-- и пошел, и пошел. "Забирай, -- говорит, -- табак и все причиндалы, чтоб духу их тут не было, унеси подальше, пусть черти курят! Попробуй, не выброси, суслика из тебя сделаю!" Так вот он и приучил меня курить. -- А папиросы у тебя откуда? -- С трубкой отдал Кирилл Родионович, теперь за них он не то что суслика, мокрое пятно сделает из меня. -- Сделает! -- вырывается у меня, а сам-то знаю, что Филька врет, врет ради потехи. ...С утра моросит мелкий дождь. Глухо отдаются в сыром воздухе звуки пробудившегося дня. Лагерь постепенно пустеет: снимаются палатки, стихает говор. Связки груженых оленей, сопровождаемых криком каюров, скрываются в лесу, и их следом уходят люди. Отряды Трофима и Лебедева задержатся сегодня, чтобы расчистить площадку на косе ниже устья Нимни для У-2, и уйдут вверх по Мае на постройку пунктов ряда Уда-Алданское нагорье. Базисную же сеть за них будет достраивать Гриша Коротков, и наблюдать ее будем в последнюю очередь, когда закончим работу на вершинах гольцов. В разоренном лагере гнетущая скука. Что делать сегодня? Решаюсь отправиться к астрономам и принять участие в утренних наблюдениях, к которым они должны приступить завтра. Нагружаю котомку, беру плащ, карабин. Кладу в карман кусок лепешки. Случайно ловлю на себе настороженный взгляд Бойки. И тут меня осеняет: возьму-ка собак, авось, зверя найдут! Без мяса невесело в тайге. -- Пошли! -- кричу я собакам. Обрадованные Бойка и Кучум носятся вокруг стоянки. Но стоило мне отойти от палаток, как они исчезают с глаз. От лагеря разбежалась по сторонам тайга, редкая, гнилая, с еловым буреломом. Как быстро пролетело короткое лето! Лиловая мгла повисла над тайгою. Только тучи, изредка набегающие с юга, все еще потрясают обнаженную землю могучими разрядами. Тропа, протоптанная людьми Новопольцева, подводит меня к броду через Нимни. Вода в реке прозрачная, как воздух после дождя, и такая холодная, будто только что скатилась с ледника. Я разуваюсь, скачу по скользким камням переката. Собаки где-то впереди обшаривают тайгу. Иду не спеша. Под ногами шуршит опавший лист. Тропа становится капризной, озорной. Заманивает вглубь, крутится по бурелому, скачет по уступам оголенных сопок, бежит вниз и пропадает в густом лесу, опаленном осенним холодком. Тишина. Шагаю по мшистому полу тайги. Что-то промелькнуло в просвете, еще и еще. Белка! Она быстро скачет по веткам, задерживается на сучке, глядит на меня крошечными бусинками. Я ни с места, стою, не шевелюсь. Белка вдруг как зацокает, как захохочет! Пугаешь? А я не уйду! Ее это удивляет. Она протирает крошечными лапками плутовские глаза, нацеливает их на меня, не верит, что это пень. И вдруг падает по стволу вниз головой до самых корней, и словно дразнится. Я не поддаюсь соблазну, стою. Два прыжка, и плутовка на тоненькой березке совсем рядом. Опять сверлит меня лукавыми глазками. То привстанет на дыбы, приложит лапки к белой грудке, то почешет за ушком, беспрерывно гримасничает и трясет пушистым хвостом. -- Ах ты, баловница! -- шепчу я в восторге, как ребенок, плененный игрой. Миг -- и белки нет на березке. Вижу, скачет попрыгунья вверх по стволу и замирает на первом сучке, озорно повернувшись в мою сторону: "Вот и не поймал, ха, ха!.." -- Да я и не ловил тебя, глупенькая шалунья! Иду дальше. Опять тихо, мирно в тайге. Шаги глохнут в мягком моховом покрове. Сквозь колючие узоры леса виднеется пологая вершина гольца Нимни, где работают астрономы. Правее и ближе широкая падь. Выхожу к ней, останавливаюсь в раздумье -- куда направиться? Исчезающее солнце бросает на умиротворенную тайгу прощальный луч. Природа проникается молитвенной грустью. Над пылающим закатом теснятся прозрачные облачка, похожие на пыль. Сказочная картина, разрисованная красками мягких тонов, какие не может придумать даже воображение. Все мерцает, переливается, гаснет. Тут же опять возрождается, и я вижу новые, еще более нежные, цвета. Сделай их ярче, контрастнее, и они уже не будут столь прекрасны. Вижу, какая-то крошечная птичка свечой поднялась в высоту и, замирая над вершинами лиственниц, долго трепетала крылышками от восторга. Собак не видно, но я знаю, они где-то впереди и не выпускают меня со слуха. Придирчиво осматриваю кочковатую падь, заглядываю в просветы леса. Стою, придавленный тишиной. Нигде никого. Точно совсем оскудела земля. И вдруг безмолвие леса потрясает рев. Что бы это значило? Стою, жду. Рев повторяется... Вижу, из перелеска пугливо выкатывается черный зверь. Узнаю сохатого. Это самка. Стремительной иноходью несется она через падь. За ней теленок. Следом из чащи вырывается медведь. Огромными прыжками он накрывает малыша, подминает под себя. До слуха доносится предсмертный крик сохатенка. Короткая возня, и на краю порозовевшей от заката степушки вырастает живой бугорок. Я упираюсь спиною в лиственницу, спокойно подвожу под медведя мушку карабина. Тишину взрывает выстрел и следом второй. Бугорок разламывается. Одна часть подпрыгивает высоко, никнет к земле бурым пятном. Жду с минуту. Не шевелится. "Хорошо угодил!" -- хвалю себя мысленно и иду через падь. Иду не торопясь. Глаза караулят бурое пятно. Уже различаю голову медведя, спину, сгорбленную предсмертными муками, и его переднюю когтистую лапу, упавшую на морду. Медведь мертв. Поодаль от него, за елью, лежит загрызенный теленок, вверх брюхом, раскинув в воздухе, как в быстром беге, длинные ноги. Сбрасываю котомку, кладу на нее карабин. Тишина. Собак не слышно, но они должны явиться на выстрел. Все слилось с легким сумраком. В светло-зеленом небе плывут облачка нежных очертаний. Я ощупываю зад убитого медведя. Он толстый и мягкий, как хорошо поднявшееся тесто. А какая шуба -- густая, пушистая! Радуюсь -- легко досталась добыча. Вытаскиваю нож. Подхожу к зверю, слегка выворачиваю его на спину. Начинаю свежевать. Беру заднюю лапу в руку, с трудом втыкаю острие ножа под кожу у пятки. Ну и крепкая! Хочу сделать надрез на-под ступней, но вдруг чувствую на себе чей-то гипнотизирующий взгляд. Поворачиваю голову, и сердце каменеет -- на меня смотрят синие малюсенькие глаза медведя. Он жив! Он, кажется, еще не понимает, что происходит. Я стою как истукан. Не выпускаю из левой руки его лапу. Зверь поднимает голову, тянет носом, и от сильного толчка я лечу кубарем в сторону, за ель. Не попадись в этот момент зверю под ноги котомка с карабином, он поймал бы меня в прыжке. Этого не случилось. Как выяснилось позже, одна из пуль задела медведю позвонок. У него получился шок. Он потерял сознание, но ненадолго. Возможно, физическая боль, причиненная ножом, помогла ему прийти в себя. Пока медведь потрошит рюкзак, я прихожу в себя. Вся надежда на ель. Косолапый точно вдруг вспоминает про меня, бросается к стволу, за которым стою я. Пальцы правой руки до боли сжимают рукоятку ножа. Никогда этот зверь не был мне так страшен и не казался таким могучим. В коротких лапах, слегка вывернутых внутрь, чудовищная сила. Медведь гонит меня вокруг ели, ревет от злости, и из его открытой пасти брызжет слюна вместе со сгустками черной крови. В слепой ярости зверь набрасывается на корни ели, рвет их зубами, мечется то вправо, то влево. В напряжении я слежу за каждым его движением, чтобы вовремя отскочить. Но так не может продолжаться долго. Разве рискнуть ударить ножом? Другого выхода нет. Я еще колеблюсь, но медлить больше нельзя. С дикой решимостью откидываю назад руку с ножом -- и замираю от неожиданности: вижу, из тайги выкатывается Кучум, за ним Бойка. Оба несутся к нам с невероятной быстротой. Зверь не успевает прийти в себя, как на него наваливаются собаки. Одним рывком он сбрасывает со спины кобеля. Тот ударяется о кочку, турманом летит через нее, и его накрывает лохматой глыбой медведь. Но Бойка уже на спине хищника, и клубок сцепившихся врагов разрывается на три части. Я хватаю карабин. Стрелять опасно: зверь и собаки держатся кучно. Вижу, Кучум сатанеет, лезет напролом, вот-вот попадет в лапы медведя. Так их всех разом и поглотила тайга. Свежую сохатенка, раскладываю мясо по кочкам, чтобы оно остыло. Где-то тут заночую. Преследовать медведя нет смысла. Напуганный собаками, он теперь уйдет далеко, если не ослабнет от пулевых ран. Собираю рюкзак, кое-как связываю его, накидываю на плечи. Решаюсь перейти падь и у кромки леса дождаться возвращения Бойки и Кучума. Бреду по мелким кочкам, а сам все прислушиваюсь, не донесутся ли знакомые голоса собак. Нет, молчит тайга, как заколдованная. Срам какой, упустил зверя! Миную озерко. За ним небольшая возвышенность, прикрытая лиственничной тайгою, спустившейся сюда с сопок. Выхожу наверх. Сбрасываю котомку. Сажусь на столетний пень. Отсюда мне хорошо видна вся падь, перехваченная узкими перелесками, отдыхающая в вечерней мгле. Дымокура не развожу, таюсь, жду. Может, еще какой зверь появится. Никого нет. Глаза устают. Мошка беззвучно толчется над головой, липнет к лицу. Слишком короткая у нее жизнь, чтобы пренебрегать возможностью напиться крови. И вдруг налетает ветерок, со звоном перебирает листву, и запах увядшей травы наполняет долину. Воздух полон стрекоз. Тысячи трепещущих жизней с легким стоном провожают день. Вечерняя прохлада отпугивает мошкару. Дышится легче. Что это за черное пятно появилось на мари у мыса? Встаю, протираю глаза, смотрю внимательно. Шевелится. Ей-богу, шевелится! Неужели медведь? Хватаю карабин. Стрелять далековато. Надо подойти ближе. Хочу спуститься с пригорка. Вижу, черное пятно поднялось, вытянулось. Да ведь это человек! Зачем он здесь? Куда идет один в ночь?! Добавляю в карабин патрон. Быстро меркнет закат. Я не свожу глаз с незнакомца. Замечаю, что он идет строго моим следом. Что бы это значило? Кто он? Зачем понадобился я ему здесь, в таежной глуши? Я отползаю вправо, подальше от пня, прячусь за толстой лиственницей. Держу наготове карабин. По телу бежит холодок. А человек приближается, не теряет мой след. За плечами у него ружье. Одежонка какая-то странная, не наша, сильно поношенная. Кто-то чужой. И от этой мысли руки крепче сжимают карабин. Вот-вот стемнеет. Слышу, чавкают шаги по болоту, все ближе и ближе. Жду, полон решимости встретить спокойно любую неприятность. Хочу запомнить лицо незнакомца, но оно окутано густым вечерним сумраком. Да, это чужой! Он выходит на пригорок, останавливается у пня, ощупывает голой рукой место, где я сидел. Окидывает беспокойным взглядом лес. -- Эй, люди! -- слышу его слабый голос, и мгновенная догадка вдруг осеняет меня. Не верю. Не может быть! Это привидение! А ноги выносят меня из-за лиственницы, бесшумно шагают к пню. Я тороплюсь, боюсь, как бы не исчез этот человек. Нет, не привидение. Я узнаю дорогие мне черты, седые, никогда не чесанные пряди волос на голове, скрюченные пальцы протянутых ко мне рук. -- Улукиткан!.. -- вырывается у меня в приступе величайшей радости. Вот он, мой старик, стоит рядом, завернутый в поношенную одежонку, вместо шапки. -- грязный лоскут, на ногах какая-то рвань. Улукиткан вздрагивает, поднимает на меня влажные глаза. В них и радость и еще не пережитый страх за завтрашний день. Я сильнее прижимаю дорогого мне человека к себе. Почти успокоившись, он берет мою руку холодными, как у птицы, пальцами, прикладывает к своей костлявой груди. Бормочет какие-то грустные слова и тихо плачет. Этот вечер был для меня полон радости, больше, чем все другие, вместе взятые, вечера. Но не успели пройти первые минуты восторга, как вспомнилась Мая. Мне почему-то показалось, что вот сейчас Улукиткан оттолкнет меня от себя и начнет допрос. Я этого страшно боюсь... -- Вижу, ты один идешь с котомкой, где же Василий? Где Трофим? Их нет с тобой, и сердце упало подстреленной птицей. -- Нет, нет, все живы! -- утешаю его. -- Тогда пошто без них в тайге? Куда след ведешь? -- спрашивает он строго. -- Потом расскажу. А ты как попал сюда, где Николай? -- Мы тут на незнакомой земле жалкий люди: все чужое, идем без тропы куда глаза глядят, куда ведет нас голод... Он откидывает назад голову, и я вижу его исстрадавшееся лицо. Скулы и приплюснутый нос обтянуты желто-серой морщинистой кожей. На лбу и за ушами краснеют бугорки -- свежие следы комариных укусов. Из-под тяжелых бровей, из глубины впадин глаза источают слезы. Они скачут поперек морщин, точно по ухабам, катятся по кровавым расчесам на шее и свинцовой тяжестью падают на теплую землю. Старик пятится назад, приседает на пень, подносит усталые руки к мокрым глазам. Я обнимаю его седую голову. -- Мы, Улукиткан, не виноваты, мы не хотели причинить вам горе... Он освобождается от моих рук, встает. Лицо вытягивается. Исчезают на нем серые пятна. -- Это Харги, злой дух, сделал так, что мы не встретились на Мае. Он тут, как тень, постоянно идет моим следом, отнял у меня учага, Баюткана, а потом и вас, -- и печальный голос старика умолкает. -- Но мы встретились, -- значит, ты сильнее Харги. Старик оглядывается, шепчет: -- Не скажи так. Жизнь старого Улукиткана -- все равно что гнилой валежник на большой тропе, все, кто идет -- топчет ее. Разве ты это не знаешь? Что ответить! Чем утешить старика? Мы стоим молча, оба захваченные внезапно нахлынувшим счастьем. В памяти пестрым листопадом замелькали незабываемые дни наших скитаний по этим бедным пустырям, сроднившие меня со старым эвенком. -- Что же случилось у вас на стрелке? -- спрашиваю я не без волнения. -- Долго говорить надо, пойдем к Николаю. Потом на таборе расскажу. -- А где твой табор? -- и я накидываю на плечи рюкзак. -- Там, за падью, -- старик проткнул скрюченным пальцем холодный воздух, показал на закат. -- Наш табор все равно что зимой брошенный чум. Третий день не знаем огонь... Мы только остановились, слышим, зверь заревел, кто-то из ружья пальнул. Николай говорил, однако, эвенки зверя промышляют, надо искать их. Пришел я на марь, вижу след сапога. Откуда, думаю, взялся тут лючи (*Лючи -- русский), какое ему тут дело есть? Иду еще, смотрю, что такое? Амикан (*Амикан -- медведь) топтался, мясо лежит сохатенка. А где же охотник? Посмотрел кругом -- пусто; послушал -- никого. Нашел печенку, пусть, думаю, зубы вспомнят свою работу, да и брюху не плохо печенка. Потом до леса пришел, смотрю, пень насиженный. Ощупал его -- теплый, только что люди сидел. Стал кричать. Тебя увидел, и сердце размякло, как язык от сладкого сока, горе переломилось. -- Пошли на носок, там послушаем собак, они за медведем ушли, может, лают. Старик вдруг помрачнел. -- Другой стал Улукиткан, голос Кучума не узнаю, забывать стал его добро. Выходим на край леса. С гор сползает мутный завечерок. Вдалеке о звонкую сушину последний раз бьет носом дятел. С реки налетел ревун-ветер и падает устало на дно тайги. В вышине густеют звезды. Стоим, прислушиваемся. Улукиткан поворачивается в ту сторону, куда смотрю я. Потом становится на колени, припадает ухом к земле. -- Близко лая нет. Я вспоминаю про лепешку, что захватил с собою про запас. Обрадую сейчас старика! Сбрасываю рюкзак, тороплюсь развязать ремешок, достаю круг свежей пшеничной лепешки. У Улукиткана добреет лицо. Он приподнимает голову, осторожно, точно не доверяя глазам, тянет носом и начинает жевать пустым ртом. Тут уже не до собак! Бедный старик забыл давно вкус хлеба. Он протягивает просящие руки ко мне, не может оторвать от лепешки глаз. Я разламываю податливый круг. Одну половину даю старику, вторую оставляю для Николая. Улукиткан берет кусок, торопливо запихивает его край в рот, надкусывает, жует. Но вдруг что-то вспоминает. Разламывает свою порцию пополам, стаскивает с худой, изъеденной мошкою шеи полуистлевший платок, бережно завертывает в него хлеб и прячет глубоко в карман. -- Это Кучуму... Его я не должен забывать, -- и грусть воспоминаний сузила глаза. -- Да ты что, Улукиткан, ешь, тебе он сейчас важнее, а отблагодарить успеешь, на табор придем -- там всего много. -- Это верно: когда много -- не жалко отсечь кусок, но ты разве забыл, что Кучум спас меня слепого, вывел на Джегорму. За это не жалко отрезать даже кусок сердца, -- отвечает он и молча жует лепешку. Землю окутала ночь. Тайга слилась с небом, захлебнулась тьмою, уснула. Ни лая, ни рева зверя, только звон в ушах да жук шевелится под жестким листом, и где-то над болотом пронесся пугливый бекас. -- Пошли, одному Николаю без огня неловко, -- и старик, припадая на обе ноги, ощупью спустился с пригорка. Захлюпала под дырявыми олочами черная маристая вода, взлетел уснувший у озерка табунчик куличков. По пути я захватил мясо на ужин. Запах леса остался позади. Там из-за сквозных вершин старых лиственниц выполз кособокий месяц. Ушли выше звезды. Приближалась полночь. Мы долго петляли по мари. При лунном свете кочки показались стадом пингвинов, преградившим наш путь. Среди них фигура Улукиткана была странной, особенно ее горбатая тень, качающаяся впереди по кочкам. За падью, у края леса, Улукиткан устало опускается на валежину. С плеча валится бердана... Виснет голова. Щуплое тело сползает на землю. Я тороплюсь к старику. Засовываю руку ему за пазуху. "Тук, тук, тук", -- вяло бьется сердце. Растираю лицо старика, грудь. Оживает его дыхание. Раскрывается рот, и он спрашивает со жгучей боязнью: -- Со мною что? -- Устал ты, Улукиткан. Я помогаю ему приподняться, усаживаю на валежину, а сам думаю: как много ты, друг мой, пережил за эти пятнадцать дней нашей разлуки, и как ты еще ходишь по тайге? Не пора ли тебе бросить испытывать счастье, повернуть след к родному очагу! Вдруг подозрительный хруст, глухой топот, стремительный бег. Улукиткан поворачивает голову в сторону звука, напрягает узкие глаза. Из леса вырывается олень, пугливо бежит в сторону луны. -- Майка своих не узнала! -- ласково бросает старик и начинает подниматься. Я помогаю ему выпрямить спину. Месяц подбирается к звездам. Припорошенной лыжней стелется по небу Млечный путь. Безмолвен таежный простор. Идем лесом. Он весь просветлен, но сквозь этот дымчатый свет мы с трудом различаем пни, валежник, промоины... -- Скоро табор, -- говорит старик. -- А почему костра не видно? -- Я же говорил -- огонь уже три дня как покинул нас. До этого порохом добывали, и теперь только два заряда осталось, без костра и без чая ночуем. Шибко худо. Вот и табор, под стеною темного леса. Нас встречает Николай. Он удивлен. Не верит, кого привел к нему Улукиткан. -- Э-э, как попал ты на нашу тропу? -- старик ощупывает всего меня костлявыми пальцами -- не дух ли явился? Я достаю спички. Рыжим колонком запрыгало в костре пламя. Улукиткан насадил кусок свежей телятины, принесенной нами, на деревянный шомпур. Приткнул ее к огню. Бросил под себя оленью шкуру. Потоптался по ней, как глухарь на сучке. Опустился с тяжелым вздохом, точно только теперь почувствовал усталость. Николай калит камни в костре, бросает в чуман с водою -- готовит чай. Я присаживаюсь к Улукиткану. От дыма у него веки красные. Лицо, при свете костра, кажется еще более морщинистым. -- Как так получилось, что мы не встретились за стрелкой? -- начинает он трудный разговор. -- Нас набросило на корягу. Надо было хоть бы выстрелом предупредить вас, что мы задерживаемся, да не догадались. Долго снимались с коряги. Василий простыл, у него совсем отнялись ноги. А когда вечером выплыли за носок, там никого не оказалось. Мы долго искали вас, кричали, потом нашли след и решили, что вы ушли совсем. Так было, Улукиткан. Тепло от костра выхватывает ветер. Старик вздрагивает от озноба, сжимает плечи. Лицо становится строгим. Куда-то далеко откочевывают его невеселые думы. -- Вспоминать Маю -- все равно что сдирать с раны свежую коросту. Пусть заживет, но не забудется. Сломанная нога оленя срастается, да все равно он хромает. -- Почему же вы все-таки ушли с реки? Старик весь поворачивается ко мне. -- На стрелке Баюткан ногу поломал, долго искали сухой пень, клали на ногу щепу, много времени прошло -- не бросишь же больного оленя в тайге без помощи. Потом спустились к реке -- ни следа, ни заломок ваших не нашли. Ты думаешь, мы не ждали вас? Всяко разно думали и решили, что по такой большой воде вас на плоту пронесло ниже за скалы. Вот и пошли искать. И там никого не оказалось. Еще половину дня глаза от реки не отнимали, караулили вас, да напрасно... Старик передохнул. Растер рукавом правой руки взмокшие от огня скулы. Отсек ножом поджаренный ломоть телятины, проглотил нежеваное. Облизал жирные пальцы. -- Всяко думали с Николаем. Как так получилось, что мы не встретились, остались без палаток, без лепешек, без щепотки соли, и спичек совсем мало? А место шибко глухое, далеко от стойбища человека, ни зверя. Мы знали, что вы не бросили нас, так в тайге не бывает, человек человеку не должен плохо делать. Значит, что-то случилось. Злой дух и на вас мог послать беду. Надо идти по Мае, сказал я Николаю, будем смотреть, нет ли близко вас, может, тут где найдем пастухов, скажем, что люди не вышли с Маи, пусть ищут. Вот и пошли... На костер падает упругий ветер, проносится дальше. Тайга отвечает ему ворчливым прибоем. Улукиткан засовывает под себя босые ступни ног, поднимает к небу глаза, ищет приметы ночного времени. -- Может, довольно, пора спать, -- говорит он, стряхнув с дошки горящий уголек. -- Успеем, выспимся, рассказывай до конца, -- прошу я. Он глотнул из кружки горячего чая, бросил в огонь сушнику. -- Шли каждый день, допоздна мяли ноги, -- устало продолжал старик, -- путь держали по-над Маей, без тропы, как звери. Тяжелым был наш ход: в брюхе пусто, в груди боль -- сыромятным ремнем сердце стянуло. Через несколько дней оглянулись -- почти ничего не прошли, а намаялись шибко. Так, думаю, и к зиме не дойдем до устья. Говорю Николаю: давай переправляться на левый берег, будем тайгою пробиваться. Мая для каравана совсем худой речка -- ты теперь сам знаешь... Сделали салик, плавились через реку. Пошли тайгою. Места худые: бурелом, болото, куда ни свернем -- горы поперек. -- И вдруг его голос зазвучал печально: -- Обезноженных оленей бросали. Торопились. Думали, не дойдем и чужая тайга станет могилой. А теперь... -- он облегченно вздохнул, -- теперь в груди не осталось боли. Скажи, куда идти нам, и мы пойдем с тобою дальше. Старик придвинулся к костру, смолк, а брови так и остались сомкнутыми от каких-то невысказанных дум. -- Спасибо, Улукиткан, я верю тебе и рад, что все это закончилось благополучно. -- Однако, не плохо, что ветер дул нам в лицо, это хороший ветер, -- заключил старик. -- А как же с Василием? -- вдруг спохватился он. -- Василий в хабаровской больнице, но я ничем не могу порадовать тебя. -- Его вылечат, обязательно вылечат, доктор хороший люди, -- убеждает он меня. -- Будем надеяться. Ложимся спать. Кто-то живой грустно вздыхает в лесу. Падает лист на влажную почву. Гаснут последние угольки костра. Мне сейчас все кажется обновленным, легким... Видно, чем труднее путь, тем сильнее ощущение жизни. Собаки не пришли, и я в сон уношу тревогу за них. С медведем шутки плохи. ...Близко на озерке внезапно прогорланила гагара -- скоро утро. Под полог врывается холодная струя воздуха. Вижу, Бойка просовывает ко мне свою морду, затем поочередно обе лапы. -- Набегалась, заползай, -- предлагаю я, отодвигаясь, к противоположной стене. -- Зову Кучума. Он не пришел! -- кричит Улукиткан. -- Однако, задержался у зверя. Я выбираюсь из полога. От костра веет теплом. Над лагерем, над еще дремлющей тайгою трепещет бледный свет раннего утра. Горы, точно пробудившиеся чудовища, поднимаются из мрака. Ближние еще в зеленой щетине леса, с каймою яркого пурпура, у границы курума; у дальних же видны только черные ребристые скосы вершин на фоне чистого неба. По пади бесшумно крадется туман, захватывая мари и перелески. Какие-то легкие тени скользят в тающем сумраке старого леса. Тайга колышется, шумит темно-зеленым живым морем. День начался... Улукиткан горбит спину над дырявыми олочами, пришивает латки. -- Где Бойка? -- спрашиваю я старика. Он поднимает голову, смотрит по сторонам, переводит на меня недоуменный взгляд. -- Однако, ушла. Послушай, не лает ли где Кучум? -- говорит Улукиткан, погружаясь в работу. Я выхожу к краю леса. Нет, Бойка никуда не убежала. Она стоит недалеко от стоянки, напряженно смотрит вперед, куда вчера угнали медведя. Собака вся насторожена. Иногда она вздрагивает от каких-то неуловимых для меня звуков. Понять не могу, что ее привлекает в этой утренней тишине? Вся падь лежит передо мною открытая, доступная глазу. Я тщательно осматриваю редкие перелески, длинные языки кочковатых марей, -- ни единого живого существа, точно утро все еще не в силах разбудить землю. -- Бойка, пошли! Собака поворачивает ко мне озабоченную морду, но не сдвигается с места. Ее внимание по-прежнему привлекает падь. Я возвращаюсь к костру. При моем появлении старик поднимает свое плоское скуластое лицо, обожженное костром. -- Убежала? -- Нет, тут кого-то караулит. -- А Кучум где? -- Не знаю, что-то долго нет. -- Скажи Николаю, куда вести караван, он один управится, а мы пойдем с тобою искать Кучума. Он у зверя, иначе пришел бы, -- говорит уверенно старик. II. Загадочное поведение Бойки. Нас постигает тяжелая утрата. Месть. Яблоки апорт. Сборы недолги. В рюкзак кладу полог, плащ, топор, чуман, кусок мяса. Как только Бойка попала на привязь, точно сдурела: рвется вперед, гребет в потуге острыми когтями землю, хрипит, торопится. Теперь ясно: собака прибежала за на-, ми. Куда же она ведет нас? Зачем? Где-то далеко, не то впереди, не то влево в хребтах грохнул одинокий выстрел. Мы все разом остановились. Улукиткан смотрит на меня, не может отгадать, что это значит. -- Вероятно, кто-то из астрономов охотится, и с ними Кучум, больше ему некуда деться, -- говорю я, готовый повернуть назад, в лагерь. -- Надо ходить, может, Кучум не там, -- и старик зашлепал латаными олочами по болоту. Бойка выводит нас на пригорок, где встретились вечером с Улукитканом. Дальше ушла к хребтам волнистая тайга, плотная, густая, захламленная. На твердом "полу" никаких примет. Но как уверенно и ходко вышагивает собака, можно подумать, что у нее под ногами хорошо знакомая торная тропа. Идем дальше по следу медведя. Теперь Бойка чаще останавливается, вытягивает вперед голову, выворачивает уши. Явно мы приближаемся к развязке. -- Ты пошто торопишься, не смотришь под ноги, -- слышу позади голос старика. -- Твоя пуля зверя хорошо поймал, -- видишь, тут он падал, долго лежал, -- и проводник показывает мне глубокую вмятину во влажной почве. На всякий случай держу наготове карабин. Пробираемся чащей. Отдаленный гул вдруг касается слуха. Он крепнет, близится, расплывается широкой волною по тенистой тайге. Но вот редеют деревья, сквозь вершины голубеет небо. Мы выходим к широкому просвету, залитому солнцем. Впереди грохочет осатанелый ручей. Бегучая вода бьет в валуны, вздымается и, падая, дробится в пыль. Мы ищем брода, я помогаю старику преодолеть поток, и Бойка снова выводит нас на след. Опять пошла тайга, заваленная буреломом, выстланная зеленым ковром низкорослых папоротников. В полдень выходим к горе. Огонь пришел сюда весною, сожрал молодую листву, бородатый мох, гнезда птиц, угнал зверей, надолго омертвил тайгу. Ветер, налетая на посеребренные солнцем колонны погибших стволов, гудит и воет по дуплам, точно тысяча струн поет прощальный гимн утраченной жизни. Через гарь медведь шел напролом, не щадя себя, ломал звонкие сучья, сбивал тонкий сухостой. Удивительно, как он в этом отчаянном беге не выколол себе глаза, не сломал хребет. Идти трудно. Колючие сучья подкарауливают тебя на каждом шагу. Мы оба в саже, как кочегары. - Но уже близко край. Бойка не унимается: торопится, вся напряжена, чуть что -- вздрагивает, откинет голову, прислушивается к непонятному звуку. Улукиткан не сводит с нее глаз. -- Однако, где-то близко медведь пропал, -- говорит он. -- Вряд ли, судя по следу, идет хлестко, -- отвечаю я. -- Сильный зверь всегда так бежит, на ходу пропадает. По небу залохматились черные тучи. Бойка уводит нас в глубину сыролесья, под свод лиственниц. И вдруг останавливается, поворачивает голову, поднимает на меня усталые глаза. Понять не могу, в чем дело? Подходит Улукиткан. Смотрим по сторонам -- никого нет, тишина, а собака ни с места. Что за дьявольщина! Передаю поводок старику, а сам с карабином шагаю вперед. Крадусь медвежьим следом. Зверь тут удирал саженными прыжками, оставляя на влажной почве глубокие отпечатки когтистых лап, и, видимо, не собирался пропадать. Оглядываюсь. Бойка на месте, следит за много, чего-то ждет. Подбираюсь к толстой лиственнице. Не могу унять сердце. Лес кажется переполненным какой-то таинственностью. Я высовываюсь, смотрю вперед. Что это там чернеет за валежиной? Напрягаю глаза -- вроде медведь над выскорью. Даю знак Улукиткану затаиться, а сам подкрадываюсь ближе, выглядываю... В первую секунду мне хочется повернуть назад, не верю глазам, но ноги не повинуются, бегут дальше, к выскори. -- Кучум!.. -- кричу я на весь лес, хватаю его, пытаюсь поднять, тормошу, ободряю ласковым словом. Поворачиваю голову к себе и содрогаюсь от ужаса: на меня смотрят два огромных стеклянных глаза, выкатившиеся из орбит. В них застыла боль предсмертной муки. -- Кучум!.. Смерть поймала его в прыжке. Лиственничный сук пробил ему грудь, пронзил сердце, вышел справа в паху. Так он и застыл на весу, весь устремленный вперед, с разбросанными в стремительном беге ногами. Казалось, сними его с поторчины и он продолжит свой бег. -- Эко беда! -- слышу голос старика. Неожиданно молния раскалывает небосклон. Поднимается ветер. Лес гудит, качаясь по ветру волною. На землю сваливаются один за другим траурной канонадой удары грома. Бойка не подошла, даже не посмотрела на погибшего сына, осталась за валежиной. Мы бережно снимаем Кучума с сучка. Укладываем на мох. Нелепый случай отнял у нас верного друга. Какая тяжелая утрата! Мы с помощью топора роем яму под той выскорью, где погиб Кучум. Опускаем его на дно. Как можно свободнее укладываем голову, ноги. Улукиткан вдруг забеспокоился. Он вытаскивает из кармана кусок лепешки, оставленный им вчера для Кучума, и, обращаясь к мертвой собаке, говорит: -- Это тебе. Улукиткан помнит Джегорму, твое добро... Без тебя теперь нам худо будет в тайге... Старик медленно опускается к яме, кладет лепешку под голову Кучума, бросает горсть влажной земли. Вот когда я понял, что Кучума нет. Мы засыпаем могилу. Над нами в синих вспышках рвутся тучи. По тайге проносится ураган, и высокие лиственницы, вершины которых царят над всем, отвечают ему покорным гулом. Я накидываю на плечи рюкзак. Последний раз окидываю взглядом роковое место. Даже теперь, спустя много лет, когда я взялся за перо, помню и выскорь с огромным пластом поднятой земли, всю в острых тычках, и курган над могилой любимой собаки, и полусгнившую валежину, накрытую зеленым мхом, и рядом три голые березки, и полосатого бурундучка, сиротливо застывшего на пне... Дождь проходит стороною, до нас долетает только его шум. Напрасно зову Бойку. Куда она могла убежать? Улукиткан тяжело отрывается от пня. -- Пошли, уже поздно, -- говорит он. Вдруг слева на разлохмаченную после бури тайгу наплывает собачий лай, и тут же до слуха доносится медвежий рев. Он потрясает всю округу, от реки до самых хребтов, и глохнет далеко в недрах бескрайнего леса. После него голос Бойки не смолкает. Улукиткан впереди. На ходу он распахивает телогрейку, так легче дышать. Поторапливает меня, а сам еле бежит, одна видимость. Солнца нет, словно снеговые сугробы завалили небо. Лес выпрямился, притих, не шелохнется. Где-то в стороне треснула, падая, сушина. Мы без команды оба разом останавливаемся. Улукиткан стаскивает с потной головы меховой лохмот, настораживает слух. Ничего не слышно. Тайга пуста. Идти некуда. Я слежу за выражением лица старика. -- Однако, не задержала, ушел, -- говорит он безнадежно, и тут снова слышится рев, затем глухой предсмертный стон сильного зверя. Где-то там, близко, жалобно завыла Бойка. Мы спешим на вой. Минуем лесные прогалины, продираемся чащей. Уже близко... За перелеском сухая ерниковая степушка. Сбрасываю с себя всю тяжесть, оставляю только карабин. Где-то тут Бойка. Легонько свистнул, -- как завопит собака! Бегу вперед. Вижу, колышется ерник. Навстречу ползет Бойка, волоча отшибленный зад. Я к ней. Ощупываю собаку -- свежих ран нет. Хочу поднять ее, но она ловит пастью мою руку, предупреждает, что ей больно. Подходит Улукиткан. -- Вот полюбуйся, что сделал медведь и с ней! -- и меня вдруг захватывает дикое желание мести. -- Дурная, разве не знаешь, что одной с ним связываться нельзя! -- и старик, присев на корточки, начинает ощупывать собаку. Бойка корчится, дрожит. -- Ты, Улукиткан, жди меня здесь. Старик ловит полу моей телогрейки. Смотрит строго в глаза, говорит твердо: -- Иди, только помни, раненый медведь не тугутка, может подкараулить. Забираю вправо. Бегу по-над перелеском. Вот и след. Зверь шел шагом, оставлял примерно через каждые десять метров лежку. Останавливаюсь. Ни звука. Но чувствую что-то предательское в этой тишине. Выбрасываю из карабина подмоченные в речке патроны, загоняю в магазинную коробку свежую обойму. На ходу ориентируюсь. Хорошо помню, зверь правее и дальше. Иду без опаски. Место открытое, просматривается хорошо. Но дальше след начинает постепенно отходить от степушки, уползает в перелесок. Там под сводом лиственничных вершин густой сушник. Очертания предметов неясные. Меня сразу захватывает подозрительность: тени деревьев, пни, обломки стволов кажутся живыми существами, враждебно окружившими меня. Малейший шорох, точно внезапный удар колокола, потрясает всего. Никогда слух не был таким чутким. Иду осторожно, как рысь, почти не касаясь земли и не задевая сучьев. Карабин держу на взводе. Глаза не упускают отпечатка медвежьих лап. Вот когда мне пригодился весь опыт, накопленный за много-много лет зверовой охоты, и уроки Улукиткана. Время тянется слишком медленно. Вижу впереди просвет. Тайга редеет. Глаза слепит закатное солнце. Крадусь к краю леса, припадаю к лиственнице. Впереди неширокая заболоченная полоска открытого места. Медведь не свернул, так и пересек напрямик болото, вывернув на противоположной стороне гору ржавого мха и корней троелиста. Дальше следа не заметно, но на кромке леса, куда вышел зверь, вижу примятый куст ольхи и несколько сломанных березок. Значит, ушел дальше. Ставлю затвор карабина на предохранитель. Выхожу открыто из-за лиственницы. Как я мог забыть слова Улукиткана! Не успел сделать и трех шагов, как из-под единственного ерникового куста выворачивается огромная бурая глыба, заслоняет свет, из распахнувшейся пасти брызжет в лицо липкая влага. Ноги мгновенно отбрасывают меня в сторону. Пальцы машинально откидывают собачку предохранителя. Не помню, как поднял карабин. Какое-то мгновение до выстрела я осознаю страшную близость зверя. Наши взгляды встречаются. В выброшенных вперед лапах, вооруженных когтями, в открытой пасти, в зеленоватых холодных глазах -- могучая сила. Выстрел взрывной волной валит его через голову на землю. Где-то в лесу коротко поет пуля, щелкая по веткам. Зверь поднимается, встает на дыбы, ревет и... открытой пастью ловит горячий кусок свинца. Хищник оседает на зад, роняет лобастую голову. Широко раскинув лапы, он обнимает ими толстую кочку, никнет к ней. Я не могу сдержать себя, в упор пускаю еще три пули. Затем всаживаю нож в горло. И даже теперь все еще не в силах затушить в себе ярости... Долго не могу успокоиться. Смахиваю с лица кровавые сгустки медвежьей слюны. Опускаюсь на кочку. Что-то ухнуло, точно ударило в пустую бочку, вырвало меня из минутного оцепенения. За болотом, над поникшими вершинами лиственниц, зреет закат. А в недрах леса уже проснулась тьма, распласталась по влажному седому ягелю, нетерпеливо ожидая, пока погаснет в небе последний луч. Иду к старику за перелесок. Он не задает вопросов, будто иначе с медведем и не могло закончиться. Я осторожно поднимаю собаку. Улукиткан накидывает на плечи мой рюкзак. -- Далеко? -- спрашивает он между прочим, а скорее всего, чтобы нарушить тягостное безмолвие угасающего дня. Не дойдя до болота, у края леса, мы нашли место для ночевки, оставили свой груз, и я подвел старика к убитому медведю. Он лежал толстенным сутунком (*Сутунок -- короткое толстое бревно) на правом боку, все еще держась передними лапами за кочку. Улукиткан обошел его вокруг, потеребил шкуру, ощупал ребра. И, судя по выражению его лица, остался доволен. Для эвенка жирная медвежатина -- блаженство. Затем он идет к болотцу, как близорукий, припадает к следу зверя, рассматривает примятые листики, что-то додумывает. -- Иди сюда! -- зовет он меня. -- Смотри, тут медведь шел назад, видишь, на следу с двух сторон когти есть. Старик не зря тебе толмачил, -- раненый медведь может подкараулить. Мы сидим у жаркого костра. Над расплавленной синевою углей жарится мясо. Я так устал, что без ужина ложусь спать. Мысли о Кучуме уходят в сон. Ночь вернула нам силы. Идем напрямик. За плечами у меня рюкзак с живым тяжелым грузом -- Бойкой. Ремни впиваются в плечи. Шаги сузились. На собаку действует каждый мой шаг, как удар бичом, от которого она то и дело взвизгивает. А когда толчки невмоготу -- Бойка ловит пастью меня за шею, мягко сжимает челюсти, дескать, не спеши, мне больно... ...Еще упали со счета три недели. Короче стали дни. Пора покинуть этот неприветливый край. Во мне уже окрепло манящее видение: родной очаг, семья и детский лепет. Отчего же грустно? Всегда больно покидать места, где работалось трудно. Сколько уже было в моей жизни таких крутых поворотов: то я несусь очертя голову в тайгу, навстречу ураганам, стуже, случайностям, то вот так, как сейчас, у осеннего костра один мечтаю о спокойной жизни за надежными стенами дома, оставшегося далеко от этих диких мест. Да, я устал, пора! Ко мне подходит Бойка, жмется боком, ластится. Она поправляется, но еще не забыла боли, не делает резких движений. Сегодня есть о чем с нею поговорить. -- Василий встал на костыли, ходит. Ты понимаешь, что значит -- ходить? Врачи обещают вернуть ему ноги. -- Бейка поднимает голову. -- Потерпи... Дня через два-три, как окончательно оправишься, сходим на могилу Кучума, непременно сходим. -- И я чувствую, как дрогнул мой голос, как Бойка при слове "Кучум" вмиг насторожилась, уши замерли торчмя, глаза забегали По сторонам. -- Нет, не жди, не придет, -- успокаиваю я ее. Мысли о Кучуме обжигают всего меня, точно пронизывают незажившую рану каленым железом. -- Помнишь ту страшную грозовую ночь на Систиг-Хеме, когда принесла его к нам в зубах? Он был совсем крошечный, слепой, мокрый, в крапчатых чулках, в которых проходил потом всю жизнь. Скажи, как угадала ты в том бесформенном черном комочке будущего Кучума? И почему ты нарекла ему такую короткую жизнь? Из палатки показывается радист. -- Нина летит! Часов через пять будет здесь. Как жаль, что нет близко Трофима! А впрочем, он кончает работ