то с тобою? У него вдруг безвольно опустились руки, и они кажутся мне необычайно длинными, как у гориллы. Он стал дико оглядываться по сторонам, словно пробудился от тяжелого сна и еще не узнал местность. -- Что же это такое? -- произнес он с отчаянием и, показывая на плот, спросил: -- Это я таскал камни? -- Ты. -- Втемяшится же, господи!.. Кажется, ничто меня в жизни так не поражало, как сейчас Трофим. Что бы это значило? Ведь мы далеки от шуток. Я смотрю на него. Глаза прежние, ласковые, только губы искривила незнакомая, чужая улыбка, да длинные руки по-прежнему висят беспомощно, как плети. -- Ты плохо чувствуешь себя? -- Нет, нормально. Мне кажется, будто в голове что-то не сработало или я только что пробудился. -- Ты переутомился. Давай задержимся на день. -- Нет, нет, будем плыть! -- и он идет к стоянке. Я сбрасываю с салика камни, взбиваю подстилку. Гоню прочь чудовищное предчувствие. Нам действительно надо как можно скорее выбираться из ущелья... Собираем в путь Василия Николаевича. Завертываем ноги в сухие портянки, надеваем сапоги. Полы фуфайки запускаем под брюки, перехватываем поясом, на котором все еще болтается конец обрезанного ремня. Голову перевязываем рубашкой. Он не приходит в себя. Так, в бессознательном состоянии, мы переносим его на салик. Но я теперь слежу за Трофимом. Что же это будет?.. Тучи заслоняют солнце, чернотой прикрывают ущелье, дышат на нас холодной влагой. Река отступает от берегов, но поверхность ее еще в пене, в буграх, и кое-где, над лежащими под водою камнями, взметываются белые гривы. Пробуждаются придавленные половодьем перекаты, Встречный ветер ершит бегущие с нами волны. На корме Трофим. Он мрачен. Прячет от меня свой взгляд. Я делаю вид, что всего этого не понимаю. Плывем хорошо. Течение быстрое, да беда -- негде реке разгуляться: кривун за кривуном... Сижу рядом с Василием Николаевичем, мокрой тряпочкой смачиваю сохнущие от жара губы. Больной дышит тяжело, нервно. Каждый вздох колет мне сердце: боюсь, не последний ли? С неба падает мелкий моросящий дождь. Салик захлестывает волнами. Мы мокрые. Нас нагоняет ураганный шум, словно какая-то комета несется низко над землею. Это стая чирков спасается от смертельной опасности. Следом за ними, несколько выше, со свистом режет пространство сапсан. Какая быстрота, какая чертовская целеустремленность! Кажется, в этот момент он не видит ни опасных скал на поворотах реки, ни вершин береговых елей, все в нем подчинено хищному инстинкту... Развязка произошла, видимо, где-то за ближайшими утесами. Салик тихо качается на волнах, словно колыбель. Какой день, как хочется жить! Насыщенный теплом воздух несет с собою ощущение вечности. С неба падает орлиный крик. Он дробится, мешается с шумом реки, и кажется, будто из недр мраморных скал доносится колокольный перезвон. Птица растаяла в синеве, а эхо от ее крика еще долго будит тишину. Но вот еще какой-то гул, далекий-далекий, встревожил покой солнечного дня. -- Самолет, ей-богу, самолет! -- кричу я. -- Снимай, Трофим, рубашку, сигналь ею. С юга, откуда наплывает гул, горы заслонили небо, ничего не видно. Я припадаю к больному. -- Василий, самолет летит! Ты слышишь, самолет! -- Это слово действует на больного магически, медленно раскрываются его ресницы, и из глубоких впадин смотрят невидящие глаза. Губы шевелятся, но не могут ничего сказать. -- Самолет летит! -- и я в диком экстазе начинаю трясти его. Он пытается приподнять голову, и какой-то неясный звук, напоминающий стон зверя, вырывается из его уст. А гул нарастает. Мы напрасно шарим глазами по синеве. Ничего не видно. Салик выносит за кривун, и тут только приходит неожиданная разгадка -- где-то ниже воют собаки. Я вскакиваю. Ну разве усидишь! За перекатом, ниже скалы, вижу наш плот на берегу, наполовину залитый водою. На нем привязанные Бойка и Кучум. Не знаю, кто больше рад -- мы или собаки? Они, видно, давно учуяли нас и подняли вой, боясь, как бы мы не проплыли мимо. Трофим подворачивает салик к берегу. Я соскакиваю в воду, бегу по отмели. Собаки в восторге, дыбятся, визжат, воют. Мы растроганно обнимаем их. Но вот Бойка обнаруживает, что с нами нет того, чьи руки всегда ее ласкали и кого она, вероятно, как-то по-своему ждала. Беспокойным взглядом окидывает она пустое пространство вокруг нас, поднимает морду, пристально смотрит на меня. В ее малюсеньких глазках что-то разумное, И кажется, она упрямо ждет ответа. Отвязанная, она бросается по отмели, вскакивает на салик, настороженно начинает обнюхивать ноги Василия Николаевича. Затем запускает острую морду под фуфайку, добирается до головы и тут вся оживает. Мы видим, как шевелится голова больного, как открываются глаза и как он напряжением всех сил поднимает правую руку, ловит ею Бойку и та припадает к нему. Трофим заглядывает под плот, ощупывает брезент. -- Груз-то целый! -- кричит он. -- Ну и денек выпал, удача за удачей! -- Теперь спасены! -- радуюсь я и чувствую, как неодолимая усталость вдруг хватает за руки, за ноги, хочется сесть на скошенный край плота, закрыть глаза и ни о чем, совершенно ни о чем не думать. Проходят первые минуты радости. К нам постепенно возвращается уверенность. Мы переносим Василия Николаевича на берег. Укладываем на теплую, отогретую солнцем гальку. У него жар. На нем мокрая одежда, надо бы переодеть, да не во что. Я подсаживаюсь к нему, приглаживаю волосы на голове, протираю ему влажной рубашкой глаза, щеки, шею. -- Пить... пить... -- шепчут его губы. -- Вода, Василий, мутная, да и нельзя тебе пить сырую, потерпи немного, сейчас вскипятим чай. Больной закрывает глаза, лицо морщится от обиды. Он как ребенок, которому отказали в любимой игрушке. Мне становится грустно. Я не могу себе представить, что это Василий, никогда не помнящий обиды. А что, если это последняя его просьба? -- Пить... пить... Бегу к реке, приношу маленький чуман воды, пою больного.... Теперь за дело. Переворачиваем плот. Развязываем веревки. Освобождаем из-под брезента груз. Все мокрое. Вода проникла в потки, в спальные мешки, в рацию, погибла фотопленка, аптечка. Растения в гербарных папках почернели. Хорошо, что сегодня солнечный день. Берег в цветных лоскутах -- это сушатся одежда, вещи, продукты. На кустах, под теплым ветерком, развешаны меховые спальные мешки. В ущелье теплынь. Нет счастливее нас людей на планете! Совсем недавно мы были безумно рады каряге, а теперь имеем увесистый кусок жирной корейки, копченую колбасу, литровую банку сливочного масла, сгущенное молоко, овощные и мясные консервы, килограммов пять крупы. Это ли не богатство! Вот когда мы оценили заботу о нас Василия Николаевича. На дне его спального мешка нашли спрятанные им две бутылки спирта. Все это он приберегал для торжественного окончания пути. Но если он встанет, думаю, нам и без спирта будет весело. И еще одна находка: в мешке с мукою нашлись две сумочки с солью и сахаром: и это он предусмотрел, зная, что сквозь муку вода не скоро проникнет. Трофим уходит с топором в таежку вытесывать весла. Я слежу за ним. Он никогда так небрежно не держал в руках топор, да и походка не его -- вялая. И я уже не могу избавиться от недоброго предчувствия. Бойка лежит рядом с больным. Неужели понимает, что с ним стряслась беда? Кучум следит за мною, сторожит момент стащить что-нибудь съестное. Раньше он занимался мелкой кражей из озорства, а теперь его толкает на это голод. Из каменных раструбов выползает ночь, бесшумно шагая, нас обступают тени. Природа вся -- в томительном ожидании. Даже река затаилась, молчит и только на перекате поигрывает бликами вечернего света. Ничто не смеет нарушить час великого перелома! Трофим принес два небольших, грубо вытесанных весла, годных разве только для лодки, но никак не для плота. Я умолчал, не спросил, для чего ему понадобились такие весла. Дружески говорю ему: -- Устал ты, Трофим, пойдем поужинаем и спать. Он тяжело поднимает голову. Загрубевшими ладонями растирает на лбу набежавшие морщины, силится что-то вспомнить. Я усаживаю его на чурку возле огня. Открываю банку мясных консервов, ставлю на жар. Подогреваю лепешку. Чай давно кипит. У Трофима на лице убийственное безразличие. ...Над костром сомкнулась тьма, крапленная далекими звездами. Лагерь уснул. У больного спал жар. Меня не на шутку беспокоит странное поведение Трофима. Я не должен спать. Как это трудно после стольких утомительных дней! Чем заняться? Только не дневником. Сейчас я слишком далек от того, чтобы переложить на бумагу случившееся. Запишу утром. Решаю почистить карабин. Подсаживаюсь к костру. Сразу чувствую ласковое тепло, расслабляются мышцы, глаза начинают слипаться, и приятная истома, какую я не испытывал за всю жизнь, овладевает мною. Но спать нельзя! Вскакиваю. Иду к реке, плещу в лицо холодной водой. Плотный туман затянул ущелье. Пугающими темными сугробами лежит он на кустах. Тихо, как после взрыва. Возвращаюсь не торопясь на свет костра, шагаю осторожно, мягко по скрипучей гальке. На цыпочках подкрадываюсь к Василию Николаевичу. Наклоняюсь -- он спит, дышит часто, тяжело. Крепким сном уставшего человека спит Трофим. Спят собаки. Уснул весь мир. Остался я один в этой строгой ночи. Набрасываю на плечи телогрейку, усаживаюсь поодаль от костра. Принимаюсь за карабин. Разбираю затвор. Руки мякнут. Глаза слепнут. Мысли безвольны, как никем не управляемая лодка на волнах. -- Не спи! -- и шепот губ кажется мне грозным окриком часового. На рассвете пишу в дневнике: "Стараюсь избегать скороспелых выводов, однако ясно: Василию не лучше, Трофим невменяем, и я по отношению к нему начинен подозрительностью, ужасной подозрительностью. Помощи, видимо, ниоткуда не дождаться. Надо плыть. Любой ценой выиграть время, иначе больным уже не нужны будут ни врачи, ни лекарства. Но как плыть с больными одному на плоту по бешеной Мае? Знаю, это безумство, но нужно рискнуть. Иду на это сознательно. Утром отплываем. Хорошо, если это не последние строки". Бросаю в воду весла, вытесанные Трофимом, иду с топором в лес. III. Снова в путь. Стычка у кормового весла. Еще один перекат. В небе лоскуток серебра. Возвращаюсь на табор настороженным. Трофим заботливо кормит Василия, уговаривает того съесть тушонки. Вот и хорошо. Но я не могу освободиться от подозрительности. Утро сдирает с угрюмых скал ночной покров, обнажая глубину каньона. Где же кулички -- предрассветные звонари? Почему молчат лесные птицы, не плещется на сливе таймень? Неужели и это утро не принесет нам облегчения! Какой еще дани ждет от нас Мая? Река угрожающе шумит в отдалении. Теперь меня тревожит вопрос: что делать с Трофимом -- доверить ему корму или нет? Это надо решить до отплытия. Вот когда мне нужен был бы Василий! Небо хмурое, холодное, подбитое свинцовой рябью облаков. Я укладываю багаж. Трофим налаживает весла. Вижу, он не может сообразить, как подогнать их к рогулькам. Нет, не тот Трофим. Плот готов к отплытию. Мы переносим Василия Николаевича вместе со спальным мешком. Устраиваем ему повыше изголовье. Собаки, не ожидая команды, занимают места На опустевшей галечной косе догорает костер. С болью и тревогой я покидаю берег. Нехорошее предчувствие уношу с собою на реку. Собираю остатки мужества. Становлюсь на корму, беру в руки скошенный край весла. -- Отталкивай! -- кричу я Трофиму. -- А почему вы на корме? -- удивляется он. -- Сегодня моя очередь, иначе с тобою никогда не научишься управлять плотом, -- отвечаю я спокойно, стараясь ничем не выдать себя. -- Тут не место учиться, тем более, что с нами больной Василий. Переходите на нос. -- И он, поднявшись на плот твердой поступью человека, уверенного в своей правоте, берется за весло рядом с моими руками. Мы стоим почти вплотную друг против друга, крепко сжимая весло. Оба молчим. Оба неуступчивые, как враги. Я ловлю его взгляд. В нем что-то дикое, вдруг напомнившее мне того хромого беспризорника, что с финкой в руке защищал Хлюста. Сделай сейчас какой-то жест, брось одно неосторожное слово -- и случится ужасное. Таким я его не видел с тех первых дней нашей встречи. -- Ладно, Трофим, после сменишь меня, а сейчас не упрямься. Отталкивай! -- И я чувствую, что играю уже на последней струне. Василий Николаевич слышит нашу размолвку, умоляющим взглядом смотрит на Трофима. -- Плот поведу я! -- и по его побагровевшему лицу высыпали стайками рябины. -- Сейчас же сойди с кормы или... -- Что или? Договаривайте до конца. Наши взгляды сошлись в момент, когда взрыв казался неизбежным. Что прочел он на моем лице: гнев, угрозу или, может быть, ему вспомнились наши давно сложившиеся отношения, не терпящие никаких противоречий? Это или что-то другое вдруг потушило в нем бурю. Он сразу как-то расслаб, руки свалились с весла. В глазах запоздалый протест, обида. Всем своим видом он показывает, что подчинился, только щадя меня. "Бедный мой Трофим, как ты далек от истины. Узнаешь ли когда-нибудь причины этой нелепой стычки?" -- подумал я горестно. Он отталкивает плот, становится на нос, и наше суденышко, покачиваясь от ударов весел, выходит на струю. Я чувствую себя окончательно опустошенным. В щели сыро и мерзко. Мутный поток легко и плавно несет плот. За первым кривуном Мая сворачивает на север. Уходят ввысь мраморные скалы, и где-то в поднебесье их иззубренные края царапают серое, мокрое небо. Над водою, по-прежнему мутной, реет голодная скопа, да где-то на берегу стонет кулик. Меня гнетет стычка с Трофимом. Не могу смириться с мыслью, что наши отношения нарушились -- впервые за столько лет. Не могу без боли видеть его повернувшимся ко мне спиной. Не знаю, какой ключ подберу теперь к его душе. Как проста, кажется, была наша жизнь, когда мы, сколотив свое суденышко, отправлялись в путь! Теперь она стала слишком сложной. Мы все еще на грани катастрофы. Неужели, черт побери, друзья нас похоронили и не торопятся с поисками? Нет, не может быть, они где-то тут, за ближними кривунами, за высоченными голубыми стенами, идут навстречу, строят невероятные догадки. Все время слежу за Трофимом. Река продолжает делать сложные петли, расчленяя прихотливой щелью отроги. Никаких надежд, что где-то близко раздвинется теснина и мы вырвемся на равнину. Как долго и бесконечно тянется наш путь по зыбкой текучей дороге! Выиграть бы еще день, только день. На большее у меня не хватит сил. За очередным поворотом Мая потекла спокойнее. Я подсаживаюсь к Василию Николаевичу. Он тоже встревожен нашей размолвкой с Трофимом. Только этого огорчения ему недоставало! К нам подходит Трофим. Виновато переступает с ноги на ногу. Затем присаживается рядом, кладет свою правую руку мне на колени. Этот молчаливый жест растапливает наши сердца, и мы снова близки, как прежде. Мне почему-то вдруг показалось, что мы дети и наш путь -- всего лишь игра в путешествие, а стычка -- заранее придумана для эффекта. Ах, если бы это было так! Ко мне возвращается профессиональное любопытство. Снова глаза ищут по просветам скал водораздельные вершины, определяют проход. Память отбирает более характерное, с чем придется столкнуться подразделениям экспедиции при проведении работ. А работать здесь, видимо, придется. Даже после стольких неудач нет оснований отказаться от них. Право же, все, что мы претерпели, а претерпели мы поистине много, не убеждает нас в недоступности Маи. Скорее всего это результат наших ошибок, результат того, что мы совсем не знаем режима реки. Все, с чем мы здесь столкнулись, поражало нас внезапностью, и от этого трудности плавания казались преувеличенными, на самом деле все не так уж страшно. Те, кто пройдут по Мае позже, учтут наши промахи, неудачи. И хотя путь по этой реке по-прежнему остается опасным, он уже не будет изобиловать неожиданностями. Растительный покров ущелья куда беднее тех мест, где нам пришлось побывать в этом году. Уж если и есть зелень, так наверху, над нами, да и то скудная. Здесь же, в глубоком ущелье, больше камень и мхи. Деревья растут чаще в одиночку, жадно подкарауливая солнце, так редко заглядывающее в щель. Цветов мало. Для них слишком короток вегетационный период. Вообще в ущелье не хватает тепла. Даже в самые жаркие дни лета здесь постоянно чувствуется сырость земной глубины, и вода в Мае настолько холодна, что купаться в ней можно только ради спорта или уж по нужде, как это делаем мы. -- Смотрите, кабарга! -- кричу я. Она стоит на самом краю отвесного обрыва. С высоты ей видна значительная часть ущелья Маи, плот на воде и, вероятно, слышен наш говор. Несколько минут она неподвижно наблюдает за нами, потом, удовлетворив любопытство, начинает кормиться. Она пробирается по узким прилавкам, цепляясь крошечными копытцами за самую ничтожную шероховатость и на ходу срывая макушки ягеля. Иногда она делает бесстрашные прыжки над пропастью, чудом удерживаясь на крошечных пятачках-выступах, буквально с детскую ладонь, словно демонстрируя перед нами свою изумительную ловкость. Вот она затяжным прыжком бросает себя вниз, падает четырьмя копытцами, собранными вместе, на острие утеса и, поворачиваясь всем телом то в одну, то в другую сторону, запускает свою продолговатую мордочку в трещины, чтобы достать щепотку зелени. А сама ни на минуту не забывает про опасность, окидывает быстрым взором ущелье и не выпускает из поля зрения нас. Мы с замиранием сердца следим за каждым ее движением. Собаки тоже не спускают глаз с кабарги. В их позах, на их мордах любопытство, но не больше, точно они понимают, что животное для них недоступно. И только когда до слуха долетает шорох падающих из-под ног кабарги камней, собаки вдруг все разом вскакивают и в их глазах вспыхивает звериный огонек. Уровень воды падает. Обнажаются перекаты. Путь опять становится опасным. Будет ли когда-нибудь конец этой щели? Не опоясывает ли она замкнутым кругом всю землю? Я все еще не могу отделаться от какой-то скованности, не могу довериться надежде, что Трофим здоров. Если бы навсегда растаял тяжелый комок, что засел у меня где-то внутри! Пусть вернется к нам прежнее доверие, и тогда не останется препятствий на нашем пути к жизни. А к ней мы должны вернуться, мы имеем право... -- Не кажется ли вам, что ущелье становится просторнее? Видите просвет? -- кричит Трофим. Я смотрю направо, куда он показывает рукою, и дивлюсь -- в узкой прорехе береговых отрогов, далеко-далеко, виднеются горные кряжи, щедро политые солнечным светом. Они напоминают вздыбленные волны свободного океана. Кажется, прошла вечность с тех пор, как нам открывалась последний раз даль. Бросаю весло, подбегаю к Василию Николаевичу. -- Горы видишь? -- кричу вне себя от радости. Он вытягивает шею, я помогаю ему приподняться, -- Скоро устье? -- спрашивает больной. -- Ну конечно! Это виднеются хребты над Удою. Он смотрит на меня, не верит словам. -- Да, да, Василий, скоро конец мучениям! Тебя сразу отправим в больницу. -- Ты думаешь, меня вылечат, и я буду ходить? -- Конечно, вылечат! Ноги же у тебя целы. Все уладится, и зимою мы с тобой погоняем на лыжах зверей. -- Нет уж, ищи себе другого спарщика, в тайгу мне не вернуться, -- говорит он с горечью. Густая лиственничная тайга закрывает просвет, и горные кряжи исчезают, как виденье. Снова нас подавляет ощущение земной глубины. Мы убеждаемся сначала с удивлением, затем с горечью в том, что река свернула от просвета и уносит нас в противоположную сторону. На курчавых вершинах скал серое барашковое небо, бесприютное и холодное. В этой проклятой щели никогда не бывает тишины, все гудит: воздух, стены, овражки. А когда в этот гул врывается ветер, когда завоют скалы, здесь творится что-то невообразимое, ад кромешный! В такие ущелья только зимою, в лютые сибирские морозы, когда обмелевшую реку скует ледяной панцирь, спускается безмолвие, такое безмолвие, в котором слышен шорох падающего снега. И если в это время случаются обвалы, то они потрясают ущелье, словно залп тысячи орудий. Я давно потерял счет кривунам, не знаю, где север, где юг. Но теперь с нами надежда. Мы видели далекий горизонт, верим, что этот путаный лабиринт ведет к нему. Верим, что где-то . близко за поворотом нас наконец-то вынесет река к давно желанному простору. Минута за минутой проходят в остром ожидании перелома. Неужели мы плывем по щели рядом с широким просветом? -- К берегу! -- кричу я, наваливаясь на весло. Впереди, у края поворота, во всю ширь реки показалась длинная шивера, прикрытая пенистыми волнами. Мы причаливаем к берегу. Я бегу вперед посмотреть шиверу. Вода у первых камней вдруг поднимается валом, откидывается назад, точно испугавшись крутизны. Опасность ниже, там, где весь поток собирается в двадцатиметровую струю и рассекается пополам угловатым обломком. Но по обе стороны проход свободный. Мы привязываем к плоту покрепче груз, подтыкаем под ронжи веревки, запасные шесты и укладываем поверх больного. Он молчит, как покорный немой. Я отвязываю собак, на случай неприятности -- пусть сами распорядятся собою. Трофим прячет свой взгляд от меня. Он привязывает к грузу капюшон спального мешка, в котором лежит Василий, и не может завязать морской узел. Я слежу за ним, удивляюсь. Неужели забыл, как это делается! Да, не может вспомнить, тычет концом не с той стороны в петлю, тянет, узел не вяжется, но он упрямо повторяет одно и то же. -- Тебе помочь? -- Чертов узел, кто его придумал! -- и Трофим зло выругался. Я вижу, как он опять не в ту сторону делает петлю, не так держит конец. Узла не получается. Он в гневе отбрасывает веревку, мрачным уходит на нос, к веслу. Надо бы не плыть, но я этого не сделал. Привязываю капюшон спального мешка к грузу, так Василия не снесет волна, даже если засядем в бурунах. Проверяю, все ли убрано. Беру шест, отталкиваюсь от берега. Теперь надо торопиться, выбраться на середину реки. Но едва Трофим увидел близко впереди беснующиеся волны, вдруг, точно испугавшись, не в такт зачастил веслом, отводит от струи нос. -- Ты что делаешь? -- кричу я изо всех сил. Но Трофим не слышит. А плот подхватило течение. Только теперь, с безнадежным опозданием, я окончательно убеждаюсь, что на носу стоит невменяемый человек. Течение несет нас в горло шиверы. Уже вытыкается камень. Не успеваю осмыслить положение. Трофим изо всех сил гребет веслом, тужится развернуть плот поперек реки, бесстрашно ведет его на гибель. В последний момент я бросаюсь к нему, еще хочу выровнять нос. Перед лицом опасности сила человека неизмеримо возрастает. С дикой беспощадностью хватаю Трофима сзади, отбрасываю от весла. Но уже поздно -- от удара о камень лопается пополам крайнее бревно. Разгневанный Трофим ловит меня сильными руками сумасшедшего... Мы схватываемся, как враги. Чувствую, как во мне пробуждается звериный инстинкт, а он не знает жалости. Неизвестно, чем бы это кончилось, но Трофим поскользнулся, не удержался на ногах и, падая, ударился головою о бревно. Сразу стих в нем гнев, руки расслабли, только с губ еще продолжали срываться несвязные слова. Я выпрямляюсь. Только теперь соображаю, что наш никем не управляемый плот медленно плывет по тиховодине. Как нас развернуло у камня, каким чудом пронесло за шиверу -- не знаю. -- Свяжи его, иначе он всех погубит, -- слышу голос Василия Николаевича. Я выдергиваю из груза спальный мешок, укладываю на него покорного Трофима. Ощупываю всего его и немного успокаиваюсь. Достаю веревку, связываю ему руки, ноги и, как пленника, приторачиваю к средней ронже -- так действительно надежнее. Когда человек на грани смерти, он может быть чудовищно жестоким. Большой плот с одним веслом -- все равно, что без весел. Над ним теперь власть Маи. На моей обязанности всего лишь держать его вдоль течения. Солнца не видно, но вершины левобережного отрога щедро политы ярким светом. Где-то продолжается день. Еще можно продвинуться вперед. С ужасом думаю о ночи. Она придет, непременно придет. Что я буду делать един со своими больными спутниками? Сквозь прозрачную толщу речного стекла видно плотное дно, выложенное крупными цветными голышами. Где-то позади глохнет последний перекат. Усталая река течет спокойно. Я присаживаюсь на край груза. Каким долгим кажется день!.. Трофим словно пробуждается, открывает уставшие глаза. Осматривается, потом вдруг замечает, что связан, пытается разорвать веревки, и из его уст вырывается брань вместе с проклятиями. Он свирепеет, бьется ногами о бревно, стискивает челюсти до скрежета зубов. Он все еще в невменяемом состоянии. Мне больно видеть близкого друга связанным мокрой веревкой, безжалостно брошенным на бревно, но иначе нельзя. А что стало с Василием Николаевичем! Бедняга плачет без слез, тихо всхлипывая. Его маленькие черные глаза ничего не выражают, завяли, как полевые цветы, скошенные в знойный полдень! Трофим в буйстве устает, голос падает, брань стихает -- он засыпает. Я накрываю его брезентом. Ах, если бы сон вернул нам Трофима... Река побежала быстрее. Я стою у кормового весла, но плот не подчиняется мне. Не дай бог, если теперь впереди попадется шивера -- тогда не выбраться. -- Самолет! -- кричит Василий Николаевич и пытается подняться. Я вскидываю голову. До слуха долетает гул моторов. Нет, это не галлюцинация. Гул виснет над нами. Его можно узнать среди тысячи звуков. Вижу, из-за края скалы вырывается большой лоскут серебра -- наконец-то! Спешу дать о себе знать. Хочу сорвать с Василия Николаевича нательную рубашку -- она почти белая и должна бы быть заметной, но не успеваю. Машина минует нас, уходит на север. Неужели не заметили? А гул не смолкает, обходит ущелье стороною, и снова появляется над нами крылатая птица. Она кружится, немного снижается. Ревут моторы, видимо, экипаж не уверен, что мы их видим. Но вот качнулись крылья -- раз, два, три, и машина легла на запад. И вдруг захотелось жить. Было бы чудовищной несправедливостью погибнуть после всего пережитого, когда нас обнаружили и, возможно, близка помощь. Резкий низовой ветер кажется лаской. В провалах копятся густые вечерние тени. Высоко в небе парит одинокий беркут. Чем кончится этот обнадеживающий день? -- За что меня связали? -- слышу голос Трофима. Он приподнимает голову, в упор смотрит на меня, ждет ответа. Нас несет медленно взбитая ветром река. Не знаю, что сказать ему. На его лице не осталось гнева. В глазах жалоба. И кажется страшным, как могли его молчаливые губы час назад выпалить столько бранных слов, которых он никогда не произносил. -- Посмотрите, что с моими руками! Я не могу видеть эти узловатые кисти, со вздутыми венами, перехваченные веревками. Не могу слышать его упрека. -- После все расскажу, Трофим, а сейчас лежи связанным. Иначе нельзя! -- Так поступают только с преступниками, -- и он отворачивается, зарывает обиженное лицо в спальный мешок. IV. Нас выносит из ущелья. Выстрел. Первая ночь без тревоги. Филька готовит баню. Мы желаем счастливого пути Василию Николаевичу. Мая течет спокойно, точно сжалившись над нами. Все молчим. У каждого свои думы, свои желания. Слишком долго нас окружало уныние, мы пережили горькие минуты бессилия, неудач. -- Ты думаешь, они увидели нас? -- спрашивает Василий Николаевич, растревоженный сомнениями. -- Ну конечно! -- отвечаю я. -- Мы спасены, Василий! Теперь-то уж выплывем. Он утвердительно кивает головою и неожиданно спрашивает: -- Как думаешь, ноги мне отрежут? -- Зачем напрасно терзаешь себя? Были бы ноги сломаны -- другое дело. Тебе их быстро подлечат, и ты на Трофимовой свадьбе такого гопака отобьешь! -- Не до пляса будет мне!.. -- Перестань, Василий, хныкать. Нас обнаружили, все уладится. -- Я согласился бы на одну ногу, пусть режут, -- продолжает он. -- Ишь, щедрый какой! Побереги, пригодится. Не три их у тебя. Он успокаивается. Трофим точно догадывается, о чем думаю, умоляюще смотрит на меня. Я опускаюсь на груз рядом с ним, расчесываю пятерней его густые, сбившиеся войлоком волосы на голове и не знаю, что сказать, как объяснить ему, что случилось, ведь он сейчас в здравом уме. -- За что? -- и Трофим опять показывает связанные руки. -- Успокойся, дорогой Трофим, ничего страшного не случилось. -- И я чувствую, как обрывается мой голос. -- Потерпи, умоляю тебя, потерпи, так нужно, чтобы все мы остались живы. Он мрачнеет, не понимая, почему я так безжалостен к нему. И все же придется, отблагодарив судьбу за удачный день, останавливаться на ночевку. Если завтра будет летная погода, дальше не поплывем, будем ждать самолета. Он непременно прилетит. Теперь нам нет смысла рисковать. Я дам знать экипажу, что плыть дальше не можем, в крайнем случае "напишу" на гальке стланиковыми ветками: "Помогите". А Трофима придется до утра оставить на плоту. Я боюсь повторения приступа. Уговариваю себя, что с ним за ночь ничего не случится, но сам чувствую, что это не решение вопроса. Быстро надвинулся вечер. Потемнела река. Нас выносит за скалу, и -- какая радость! -- мрачные стены ущелья вдруг пали, как взорванные крепости. С широким гостеприимством распахнулись берега. В лицо хлынул свет. Мы вырвались из проклятой трущобы! Вижу: влево толпами уходят от реки отроги, в ярко-зеленой щетине леса, с облысевшими вершинами. Справа вздыбился толстенный голец, весь исполосованный старыми шрамами, на ободранных боках ржавые потеки. Он, как часовой, застыл в настороженной позе над дремлющим в вечерней прохладе пространством. А впереди, за просинью береговых тальников, чуть заметно сквозь голубоватую дымку маячит далекий горизонт. Еще не верю. Не знаю, что сказать. С плеч сваливается обреченность, и вдруг становится так легко, будто только что народился. Одно ясно: мы вырвались, мы еще можем быть людьми. Навстречу сплошной зеленью наплывает тайга. Высокой стеной пирамидальных елей встает она над измученной Маей, шумит ласково, зазывно. Лесной хвойный аромат опьяняет, не могу наглотаться. Какая в нем живительная сила, и почему мы раньше не замечали этого?.. Еще плывем, плывем потому, что не хочется обрывать этот счастливый день. Да и река вдруг становится нашим союзником, легко несет наш плот по зыбкой прозрачной дороге. Надежда становится реальностью... Теперь мы чувствуем -- цель близка. Никогда я еще не испытывал такой чистой радости. К ней примешивается чувство гордости за спутников. Они прикованы к плоту, но я твердо знаю, что лишь благодаря их смелости, благодаря их преданности мы выбрались из мрачной щели. Бывают минуты, когда самая сложная обстановка внезапно открывается перед нами в совершенно ясной форме, -- такое состояние у меня сейчас. Нет, не напрасны были наши усилия!.. Василий Николаевич поворачивает голову ко мне, рот его полуоткрыт, хочет что-то сказать и от волнения заикается. Я подхожу к нему. -- Дым! -- выпаливает он. -- Где дым? -- Снизу тянет. Вижу, собаки всполошились. Подняв морды, они взахлеб глотают воздух. Я впиваюсь глазами в пространство: над широкой долиной реет закатный сумрак, тайга наливается густой синевой, меркнет прохладное небо. Но дыма не вижу. Трофим пытается подняться, выгибает живот, силится разорвать веревку. -- Проклятье!.. -- И он со стоном валится. Я подсаживаюсь к нему. -- Успокойся, Трофим. Клянусь, как только причалим к берегу -- развяжу. -- Какой вы жестокий! -- и он отворачивается от меня. -- Да, Трофим, это ужасно, но судить меня ты будешь после, а сейчас терпи. Я отхожу к веслу. Теперь мне кажется, что мы безбожно медленно плывем, на самом же деле мы не плывем, а летим. Впереди виден залесенный отрог, перехватывающий наполовину долину. Я смотрю левее, что-то там серое клубится над вершинами елей? Да, да, это дым! -- Люди близко, лю-у-ди-и! -- кричу я, а сам еще боюсь радоваться. Береговые ели закрывают дым. Возвращаются сомнения. Не воображение ли шутку сыграло с нами? Я становлюсь на груз -- ничего не видно. Кричу во всю силу. А река отходит вправо... Дым был виден далеко левее от реки. Неужели пронесет?.. Я бросаюсь к грузу, хочу достать карабин, дать о себе знать, но он зацепился ремнем за что-то твердое, не могу вытащить. И вдруг где-то впереди выстрел потряс вечерний покой долины. Еще и еще. Река побежала быстрее. Замелькали частоколом береговые тальники. Ближе надвинулся отрог. Я поднимаю к небу ствол карабина, стреляю. Нам отвечают выстрелом. Стреляю еще, и опять слышится ответный звук. У Маи не хватает для нас скорости. Вот-вот долину накроет ночь. До отрога остается с километр. Река, спрямив свой бег, несется к нему и там, у последней скалы, обрывается белыми бурунами. Быстро тает расстояние... Еще неуловимое мгновение. Но тут нас щадит поток -- проносит к тиховодине за скалу. Собаки вдруг все сразу попрыгали в воду и были отброшены течением вниз. Вижу, слева на пологом берегу палатки, костер. На гальке стоят люди, они машут руками, что-то обрадованно кричат. Но как только мы отплыли от скалы и нас можно было рассмотреть, восторг мгновенно исчез. Связанный веревками Трофим, лежащий в спальном мешке Василий Николаевич, донельзя потрепанный плот с одним веслом -- произвели на всех удручающее впечатление. Первую минуту никто не знал, что делать. Да и я растерялся от радости. Мы уже проплывали лагерь, когда послышался знакомый голос Хамыца Хетагурова. -- Что же мы стоим, ловите! Двое рабочих бросились к нам вплавь. Я подал им конец причальной веревки, и наше героическое суденышко подтащили к берегу... Не знаю, забуду ли я когда-нибудь этот плоский берег, усыпанный мелкой речной галькой, с дремлющими лиственницами под теплым небом, горячий шепот тальников и этих людей, онемевших от ужасного зрелища, которое мы собою представляли в момент встречи. -- Развяжите! -- со стоном вырывается у Трофима. Все смотрят на меня. В их глазах и протест и обвинение. Мне больно. Я опускаюсь к Трофиму. Спальный мешок и одежда на нем мокрые, в рыжеватой бороде запутались блестящие капли влаги. Пытаюсь развязать веревки, но мокрые узлы прикипели к рукам. Кто-то резанул по ним ножом. О, я хорошо помню эти ужасные руки, синие, с кровавыми браслетами. Я помогаю Трофиму встать. Он улыбается, обнимает меня правой рукой, -- в такие минуты не только другу, а и кровному врагу простишь обиду. Хетагуров подхватывает его слева, и мы сходим с плота на берег. Какими счастливыми были эти первые шаги прочь от опасности, от смерти! Василия Николаевича снимают вместе со спальным мешком. Вдруг снизу, из-за берегового тальника, вырывается Берта, несется к нам. Тут мы оказываемся свидетелями сцены, умилившей наши сердца. Берта еще, видимо, на реке узнала своего хозяина Кирилла Лебедева. Как очумелая, бросается на него, сбивает с ног, лижет его. Тот не сразу узнает давно пропавшую собаку. Но вот он захватывает ее своими сильными руками. Посмотрели бы вы на эту сцену! Мы все направляемся к костру. Пахнуло свежеподжаренным мясом. Вижу, на брезенте "накрыт стол" с претензией на какую-то торжественность: тут и бутылки спирта, и отварной молодой картофель, и городская закуска, и зеленый лук... В другое бы время порадоваться заботе друзей, а сейчас ничего этого не нужно. -- Давно вы здесь? -- спрашиваю я Хетагурова, -- Часа три как пришли из Удского. Только успели установить рацию, как с борта самолета нам сообщили, что обнаружили плот в десяти километрах отсюда. Мы выставили сторожевой пост на скале, накрыли стол, хотели встретить, как положено, но получилось не совсем... -- Ничего, все наладится. Мы пережили свою смерть, -- это самое главное. Собираемся у костра. Трофим немного размялся. У Василия Николаевича такое отчужденное лицо, словно у него не осталось ничего в жизни. Он зарылся в спальный мешок, тихо плачет. Над ним склонились товарищи. Мною овладевает усталость, от которой, кажется, можно умереть. Я не борюсь с нею, рад, что пришел ее час. А на лицах друзей ожидание, они хотят знать, почему плачет. Василий, почему у Трофима на руках кровавые ссадины? Но я не хочу об этом вспоминать. -- Кирилл! -- обращаюсь к Лебедеву. -- Достань из нашего груза большой полог, натяни его. Я лягу спать. -- А ужинать? -- спрашивает Хетагуров. -- Это после, все -- после, когда мы придем в себя. -- Может быть, ты скажешь хотя бы в нескольких словах, что случилось с вами? -- Что случилось... Вот вам мой дневник, написан он неразборчивым почерком, но ты, Хамыц, прочтешь. Над далеким горизонтом потух закат. Еще не окрепли редкие огоньки звезд, а уж долину накрыло мраком. Тайга, убаюканная прохладой, засыпала. Где-то в чаще, не добежав до нас, заглох ветерок. -- Спокойной ночи! Ты, Трофим, ляжешь со мною, Он не удивился. Я сбрасываю с себя жалкие остатки одежды. Забираюсь под полог. Полное ощущение, что нас выбросило на благодатную землю, и уже не нужно напрягать мышцы, бороться с бурунами, здесь все к твоим услугам... Я засыпаю, точно опускаюсь на дно теплого озера. В полночь пробуждаюсь внезапно, словно от набатного звука. Где я? Напрягаю память: в голове неясные обрывки вчерашнего дня. Узнаю рев бурунов под скалою. Открываю глаза. Рядом лежит Трофим. По полотняной стене пляшут огненные блики костра. Слышится людской говор. С трудом приподнимаю полотнище полога. Непроглядным мраком окутана тайга. Стоит она, не шелохнется, спит. Огонь, вспыхнув на миг, осветил картину. Хетагуров, сложив по-кавказски калачиком ноги и наклонившись к огню, читает вслух дневник. Техник Кирилл Лебедев сидит рядом, обхватив загрубевшими руками согнутые колени, хмурит густые брови. Радист Иван Евтушенко, светловолосый парень с задумчивым лицом, топчется у костра, сушник в огонь подбрасывает, а сам нет-нет да и прислушается, покачает головою. Вижу: не торопясь поднимается десятник Александр Пресников, добродушный великан. Расправляет могучие плечи, широченными ладонями растирает затекшие ноги, удивляется вслух: -- Приключится же этакая чертовщина!.. -- и, зачерпнув из котелка чай, стоя пьет. Филька Долгих -- щупленький, с быстрыми птичьими глазами, -- сидя, подпирает спиною толстую лиственницу. Вот он левой рукою достал из кармана кисет, отрывает бумажку, мнет ее, насыпает махорки, подносит цигарку к губам, хочет слепить ее, да так и замирает с открытым ртом, повернувшись к Хетагурову. У забытого всеми "стола" Кучум караулит пахнущие куски мяса, нанизанные на деревянные шомпура. На хитрущей морде полнейшее безразличие, а сам незаметно подползает все ближе и ближе. -- Кучумка, нельзя при людях! -- ласково окликает его Филька. Тот дико косится на него, нехотя отходит к исходной позиции, чтобы начать все сызнова. Пламя пляшет, подкормленное смолевыми сучьями. Скачут изломанные тени деревьев, гримасничают лица слушателей. Самое глухое время ночи, ни шороха, ни звука -- предрассветный час. От реки сплошным маревом наплывает густой белесый туман. Цепляясь за влажные кроны дремлющих елей, он хочет подняться к простору, но густой ночной мрак прижимает его к стоянке. Голос Хетагурова слабеет... Сон не вернулся ко мне. Лежу в полузабытьи. Это первая ночь, когда я освобожден от мрачных мыслей и отчаяния. Ко мне возвращается раскрепощенный разум. Я еще далек от экспедиционных дел, от с