раемся не терять звериную тропу. Она ведет нас по гребням, через седловины, по-над нависшими карнизами, взбирается по выступам, обрывается у края пропастей. И тогда мы сами выбираем путь, строго придерживаясь западного направления и всячески избегая стланиковых зарослей. Надо отдать должное снежным баранам -- они умеют находить проходы. От Ивакского перевала на запад по главной линии водораздела хребет круто обрывается к югу, образуя на большом расстоянии трудные, а для каравана совсем недоступные склоны. На север же от водораздела мы все время видим большие горы километров сорок шириною -- угрюмые отроги Станового, расчлененные бесчисленными речками. Уже можно наверняка сказать, что работы в этих горах надо разворачивать непременно с севера, со стороны Алданского нагорья. Мы также определили, какого типа и какой высоты, в зависимости от рельефа, должны быть знаки на этих горах, и решили другие вопросы. Впереди заметное понижение рельефа, не Утук ли это? Я разрываю пополам свою нательную рубашку, -- портянки Трофим уже все износил, помогаю ему завернуть в лоскуты ноги, перевязываю ремешками. Отрезаю от его сапог голенища, кладу в рюкзак. Пора идти. Трофим отстает в пути, но у меня нет жалости. Я тороплюсь, хотя твердо знаю, что мы недосягаемо далеко от цели. В полдень мы попадаем в котловину, зажатую высокими гребнями. Из маленького озерка, обросшего осокой, вытекает студеный, до синевы прозрачный ручей. До вечера далеко, но мы разбиваем здесь табор. У Трофима настроение подавленное. Неожиданно из далекой синевы доносится гул. Я вскакиваю. Это самолет. Распластав тупые крылья, он бороздит пустое пространство. -- Смотрите, это же наша машина! -- кричит Трофим. -- Узнаю. Видимо, начали съемку Станового. -- Эй вы, черти слепые, сбросьте кто-нибудь сапоги, -- орет Трофим. Самолет, пролетев над нами, растворился в далекой голубизне. Из глубоких расщелин Станового приходит ночь. Спать нам нельзя. Трофиму не в чем идти. Пожалуй, единственный выход -- сшить из голенищ поршни, но и их хватит всего на пять-шесть километров по такому пути. Беда еще в том, что ноги Трофима в ранах, кровоточат, распухли. Он прикладывает к ним теплую золу. С болью думаю, что же будет завтра, послезавтра?.. Не дойти до своих с одной парой сапог. Об этом, вероятно, думает и Трофим. Поблизости нет тальника, не из чего связать лапти. В это время и кожа барана настолько тонка и слаба, что ничего из нее сделать невозможно. Мы молча поужинали, молча улеглись спать, боясь заговорить о завтрашнем дне. Пробудился по обыкновению перед рассветом. Твердо решаю поделить с Трофимом свои сапоги. Это, конечно, не выход из положения, но немного облегчит его мучения. На одну ногу натягиваю поршень, вторую засовываю в сапог. -- Вы это бросьте, иначе я не пойду, -- слышу протестующий голос проснувшегося Трофима. -- Не противься, мы должны идти вместе. Вдвоем мы сильнее обстоятельств, ты понимаешь, о чем я говорю? -- Понимаю. Но не хочу, чтобы оба тут остались. Вы идите в сапогах, а я уж как-нибудь в поршнях. Ничего не поделаешь, если так получилось. -- И он с явной досадой бросает в огонь головешку. -- Мы с тобой делили и не такое в жизни, а уж сапоги-то как-нибудь разделим. Надевай без разговоров! Через полчаса мы уже пробирались сквозь стланиковую чащу, напоенную ночной росою. Опять подъемы, спуски, стланики, карнизы, цирки, тяжелые одышки и немые проклятия. Какое колоссальное напряжение сил требуется от человека, чтобы преодолеть хотя бы небольшое расстояние в этих горах! Продвигаемся без тропы, она осталась слева, вместе с главной линией хребта. Мы намереваемся добираться до Утука по отрогу и расплачиваемся за это остатками сапог. Выходим на хребет и попадаем на тропу, вернее, на настоящую звериную дорогу. Она проложена в мягком грунте глубокой бороздой. Видно, много-много лет, веками, ею пользуются снежные бараны. Тропа вся усыпана пометом, кажется, будто только что по ней прогнали отару овец. Кто додумался проложить ее по этому изорванному гребню, пренебрегая более доступными местами? Ведь совсем рядом с тропою пологий отрог, без скал, но рогатые "дорожные мастера" почему-то предпочли другой, более (рискованный, обрывистый проход. Объясняется это, видимо, не только любовью баранов к скалам, а чем-то другим, еще нами не разгаданным. Во всяком случае, тропа ведет нас в нужном направлении. По пути в нее вливаются новые и новые тропки, и она еще больше зарывается в землю. По широкому каменистому отрогу выходим к краю глубоченного цирка, какого мы еще не видели на Становом. Цирк поистине грандиозный. И, видимо, ни один человек еще не стоял на бровке его скал, не любовался им. Здесь только камни, следы разрушения и ощущение полного отсутствия жизни. Но как ни странно, эта суровая и скупая картина поднимает наше настроение. Человека обвораживают не только щедрые, одетые богатой растительностью, горы, но и дикий хаос безжизненных нагромождений. На дне цирка к снежнику выскакивает черным комочком Кучум. Сегодня он получил свободу, вести его на привязи у нас нет сил. Видим, он огибает озерко, отмеряет дно цирка саженными прыжками. Вдруг впереди него взметывается стадо баранов-самок с малышами. Бараны усыпали дно цирка, изо всех сил жмутся к скалам. Но хитер Кучум, ой, хитер! Он отрезает им путь, вот-вот ворвется в стадо -- и тут уж не жди пощады! Мы видим, как от стада откалывается одна самка, отстает. Кучум налетает на нее, но та делает отчаянный прыжок вниз. Собака мажет, падает, но быстро справляется и бросается за самкой. А бараны тем временем успевают взобраться на уступы и оттуда, так же как и мы, наблюдают за поединком. Самке удается обмануть Кучума и увести его от стада в глубину цирка, к обрывам. Там она. среди родных скал вне опасности и теперь не торопится уйти от -Врага. Обезумевший пес все еще надеется догнать ее, бежит следом, в спешке срывается с выступов, снова карабкается и отстает. А самка не торопясь прыгает с карниза на карниз, задерживается, наблюдает, как собака неумело лазит по карнизам. Наконец, взбирается на остроконечный выступ и замирает, сжавшись в комочек. Кучум уже рядом. Он неудачно осаждает шпиль снизу, но самка не покидает убежище. А тем временем стадо с малышами уходит далеко... Мы спустились в ущелье по левой стене цирка. Идем -медленно, с величайшей осторожностью. Вся нагрузка и у меня, и у Трофима ложится на одну ногу, вторая, обутая в поршень, служит больше для равновесия. Мы уже дважды меняли сапоги. У Трофима лицо злое. В трудные минуты мы всегда обращаемся к прошлому и невольно испытываем чувство какого-то смущения, когда сравниваем усилия, неудачи, порою невероятные мучения наших предшественников-землепроходцев с тем, что испытываем мы. Беринг, Лаптевы, Дежнев, Пржевальский... Ими всегда будет гордиться человечество. Нам теперь в тысячу раз легче, легче потому, что в нашем скромном труде объединен их опыт. За седловиной тропа неожиданно подводит нас к пещере. Мы свободно заходим под ее свод, все наши недоумения рассеиваются. Это солонцы. К ним и ведут тропы из восточного района Станового, именно сюда из-за Ивакского перевала и спешило стадо старых самцов, следом которых мы шли. Они проделали этот путь только для того, чтобы полизать или погрызть черный туф, насыщенный солью. Сюда направлялось и стадо самок с ягнятами. Сколько поколений снежных баранов должно было посетить эту туфовую гору, чтобы вылизать в ней целую пещеру?! От пещеры на запад идет мощная, четырехколейная тропа. С отрога, куда она вывела нас, видно широкое ущелье -- несомненно Утук. До него километров восемь, не больше. Надо непременно сегодня добраться до него. Но у скалы тропы неожиданно поворачивают влево, пересекают верх отрога и снова подводят нас к солонцам. Издали видны глубокие норы, выеденные баранами в туфе. Всюду кучи помета, клочья шерсти; на пыльной подстилке множество следов. Все вокруг вытоптано, съедено. Как бы мы обрадовались в другое время такому открытию! Сколько интересного можно здесь увидеть, затаившись на сутки в камнях. Но нам сейчас не до наблюдений, не до снежных баранов. Давно сброшены с ног поршни, у Трофима загрязнились раны, появилась подозрительная чернота. Не заражение ли? Нам сегодня не добраться до Утука. Решаемся заночевать в логу. Я забираю у Трофима рюкзак, помогаю ему спуститься. Ночь надвигается вместе с грозовыми тучами. Надо успеть до темноты поставить полог, натаскать дров. Солнце давно утонуло в бесконтурных тучах. Над дальними горами уже полощется дождь. Ветер мечется, рыщет по лощине, шумит по ерникам, треплет маленькие лиственницы, окружившие толпой нашу стоянку. Уже горит костер. Прибежал Кучум, усталый и голодный. Мой спутник начинает разматывать портянки, на его лице отчаяние. -- Вы видите, куда же мне завтра на них идти, -- говорит он, отдирая от раны прилипший лоскут. -- В нашем распоряжении еще ночь, отдохнешь. -- Нет, -- бросает он категорически. -- Тут, видно, и край. -- Не отчаивайся, посмотрим утром. До Утука теперь недалеко. Он молчит. В ущелье врывается яростная буря. Лес гудит, стонет. Мрачная обстановка действует на нервы. И вдруг над нами лопается грозный свод неба. Молния на миг освещает гребень, горбатые лиственницы и дотлевающий костер. На зеленый ковер мелкорослого леса, на горячие от дневного солнца камни, на полог сыплется крупный дождь. Гроза новым взрывом потрясает горы. Кучум в смятении бросается в кусты, затем к россыпи и, не найдя убежища, поспешно забирается к нам в полог. Ничего, что тесно, зато все вместе. Под ливнем слепнут угольки костра, и вокруг нас смыкается мрак ночи. Проклятье! Что за погода! Полог мокрый. Вода подбирается под постель. Всем не сладко. Да и не уснуть. Не знаю, не могу решить, с чего начинать завтрашний день. Трофим сидит сгорбленный, растирает загрубевшими ладонями больные ноги. Оба мокрые. Буря неистовствует. Полог трепещет на тонких оттяжках. С силой отчаяния держим борта. Кажется, вот-вот нас сдует в пропасть. Мы совершенно отупели от крайней усталости, сознание затуманено. Неожиданно буря обрывается, точно разбившись о скалу. Светлеет. Но мы все еще не спим. Возвращаются думы. -- Нам бы, Трофим, как-нибудь добраться до Утука, тут уж рукой подать, -- начинаю я снова разговор. Он не отвечает. За пологом окончательно стихают звуки. Только ручей бушует в темноте. -- Ты не тревожься, ноги заживут, все кончится хорошо. Там, на реке, что-нибудь придумаем. Может, самолет нас заметит. Я ничего не вижу, но чувствую, он поворачивает ко мне голову, обдает лицо горячим дыханием. -- На чем идти, на костылях? Будь что будет, я остаюсь, а вы идите, -- отвечает он твердо, и его слова звучат, как приговор. -- Ты сумасшедший, ты не понимаешь, что говоришь. Как можно бросить тебя здесь одного, обезноженного! -- Другого выхода нет... Мы, видимо, не договоримся. Давайте спать, -- и он натягивает на голову полу телогрейки. Я полон тревоги. Ответственность за судьбу Трофима лежит на мне. Что придумать? Как убедить его идти, хотя бы ценою мучений? Он лежит ко мне спиною. Мы как будто уже разделились: у него своя началась жизнь, а у меня -- своя. Ему действительно идти нельзя. А что делать мне? Бросить больного здесь, самому выходить к устью Ивака, искать своих? Найду ли? Запутаюсь в щелях, ослабну -- и конец. Может, остаться с больным, ждать, пока нас найдут? Как не ошибиться? Как не нарушить нашей с Трофимом давнишней сердечной связи? Мы отрезаны от всех людей. Мы расплачиваемся за то, что в этих горах переступили границу запрета. Но мы не можем поддаться панике. Не так уж безнадежно наше положение! И когда я прислушиваюсь к голосу разума, он подсказывает мне идти, оставив Трофима здесь, найти как можно скорее своих. Другого выхода действительно нет. Засыпая, уже перед рассветом, я окончательно принял это решение. Утро застает нас под пологом. Не спим. -- Если не можешь идти, то тебе лучше остаться здесь, -- обращаюсь я к Трофиму. -- Тут не пропадешь, на солонцах мяса добудешь, проживешь, а тем временем я разыщу своих по Утуку, вернемся за тобою. -- А если это не Утук? -- В голосе Трофима слышится безнадежность. -- Не может быть, выбрось из головы эту мысль! Улукиткан говорил, что воду всех рек здесь собирает Утук. Но предположим -- мы ошибаемся, тогда пойду этим ущельем, и оно непременно приведет меня к Утуку. Другое дело -- как пройти по ущелью. Вдвоем мы бы пролезли где угодно, а одному трудно. -- И мне тут с такими ногами невесело будет. -- Только бы добраться до своих, в первый летный день тебе сбросят с самолета все необходимое, а затем и мы придем на оленях, -- утешаю я спутника, хотя знаю, что в действительности спасение Трофима будет гораздо сложнее. -- Торопись, -- говорит он без колебаний. -- Я тебе оставлю карабин, а Кучума возьму с собою. Ты не должен далеко отлучаться от стоянки, в ясные дни держи дымокур, пока не найдут тебя летчики. Но... если в течение двух недель к тебе никто не придет и не обнаружит с воздуха, ты выбирайся сам -- значит, и я не попал к своим. Его нисколько не обескураживают мои последние слова, все уже им продумано. Он твердо решил остаться здесь. Сколько усилий, риска, и вот результат: должен бросить больного товарища, одного в самой глубине этих диких гор. Знаю, это жестоко, и в случае неудачи мне никто не простит, но я иду на это во имя спасения его жизни. Меня все больше охватывает тревога. Есть что-то нереальное в наших планах на будущее. О Пугачеве совсем не думаю. Мысли приковывает Трофим. Жуткое одиночество поглотит его с первой минуты, как только мы с Кучумом покинем стоянку. Не сойдет ли он с ума от бездеятельности? Вот и солнце взошло! На нашу убогую стоянку упал сноп ярких лучей. Трофим не может сделать и шагу, греет у костра опухшие ноги. Мне бы надо торопиться, но Трофим в таком состоянии, что ему не до охоты. Надо, прежде чем покинуть стоянку, обеспечить его мясом хотя бы на первое время. Решаюсь подняться под скалу к солонцам и отстрелять из первого попавшегося стада небольшого барана. Хочу надеть сапог, в котором шел Трофим, но не могу: нога сильно распухла, не лезет в сапог. Я очень удручен этим, но ничего не говорю Трофиму. Разрезаю часть переда и голенища, обуваюсь. Беру карабин, рюкзак для мяса. Кучума привязываю к поясу. Только отошел от стоянки -- и приятная неожиданность: по россыпи спокойной, размеренной походкой, чуть заметно покачивая спинами, идут три рогача. Они взбираются по карнизам на верх небольшой скалы в двухстах метрах от нас. Их появление кажется настолько необычным, что я жмурю на секунду глаза. Нет, не померещилось! Это снежные бараны. Они не замечают нас. Мне не успеть вскинуть карабин, животные вот-вот скроются за обломком. Резкий свист пронизывает тишину, это Трофим приходит мне на помощь. Бараны замирают на краю скалы тесной группой, повернув головы на звук. Прицел -- и выстрел потряс ущелье. Пуля выбила из тройки самого крупного барана. Мы видим, как он огромными прыжками рванулся в пропасть, ударился рогами о выступ и скатился по россыпи почти до ручья. Остальные бараны мгновенно скрылись. -- День начинается удачей, видно, и дальше все пойдет хорошо! -- говорю я, обрадованный легкой добычей. -- Я бы променял удачу на пару старых сапог! -- грустно отвечает Трофим. -- Не отчаивайся. Если нам повезет, не дольше как через неделю будем вместе. Мы быстро свежуем барана, делим тушу на мелкие куски. Мякоть Трофим закоптит на черный день, а остальное сложит под мох на мерзлоту и долго будет лакомиться костями. Я беру из наших запасов спичек, соли. Укладываю в котомку куски отваренного мяса и половину лепешки. Допиваем чай и еще раз уточняем наше условие. Прощаемся молча. Долгое, крепкое объятие. -- Если не выйду отсюда -- не поминайте лихом! -- говорит он, и крупные слезы катятся из немигающих глаз. -- Мне бы не хотелось оставлять тебя с таким настроением. Все переживется, и скоро будем вместе! Он повел плечами и, не высказав какой-то мысли, еще раз обнял меня. -- Если сможете, делайте по пути заломки, чтобы не исчезнуть вам бесследно, -- глуховатым голосом просит Трофим. -- Обязательно. Помни о нашем уговоре: две недели ты неотлучно живешь здесь. Мы с Кучумом уходим вниз по ущелью. Боюсь оглянуться, прочесть на лице Трофима упрек. Не дай бог, если я ошибся, не нашел правильного решения, что тогда будет? III. Неожиданное открытие. Где же мать? Мы получили подарки. Путь по Утуку. Свежие следы оленей. Хутама покидает нас. Едва я отошел от табора, как меня поглотила чаща. А день тихий, теплый. Солнце сзади. Давно растаял туман. Появился гнус. Больные ноги все больше тяжелеют... В душе одно желание -- не обмануться, выйти на Утук. С бокового ущелья наплывает тайга с ее неспокойной жизнью, с буреломами, с пугливыми обитателями и задумчивой тишиной. Лес мне больше по душе, чем угрюмые горы, и я тороплюсь покинуть царство курумов, холодное каменное безмолвие гор. Под ноги нет-нет да и попадается хожалая тропка, неизвестно кем проложенная по ерниковой чаще. Она, как пугливый зверек, норовит вильнуть в сторону, то исчезает, то появляется. А там, где ручей, взбаламученный крутизной, стремительно бросается по скользким плитам на дно ущелья, тропинка неожиданно отклоняется влево, вьется по стланику совсем в сторону от ущелья. Я в недоумении останавливаюсь -- куда же она идет? Ради любопытства выбираюсь наверх, но там, в стланиках, тропка исчезает. Ну и хорошо! Хочу вернуться на дно ущелья, но Кучум упрямо тянет меня вверх, храпит в потуге, впивается когтями в землю. Понять не могу, что творится с ним! Угрожаю расправой, пытаюсь насильно увести его, но пес делает отчаянный прыжок и тащит меня дальше. "Ну ладно, пройду немного и вернусь", -- думаю я, ослабляя поводок. И вдруг набросило дымом. Я словно прирос к земле, не могу сдвинуться с места. Нюхаю воздух. Неужели люди? Не Пугачев ли? Мысли и чувства перепутались, и все окружающее неожиданно становится самым дорогим. А Кучума готов расцеловать! Он горячится, тащит меня за собою. И снова неожиданность -- слышу какой-то странный звук, будто кто-то плачет. Кажется, ребенок... Нет, не может быть, откуда ему взяться здесь, в этих непролазных дебрях?! Забываю про больные ноги и, уже не выбирая пути, выбегаю с Кучумом на поляну -- и несколько секунд стою, словно пораженный громом. У почти затухшего костра стоит четыре оленя, отбиваясь ногами от наседающего гнуса. А рядом, под старой лиственницей, лежит эвенкийский скарб: потки с продуктами и дорожными вещами, свернутые в трубку берестяные полотнища чума, чайник, седла, одежда. Из груды вещей, сваленных кое-как, доносится неистовый крик ребенка. Где же люди? А малыш орет. Бросаюсь к нему на помощь. Откидываю палатку и из вороха вещей извлекаю крикуна. Он смотрит на меня малюсенькими глазенками, черными как уголь, и орет, дуется до красноты, вот-вот лопнет. Я больше обескуражен, чем обрадован. Встаю с ребенком, не знаю, как заставить его замолчать? И вдруг слышу еще один тоненький голосок из той же кучи вещей. Не сон ли это, не галлюцинация ли? Я смотрю по сторонам, ищу людей, мать, но никого нет. Что же это будет? Укладываю одного на дошку, затем достаю другого, стаскиваю с них пеленки. Мое сердце, загрубевшее в походах, размякло. Смотрю на черномазых крикунов, а сам не без смешинки думаю: надо же было забираться в такие дебри, столько претерпеть неприятностей, бросить друга -- и все ради такого "открытия". Это близнецы-мальчики. Симпатичные ребята! Они удивительно похожи друг на друга: оба плосколицые, узкоглазые, смуглые, типичные эвенки, и оба отменно голосистые. Орут изо всех сил и брыкаются плоскостопыми ножками, а я, как квочка, оставленная утятами на берегу речки, не знаю, что делать? Чего только я им не предлагал: и колыбельную пою, и соловьем свищу, то угрожаю, то изображаю зайца, медведя... Но увы, ничто не помогает! Орут пуще прежнего! Чувствую, что в этом деле у меня полнейший пробел, никакого опыта. К тому же малыши, вероятно, не слышали русского языка, и как бы я сладко ни пел, для них это явно непонятные звуки. Они проголодались, требуют мать -- и довольно-таки энергично. Но где же она? Неужели ее не тревожит детский крик? А вдруг с людьми что-нибудь случилось в этой трущобе, и они, возможно, больше не вернутся на табор? Что я буду делать с близнецами, чем их кормить? Не бараниной же! При этих мыслях меня охватывает страх и ощущение полной беспомощности. Вот тебе и счастливый день: кажется, из одной беды я попал в другую, еще более горькую!.. Солнце над головою. Никто не появляется, и я не знаю, что мне делать. Близнецы орут, просят есть, я уж и не рад этой встрече. Присаживаюсь к ним, беру на руки, и они немножко успокаиваются, но еще продолжают всхлипывать, будто передразнивая друг друга. Однако они быстро обнаруживают, что нянька из меня никудышная, и снова поднимают энергичный крик, вынуждают встать. Я брожу с ними по поляне, баюкаю, и малыши умолкают. Вот и хорошо! Но стоит мне остановиться на секунду, как они дружно принимаются за свое... Подумать только -- уже три часа, как я вожусь с буянами! Теперь нет сомнения, что с людьми что-то случилось и мать уже больше не вернется к детям, иначе как могла она бросить грудных детей на такое время? Что же мне делать с ними? Я забываю даже о Трофиме, мучительно раздумывая над судьбой этих несчастных, изголодавшихся малышей. Если мать не вернется, они обречены на голодную смерть, и все это должно произойти у меня на глазах!.. Бывает ли в жизни человека положение нелепее, чем то, в какое я попал? Знаю, не уйти мне с поляны и не бросить на произвол эти две маленькие беспомощные жизни. И в то же время чувствую со всей остротою свою полнейшую беспомощность, будто я попал в иной мир, где весь мой жизненный опыт и навыки оказываются бесполезными... Как же, как все-таки накормить малышей? Время тянется медленно. Я не заметил, как ушли от дымокура олени. Знойный воздух полон гнуса. Бедные близнецы, они охрипли, до неузнаваемости искусаны мошкой. Поблизости нет воды, и я не знаю, как далеко она от стоянки. Вдруг Кучум вскакивает, замирает, насторожив острые уши. Я прислушиваюсь, но ничего не улавливаю. Только ветер, проносясь мимо, задевает невидимыми крыльями макушки стлаников, да гудит комар, как перед непогодой. Но собака, сбочив голову, раздувает ноздри, внюхивается в воздух и, очевидно, что-то слушает. Я снова, напрягая зрение и слух, жду. И вот в дальнем углу поляны чуть качнулась ветка, другая, и оттуда доносится непонятный звук. Еще минута, и я вижу, как из чащи высовывается рогатая голова оленя, затем показывается седок и еще один олень, идущий в поводу. Это несомненно она -- наша затерявшаяся мать! Олень под нею устал, не отдышится, широко раздувает ноздри. Но женщина поторапливает его, подталкивает в бока пятками. На ее озабоченном потном лице испуг и тревога. Словно совсем не замечая меня, она молча выезжает на поляну, привязывает оленя к кусту, сбрасывает седло с переднего и вьюк со второго оленя, которые тут же валятся на землю. А я, бесконечно обрадованный, стою с близнецами на руках и слежу за женщиной. -- Здравствуй! -- глуховато бросает она и, чуть задохнувшись от последних шагов, кидается ко мне с сердитым возгласом: -- Ты разве не был отцом, как держишь детей? Откуда взялся? Она забирает у меня близнецов, и те мгновенно умолкают. Настает такая благодатная тишина, делается так легко на душе, что даже хочется рассмеяться. Несколько секунд мы молча глядим друг на друга. -- Ты скорее корми их, а я схожу за водою, чай вскипячу, потом рассказывать буду, -- наконец смущенно выговариваю я. Женщина молода, смугла до черноты, в полном расцвете сил. Чуточку плоское, крупное, но красивое лицо с высоким лбом и свежими, слегка припухшими губами озарено какой-то мыслью, на нем ни капельки смущения. Черные бусинки глаз, выглядывающие из-под тяжелых век, кажется, не выражают ни восторга, ни удивления, в них светится ум. Какое-то необъяснимое, но поразительное сходство с окружающей природой живет в этой женщине, и можно безошибочно сказать, что она родилась где-то здесь в скупых горах, обездоленных ветрами, в чахлых лесах, распластавшихся облезлой шкурой по дну широких долин, сбегающих к Зее. Она по-девичьи свежа, по-матерински заботлива и, видимо, по-человечески добра. -- Неси воды, чай пить надо, -- спокойно приказывает она, усаживаясь, как гусыня, на землю и укладывая малышей на коленях. Она долго целует детей в крохотные губки, в заплаканные глаза, прикладывает к губам их розовые и мягкие детские пятки. "Вот, оказывается, что им нужно!" -- думаю я. А буяны, почувствовав близость матери, ее ласку, потешно гукают и от удовольствия пускают пузыри. Я с наслаждением наблюдаю эту нежную картину. Впервые за много лет общения с эвенками я оказался свидетелем таких страстных излияний материнского чувства. Мне ни разу не приходилось видеть, чтобы женщины этого племени целовали своих детей. И вдруг такая картина! Очевидно, это пришло к ним с новой жизнью. Мать привычными движениями высвободила из платья налитые, тугие груди, и близнецы, приникнув к ним, начали сосать, аппетитно причмокивая влажными губами. Только теперь, при этом соединении с сыновьями, на лице матери появилось выражение блаженства, ее взгляд потеплел и засветился. Я отправился искать воду. Огненный диск солнца уже скатился по прозрачной синеве неба к краю земли, но было еще душно и жарко. Когда я вернулся на поляну, крикуны уже спали под ситцевым пологом, заботливо натянутым матерью. Горел костер. Олени ушли кормиться. Мать сидела у костра, чинила детскую рубашонку. Поджидая, когда вскипит чай, мы разговорились. -- Ты спрашиваешь, как меня зовут? -- охотно говорила женщина. -- Хутама, по-русски значит -- краснощекая. А река эта -- Утук, ты угадал. Шибко худой речка, как бешеный... -- Куда же ты идешь? -- К матери в Альгому, -- Хутама ощупывает меня любопытным взглядом. -- А ты был в Альгоме? Нет? Будешь близко -- заезжай, все равно что город, семь домов, магазин... -- Зачем бросила надолго малышей, ведь они от одного крика могли умереть? -- Олень с вьюком отвязался на тропе, а я сразу не заметила, только здесь спохватилась. Вот и вернулась за ним. Думала, скоро найду, а оно, видишь, весь день пропал... Теперь бы как далеко была! -- А раньше здесь люди ездили? -- Может, и ездили, не знаю. Старики пастухи сюда меня послали, говорили, что по Утуку можно пройти до озера Токо правой стороной. Тут где-то солонцы, эвенки раньше добывали баранов. Вот я и поехала. А дорога-то шибко худой, кругом стланик, камень, пропастина. Однако, напрасно послушалась стариков. -- И ты не побоялась одна ехать? Она удивленно скосила на меня свои черные малюсенькие глаза. -- Чего бояться? И одному человеку в тайге хорошо: если на себя надеешься. Ты далеко идешь? Где ружье, топор, есть ли спички? Тут без этого пропадешь... -- Ружье у товарища, он недалеко остался, на солонцах. При этих словах Хутама совсем оживилась: -- Солонцы, говоришь, тут близко, а почему твой котомка без мяса? -- Полную котомку нести мне тяжело. Мы там утром убили большого барана, я немного отварил мякоти на дорогу и ушел, а товарищу не в чем идти, сапог нет, понимаешь? Ноги сильно поранил. Я его оставил там. Хутама посмотрела строго, обвиняюще. -- Ты, однако, худой человек! Зачем товарища бросил?! Такого закона нет в тайге. Пьем чай -- и надо ходить за ним. -- Я его оставил на несколько дней, чтобы прислать за ним с устья Ивака оленей. -- Разве тут близко еще есть люди? -- Да, есть, эвенки и русские. Это экспедиция. -- А-а-а, -- протянула нараспев Хутама, будто это слово сказало ей все. -- Проводник у них Улукиткан. Знаешь такого? -- Из Покровского, которого в прошлом году слепого собака к Джегорме привела? Давнишний старик? -- Да, да! Вот эта собака, Кучум, спасла его. -- Эко здоровенный, как медведь! -- удивилась женшина. -- Видишь, собака товарищ лучше, чем ты. Чего смотришь, я правду говорю! Подкладывай дров, пусть скорее чай кипит, ходить буду за твоим другом. Хутама свернула починяльную сумочку, завернула ее в распашонку, положила в потку. -- Улукиткан хороший люди. Его язык не знает худой слова, его руки умей делать добро, кто ходил его тропою, не видел горя -- так у нас говорят. Все его знают. Добро, как ветер, далеко ходит по тайге. Скоро мы пили чай. Хутама оказалась пастушкой колхоза "Ударник", Как свободно она чувствует себя в этих диких горах, как далека она от многих условностей городского общежития! Ее дом -- зимою полотняная палатка, а летом -- закопченный берестяной чум. Ее одежда и обувь сшиты своими руками. Друзья Хутамы -- тайга, костры, пурга, а желания -- дали. Пастухи-эвенки, жители этих мест, в силу необычных условий содержания оленей, принуждены весь год кочевать с колхозными стадами по широким просторам Приохотского края. Они сохранили в своем быту все лучшее, что дошло до них от предков -- лесных кочевников. И в то же время впитали в себя много нового. Там, в глуши лесов, вдали от поселений, у дымных очагов, рождаются и дети этого отважного племени. Нужны ли будут в будущем эвенку олени -- это решит судьбу пастухов. А пока что они свободны, как соколы, живут вместе с семьями в тайге, идут, куда ведут их стада. Хутама допила чай, вытерла подолом чашку и вместе с блюдцем спрятала в потку. -- Говоришь, убили барана? Жирный? -- почему-то вспомнила она и, не дождавшись ответа, добавила: -- Баран мясо хорошо! -- Она вдруг поднялась и, захватив узды, молча направилась за оленями. Минут через двадцать Хутама уже была готова покинуть стоянку: Кроме ездового, она взяла с собою трех оленей под вьюки. Расспросила коротко о пути, строго наказала: -- Не забудь, дров припаси, с мясом ночь будет длинная... Хутама бросает беглый взгляд на солнце, как бы засекая время отъезда, косит ласковые глаза на полог, где спят малыши, и покидает табор. -- Мод... мод... -- покрикивает она, скрываясь в чаще словно привидение, неслышными шагами. Следом за нею бесшумно, почти не касаясь земли, исчезают послушные олени. Красный платочек на голове Хутамы мелькает в стланиках. Я долго стою, смотрю ей вслед, взволнованный ее мужественной простотой, и все еще мне трудно понять, как можно женщине одной отправиться в такой далекий путь по дикому Утуку к Алданскому нагорью. Сколько жизненного опыта нужно человеку, да еще с грудными близнецами на руках!.. Для нас это героизм, а для нее -- будни. Томительно тянутся часы ожидания. День близится к закату. Уже конек творит вечернюю молитву. Вот он взлетает над дремлющими в тиши макушками леса, замирает, страстно трепеща в воздухе крылышками, и роняет с высоты свое однообразное: "Тир... тир... тир... сиа... сиа... сиа..." Тяжелый сумрак давит туман. В потемневшей синеве неба, низко над пылающим закатом прорезался кособокий месяц. Зажглись первые звезды. Караван вернулся потемну. Хутама вела трех навьюченных мясом оленей, а Трофим завершал шествие верхом. Оживший костер осветил стоянку. -- Ну и повезло же нам, пожалуй, за всю эту неделю привалило счастье! -- сказал весело Трофим, здороваясь. -- Кто мог подумать, что в этих дебрях мы встретим человека, да еще такого доброго и мужественного, как Хутама, -- ответил я. Пастушка устало бросила на землю повод, снова превратилась в заботливую мать. Снова ее строгое лицо озарилось внутренним светом, она припала лицом к голым малышам, покрывая их тельца горячими поцелуями. От нас она, по-видимому, не ждет каких-либо изъявлений благодарности, -- так уж положено у лесных людей, -- считать чужое горе своим... Мы с Трофимом развьючили оленей, отпускаем их пастись, и я принимаюсь готовить ужин. Наконец-то за много дней путешествия по Становому мы имеем возможность по-человечески поужинать, уснуть спокойно, не терзаясь сомнениями о завтрашнем дне. С нами Хутама, опытный советчик и проводник. Троим нам куда легче и проще закончить путешествие. Тревога слетела с плеч! Трофим достает из рюкзака круглую железную коробочку с леденцами, хранившуюся у нас как "НЗ". При виде ее у Хутамы от удивления поднялись брови, но через миг, от какой-то догадки, в глазах мелькнуло торжество. Она отобрала у Трофима коробочку, раскрыла ее, несколько штук плоских леденцов бросила в рот. Крепкие зубы мигом размололи их, и сухие крошки падали с пухлых губ на подставленную ладонь. -- Эко добро, слаще переспелой брусники! У тебя па-верное еще есть, а это я повезу Альгома, дарить буду матери, -- и, плотно закрыв коробочку, она поспешно засунула ее глубоко в свою потку. -- Ты достойна большего, но у нас ничего нет, кроме этих леденцов и добрых слов, -- ответил Трофим. Глухая полночь. Уходит с неба месяц. На севере уже схлестнулись зори. Ужинаем молча. Хутама угощает нас на удивление белыми пышными лепешками. Как сосредоточенно и быстро она ест, забыв про нас, ничего не замечая, кроме жирной баранины. Кажется, что автоматически работает у самых губ острый нож, отсекая один за другим сочные кусочки баранины. С горячего мяса стекает по ее рукам белое, как вата, сало. Оно стынет узорными кольцами на пальцах, охватывает запястье широким браслетом. Хутама слизывает с рук белый налет, запивает его жирным бульоном и продолжает работать ножом. Как далеко сейчас мы с Трофимом отброшены в прошлое, где ничто не напоминает о современной культуре, о жизни на Большой земле. Наш приют под толстой лиственницей, эвенкийский скарб, пасущиеся олени живо напоминают стоянку лесных кочевников из далекого прошлого. Да и сама Хутама, с ее удивительной для нас непосредственностью, с открытой, по-детски, женской душой, с незапятнанной совестью, с древними застольными привычками и вкусами, тоже будто явилась из безвозвратно ушедших первобытных времен... Мы с Трофимом уходим от праздничного неба, от гостеприимной лиственницы, от костра под сень ситцевого полога. Разве была когда-нибудь такая чудесная ночь! Даже если бы сейчас разверзлись небеса и на тайгу свалилась грозовая буря, ночь для нас не потеряла бы своей прелести. Мы заплатили за нее немалой ценою и благодаря только доброму сердцу Хутамы снова оказались вместе. Вот мы лежим на хвойной подстилке, раскрепощенные от тяжких дум, нежимся в атмосфере уюта. Мир кажется нам блаженством, а будущее полно радостей. Мы засыпаем счастливцами. Пробудился я перед зарею. В небе доспевали звезды. Серебрилась поникшая трава. Из лесной глубины разливался по долине, то затихая, то возрождаясь, загадочный звон колокольчика. И только он один, этот неровный металлический звук, жил во всеобщей дреме. Пастушка, сгорбившись у огня, что-то шила. -- Хутама, ты почему не спишь, уже скоро утро? Хутама повертывает ко мне лицо, зарумяненное костром, смотрит на меня усталыми глазами и тихонько говорит: -- Спать не буду, тебе штаны надо, твоему товарищу олочи надо. Как пойдете дальше? Тут лавки нету... Меня растрогали ее слова. Я не знал, что сказать этой женщине, случайно появившейся на нашем горьком пути. Хутама не прилегла в эту ночь. Мне она преподнесла "насовсем" свои штаны, только что расклиненные ею цветным лоскутом, а Трофиму олочи, сшитые из лосины. Мы в восторге, не находим слов благодарности. Снова поражаемся ее удивительной простоте, ее материнской заботе о нас. На чащу обрушивается солнечный ливень. Близнецы давно проснулись, позавтракали и теперь блаженствуют на оленьей шкуре у огня. Они в крошечных трикотажных носочках и в белых фланелевых распашонках фабричного пошива. Мать одела их с явным желанием подивить нас, чего и добилась, заставив меня смутиться. Ведь еще вчера я считал дикарями этих крохотных, голых, завернутых в кабарожью шкуру и связанных ремнями малышей, а сегодня, пожалуйста, это -- щеголи, все на них европейское, и они, негодники, кажется, еще и посмеиваются надо мной своими беззубыми ртами... А вообще это удивительно дружные братцы, до чего же они копируют друг друга! Стоило одному подать голос, как второй не заставил себя ждать. У матери много времени уходит, чтобы сложить из походного имущества вьюки. Мы с Трофимом собрали оленей. Близнецы раскричались на всю тайгу. -- Чего они хотят? -- спросил я Хутаму. -- Ехать надо. На олене кричать не будут, -- ответила пастушка деловито, готовя сыновей к отъезду. Прежде чем спеленать ребят, Хутама принесла из леса сухой пень, раздробила его ногою, отсеяла труху, размяла в ладонях и пересыпала ею у детей в паху. -- Что ты делаешь? -- крикнул Трофим. Та, закончив свое дело, сказала сухо и. назидательно: -- Так хорошо, преть не будет! Затем она стащила с ребят распашонки, носочки и, невзирая на энергичное возмущение малышей, завернула их в пеленки из шкуры. Мы помогли Хутаме навьючить на оленей весь скарб. Затем она взялась за близнецов. У каждого лубочная люлька с приподнятым изголовьем. Связав люльки ремнем, Хутама перекинула их через седло и крепко при-вьючила. Пока она все это делала, близнецы неистовствовали, но стоило оленю сделать первые шаги, как крик прекратился и не возобновлялся на протяжении всего пути. Вот так, с раннего детства, эти будущие пастухи или разведчики привыкают к кочевой жизни. С этого возраста им прививается привычка к скитальческой жизни, любовь к просторам и движению. Мы выстраиваемся гуськом: Хутама ведет караван, следом иду я, Трофим верхом завершает шествие. Наш и пастушки путь идет к устью Ивака. От поляны недалеко начинается спуск в ущелье. Впереди чуть заметно вьется тропка. Как осторожно, легко, неслышно спускает передний олень с горы близнецов, точно понимая, какой на его спине ценный груз. Он, как ящерица, извивается между деревьями, боязливо скользит по чаще, не заденет люльками, не толкнет. И малыши, по-видимому, довольны, не подают голосов, возможно, даже спят, убаюканные плавным движением. Мы на дне ущелья. Оно никогда не продувается ветрами, воздух здесь сырой, затхлый. Слева ревет Утук.. Справа дыбятся, убегая в синеву, откосы. Небо пятнистое, чуть просматривается сквозь кроны лиственниц. В поисках проходов через крутизну нам часто приходится вплотную прижиматься к Утуку. Река распилила глубоким шрамом дно ущелья, почти скрылась в каменную твердь, простившись с солнцем, небом, окутанная мраком. Только стланики, склонившись над пропастью, видят, как в темной глубине ее бьется в вечных судорогах Утук, силясь раздвинуть камень, очистить себе путь и обзавестись заводями, где бы можно было на минутку оборвать свой бег. Караван наш взбирается на высокий обрыв, останавливается. Хутама, не снимая люлек с оленя, поочередно кормит сыновей, и мы идем дальше. Наша проводница все чаще замедляет шаг, осматривается, прислушивается, то вдруг припадет к земле, ощупывает рукою чьи-то, заинтересовавшие ее, следы. -- Однако, где-то близко люди есть. Олень тут вчера ходил, -- кричит она, догоняя меня. -- Может, это след сокжоя? -- переспрашиваю я. -- Не слепая, чтобы ошибиться. Говорю, люди близко есть! -- Неужели наши? -- и я прибавляю шаг, весь наполняюсь радостью ожидания.