у и не позже как дней через пять спустится в лагерь. А мысли уже заняты предстоящей встречей с Ниной. К нам едет женщина! Это слово здесь звучит иначе, нежнее и возвышеннее. Я придирчиво осматриваю свой наряд, ощупываю давно не бритое лицо и замечаю, насколько не в порядке пальцы моих загрубевших рук. Костюм менять не буду, он вполне умеренно украшен заплатами. Достаю свежий носовой платок и вместо сапог надеваю ичиги. В таком виде, мне кажется, можно встретить Нину. Ее приезд тревожит прошлое. Всплывает красочным видением Шайтан-Базар в Баку, где я впервые встретил ее, красивую, властную, с цыганскими серьгами, в живописных лохмотьях. Все это до сих пор отчетливо хранит память. Нине уже тридцать четвертый год. Жизнь долго и трудно соскабливала с нее накипь преступного прошлого. Не все бакинские беспризорники пошли этой дорогой. Она была слишком крутой, доступной только для сильных натур. Многие погибли в диком упрямстве, и среди них такой замечательный парень, как Хлюст. Нина сумела сохранить в буре своих беспризорных лет и чистоту, и душевную щедрость. В Сочи Трофим встретил обаятельную женщину, пленившую и меня и его своей простотой, искренностью. И вот сегодня она прилетает к нам! Теперь уж надолго, навсегда. Жизнь, как тяжелый пресс, выжала из Трофима и Нины всю муть прошлого. Трудный путь "в люди" бывших беспризорников окончился давно, но их долгий путь друг к другу завершится только теперь. Еще несколько дней, и они встретятся, чтобы больше не разлучаться. Для меня Трофим и Нина -- тоже радостный итог большой работы над собою. Из-за спокойных серых облаков глянуло солнце. Безбрежная тайга кажется мягкой зеленоватой тканью, небрежно наброшенной на холмы. На берегу Маи рабочие разгружают долбленку. Это подразделение Карева закончило работу. "Вот и первая ласточка", -- с радостью думаю я. -- Евтушенко! -- зову я радиста. -- Что нового? -- Передал погоду в Удское. Самолет будет часа через два. Нина просит встретить ее. -- Как же иначе! Мы еще не одичали совсем. Давайте собираться. О, да ты, Иван, уже побрился, свеж как огурчик. Штаны-то чьи на тебе? Суконные, почти новые! -- Саши Пресникова. Дьявол, он их затолкал комом в рюкзак, ишь, как помялись. К тому же они мне маленько просторны. -- Да, размер явно не твой, -- и я еще раз придирчиво осматриваю его наряд -- чистую гимнастерку военного образца, сапоги, жирно смазанные медвежьим салом. Замечаю, и Улукиткан принарядился: шапку достал зимнюю, олочи завязал по-праздничному -- в елочку, рубашка на нем чистая, вобрана в штаны. Снизу по реке доносится гул мотора. Улукиткан бросает на огонь охапку сырых веток, и дым столбом поднимается в небо. До косы не меньше получаса хорошего хода. Торопимся. А гул наплывает нам навстречу, доносится яснее. Видим, из-за поворота, в косую полоску солнечного света, врывается серебристая птица. Не шелохнутся распластанные, строго симметричные крылья, будто впаянные в небесную синеву. Как хорошо, что Нина видит с высоты грандиозную панораму дикого края, где мы нашли приют. Трудно будет ей поверить, что мы добровольно забились в лесную глушь, что нам стала дорогой и близкой эта унылая земля. Самолет, не долетев до нас, разворачивается и, падая на дно долины, скрывается за вершинами леса. Мы прибавляем шагу. У Улукиткана развязываются ремешки на олочах, он отстает. Нас нет на косе, какое непростительное опоздание!.. До косы остается немного больше километра. Вдруг впереди неожиданно закашлял мотор, еще и еще, перешел в гул и стал отдаляться. -- Не мог дождаться! -- бросаю я с досадой. А в это время до слуха долетает человеческий крик. Мы бросаемся вперед, несемся по просветам. Вот и коса. Она сразу открывается вся, длинной полосой, прижатая к реке темной стеною смешанного леса. Никого нет. Но на противоположной стороне косы, где виднеется палатка-склад и чернеет только что привезенный груз, стоит Нина, одна. Я кричу ей. Она замечает нас, срывается с места и, точно подхваченная ураганом, легко бежит навстречу. Не разбилась бы! Лица не узнать. В перекошенных губах -- ужас. Она с разбегу падает на меня, но вдруг, крепко став ногами на гальку, откидывает голову на свой след, показывает туда пальцем вытянутой руки. -- М-м-ме-е-дведь!.. -- Да что ты, милая Нина, откуда ему тут взяться! Успокойся! -- Да смотрите, вон он ходит возле палатки, -- и она вся вздрогнула, как сосенка от удара топора. -- Э-э, дочка, тебя пугала наша собака Бойка... -- Бойка?.. -- Нина поворачивается к Улукиткану, доверчиво смотрит в его спокойное старческое лицо. -- Я перед тем, как ехать сюда, начиталась про тайгу и не представляю ее без медведей, волков. Вот и насмешила... -- Ну-ка покажись, какая ты? Привычным движением головы она отбрасывает назад прядь волос, нависшую на глаза, вся поворачивается ко мне. -- Узнаю... Здравствуй, дорогая гостья! -- и мы расцеловались. С Улукитканом и Евтушенко она здоровается сдержанно. -- Вот вы какие!.. -- вырывается неожиданно у нее. -- А ты, наверное, ожидала, что тебя встретят люди, с тигровыми шкурами на бедрах, с дубинками в руках, обросшие, и поведут в пещеру! -- В пещеру -- это мило! Но, признаюсь, представляла все хуже, чем на самом деле, -- поправилась Нина и еще раз быстрым взглядом окинула нас. -- Не Улукиткан ли это? -- спрашивает она, пронизывая старика пытливым взглядом и уже готовая наградить его ласковыми словами. -- Угадала. -- Я представляла тебя большим и сильным, а ты обыкновенный, к тому же маленький. -- И Нина вдруг обняла его. Старик размяк от ласки, стоит, ногами гальку перебирает, не знает, что ответить. -- Айда за вещами, да и в лагерь. День уже на исходе... -- предлагает Евтушенко. Трогаемся к палатке. Идем повеселевшие. Я продолжаю наблюдать за Ниной. На ней темно-серый костюм из плотной ткани, красная шерстяная кофточка. На ногах сапоги. Косынку она несет в руке, и легкий ветерок шевелит ее густые, растрепавшиеся в беге волосы. Она, кажется, помолодела после нашей последней встречи в Сочи и стала еще обаятельней. Из-за палатки выскакивает Бойка и несется к нам. Нина пытается спрятаться за меня. -- Не бойся, это добрейшее существо на земле. Ты скоро узнаешь, -- и я легонько подтолкнул ее вперед. -- А где же Кучум? Я так много слышала о нем! -- Его нет... -- Он с Трофимом? -- Его нет совсем. Недавно погиб. -- Какая жалость! -- Нина поворачивает ко мне опечаленное лицо. -- Что же случились? -- Гнал медведя, наткнулся на сучок, ну и погиб. Нина неожиданно остановила нас. -- А я-то и забыла: всем вам от Василия Николаевича большой привет. Надя ездила к нему в Хабаровск, говорит -- ожил, по палате без костылей ходит. Через неделю ждут домой... -- Приедет, непременно приедет, доктур сильнее злого духа, -- перебивает ее Улукиткан. Мы стаскиваем в палатку груз, доставленный самолетом, берем багаж Нины, рюкзак, чемодан, свертки и покидаем косу. Гостья успевает одарить нас великолепными яблоками -- алма-атинским краснобоким апортом. Как приятен их освежающий аромат, чуждый для этих мест. Иван ест яблоко на ходу, со смачным треском. Улукиткан настороженно следит за ним, откусывая небольшими ломтиками сочную мякоть. Я несу свое яблоко в руке. Оно напоминает мне юг. Далекий юг... Бывало, раньше, осенним утром, по росе, распахнешь с разбегу калитку и замрешь, не надышишься спелым яблочным ароматом, скопившимся в лиловом тумане над садом. Не утерпишь, сорвешь. Еще и еще! Нет уже места за пазухой, а все бы рвал и рвал. Потом тихонько крадешься к себе под навес и, забившись в постель, ешь одно за другим... За носком, за тальниковой зарослью, дымок костра сверлит тихую глубину сонного неба. Близко лагерь. Ноги шагают быстро. А на горизонте, за изорванной чертою потемневших листвягов, пылает закат. Оранжевый свет трепещет над вставшими вершинами гор. И весь воздух над рекою и зеленым простором тайги чуть звенит, будто где-то далеко, в недрах леса, смолкают аккорды оркестра. Вот-вот на землю сойдет ночь... Мы обходим берегом тальник. Пробираемся чуть заметной тропкой по закрайку. В воздухе запах дыма и жилья. В просветах мерцает огонек, одинокий и кажущийся отдаленным, точно где-то за рекою. И как раз в тот момент, когда мы появляемся у палаток, Петя Карев со своей дружиной спешно делает генеральную уборку лагеря. Наше неожиданное появление сразу прерывает работу. Тут уж не до уборки! Нина с первого взгляда, видимо, поняла, что здесь сами мужчины управляют бытом и всем хозяйством, что обитатели этой одинокой стоянки, затерявшейся в лесной глуши, давно не видели женщину и ее присутствие занимает всех их. -- Вот и наше стойбище. Тебя бы, конечно, больше устраивала пещера, но мы, как видишь, в культурном oтношении на ступеньку выше первобытного человека. -- Не прибедняйтесь, у вас здесь очень хорошо! -- смущаясь, отвечает Нина. -- И это тоже ради твоего приезда. -- Право же, трогательно. Значит, стоянка подверглась генеральной уборке. -- Иначе тут был бы лирический беспорядок... Знакомься, это все сподвижники Трофима и твои будущие друзья. -- Здравствуйте, меня зовут Ниной, -- и тут же смутилась, -- кажется, догадалась, что все эти незнакомые люди знают ее как Любку, слышали о ее прошлом. Она поочередно подает всем свою белую, чуточку пухлую руку. -- А где мне расположиться? -- Вам приготовлен полог, -- говорит любезно Карев. Нина старается быть незаметной, но это невозможно. Она смущена, взволнована, но постепенно свыкается с необычной для нее обстановкой. Удивленно смотрит на закопченное оцинкованное ведро, в котором варится на костре ужин, на хвойные ветки, разостланные на полу вместо стола, на груды лепешек... Ее явно смущает, что есть придется, сидя на земле. А деревянные ложки у Нины вызывают восторг, они, видимо, живо ей что-то напоминают. Только мы сели за стол и повар готовился зачерпнуть разливательной ложкой суп, как на берегу зашуршала галька под чьими-то тяжелыми шагами. Все насторожились. Кто-то расшевелил огонь, и вспыхнувшее пламя отбросило далеко мрак ночи. От реки из-за кустарника вышел Пресников. По его лицу, по тому, как низко висела у него за спиною котомка, как тяжело передвигались ноги и волочился сзади посох, можно было без труда угадать, что позади у него остался тяжелый путь. -- Умаяла чертова дорога, -- говорит он, но вдруг замечает Нину, подбадривается, выпрямляет уставшую спину, тянется через "стол" и своей огромной лапой ловит крошечную руку Нины. -- Саша Пресников, -- отрекомендовался он. -- Наш великан и большой добряк, -- добавляю я. -- С хорошими вестями или с плохими торопился? -- спрашиваю его не без тревоги. -- Письмо срочное принес от Михаила Михайловича Куцего, сейчас достану. -- Он торопится выбраться из круга, но задевает ногами за колоду, теряет равновесие -- и весь, огромный, тяжелый, валится на землю. Взрыв дружного хохота катится далеко по ночной тайге. -- Фу ты, черт, опьянел, что ли? -- бормочет Пресников и, схватив выпавший из рук посох, вскакивает, поправляет сбившуюся набок котомку. -- Письмо потом дам, плохого в нем не должно быть, -- и он уходит в палатку. -- А ужинать? -- спросил кто-то. -- Умоюсь, приду. Мы не стали дожидаться. Разве утерпишь, если перед тобою стоит чашка, доверху наполненная ароматным супом, сваренным в лесу, на лиственничном костре, сваренным поздним вечером, к тому же опытным поваром. Все едят сосредоточенно. Для Нины вся эта таежная обстановка, простота сервировки стола, костер вместо светильника и дрожащие тени деревьев -- диво. Без привычки, конечно, неудобно сидеть на земле -- некуда деть ноги... Из палатки доносится угрожающий голос Пресникова: -- Кто штаны мои надел? -- Несу, Саша! -- испуганно отвечает Евтушенко, вскакивая, и исчезает в полумраке. Нина улыбается... Все готовы рассмеяться. Но выручает повар. Он нарочито громко зачерпывает со дна ведра гущу, подносит Нине. -- Получайте добавок. -- Что вы, не надо, спасибо! -- но уже поздно. -- Придется, Нина, тебе доедать все, иначе завтра будет ненастье и Трофим не сможет закончить работу в срок, задержится на пункте. Тут в тайге свои законы, -- говорю я серьезным тоном. -- Да?.. Неужели все это надо съесть? -- с отчаянием спросила она. -- Да, если хочешь, чтобы завтра было ведро. -- А можно без хлеба? -- Да можно и совсем не есть, это шутка. "Угу... угу..." -- падает с высоты незнакомый ей крик. -- Кто это? -- вздрогнув, спрашивает Нина. -- Филин есть хочет, -- поясняет Карев. После ужина еще долго людской говор будоражит покой уснувшей ночи. Нина своим появлением в лагере расшевелила воспоминания этих, чуточку одичавших, людей. У каждого нашлось о чем помечтать. Вот и не спят таежные бродяги! Кто курит, кто сучит дратву, кто лежит на спине, молча смотрит в далекое небо, кто следит, как в жарком огне плавятся смолевые головешки, а сам нет-нет да и вздохнет, так вздохнет, что все разом пробудятся от дум. Я подсаживаюсь ближе к костру, распечатываю письмо, принесенное Пресниковым. Нина тоже придвигается к огню. Она захвачена ощущением ночи. Кажется, никогда она не видела такого темного неба, не ощущала его глубины и не жила в такой тяжелой земной тишине. Молча смотрит она в ночь безмолвную, чужую, и, вероятно, чувствует себя где-то страшно далеко, на самом краю земли. К нам подходит Бойка. Я подтаскиваю ее к себе. -- Завтра нам с тобою придется идти на пункт, а к Кучуму на могилку сходим, как вернемся. На этот раз не обману -- сходим. -- Вы завтра уходите на пункт? -- всполошилась Нина. -- Да. Я должен быть к вечеру у Михаила Михайловича на правобережном гольце. Ему нужны данные наблюдений смежных пунктов, чтобы подсчитать неувязки в треугольнике. Пишет, что не может отнаблюдать направление на Сагу, где сейчас Трофим, пирамида проектируется на дальние горы и плохо заметна. -- А это не хорошо? Я ведь не разбираюсь в геодезии. -- Если он так и не сможет в инструмент, даже с большим оптическим увеличением, четко увидеть пирамиду, то придется организовывать наблюдение с помощью световых сигналов: днем свет будут давать гелиотропом, то есть зеркалом, а ночью специальным фонарем. В этом случае, конечно, работы задержатся и для завершения их понадобится несколько дней хорошей погоды. Нина не сводит с меня глаз. -- С гольца, куда вы идете, видна пирамида, где сейчас находится Трофим? -- Видна. А что? -- Так просто, -- отвечает она и не сводит с меня глаз. -- Потерпи, немного осталось, -- уговариваю я ее. Люди расходятся по палаткам. Гаснет костер, и тьма окутывает стоянку. От реки, дождавшись полночи, ковыляет белым медведем туман. -- Иди, Нина, спать. Ты устала. У тебя сегодня столько впечатлений! -- Боюсь -- усну и не проснусь. Не верится, что человеку бывает так хорошо на земле, как мне у вас. Спокойной ночи. -- И она, вздрогнув от озноба, скрывается под пологом. Затаилась тайга на груди онемевшей земли, закуталась в сизый туман. Опять запах апорта. Это Нина подложила мне под подушку еще одно яблоко. Ну что ж, спасибо! Откусываю снежную мякоть, и снова ее аромат возвращает меня в сад моей юности, к сверстницам-яблоням... Слышу, в темноте крадутся шаги к моему пологу. Кто-то осторожно касается рукою ситцевой стены. -- Можно к вам? -- слышу шепот Нины. Я поднимаю край полога. -- Садись вот сюда, на мешок. Нина шарит в темноте руками по брезенту, ощупывает место, садится, опускает за собою полотнище полога. Меня обдает горячим дыханием. -- Что случилось? -- Возьмите меня завтра с собою на голец. -- Да ты с ума сошла! Это далеко, и тебе без привычки не подняться туда. -- Поднимусь, честное слово, поднимусь! -- Не вижу, ради чего обрекать тебя на муки. Изорвешься, а то и искалечишься, тогда не отчитаться перед Трофимом! Нет, и не уговаривай! В молчании Нина нащупывает мою руку, крепко жмет. -- Возьмите, здесь я пропаду в ожидании Трофима. Чувствую, как трудно не согласиться с нею. -- Право, не знаю, что с тобою делать? Она наклоняется к моему лицу, целует в щеку, исчезает за пологом в темноте. -- Не радуйся преждевременно! -- кричу я ей вслед. Михаил Михайлович пишет, что он еще не теряет надежды отнаблюдать Сагу без световых сигналов, ну а если этого не добьется? Упустит время -- и это будет пагубным для нас. Тут нельзя рисковать и одним днем. Решаюсь завтра утром заранее отправить необходимое оборудование на пункты. Таких пунктов четыре, в том числе и Сага. Трофиму пошлю письмо, пусть он задержится на гольце до окончания работы. Это будет надежнее. Как я сразу не догадался! Ведь на всех пунктах сейчас работают люди, и им ничего не будет стоить подать свет. Утром слышу голос Улукиткана: -- Пошто долго спишь, разве не пойдешь на голец? -- Сейчас, Улукиткан, встану. Собирай оленей. Над лагерем густо-синее и удивительно спокойное небо, какое бывает здесь только в эту позднюю осеннюю пору. Из-за леса поднимается солнце, и природа, еще не утратив сонного покоя ночи, раскрывается перед ним во всем своем великолепии. Я стою с полотенцем в руках, не налюбуюсь. Сколько света! Как чудесно мешается тяжелый пурпур осин с ярко-зеленой хвоей стлаников, омытых ночным туманом. В густых космах увядшей травы горят разноцветные фонарики... Нина уже встала. Я застаю ее на реке за чисткой посуды. -- Каким чудесным утром встречает тебя первый день! -- кричу я, далеко не дойдя до берега. Нина кивает головой. -- Рано встала, боялась, что вы уйдете без меня. -- А я ведь раздумал брать тебя на голец. Ее лицо мгновенно омрачается. -- Зачем же без меня решили этот вопрос? -- Пользуюсь данной мне властью. -- Но если вам дано право отменять свои решения, то вы можете и восстанавливать их? -- Конечно. -- Тогда я иду с вами на голец! -- Ты с первого шага убедишься, что сделала глупость, -- говорю я. -- Посмотрю, что на тебе останется, бедная женщина! В каком виде предстанешь ты хотя бы перед Михаилом Михайловичем. -- Не сердитесь, постараюсь и перед Михаилом Михайловичем не потерять женского достоинства. -- Послушайся доброго совета, останься в лагере и, чтобы не было скучно, наведи тут порядок. Как видишь, мы, мужчины, не очень-то требовательны к себе в условиях таежного общежития. -- Клянусь всеми богами -- как вернемся, займусь лагерем: выскоблю, вымою, расчищу... -- Вот уж не думал, что ты такая упрямая. Пригнали оленей. Надо торопиться, путь не близкий. Петя Карев отправит без меня фонари и гелиотропы на пункты вместе с предписанием о подаче света. Омрачает мошка. Она сегодня чуть свет приступила к своим обязанностям. Уже с утра засовываю голову в накомарник и, видимо, на весь день. III. С нами Нина. Тороплю геодезистов. Лагерь под останцем. Ночные наблюдения. Охота за снежными баранами. Караван ведет Улукиткан. Мы с Ниной идем позади. Продвигаемся вверх по галечному берегу Маи. Солнце уже обогрело тайгу. Горы отступили. В море света долина кажется слишком широкой и плоской. Вдоль русла, далеко до скал, тянется стеною лес, отодвинутый от реки половодьем. Мы не торопимся. Нину разбирает любопытство. Диво для нее и болтовня кедровок, и тайга в брызгах позолоченной листвы, и неожиданный всплеск хариуса. То она остановится, прислушивается к шуму переката, точно пытается что-то угадать в этих ломких звуках. То вдруг, пробудившись, догоняет нас с радостным криком. Улукиткан сворачивает к реке, останавливается у самой воды. -- Однако, тут бродить будем, -- говорит он и начинает проверять вьюки на спинах оленей, подтягивать ремни. Нина пугливо смотрит на прозрачный слив, усыпанный галькой, поворачивает ко мне голову, -- Да, да, будем переходить реку, -- говорю я твердо. -- Это первое действие таежной арифметики. -- Не такие задачи решала, -- храбрится Нина. Я начинаю разуваться. -- Послушай, Нина, воспользуйся оленем -- это, пoжалуй, будет надежнее. -- Ни за что! Боязно. -- И она пугливо смотрит то на оленя, то на слив, гладкий, без единой завитушки, и прозрачный, как плавленое стекло. -- Пошто напрасно ноги мочить будешь! -- говорит Улукиткан. -- Мой орон сильный, хорошо пойдет -- не упустит. -- Нет, нет, не сяду! В конце концов нам удается оторвать ее от земли и водворить на оленя. -- Упаду!.. -- Улукиткан, веди! -- командую я. -- Снимите, упаду... а-а-ай... -- и ее голос наполняется ужасом. -- Сниму при условии, что вернешься в лагерь. Она теряется от неожиданного предложения, но тотчас же берет себя в руки. Страх исчезает. На свежий румянец щек ложатся белые пятна. В глазах грозовой блеск -- это уже Любка -- решительная, смелая. -- Что же, Улукиткан, вы стоите? -- говорит она мягко и начинает толкать пятками оленя. Караван трогается. Нина хватается левой рукой за мое плечо. Зашумел под копытами оленей быстрый слив. Старик оказался хитрее меня, не снял олочи, идет твердо, торопится. Я бреду босиком по скользким камням, балансирую, как на канате. Уже минуем средину реки, самую глубокую. И тут моя нога застревает между камней. Невероятным усилием я выхватываю ее, но уже не могу удержать падающее по инерции тело. За мною в воду летит Нина. Я едва успеваю в последний момент поймать ее. -- Пойдешь дальше? -- тут уж я не выдерживаю. Нина встает, поворачивает ко мне лицо, все облепленное мокрыми волосами, и утвердительно кивает головою. -- Предупреждаю, впереди есть место повеселее! И тут обнаруживается, что река унесла ее накомарник. Как хорошо, что нас караулит солнце! На берегу мы выкручиваем одежду, снова надеваем ее на себя, и караван скрывается в узком ущелье. Над сутулыми хребтами, куда идет наш путь, над нарядной тайгою, пахнущей спелой ягодой и упавшим листом, стынет прозрачная тишина бабьего лета. Хорошо в эту пору в лесу. Под серым сводом осеннего неба все кажется умиротворенным и уставшим. Какая грустная красота заключена в прощальном сиянии лесов, в их величественном увядании. Склоны гор пылают вечным закатом. Тайга с трудом впускает нас в свои таинственные чертоги. Лес захламлен папоротником, корявым валежником, сучьями. Всюду обкатанные валуны, бог знает когда принесенные сюда ледником. Тишину нарушает неистовый грохот ручья, стремительно бегущего с вершины ущелья. Звериная тропа, присыпанная багряными листьями и умятая ногами геодезистов, ползет в глубь гор. С каждым шагом ближе теснятся стволы великолепных елей, густая черемуховая поросль; то и дело путь преграждает валежник, точно нарочно поваленный на тропе. Нина идет без накомарника (от моего она отказалась). Комары липнут к ее обнаженному лицу, жадно сосут кровь и остаются красными бусинками на щеках, на лбу, на подбородке. Ущелье сжимается. Дичь, безлюдье -- то, что любят звери. Они проводят здесь день, спасаясь от гнуса, забившись в густую тенистую чащу. Всюду мы видим их следы, лежки. Да вот и они: точно из-под земли в широкий просвет выкатывается стадо сокжоев, и все разом, словно по команде, замирают, повернувшись в нашу сторону. Стадо прикрывает крупный самец, с величественными рогами. Он стоит весь на виду, гордый, могучий, захваченный тревогой. -- Где ты, Нина, увидишь такую картину! Мой голос доносится до стада. Сокжои беспорядочным стадом бросаются вперед, исчезают. Теперь нас осаждает мошка. Нину не узнать: вместо лица бесформенная маска, вымазанная кровью и усыпанная мелкими шишками-укусами. Она устала бороться с этой мелкой тварью, не чувствует ее укусов. И только иногда рука как бы случайно пройдется по лицу, оставляя кровавые мазки на вспухшем теле. Осенью мошка ядовитая, и злая, как черт. -- Надевай мой накомарник или сейчас же повернем назад, -- говорю я угрожающим тоном и, не дожидаясь ответа, натягиваю ей на голову тюлевую сетку. -- Есть хочешь? Она утвердительно кивает головой. -- Обедать будем через час, а пока что вот тебе кусочек лепешки, замори червячка... -- Нога что-то левая... -- и я вижу, как она морщится от боли. -- Ушибла? -- Нет, кажется, растерла. -- Снимай сапог, надо перемотать портянку. А вообще, Нина, все идет как по писаному: следующая неприятность куда хуже -- ноги откажутся идти. -- И все-таки я пойду! -- перебивает она меня. -- Пойдешь. Теперь поздно раскаиваться. -- Вот уж и не собираюсь. Дойду без жалоб. -- Буду рад услышать эти же слова и на последнем подъеме. Караван трогается. Шаги оленей глохнут в мягкой моховой подстилке, и кажется, будто мы не идем, а плывем по этому необычному зеленому океану тайги. На ходу Нина жует лепешку. Вряд ли она вспомнит сейчас что-либо вкуснее и слаще этого черствого куска. В лесу чаще появляются просветы. В них видны скалы. Точно призраки, поднимаются они над вершинами деревьев, врезаясь остриями в небо. На едва заметной тропе попадаются внушительные вмятины косолапого и совершенно крошечные отпечатки копытец кабарги. В одном месте мы увидели лопатообразный рог с изгрызенными концами. Его уронил сохатый в прошлую зиму, и росомахи оттачивали на нем свои хищные зубы. Все это я поясняю Нине, иначе у нее не сложится полного впечатления о тайге. Лес кончается. Стало светло, словно двери распахнулись. Воздух заткан паутиной. Дальше путь преграждает старая гарь, широким поясом перехватившая ущелье. Обугленные деревья скрестились на земле в уродливых позах, точно смерть их застала в страшной схватке. На всем лежит печать катастрофы. Тропа ныряет в завал, петляет, забирается под навесы, извивается между стволами, как удав в предсмертных муках. И хотя наши люди, прежде чем попасть с инструментами на вершину хребта, много поработали тут топорами, проход остается узким, сучья рвут вьюки, ловят одежду. Проклятая мошка! Теперь она переключилась на меня. Отчаянно хлещу себя ветками. Лицо, руки горят, как от ожога. Олени выбились из сил. На первом ягельном пригорке, среди зеленых стлаников -- привал. Ветерок отпугивает гнус, и к нам снова возвращается способность любоваться красотами живой природы. Нина опечалена -- из гари она вынесла от брюк одни лоскуты. Дальше ей придется идти в моем плаще. Я набрасываю на ягель потник, кладу в изголовье мягкий вьюк, и Нина падает пластом, не забыв в последнюю минуту подставить лицо горячему солнцу. Разлился по горам солнечный день. Потемнели скалы. Взвился к небесам дымок костра. Нина спит как убитая. На загорелом распухшем лице озабоченность. Обед готов, но жалко будить, а время не ждет. Я немилосердно тормошу ее. Не помогает. -- Ты не хочешь дальше идти? -- спрашиваю я. Никакого впечатления. Я снова трясу ее, но уже изо всех сил. -- Мы уходим. Догоняй! -- говорю громко. Раскрываются узкие глазные щелочки, и оттуда смотрят сонные глаза. -- Не уходите, еще капельку, -- вымаливает она, а сама поворачивается на бок, снова засыпает. Я теряю терпение. Хватаю ее, подношу к "столу", усаживаю, и тут она просыпается. Быстро расправляемся с едою. Вьючим отдохнувших животных. Сразу берем очень крутую россыпь. У первой скалы поправляем вьюки. Улукиткан высматривает проход, нацеливается идти извилистой щелью, заваленной угловатыми обломками. Я отстегиваю от связки четырех оленей, веду его следом. Бедная Нина, каких мучений ей стоит первое знакомство с нашей жизнью, с тайгою и горами. Вряд ли она еще когда-нибудь рискнет отправиться в поход с геодезистами. Упорство побеждает, мы на отроге. Мрачное ущелье скрывают от нас нависающие над ним скалы. Нина отстала. Олени на первой террасе падают без сил. Мы с Улукитканом на пределе изнеможения. Но какая радость -- близко видна пирамида, установленная на остроконечном шпиле. Это здорово подбадривает нас. Бойка черным комочком несется к вершине, спешит дать знать о нас, а я тороплюсь вернуться к Нине. Нахожу ее далеко внизу. Она стоит, прислонившись спиною к скале, отяжелевшая голова упала на плечо. В одной руке накомарник, в нем душно подниматься. У ног лежит брошенный посох. На меня смотрят усталые глаза, в них отпечаталось выражение безразличия. -- Пошли, Нина, наверху отдохнешь! -- Еще далеко? -- Нет, собери все силы. -- И я встряхиваю ее, даю в руки посох. -- Пошли! -- Ноги, мои бедные ноги, они не идут, -- голос ее дрожит. Я расстегиваю пояс, пропуская конец через пряжку. -- Бери петлю в руки, крепко держись. Я перекидываю через плечо ремень, Нина отрывается от скалы, трудно шагает моим следом. Теперь ей мешают полы плаща, посох кажется свинцовой тяжестью, а непослушные волосы нависают на глаза, и она не может, как раньше, рывком головы, отбросить их назад. Но я упорно тащу ее, не оглядываясь, и мысленно кричу на себя: "Чего спотыкаешься, черт побери!" -- Теперь-то ты уж будешь знать, что такое геодезия. -- А у вас ноги не болят? -- Я не обращаю на них внимания. -- Да?.. Этого мне, видно, никогда не достичь. Как жалок человек -- он даже не имеет запасных ног, всю жизнь на одних, -- говорит она серьезно. Через каждые десять метров отдых. И так до самого верха, медленно, долго. Меня окончательно поражает ее упорство. До подножия гольца, где расположен пункт, немного более километра. Подъем некрутой, по каменистому гребню. Усаживаем Нину на оленя. Теперь она не протестует. Я пристраиваюсь рядом в роли подставки, за которую она может держаться руками, и караван трогается. Бойка давно на пункте, сообщила о нашем прибытии, но там почему-то никакого оживления. Неужели никого нет? Видим -- на гребень, из боковой лощины, выходит какое-то странное существо: ноги и туловище медведя, вставшего на задние лапы, а вместо головы огромная копна, точно он несет какой-то материал для берлоги. Тоже направляется к вершине. Улукиткан свистит. Копна сваливается на землю. Это человек. Он узнает нас, бросается навстречу. Мы прибавляем шагу. -- Приветствую дорогих гостей в своих поднебесных владениях! -- кричит Михаил Михайлович, заграбастывая Улукиткана. -- Ты жив, слава богу! -- и тискает его от всей души. Затем он здоровается со мною, протягивает руку нашему третьему, спутнику, да так и замирает с протянутой рукой -- перед ним незнакомая женщина. -- Нину не узнаешь? -- говорю я. -- Нина?! -- восклицает он с облегчением. -- Наконец-то я вас увидел. Где пришлось встретиться! -- Он помогает ей слезть с оленя. -- Ну, ты, медведь, осторожнее! -- предупреждаю я его. -- Думаешь, ей легко досталось свидание с тобою? -- Не учел, простите... -- Как далеко забрались, не боитесь? -- спрашивает она, а сама не может стоять на ногах, держится за меня. -- Некогда бояться. Если не у инструмента стоишь, то по хозяйству. Забот хоть отбавляй. Сегодня после утренней работы за дровишками ходил в лощину, далеко, -- поясняет он. -- Вы снизу носите дрова? -- удивляется она. Кажется, это больше всего поразило ее. -- А воду берем еще ниже. -- Я бы скорее согласилась жить без костра и без чая. -- В этом нет надобности. Мы привычны, иначе обленишься. -- И одичаешь, -- добавляю я. -- Это уж обязательно. -- Он мельком осматривает себя сверху, затыкает в брюки передний край рубашки и со смущением замечает, какие у него безобразные сапоги: задники сильно скосились набок, причем, в одну сторону, левый оскалился, и, хотя он стянут ремешком и Михаил Михайлович старается ногу поднимать повыше, сапог так и норовит пастью впиться в камни. Нину усаживаем на оленя. По пути Михаил Михайлович взваливает на свою широкую спину вязанку стланикового сушника. Косые лучи солнца лижут горы. Густые тени уже наполнили ущелья. Оконтурились лохматые края откосов. Теперь хребты, ложбинки, пропасти, изломы выступают яснее, и горы, когда смотришь на них с высоты в этот вечерний час, кажутся огромной рельефной картой. На них кое-где видны останцы -- каменные столбы, немые свидетели разрушений. Они пережили самое большое -- испытание временем... Вот и лагерь под толстым останцем. Палатка, три полога, горка немытой посуды, костерок, зажатый двумя обломками, на которые ставятся котелок с варевом, оленьи седла, потки, клочки вычислительной бумаги. Поодаль валяются донельзя истоптанные ботинки, на камнях выветриваются спальные мешки, вывернутые шерстью наружу. Отпущенные олени легли на россыпи серой живой кучей, и так плотно, точно кто их побросал один на другого. Глядя на них, я почему-то подумал: как часто мы несправедливы к этим четвероногим рабам, безропотно отдающим себя служению человеку, а может быть, и жестоки в своих чрезмерных требованиях к ним. И удивительно, ведь олени всегда имеют возможность уйти в тайгу, присоединиться к сокжоям -- своим прямым сородичам, жить вольно, по-звериному, и навсегда распрощаться с вьюками, с лямками, с побоями, так нет, -- слишком велика у них сила привязанности к людям; Стаскиваем с Нины сапоги, заталкиваем ее под полог. Она улыбается. На распухшем бронзовом лице блаженство уставшего человека, наконец-то добравшегося до постели. Гостья сгибает в коленях ноги, кладет сложенные ладони под щеку и со вздохом уходит в сон. Огромная туча, грязно-синяя с огненными краями, придавила солнце к горизонту. Ее толстое тело походит на странную крепость, с мощными уступами бастионов и высокой башней, на которой торчат немыми символами орудия. Туча тяжелеет, гасит теплый свет над землею, сливается с горами. А солнце, обреченное, но все еще сильное, пронизывает крепость и сквозь рваные щели бросает на землю пучки живого, дрожащего света, все слабеющего, меркнущего... Из всех вечеров, какие я помню, этот был самый ясный, тихий, а воздух самый прозрачный. Всегда затянутые дымкой горы на этот раз были обнажены, резко очерчены и так близко придвинуты к нам, что глаза без напряжения могли легко проследить линии отрогов, сливающихся у горизонта в один мощный хребет, и разглядеть провалы с их гранитными стенами. -- Миша, какая видимость! Разве ты вечером не наблюдаешь? -- Надо бы, да помощник с рабочими ушел в ущелье за водою. -- Может, я заменю его? -- Тогда пошли. До шпиля, где над бетонным туром возвышается пирамида, метров триста крутизны. Горы падают, сливаются зубцы, купола, отроги. И только наш голец господствует над этим горным хаосом, над беспредельным безмолвием. С его вершины, заканчивающейся крошечной площадкой, мы увидим на дне глубоких расщелин вечернюю тайгу. Михаил Михайлович устанавливает на туре инструмент -- тяжелый теодолит, приводит его в рабочее положение. Я осматриваю горы. Джугдыр уходит от нас на север, беспокойный, вздыбленный, прикрытый густым облаком, словно серым шинельным сукном. -- Голец Сага -- видишь? -- говорит мне Михаил Михайлович, показывая рукою вправо от Джугдыра. За Маей, скрытой от нас в глубине провалов, виден безымянный хребет, широкий и плоский, расчлененный мелкими ложбинами. Издалека он напоминает пустыню после смерча, покрытую гигантскими дюнами. С первого взгляда узнаю Сагу -- господствующую вершину этого хребта, угрюмую и толстую, как откормленный боров. До нее по прямой километров сорок! Михаил Михайлович наводит на вершину тяжелую трубу инструмента, припадает глазами к окуляру. -- Дьявольщина! -- досадует он. -- Пирамида плохо видна -- плохая проектировка. -- Может, глаза твои устали от долгой работы, дай взгляну. Он уступает мне место у инструмента. В трубу, с большим оптическим увеличением, Сага кажется совсем рядом, вся как на ладони, облитая ровным светом закатного солнца. Вижу и пирамиду, но тускло, в синеве далеких гор. С таким изображением ее, конечно, не отнаблюдать. Сбоку, под тупой вершиной, на скалистом прилавке хорошо заметно белое пятно -- это палатка Трофима. -- Если завтра будет свет, за ночь закончим наблюдение? -- спрашиваю я. -- Конечно. Но для этого надо сегодня измерить все углы, не связанные с направлением на Сагу. Их немного. Михаил Михайлович привычным движением руки отводит трубу вправо от Саги, быстро находит нужную вершину с пирамидой, и пока ловит в биссектор инструмента цель, я успеваю раскрыть журнал, достать ручку, приготовиться к записям отсчетов. Сознаюсь, давно не занимался такой работой, и хотя программа вычислений здесь, у инструмента, очень упрощенная, тем не менее чувствую себя, как на экзамене, мальчишкой. -- Миша, не торопись, не дай оскандалиться, -- умоляю я. Он смеется: -- Вот когда ты в моих руках! Уж я постараюсь. -- А двадцатилетняя дружба? -- Этого не предусматривает инструкция. -- Зря обрадовался, я ведь пошутил. -- У нас есть время проверить, шутишь ли ты. Его лицо вдруг становится серьезным. -- Сорок пять градусов, тридцать две минуты, двадцать шесть и шесть, двадцать шесть и четыре, -- тянет он нараспев. ...Время летит быстро. Гаснет солнце на лиловом горизонте. Последний прием Михаил Михайлович делает с натяжкой на свет. Затем он подсаживается ко мне, критически осматривает записи вычислений и тут же чертыхается: не нравится ему моя работа. Затем он повторяет все вычисления самостоятельно, так уж положено на наблюдениях, и получает мои результаты. -- Ты и теперь недоволен? -- спрашиваю я. -- Ну, знаешь, за такую работу помощнику досталось бы по первое число, -- беззлобно выговаривает он мне за исправления на страницах журнала. Мы убираем с тура инструмент и, довольные, что хорошо потрудились, начинаем спускаться в лагерь. -- Значит, договариваемся: если завтра ночью закончим полностью программу наблюдений, тогда с тебя будет причитаться, -- говорит Михаил Михайлович, ощупью спускаясь по камням. -- За что? -- Мой-то пункт последний, соседи сегодня заканчивают. Шутка ли, до снегопада свернуть такую работу. -- Что же, согласен, если закончишь. Но имей в виду, с меня всем уже столько причитается, что и волос на голове не хватит. -- Тут осторожнее, держись правее, -- предупреждает спутник и уползает в темноту. Далеко внизу мерцает огонек костра, а кажется, будто живая звезда свалилась на дно глубокого провала. Справа заметно сверкает восток. Оттуда, из бездны бездн, на сторожевые пики льется голубоватый свет, все сильнее, все ярче. Появляется луна. Она выползает на ребро гольца холодным шаром и, кажется, вот-вот сорвется в пропасть. В лагере все спят. Лишь останец настороженно караулит немое пространство. Палатка, пологи, утварь, костерок между сложенных камней и уснувший возле него Улукиткан -- все это ночью, под луною, поистине сказка! Рядом с Улукитканом спит Майка, положив голову на вытянутые передние ноги и поджав под себя задние. С тех пор, как не стало в стаде Баюткана, кому она рабски подражала во всем, Майка больше привязалась к старику. Как бы далеко ни кормилась, ночью непременно придет к нему на стоянку. И хотя Улукиткан свое чувство хранит глубоко под внешним спокойствием, отделывается молчанием, но мы знаем -- в его сердце живет безграничная любовь к Майке. Второй год эта чудесная оленушка путешествует с нами. Она радует нас своею молодостью, своими шалостями. Ее характер стал еще независимее: у дымокуров старые почтенные олени уступают ей лучшее место; поссорившись с собаками, она угрожающе набрасывается на них, и те, опытные зверовые лайки, не смеют огрызнуться, спасаются бегством. Если же Майка, утомленная длительным походом, доверчиво уснет на стоянке, по-детски разбросав уставшие ноги, никто не шумит, разговаривают ше