Я подошел к нему. За стлаником виднелось большое пространство черной земли, усеянной округлыми валунами и покрытой редкой щетиной приземистых ерников. Всюду лежал грязными глыбами лед. Тут в период зимних морозов русло Эдягу-Чайдаха перемерзает. Подпочвенные воды, не найдя стока, вырываются на поверхность, замерзают, образуя толщу льда в несколько метров. За лето лед растаял, и теперь мы видим его остатки. -- Слушай, Улукиткан, зачем сюда придет зверь? -- спрашиваю я, глядя на недавно вытаявшую землю. -- Видишь, после льда молодая зеленка расти, он ее шибко любит. Понял?.. Ты тут садись и карауль, зверь обязательно придет. Матка не стреляй, бычок тоже. Мы ходить будем дальше, -- и он утащил за собой учага. Я выхожу к краю стланика и там, никем не замеченный, замираю. У моих ног сидит Кучум. Он весь захвачен ожиданием, держит нос начеку, караулит воздух и нервно переступает с ноги на ногу. Легкие, как дым, седые пряди тумана протянулись над потными лощинами и стали укутывать отроги. Даль все еще недоступна глазу, и еле уловимый ветерок ласково веет мне в лицо с молчаливых вершин Джугджура. Вижу -- Кучум поднимает высоко голову, жадно тянет ноздрями воздух. Осматриваю равнину -- никого нет. Но собаку что-то раздражает, она вскакивает. Я осаживаю кобеля, выбрасываю сошки, но не успеваю положить на них ствол карабина, как к наледи из стланика выходят три сокжоя: два бычка-близнеца и крупная матка. Звери не осмотрелись, не прислушались, привычно перешагнули границу леса, вылезли на чистое место, метров в полутораста от нас. Видно, эта черная земля, прикрытая редкой зеленью, никогда их не обманывала, и они, доверившись тишине, стали кормиться. А каково Кучуму! Он все видит, все слышит и от нетерпения дрожит, как в ознобе. Сокжои так же, как и домашние олени, один перед другим торопятся вперед и на ходу успевают срывать пахнущие свежестью зеленые листочки с приземистых ерников. Мы отчетливо слышим, как звери, проходя мимо нас, чмокают своими мягкими губами, издавая при этом характерный звук: "Пя-пя-пя-пя..." У дальнего закрайка, провожая день, кукушка роняла в звонкий воздух свое прощальное ку-ку. По небу, догоняя солнце, плыло одинокое облачко с золотисто-алыми краями. Цепенел в вечерней дреме стылый воздух, напоенный запахом только что распустившейся зелени. Было свежо, даже холодно. Где-то за рекою гогочут вспугнутые гуси. Пушистым комочком выкатывается на вершину сухой лиственницы пугливая белка и замирает, словно не поверив, что так рано кончился день. Тишину разрывает пугающий крик филина, но птицу нигде не видно. Это кричит старик, о чем-то предупреждает меня. Осматриваясь, замечаю серое вздутие на прогалине в стланике. Не могу понять, зверь ли это рогатый или выскорь (*Выскорь -- корни, поднятые над землею при падении дерева). Вижу -- шевелится, спускается к закрайку, и вдруг сердце мое, словно зажатое в кулак, забилось часто-часто. Туда же смотрит и встревоженный Кучум. Остаются считанные минуты, и сумрак примирит всех нас... Зверь бесшумно появляется на краю плоской наледи, осторожно осматривается. Кажется, ничему он не верит: ни деревьям, ни скользкому льду под ногами, ни темным проталинам, ни пасущимся оленям. Но тишина не вызывает подозрения. Вот он поднял высоко голову, повел носом. Ничто не выдавало нашего присутствия, и только теперь сокжой осторожно сошел с наледи, опустил к ернику огромные рога, стал быстро-быстро срывать листья. Не знаю, что делать: стрелять далековато, скрадывать по открытому месту бесполезно. Если зверь подойдет ближе, пущу в него пулю. А он вдруг пугливо поднимает голову, замирает, глядя в нашу сторону. И самка в дальнем углу насторожилась, тоже смотрит сюда. Неужели заметили? Надо стрелять! Пригибаюсь на уровень сошки, припадаю плечом к ложу карабина, осторожно подвожу мушку под зверя, нащупываю указательным пальцем спусковой крючок... Что это? Справа ясно доносятся торопливые шаги. Поворачиваюсь и не верю глазам -- из стланика выходит крупный сокжой. Этот ко мне ближе. Я перевожу ствол карабина, плотнее прижимаю приклад к плечу, нащупываю мушкой переднюю лопатку и... узнаю знакомый контур рогов. Да ведь это учаг! Хорош бы я был, свалив верхового оленя! Учаг направляется к сокжою. Неужели Улукиткан упустил его и не видит! Как предупредить старика? Досадую на себя, что до сих пор не научился кричать по-птичьему, дал бы ему знать. Звери, к моему удивлению, не убегают. Учаг то и дело машет рогами, срывая на ходу листья, кормится. Что это у него мелькнуло между ног... Замираю от удивления -- это Улукиткан прячется за учагом. Холодею при мысли о том, что бы было, не задержи я выстрела. Надо же придумать такое! Я забываю про сокжоев, про карабин -- весь поглощен поединком между старым эвенком и хитрым, осторожным сокжоем. Зверь насторожился, резко выкроился на фоне потемневших стлаников. Но равнодушие учага, кажется, его успокаивает. Нас накрывает сумрак, но остатки бледного света еще реют над потускневшей наледью. Улукиткан поторапливает учага, толкает его сзади ногою: чувствует, что в его распоряжении остается совсем-совсем немного времени. Как он хорошо замаскировался! Как легко переставляет ноги, точно копируя шаги своего оленя. Старику уже надо бы стрелять. Не могу оправдать эту опасную медлительность... Вижу... -- сокжой огромными прыжками выбросил себя на наледь, рванулся к стланику, но вдруг оборвал свой бег, занозив копыта глубоко в рыхлый лед. Повернувшись всем корпусом к учагу, он так и застрял на ледяном постаменте, взбудораженный страхом и любопытством. Наконец-то вижу, из-за оленя выткнулся ствол ружья, показалась макушка седой головы. Брызнула россыпь огня. Упал на тайгу чужой, страшный звук. Слился синеватый дымок с вечерним сумраком и закрыл от меня сокжоя. У реки загоготали гуси, вспугнутые выстрелом. Зажглись звезды. Позади облегченно вздохнула ночная сова. Я отпускаю Кучума, иду к Улукиткану. Он унимает оглушенного выстрелом учага, затем усаживается на камень, ковыряется ножом в бердане -- достает пустую гильзу. На лице спокойствие. А я все еще не могу прийти в себя от этих последних трех минут. На наледи, где стоял сокжой, пусто. Улукиткан поднял тяжелые брови. Мы молча смотрим друг другу в глаза, и я не могу разгадать, что кроется за его спокойствием: радость или досада. -- Вот теперь я знаю, мать не зря дала мне жизнь, кормила грудью, приучала к терпению, да и отцовский труд не пропал даром -- ишь, как хорошо я обманул сокжоя! -- И он, развязав отсыревшие замшевые ремешки, стягивающие дошку, раскрыл вечерней прохладе вспотевшую грудь. Где-то возле Эдягу-Чайдаха напористо залаял Кучум, и вся долина захлебнулась разноголосым эхом. Лай стих... -- Угнал сокжоя! -- крикнул я и готов был броситься к реке, но Улукиткан остановил меня. -- Старик хорошо бросил пулю, зверь тут, близко уснет. Сейчас ходить будем, -- сказал он уверенно, и мы направились к реке, где лаял Кучум, На востоке блеснула голубоватая зарница, неожиданно раскрыв все небо, всю глубину долины до самого Джугджурского хребта, и опять все утонуло в еще большем мраке. -- Найдем? -- спросил я, шагая следом за стариком. Он не. ответил, но зашагал быстрее. У реки нас встречает Кучум -- радостный, ласковый. Надеваю на него ошейник, выходим за узкую полоску береговых стлаников и на гальке видим мертвого зверя, разбросавшего в последнем прыжке ноги и откинувшего далеко назад свои огромные до уродливости рога. Улукиткан запустил под шерсть всю пятерню, ощупал зад, помял рукою ребра, затем зашел с головы, по-хозяйски окинул взглядом всю тушу, сказал обрадованно: -- Большая удача. Много тут будет работы, -- и старик просадил узкий клин ножа в шерстистую шею у края головы, перехватил острым лезвием горло, поднялся, спросил: -- Как думаешь, сейчас свежевать будем или утром придем! -- Ты ведь, Улукиткан, устал, отложим до завтра. -- У жирного зверя разве умаешься? -- отвечает он. -- Да, однако, утром лучше. Мы укладываем зверя на спину, старик перехватывает ножом артериальные сосуды, расположенные внутри, вдоль позвоночного столба, чтобы кровь стекла в брюшную полость, вырезает филе и отсекает грудинку. -- Хватит или мало? Мясо жирное, хорошее. -- Неужели мы столько съедим? -- Летом ночи короткие, не одолели бы, а сейчас, боюсь, мало будет. Однако, маленько печенки отсеку. Улукиткан раздевается, снимает с себя рубашку, пропитанную потом и дымом походных костров, бросает ее на убитого зверя. -- Может, медведь придет, да так не нашкодит, дух хватит -- убежит, -- говорит он, накидывая на плечи берданку. Я связываю прутьями мясо, перекидываю его на спину, и мы уходим в темноту. Улукиткан доволен. Шагает легко, неслышно. Уж и отведет он душу ночью! Усладит язык! Я развожу костер, вешаю котел с грудинкой, на вертелах подставляю к огню толстые "поленья" филе. Освободившись от своих дел, старик присаживается к костру, устало молчит. Как постарел он за вечерний час, за минуты напряжения. Я смотрю на него, и мне опять, уже в который раз, хочется спросить: у кого он учился жизни, кто привил ему свободу орлана, осторожность рыси, мудрость времени? Не нужда ли, рожденная вместе с ним, была ему строгой наставницей? Выглянула луна. Синеватой тундрой распласталось над нами звездное небо. -- Ты видел на Мае большие скалы, разные-разные, все равно что кровь или как небо, а то и совсем темные? -- вдруг спросил Улукиткан, поворачиваясь ко мне. -- Видел. Это разноцветный мрамор: красный, голубой, розовый. Здесь его неисчислимые богатства. -- А ты знаешь, откуда он попал сюда? Нет? Тогда слушай, что будет толмачить Улукиткан. Он поправил костер, срезал кусок поджаренного филе, бросил на зубы и, пока работали челюсти, собирался с мыслями. ...Давно-давно, где-то тут в горах, было становище бедного эвенка. У него не было ни оленей, ни снастей, ни ловушек, только одна дочь, красивая, как заснеженная ель в морозную ночь, понятливая, как вчерашний день. Все кругом далеко знали о ней, все хотели ее взять в жены, давали отцу большой выкуп, хвалились оленями, чумами, добытыми соболями. Да не этого хотела дочь, всем говорила: кто догонит меня на лыжах; кто попадет из ружья туда, куда я брошу свою пулю; кто будет самым смелым, -- к тому пойду жить в чум. Приезжали женихи, прокладывали лыжни по горам, стреляли из ружей, показывали смелость и ни с чем возвращались. А годы шли... Однажды утром девушка увидела рядом со своим жильем богатый чум, жирных оленей, нарты, полные клади, и возле них статного парня, сильного, красивого, того, которого так долго ждала. -- Ну, догоняй! -- крикнула она и, встав на лыжи, нырнула в тайгу шустрым соболем. Завилял ее след по горам, по лесам, по овражкам. Легла на перенову волнистой косой лыжня. Замелькали в быстром беге деревья. И горячий пар, вырываясь из молодой груди, окутывал раскрасневшееся лицо девушки. Парень близко, а все не догонит. Сердце девушки умоляло ноги не торопиться... Уже близко и чум. На крутом спуске она вывернула внутрь камысные лыжи, притормозила бег. Парень сапсаном налетел на девушку, сорвал с головы беличью шапку. -- Теперь ты догоняй! -- и он налег на лыжи. А та уж рядом и могла опередить, да сердце не позволило. Потом она выбрала мишень, хотела проверить, меткий ли глаз у этого парня, но ружье у него осеклось. Видно, сама судьба нарекла его ей в мужья. Оставалось парню выполнить последнее условие. Но девушка теперь сама не знала, что загадать. Ей захотелось поселиться в его чуме, быть матерью его детей, кочевать с ним по тайге. Она подошла к нему близко, посмотрела в глаза и вдруг отшатнулась, увидев в них красивую девушку, каких никогда не встречала. Ей показалось, что парень любит не ее, а другую, и она решила воспользоваться третьим условием, чтобы отомстить ему. -- Я перейду в твой чум, если ты ночью спустишься по скале к реке и принесешь мне воды. Настала темная ночь. Девушка подошла к краю скалы, заглянула вниз. Полосы яркого света из глаз осветили уступы. По ним парень спустился к реке, набрал в кожаный мешок воды, приторочил его к спине и стал взбираться наверх. Когда он поднялся к самому опасному месту, девушка сомкнула ресницы, потух свет, и тотчас же что-то тяжелое сорвалось со скалы, упало в реку. Дочь вернулась в свой чум и обо всем случившемся рассказала отцу. -- Глупая, -- пояснил тот. -- Ведь в глазах отражается только то, что они видят. То была ты. Горю девушки не было края. Она побежала к реке и, пытаясь задержать ее бег, хотела спасти парня, отламывала от неба огромные голубые куски; доставала из недр темные глыбы и все это бросала в реку. В минуты отчаяния она рвала на себе тело, и кровь, стекающая из ран, обливала скалы. -- Теперь ты понимай, почему всякий разный скала тут: и как небо, и как кровь, и как тень, -- закончил Улукиткан свой рассказ. -- А куда же делась девушка? -- спросил я. -- Старики не сказали. А имя ее было -- Мая. Уже за полночь. Кругом тайга. Я лежу на спине. Колючие звезды мешают уснуть. Странное состояние: ни о чем не хочется думать, все кажется плоским. И непонятно, зачем трепещут листья осины и так упрямо бьется о камни ручей. Но проглянула луна, и все легло на свое место. Не стали колоться звезды. Задремал ручей. Утром ждали дождя. Восток был темен, тяжел. Где-то к югу, за Чагарскими гольцами, пошаливал гром. Мы собрали оленей, свернули табор и ушли к убитому сокжою. Я помогал Улукиткану свежевать зверя. Вначале Улукиткан снимает с "лап" камус, затем отделяет голову, стаскивает чулком кожу с шеи, свежует тушу, вырезает сухожилия на ногах, на спине. И, наконец, расчленяет мясо на части, удобные для перевозки на оленях. А работы еще много. Камусы он высушит и употребит на подошвы для олочей. Из кожи, снятой с шеи чулком, он спустит спиралью тонкий ремень -- маут метров на двенадцать. Сухожилия хорошо провялит и потом будет отдирать тонкие и очень прочные нитки для починки обуви, одежды, сбруи. Шкура с головы пойдет на коврик-камалан. Кожу он тоже высушит, отвезет домой, и из нее жена сделает чудесную замшу. Но и это не все. Улукиткан отрезает мочевой пузырь, надувает его до предела, долго мнет руками, снова надувает, обсыпает золой, мнет и опять надувает, пока он не растягивается до размера большого детского шара. Сушит его на солнце надутым, получается чудесная посуда. Он наполняет ее вытопленным внутренним жиром. Когда мы, завьючив оленей, были готовы отправиться в обратный путь к Мае, старик стащил в реку внутренности зверя, копыта, рога, всякие обрезки, плеснул воды на окровавленную гальку, сказал: -- Теперь ты знаешь, как надо разделывать зверя, чтобы у тебя была и подошва, и маут, и камалан, и половинка, и нитки, и посуда для жира, и мясо. От зверя ничего нельзя бросать, так учили меня наши старики. Сегодня я окончательно убедился, что главной заповедью лесных кочевников была величайшая бережливость. IV. Снова нас соблазняет Мая. Плата за первый подъем. На плоту. Первое препятствие. Куда ушли проводники? Вот они, дикие застенки Маи. В лагере все обрадовались, увидев груженных мясом оленей. Пока развьючивали животных, Василий Николаевич успевает рассказать о результатах своей рекогносцировки. -- Чагарские гольцы тут недалече, день ходу, не больше, -- высокие балбаки. А Маю не видно. Схлестнулись хребты, никакой щелочки, будто в тартарары провалилась. Но на той стороне, за первым отрогом, была видна широкая долина. Вероятно, большой приток. Вот я и думаю -- давайте переберемся туда с оленями и там решим: если ниже притока Мая пропустит нас с оленями -- уйдем дальше, если нет -- вернемся к Чагару. -- Дельное предлагает Василий. В случае неудачи -- потеряем всего дня два, -- настаивает и Трофим. -- Утро вечера мудренее, -- отвечаю я. Рано утром я выбираюсь из полога. В лагере никого нет. Где же люди? Слышу, доносится от реки стук топоров... Выхожу из таежки. На горбе левобережного гольца зреет прозрачная зорька, голубоватый свет утра озаряет край далекого неба. Из невидимой глубины вселенной он наплывает живыми струями на землю. Его прикосновение к угрюмым скалам, к трепещущей хвое, к помутневшему серебру реки рождает туман. И Мая, словно пряча свою девичью наготу, торопится укрыться под его белоснежным покрывалом. Вижу, спутники мои толпятся на берегу реки. Кто рубит, кто тешет, кто забивает. Да ведь это они ремонтируют плот! Судя по всему, они твердо решили переправляться на противоположный берег, идти на оленях через отрог в соседнюю долину. И вдруг мне стало легко-легко. Я не стал сопротивляться. Довольно со страхом обращаться к будущему! Я неожиданно поверил, что намеченный Василием путь самый надежный. Тем более, и Улукиткан с ними заодно. А ведь старик еще вчера не признавал иного выхода, как идти через Чагар. Итак, перебираемся на левый берег Маи. В двенадцать часов дня мы сворачиваем лагерь, загружаем плот, сгоняем на берег всех оленей. Животные не хотят добровольно покинуть гостеприимный берег. Мы на них кричим, угрожаем палками, кое-как загоняем в воду. Мутный поток бросает их на горбы волн, зарывает в буруны. Но олени упорно пробиваются к берегу и благополучно выбираются на противоположную сторону реки. За ними отправляемся и мы на плоту вместе с грузом. Хорошо, что на реке не видно валунов. Но ниже устья Эдягу-Чайдаха Маю сжимают с двух сторон скалы. Тут она снова уползает в теснину. Не дай бог, если нас снесет в этот узкий проход! Напрягаем все силы. Бьемся с течением, и мы на берегу, в ста метрах от щели. Пока разгружаемся и ловим оленей, Улукиткан отправляется искать проход через отрог. Груза у нас много, за один раз его не поднять. Делим пополам, но оленей все равно не хватает, приходится часть груза брать себе на плечи. Улукиткан вернулся мрачный. Он осмотрел вьюки, отпустил подлиннее поводья, чтобы оленям свободно было шагать в узких проходах, и в последний раз взглянул на отрог, заваленный обломками скал. Старик ведет караван берегом реки, почти до скалы, потом сворачивает на верх отрога. Дыбятся олени на крутизне. Виляет их след между камней по карнизам, ползет разорванным пунктиром по текучей россыпи. Улукиткан, горбя спину, взбирается на выступы и тянет за собой на длинном поводу завьюченных животных. Старику трудно дается подъем. Чем выше, тем круче. Животные дышат тяжело. Из открытых ртов свисают влажные языки. Со спин сползают вьюки. Поднимаемся все медленнее. Впереди вдруг встает ступеньками скала. Останавливаемся. Олени падают в полном изнеможении. Мы сообща находим щель, по которой можно подняться наверх. Но в одном месте оленям придется прыгать с карниза на карниз, и уж если какой сорвется, то это будет его последний прыжок. Решаем проводить животных по одному. Улукиткан отстегивает своего верхового, проводит первым. Учаг, поднявшись над провалом, вдруг начинает боязливо переставлять ноги, точно ступая на острые шпили. А сам весь дрожит, не может успокоиться. Старик уговаривает его ласковыми словами. Теперь остается только перешагнуть щель. Улукиткан тянет за повод, но олень упирается, ни с места. Страх овладевает им. Я кричу на него, угрожаю. Он вдруг поворачивает ко мне голову, и я вижу, как из больших круглых глаз его катятся слезы. Наконец он сдается. Поставив все четыре копыта на край плиты, учаг отталкивается и в прыжке откидывает в сторону рога, чтобы не удариться ими о скалу. От этого движения передние ноги попадают на край карниза, а задние виснут над обрывом. Синеют белки круглых глаз, его всего захватывает страх. Олень какое-то мгновение еще силится удержаться передними копытами за край карниза, но срывается. Скалы провожают учага глухим подземным гулом. Вместе с ним в пропасть летят камни. Далеко внизу он падает спиной на острую грань обломка и умирает, разбросав длинные ноги и запрокинув голову. Улукиткан дождался, когда внизу стих грохот камней, уселся на выступ. -- Пошто раньше не обрезал оленю рога? -- слышу его голос. Я даю команду вернуться вниз, к подножью скалы. Олени, видевшие весь ужас падения учага, буквально сбегают под скалу и продолжают пугливо прислушиваться к наступившей тишине. Мы развьючиваем животных. Без груза они легко преодолевают препятствия, выходя наверх. Затем я с Трофимом и Лихановым вытаскиваю туда груз, а Улукиткан с Василием Николаевичем идут к учагу, чтобы снять с него узду, вьюк и седло. От скалы подъем положе, и мы без приключений выбираемся на отрог. За ним действительно глубокая долина. Мои спутники возвращаются с оленями на Маю, за оставшимся там грузом, а я с Бойкой иду дальше вниз -- хочу спуститься к устью речки, протекающей по дну долины. Спускаемся по стланику. Тут идти легче, россыпи прикрыты растительным покровом, меньше обнаженных пород. Ниже нас встречают лиственницы, так, в их окружении, мы и выходим на дно долины. Пробираюсь сквозь береговую чащу, раздвигаю густой ольховник и поражаюсь: речка должна течь вправо к Мае, а она течет в обратном направлении. Понять не могу, в чем дело? Внимательно осматриваюсь и окончательно убеждаюсь, что течет она действительно влево, почти на север. Я тяжело опускаюсь на гальку. Это Мая! Я узнаю ее разбег, ее тревожный рокот и шальную волну. Мы опять встретились. Чувствую, что не уйти нам от нее. Да и куда? Назад -- ни за что! Остается только один путь -- вперед. Я даже как будто рад этой неприятной неожиданности. Подхожу к берегу. Река плещется меж валунов, ворчливо уползает дальше на север. Все еще не могу понять, почему на север? Ведь от устья Эдягу-Чайдаха она пропилила себе проход на юг. Значит, где-то здесь река делает большую петлю и поворачивает более чем на сто пятьдесят градусов. Дня еще остается много. Я выбираю место для табора, делаю заломки и ухожу вверх по реке. Надо узнать, что там в петле: пороги, шиверы или тиховодина. И заодно посмотреть, где поблизости есть сухостойный лес для плота. Однако моя попытка осмотреть первую большую петлю Маи не имеет успеха. У всех поворотов реку оберегают крутогрудые скалы, то голубоватые, как небо ранним утром, то серые, как пепел старого огнища, то ржавые. Они неприступны. Ни с чем пришлось вернуться назад. На стоянку прихожу поздно. За пологими отрогами пылает небо. Близится ночь. По прогалинам в холодеющем ночном сумраке бродят, как призраки, уставшие олени. Ветерок наносит дым только что разожженного костра. Я разыскиваю в куче багажа свою постель, достаю мыло и полотенце. Василий Николаевич льет мне на руки воду, а на пухлых губах улыбка. -- Чему радуешься? Реку узнал? -- спрашиваю я. -- Узнал. Эко змея, обманула! Кто бы подумал, что она тут так извернется!.. Что же делать будем? -- не терпится ему. -- Поплывем дальше, не возвращаться же назад. -- Мы тоже так распланировали и лес уже свалили на плот. Старики хотят идти с нами берегом. -- Да, да, вместе пойдем, так лучше, -- слышу я голос Улукиткана. -- А если не пройдете? -- Вы сразу нас на ту сторону плавьте, если не пройдем, будем пробираться горами, на устье Маи встретимся. Итак, все решено. Завтра в путь. Знакомое чувство тревоги опять врывается в нашу жизнь. Кто-то бросает на рубиновую россыпь углей пучок сушника. Вспыхивает пламя, и знакомый шелест огня будит лагерь. Улукиткан остается отобрать себе продовольствие, а все остальные уходят на берег. Дружно стучат топоры, перекликается эхо, и как-то странно слышать здесь, в дикой теснине гор, человеческий говор. Выяснилось, что ниже нашей стоянки Мая, наткнувшись на скалу, круто поворачивает назад и ложится на юг, образуя узкую стрелку. Улукиткан не хочет идти здесь берегом, следом за плотом, просит переправить его на правый берег, и они с оленями дождутся нас на противоположной стороне стрелки. В полдень плот был загружен. Мы перегнали через реку оленей, перебросили стариков, помогли им поймать животных, и они ушли налегке, не захватив с собою ни вещей, ни продуктов. На корме Трофим. Он клонит голову, прислушивается к наплывающему реву. Справа на гранитном выступе торчит разбитая грозой старая лиственница с поднятыми к небу обломанными сучьями, как бы предупреждая нас об опасности. Мы проплываем обрыв. Близко перекат. Все настороже. Наваливаемся на весла. Глаза не успевают замечать проход. Тут, кажется, река готовит нам сюрприз. Сильным толчком плот подбросило высоко, посадило на что-то острое, а нос заклинило глубоко под камень. Собак смыло. Все перебираемся на корму, пытаемся осадить ее, но безуспешно. Мы налетели на корягу, замытую водою... Буруны с гулом разбиваются о плот, окатывая нас ледяной водою. Одежда на всех мокрая. Напрасны наши усилия сняться с коряги при помощи шестов. Что только ни придумывали! Приходится лезть в воду. Страшновато, но ничего не поделаешь. Привязываемся веревками. Мы с Трофимом подбираемся под корму, а Василий Николаевич пытается высвободить нос из-под обломка. Тужимся изо всех сил и тоже безрезультатно. Выбираемся на плот. Полчаса прогреваемся. Еще раз лезем в воду... Остается последнее: разрубить плот пополам. Развязываем груз, раскладываем его на две части. Трофим рассекает кормовую ронжу. Василий спускается к обломку, машет топором, наугад нащупывает острием под водою бревно, а сам синий, трясется. Вдруг треск. Суденышко раскололось. Меня на семи бревнах отбросило вправо, вынесло за шиверу. Впереди скала. Слева на берегу вижу собак. Их надо взять. Нажимаю на шест, бьюсь с течением. Рядом со мною причаливают к берегу и Трофим с Василием. Мы вне опасности. Теперь бы скорее к старикам! Они ведь ждут. Но прежде надо сколотить плот, обогреться. Василия все еще трясет. Переодеться не во что, груз весь мокрый. Разжигаем костер. Мы с Трофимом, немного отогревшись, принимаемся за плот. Василий все еще не может прийти в себя. Уже вечереет. Почти пять часов отняла у нас эта проклятая шивера. Теперь мы снова готовы покинуть берег, выйти на струю. -- Вставай, Василий, пора, -- предлагаю я. -- Старики заждались. Он поднимает голову, смотрит на меня грустными, как у раненого оленя, глазами. -- Что с тобой? Василий с трудом открывает рот: -- Ноги отнялись, -- говорит он с ужасающей безнадежностью. Я и Трофим соскакиваем с плота. Раздеваем его, растираем ноги, отогреваем их у костра. Они действительно омертвели. Этого еще нам недоставало! Но мы не должны задерживаться. Переносим больного на плот, укладываем его на спальные мешки. Отталкиваемся от берега, и нас подхватывает Мая. Мы буквально ошеломлены случившимся. Насколько это серьезно с Василием? И как опасно теперь застрять в шивере! Больной это лучше нас понимает. Он настороженно караулит долетающий до слуха шум переката и с опаской поглядывает на мутный поток, несущий на своих горбах плот. Проплываем скалу. От нее река поворачивает на юг. Здесь у поворота и выклинивается стрелка, через которую перешли проводники с оленями. Над нами просторный купол вечернего неба, затянутого побагровевшими тучами. Спрямленная река, словно сытый удав, молчком уползает в узкую щель ночного логова. Путь открыт. Мы ищем глазами стоянку стариков, дымок костра, пасущихся оленей, но, увы, нигде никого не видим. С правой стороны уже близко синеют скалы, прикрытые темной шапкой хвойной тайги. Причаливаем к берегу. Пока Трофим закрепляет плот на ночь, я бегу вниз по гальке. Вот и затухший костер проводников, взбитая копытами оленей земля, кучи помета и след ушедшего на стрелку каравана. Возвращаюсь на стоянку. -- Старики, не дождавшись, видимо, ушли с оленями искать корм. Они же голодны. -- Велика ли ночь, потерпят и к утру заявятся, -- говорит Трофим. Достаю карабин и дважды стреляю в вечернюю мглу. Эхо лениво повторяет звук и умолкает. Долго нет ответа. Василий Николаевич тихо стонет. Отблеск костра лижет его загорелое лицо. На меня смотрят чужие глаза. Какие-то страшные думы погасили в них живой огонек, -- Не печалься, Василий, за ночь все пройдет и забудется. Он отрицательно качает головою. Мы устраиваем больному мягкую подстилку, заталкиваем в спальный мешок. Он покорный, словно ребенок. Как больно видеть беспомощность этого человека, исходившего много тысяч километров тропою исследователя, испытавшего на себе смертоносную силу пурги, не склонившегося перед неудачей, опасностью, человека, безмерно любящего жизнь. Нет, он завтра должен встать!.. Утро стекает в ущелье с невидимых хребтов такое же хмурое, неприветливое, как и вчера. Ветер дико треплет лиственницы. Холодно. Лучше бы и не нарождался этот день!.. Василий Николаевич лежит на спине, как мы его положили с вечера, с припухшими от бессонницы глазами. Рядом примостилась Бойка. Она ждет от него обычной утренней ласки и, улучив момент, лижет его щеку. Но тот не замечает любимую собаку, смотрит куда-то мимо меня в пустое пространство. Боже, что сделала с ним эта ночь! Я опускаюсь к больному. Он молчит. Бойка поворачивает свою морду и смотрит на меня опечаленными глазами. Неужели она чутьем угадывает, что у хозяина большое горе? -- Как твои ноги, Василий? -- Нет у меня их... -- отвечает он, и я вижу, как дрогнул его подбородок. -- А ты не расстраивайся. Давай походим, может, разомнутся, -- предлагаю я. -- На что становиться буду? Мы с Трофимом поднимаем больного, но ноги, как плети, беспомощно виснут, точно где-то разорвались нервные узлы. Василий потрясен. Какими невероятными усилиями сдерживает он внутреннюю бурю! Вот и пришла к нам беда нежданно, негаданно! С беспощадной ясностью чувствуем, как далеко мы от своих и как необходима нам помощь. Придется расстаться с рекою. Не слишком ли дорого взяла с нас Мая за отрезок в несколько километров пути от Эдягу-Чайдаха? Но это последняя дань. Теперь у нас иная цель -- спасти больного. Сделаем носилки для Василия Николаевича и увезем его на оленях. Хорошо, что с нами Улукиткан. Мы развязали веревки на плоту, стащили на берег груз. Его оказалось слишком много, и половины не поднять на оленях, тем более, что четыре самых крупных быка посменно будут везти носилки с Василием Николаевичем. Придется бросить палатки, спальные мешки, часть личных вещей, возьмем только необходимое для пути через Чагар до устья Шевли, где базируется наша топографическая партия. Ждем стариков. Они вот-вот должны появиться. Трофим стружит шесты для носилок, я готовлю завтрак. Уже давно день. Начинается дождь. -- Не случилось ли чего со стариками? -- беспокоится Василий Николаевич. Неведение становится тягостным. Беру карабин, отправляюсь искать проводников. Погода мерзкая. На горы ложится темень туч. С востока из-за отрогов доносится смутный рокот далеких разрядов. Тайга молчит. Мелкий дождь сыплется редко и однообразно. Нахожу тропу, свежепроторенную по густому брусничнику. Она выводит меня на верх стрелки, и тут я натыкаюсь на странное зрелище: мох утоптан, залит кровью, для чего-то кололи лучину, и на земле лежат обрезки тонких ремешков. Я не задерживаюсь, старики все объяснят. Спешу дальше. Тропка сворачивает влево и убегает по стланику на юг. Иду по ней километр, два. Вижу, впереди стоит олень, обрадовался -- где-то близко стоянка. Подхожу ближе. Узнаю Баюткана. Удивляюсь: почему он вдруг стал таким покорным? И тут только замечаю, что у него сломана передняя нога. Он держит ее высоко, беспрерывно вздрагивая всем телом от боли. Проводники обложили рану лучинками, перевязали ремешками. А где же другие олени? Почему нет их следов? Спешу дальше. Никого нет. Куда идут проводники? Кругом ягельные поляны, много дров, тут бы и ночевать им! А предчувствие чего-то недоброго растет. Наконец, тропка выводит меня на кромку правобережных скал, протянувшихся далеко по-над рекою, и уходит дальше по чаще, оставив позади кормистые места. -- Ушли! -- вырывается у меня вместе с отчаянием, и я безвольно опускаюсь на колоду. Не могу уяснить, как это случилось. Какая обида угнала стариков от нас? Ведь с ними же нет ни крошки хлеба, ни посуды, ни постели! А может -- и спичек. Нет, это непостижимо уму! Слышу позади шорох -- моим следом идет Баюткан, со сломанною ногой. Он подходит ко мне совсем присмиревший. Я отворачиваюсь, нет сил видеть его ужасные глаза, переполненные болью. В них боязнь остаться брошенным в гнетущей тишине мокрого леса. Я тороплюсь к своим. Следом скачет на трех ногах Баюткан. Он не поспевает за мною, отстает. Голова не способна соображать. Бегу... Меня встречает взволнованный Трофим. -- У Василия отнялась левая рука. -- И у меня не лучше новость: проводники ушли от нас. -- С чего бы это они? Вещи-то их тут. -- И все-таки ушли. Василий Николаевич, увидев меня без проводников, встревожился. -- Где Улукиткан? -- Ты только не волнуйся, проводники ушли ниже, наверное, там дождутся нас. Он не может осмыслить мои слова. Его лицо вытягивается. На щеках появляются желтоватые круги; голова беспомощно откидывается назад. -- Нет, нет, ты обманываешь! Что же вы теперь будете делать со мною? -- спрашивает он дрогнувшим голосом. Вижу, Трофим присаживается к нему, обнимает его голову, прижимает к своей груди. -- Успокойся, Василий... Клянусь, мы до конца не бросим друг друга, и что бы ни случилось -- останемся вместе. Ты веришь мне? Василий молчит, переполненный ожиданием чего-то ужасного. -- Это все пройдет, -- утешает его Трофим. -- Может, распогодится, нас найдет самолет, помогут выбраться. Более часа мы массируем ему руки и ноги. Другого ничего не можем придумать. Вся надежда на крепкий организм больного. Он еще сможет вернуть нам Василия. Подтаскиваем его поближе к костру и тут обнаруживаем, что и правая рука ему плохо повинуется: пальцы работают, а поднести к губам ложку не может. Перед нами не человек, а живой обрубок. Откуда навалилось на нас столько бед?! Я кормлю больного с рук. Его рот непривычно ловит теплую лепешку, куски горячего мяса, долго жует. Пища застревает в горле, он тяжело дышит. Непрошеные слезы затуманивают глаза, падают с ресниц калеными каплями на мою руку. Трофим помогает мне, а сам прячет глаза, давится тяжелыми глотками. И кажется, сейчас у него эта человеческая боль за друга выплеснется наружу. Вот-вот вечер накроет ущелье. Посветлевшее небо кропит тайгу остатками дождя. Решаем плыть, да и нет другого выхода. Видно, не суждено нам уйти от Маи. Загружаем плот, укладываем беспомощного Василия и отталкиваемся от негостеприимного берега. Видим, из чащи выходит Баюткан, провожает нас грустными глазами. Он не понимает, почему люди бросили его... За правобережными скалами, протянувшимися на много километров, проводников нет. Река сворачивает влево. Закатные лучи бледными полосами прорезают высокое небо. За поворотом встречается первая шивера. Василий Николаевич тревожно прислушивается к реву. Малейшая опасность теперь кажется ему гибелью. Прибиваемся к первой таежке, быстро организуем ночевку. Трофим остается с Василием Николаевичем, а я иду искать проводников. Их нигде нет -- они ушли от реки. Но почему не дождались нас, не взяли свои вещи, продукты. У них нет даже куска брезента, чтобы укрыться от непогоды. Бедные старики, сколько мучений им придется претерпеть! Ночью у Василия Николаевича неожиданно поднялась температура. Он сразу ослаб. Мы с Трофимом дежурим. Все трое не спим. Горит костер. Что сказать больному, чем утешить его? Теперь ясно -- ему скоро не подняться на ноги, да и поднимется ли вообще? Надо как можно скорее передать его врачам. Мы должны торопиться! Покидаем стоянку. Мысли о проводниках отступают от нас, теперь уж не встретиться с ними. Василий Николаевич просит устроить его на плоту повыше, чтобы видеть путь. Бойку и Кучума на этот раз привязываем к грузу. Синеву обширного неба пронизывают лучи солнца. Путь зорко караулит кормовщик, и его властный окрик "бей вправо", "бей влево" далеко разносит звонкое эхо. Теперь, когда с нами больной Василий Николаевич, наши глаза становятся острее, руки сильнее и воля крепче. Каменная пасть ущелья заглатывает плот. Над нами остается лоскут неба, повисший на конусах гигантских скал. На угрюмых "лицах" гранитных сторожей еще лежит ночная прохлада. Ворчливая река несет наше расшатанное суденышко дальше. В ущелье нет тишины. Мая, пытаясь спрямить свое русло, подобно гигантскому жернову, день за днем, год за годом перемалывает камни и плоды своей работы уносит вниз в виде песка и гальки. Подточенные скалы рушатся, пытаясь запрудить реку, и тут-то, у каменной свалки, и зарождается нескончаемый грохот воды, потрясающий ущелье. За миллионы лет Мая сумела зарыться глубоко в материк, отполировать отвесные берега, воздвигнула на пути сказочные чертоги из мрамора. Василия Николаевича тревожит малейший всплеск, скрип плота, даже крик птицы. Глаза ищут у каждого поворота, у каждого камня опасность, а если что замечают, по его загрубевшему лицу расплываются бледные пятна, ворот телогрейки кажется тесным, он вытягивает шею, точно хочет проглотить застрявший в горле комок, и с напряженностью ждет развязки. Когда же плот минует опасность, Василий Николаевич впадает в короткое забытье, затем начинает одной рукой крутить цигарку, но бумага рвется, махорка просыпается. -- Покурить бы, -- просит он, и я на минуту присаживаюсь к нему. -- Что ты сторожишь, Василий, сам себя пугаешь? Уснул бы, -- говорю я, закручивая ему "козью ножку". -- Боязно мне, понимаешь, в воду опрокинет, без ног, без рук -- чем отбиваться? -- Не опрокинет, вода большая, может, сегодня вынесет до устья, отправим тебя в больницу. -- Мне теперь не жить. Хуже некуда... -- Не отчаивайся, еще походим по тайге! -- Так думаешь? -- и на его лице готовность поверить моим словам. -- Нос вправо! -- гремит голос кормовщика, подхваченный пробудившимися скалами. Я вскакиваю, хватаюсь руками за весло. У Василия Николаевича изо рта выпадает цигарка... Где-то близко крутой спад реки. За первой грядой бурунов ничего не видно. Неужели порог? Мысли не поспевают за событиями. Мы у края. Плот подхватывает тугой поток воды и со всего разбега набрасывает на валун. Толчком меня сбивает с ног. Я теряю весло. Взбунтовавшиеся волны поднимают правый борт плота. В последний момент, сваливаясь в воду, я пытаюсь поймать Василия, но руки скользят мимо. Треск, визг собак, человеческий крик в бурунах... Я захлебываюсь, теряюсь. Чья-то властная рука ловит меня за волосы в воде. Боль возвращает сознание. Открываю глаза. Вижу над собой на камне Трофима. Левой рукой он силится вырвать меня из потока, а правой держит за шиворот Василия. Я не нахожу в глубине опоры для ног. Хватаюсь руками за скользкие грани обломка, царапаюсь и кое-как выбираюсь на камень. С трудом вытаскиваем больного из воды. Он еще жив. Медленно приходит в себя. Видим, как река уносит за кривун перевернутый вверх брюхом плот, как бьются в смертельной схватке с потоком привязанные к нему Бойка и Кучум. С необычайной силой меня охватывает ощущение, что вместе с плотом уходит от нас жизнь. Неужели конец?! V. НА КРАЮ ЖИЗНИ I. Мы прощаемся с Трофимом. Ночь на камне в бурунах. Три чайки. Перед половодьем. "Убей и плыви!" Земля,