сский, а так, черт знает что. Страшно сказать, ведь я даже по-турецки говорю, - а потом вся эта смесь - французский, английский, немецкий, - и вот когда от всего этого тошно становится, я всегда вспоминаю русские нецензурные слова, которым мы научились в гимназии и которыми разговаривали с женщинами Банного переулка. Это, брат, и есть самое национальное - никакой француз не способен понять. - Да, язык у нас хороший, грех жаловаться, - сказал Николай, улыбаясь. - Но я все о деле. Какие у тебя проекты? - Черт его знает. Буду искать какую-нибудь работу. - Ну, вот, ну, вот, - хмурясь, сказал Николай, - ты всегда был идиотом. А между тем у меня для тебя есть место. - Николай придвинулся к столу. - Я веду переписку на разных языках. Пришлось снять бюро и так далее. У меня этим заведует человек полезный и старательный, но из-за каждого пустяка он звонит мне по телефону, а у Вирджинии голова болит. Я против него ничего не имею, - оживленно говорил Николай, точно Володя с ним спорил, - пусть работает. Но тебя я поставлю в качестве ответственного руководителя. Поработаешь неделю, поймешь, дело нехитрое. О жалованье мы с тобой условимся: авось не подеремся. - Ga depend {Кто знает (фр.).}. - Ну, хорошо. Сейчас я уезжаю; Вирджиния отвезет тебя в бюро, потом заедет за тобой в пять часов. А вечером мы с тобой зальемся. Ну, хорошо, бегу. И через секунду Николая уже не было в комнате, а через пять минут хлопнула выходная дверь. Володя все сидел, не двигаясь, на стуле. Вошла Вирджиния - в маленькой кремовой шляпе, в юбке кремового цвета, в синем, почти мужском пиджаке. "Ну, молодой человек, - сказала она, - едем. Николай просил вас отвезти в бюро. Я в вашем распоряжении". Они спустились вниз, Вирджиния села за руль автомобиля, небольшого Buick, и сразу, мягко и быстро, поехала вниз по улице, нажимая на акселератор и чуть-чуть не задевая встречные машины. Через минуту автомобиль мчался почти полным ходом, на каждом углу чудом, как казалось Володе, избегая столкновения, прохожие оборачивались, полицейские неодобрительно смотрели вслед. Все так же, почти не уменьшая хода, Вирджиния выехала на площадь Этуаль. Длинное и широкое avenue Елисейских Полей поплыло как во сне навстречу автомобилю - и тогда наконец Володя сказал: - Я теперь понимаю, Вирджиния, почему вы вышли замуж за моего брата. - А? - Да. Вы такая же сумасшедшая, как он. Вирджиния улыбнулась и сразу замедлила ход. Потом ее лицо стало серьезным, и она, точно в раздумье, проговорила: - Я вас почти не знаю, я вас помню мальчиком в Стамбуле. Но я думаю, что вы не стоите вашего брата. Я его люблю, - прибавила она просто, точно объясняя этой фразой "все решительно. - Я тоже, - тихо сказал Володя, - я очень люблю Николая. - Я не знаю, как вам объяснить, - продолжала Вирджиния. - Он мужчина, понимаете? Вот если будет кораблекрушение, он пропустит всех женщин и детей и потом утонет. И у него очень сильная воля. Я ведь не сразу его полюбила, он заставил меня выйти за него замуж. Но потом я его узнала. И теперь, - Вирджиния на секунду остановилась, - если бы он умер, я бы тоже умерла. Володе было немного странно слушать признания Вирджинии. В его представлении Николай никак не вязался со всем, что говорила Вирджиния, не потому, что это было неверно, а потому, что Володя думал о нем совсем по-иному: это был все тот же, почти не изменившийся Колька-хулиган, драчун и любимец матери. Володя вспомнил почему-то, как мать однажды делала строгий выговор Коле - ему было лет двенадцать, а Володе шесть - и сказала, что ей стыдно иметь такого сына, - и поставила его в угол. Он постоял минут десять, потом вдруг подбежал к матери и уткнул голову в ее колени. "Что тебе?" - "Мама, - сказал Николай, - я понимаю, что тебе стыдно. Но скажи мне правду: ты меня все-таки любишь?" - "Глупый мальчик, - сказала мать, - да, ты очень скверный, я знаю, но ведь у тебя нет другой мамы - кто же тебя будет любить? Ступай". И Николай убежал. Бюро было большое, прохладное, с кожаными креслами; на стенах висели плакаты вертикальных и горизонтальных разрезов всевозможных автомобилей, фотографии сложных машин с гигантскими рубчатыми колесами; за столиком сидела дактилографистка с красивым, но деревянно неподвижным лицом и черным accroche-coeur'ом {замысловатым завитком (фр.).} на лбу, необыкновенно почему-то неуместным. Вирджиния даже не поднялась в контору, - которая находилась на втором этаже, - и сказала, что вернется к пяти часам. Володю встретил этот самый старательный француз, о котором говорил Николай, человек среднего роста, совершенно безличный; и даже голос у него был такой, что Вирджиния о нем сказала: - Всякий раз, когда мне в телефон отвечает автомат: votre correspondant a change de numero, veuillez consulter le nouvel annuaire {ваш корреспондент изменил свой номер, пожалуйста, поищите его в новом ежегодном справочнике (фр.).}, - мне кажется, что я узнаю его голос, и мне хочется сказать: bonjour, M. Dumat, commentalles vous? {здравствуйте, мсье Дюма, как поживаете? (фр.).} Он был убежден в необычайной важности своей работы и в ее чрезвычайной сложности. Почтительно и любезно улыбаясь, он долго излагал Володе самые простые вещи и о каждой из них говорил с увлечением и особенно торжественным языком, точно все это происходило в академии, а не в конторе. - Видите ли, monsieur, эти досье распределены по номерам. Что такое классификация? - Володя посмотрел на него с любопытством. - Классификация, - продолжал monsieur Dumat, - veuillez consulter le nouvel annuaire, - вдруг послышалось Володе, - классификация, в сущности, это такая система распределения досье, при которой вы сразу находите имя клиента, как только в нем появилась необходимость. Заметьте, monsieur: как только появилась необходимость. Володя через полчаса убедился, что все было чрезвычайно несложно. Он, однако, не сказал этого M. Dumat. В час дня он спустился вниз и пообедал в соседнем ресторане. В пять - с неженской точностью - наверх поднялась Вирджиния. "Бедный мальчик устал?" - с насмешливым участием спросила она. Володя ограничился вздохом, и они поехали домой. Николая еще не было, Володя прилег на диван в своей комнате и сразу так крепко заснул, что проснулся только в восемь часов от того, что его за плечо тряс Николай, зовущий его обедать. "Сначала обедать, потом кататься, потом на Монмартр, - сказал Николай. - Реплик не нужно". - "Я уже Вирджинии сказал, что вы оба сумасшедшие". - "Да, да, - согласился Николай, - не будем спорить. На обед, между прочим, фаршированная утка". После обеда Володя спустился по лестнице последним. Вирджиния и Николай шли впереди. Вечер был очень теплый, автомобиль тускло сверкал у подъезда. "А кто теперь будет править?" - спросил Володя. "Николай не позволяет мне сидеть за рулем, когда он ездит со мной", - ответила Вирджиния. "Я его понимаю, я бы тоже не позволил". - "Вы любите неторопливую езду, vous serez bien servi {вы останетесь довольны (фр.).}", - сказала Вирджиния. Николай бережно усадил ее, раскрыл дверцу перед Володей - желаете-с прокатиться, Владимир Николаевич? - сел наконец сам, и автомобиль медленно и плавно двинулся по блестящему асфальту. Володя откинулся назад, Николай обернулся, потом посмотрел смеющимися глазами на Вирджинию, и автомобиль вдруг понесся с чудовищной, как показалось Володе, скоростью: как ни быстро ездила Вирджиния, Николай ездил еще в два раза быстрее. "Ты с ума сошел?" - закричал по-русски Володя. Улыбающееся лицо Вирджинии обернулось и тотчас же исчезло, сместившись вправо, и на его месте возникло мгновенно выросшее и пропавшее дерево - Николай въехал в лес. Не замедляя хода, он пролетел по широкой аллее, свернул в глубь леса, поднялся на гору и под сплошным, влажно-прохладным и темным сводом деревьев, освещая путь ослепительными световыми ручьями фонарей, он ехал все дальше и дальше, и прошло всего несколько минут, когда он сказал Володе: - въезжаем в Версаль, тот самый, с карпами времен Людовика четырнадцатого. В этот вечер, проезжая через Елисейские Поля и большие бульвары, поднимаясь по узким и кривым, пахнущим кошками улицам верхнего Монмартра до кабаре "Lapin agile" {"Проворный кролик" (фр.).}, Володя видел Париж таким, каким потом никогда уже не мог увидеть. Эти все время движущиеся в неведомых направлениях огни, бесконечно смещающиеся световые сферы фонарей и это ни на секунду не прекращающееся движение - точно ритм сказочного, огромного и сверкающего мира, возникшего в чьем-то блистательном воображении и чудесно расцветающего сейчас здесь, перед его глазами, под вырывающимися яркими музыкальными флагами из открытых, зеркально громадных витрин кафе, - уносимыми тотчас же легким, парижским ветром - и неповторимо тающий, как ежеминутно являющееся воспоминание, воздух. Много раз потом, проходя или проезжая мимо этих же мест, по этим же бульварам, в такие же вечера ранней осени, Володя тщетно пытался воскресить и воссоздать это впечатление, но оно было невозвратимо, как прошедший и исчезнувший год. В "Lapin agile" некрасивая, но чем-то чрезвычайно привлекательная женщина пела Беранже - Oh, que je regrette Le bras dodu Da jambe bien faite, Et'le temps perdu... {*} - {* Уж пожить умела я! Где ты, юность знойная? Ручка моя белая! Ножка моя стройная! (Пер. В. С. Курочкина)} и песенку - "Un peu de tes yeux" {Взглянуть бы в твои глаза (фр.).}, потом был поздний, рассветный Монпарнас и мутные Halles - и домой Володя ехал, почти засыпая. На следующий день было воскресенье, контора Николая была закрыта, и сразу после завтрака Володя ушел к себе - надо кое о чем подумать - иди, фантазируй, - иду. И опять - диван, папироса, далекая и слегка головокружительная мечта о незнакомой женщине, - даже не мечта, а чувство, даже не чувство, а предчувствие, говорил себе Володя, и опять все, что было, исчезает, уходит, ушло, а есть только медленный дым от папиросы и смутные звуки в страшной и сверкающей дали. - Не может быть, чтобы этого не было, я этого еще не знал. Сколько он ни вспоминал, ни в чем и никогда он не находил оправдавшихся ожиданий, он не знал ни одной "незнакомой женщины", все всегда было так похоже, и даже кровати скрипели одинаково. Легкий, грустный и равномерный скрип вдруг явственно вспомнился ему, и те же запахи и тот же мутный, соленоватый вкус на распухших и всегда чужих губах. "Так жил мой отец, - думал Володя, - но он, наверное, знал что-то другое, и не козырный же туз был этим другим. Нет, это все-таки, наверное, есть. Найдешь, потеряешь все, потом ищешь хотя бы обманчивого воспоминания; и не находишь много времени, как я, и все ждешь, как влюбленный на свидании: давно уже прошел назначенный час, давно наступила ночь, и ее все нет, и она уже больше не придет, а ты стоишь на том же месте: идет дождь, и рядом с тобой мокнет дерево и памятник со статуей; ночь все дальше и глубже - и вот в тишине идешь один домой. Все глубже и глубже. Что это мне напоминает? Все глубже и тише - где я уже это видел? Ах, да - в бочке". И Володя вспомнил большую, всю черную и зеленую внутри бочку, стоявшую в глубине двора, под водосточной трубой. После долгих дней сухого зноя вода в бочке начинала чуть-чуть пахнуть сырым и знакомым запахом болота, темная ее глубина потихоньку оживала, далеко внизу, - как казалось тогда Володе, которому было восемь лет, - в ней появлялись красные, очень живые и такие тихие червячки, которые никак не удавалось поймать ни сачком для бабочек, ни удочкой. В черную воду бочки Володя опускал короткую, сухую палочку; и сколько он ни держал ее под водой, она все всплывала наверх, как пробка. Но после того, как она оставалась в бочке несколько дней и дерево набухало, пущенная с силой вертикально ко дну, она всплывала все медленней и медленней, и наступал, наконец, день, когда она оставалась внизу и не всплывала вовсе. Какое громадное, красное солнце заходило в те годы по вечерам над черной деревянной колокольней, мимо высокой каланчи, на которой дежурил двоюродный брат кухарки Рогачевых, как бессменный часовой на роковом посту, мимо сырых и темных домов окраин и соснового леса, начинающегося тотчас за городом, мимо зеленого, так буйно заросшего кладбища, на котором Володя с товарищами хоронил белую мамину кошку, упавшую с крыши шестого этажа и разбившуюся насмерть; и вот вечером, чтобы никто не видел, ее положили в украденный ящик от шампанского и мальчики понесли ее на кладбище - и забыли лопату, и Володя побежал с полдороги домой, за лопатой; и вернувшись, долго копал сухую землю, заросшую тугой и цепкой травой. Потом они опустили кошку в могилу, Володя даже заплакал, вспомнив, как однажды ударил кошку ногой - она жалобно замяукала. "Я ее ударил, а вот теперь она мертвая". Затем молча пошли домой, - летний вечер, тишина и едва ощутимая, так легко оседающая в воздухе прохлада. Темные тени стелятся по саду, высоко в воздухе и покачиваются и не покачиваются верхушки деревьев; крикнет какая-то птица, и снова все стихнет - и только изредка послышатся по мостовой заснувшей улицы шаркающие шаги нищего Никифора, страшного и оборванного старика, ходившего босым летом и зиму и только жутко мычащего в ответ на вопросы. Давным-давно, когда еще город был совсем небольшой и тихий, Никифор был молод и буен и свиреп; и вот, после бессонной и пьяной ночи, проведенной у Марьи-солдатки, вернувшись домой - осенним и ветреным утром, последние желтые листья устилали холодную и длинную улицу - он с пьяных глаз пырнул ножом старшего брата; его тотчас же арестовали, и тогда началось - сначала острог и колодки, потом суд с непонятными для Никифора словами, потом приговор - двенадцать лет каторжных работ. Потом побег в лютый сибирский мороз, погоня, опять каторга, потом Никифор смирился, отбыл пятнадцать лет каторги и двадцать лет поселения; и, пропив то немногое, что купил и заработал, оборванным пришел в родной город, которого не узнал. И с тех пор стал нищенствовать - то на паперти черной, насквозь пропитавшейся ладаном и воском церкви, то на мосту через медленную и широкую реку, то просто на улицах. У Никифора были маленькие черные глаза под лохматыми седыми бровями, темные от грязи руки и серо-белые волосы; и Володя видел однажды, как ранней зимой Никифор остановился у края тротуара, под которым холодно синел замерзший ручей, надавил пяткой босой ноги тонкий лед и, став на колени, начал жадно и долго пить воду из образовавшейся дырки. И другой раз - это было тогда, когда Володя смертельно испугался Никифора и едва не заболел от испуга, - компания веселящихся людей, проходившая по улице и к которой Никифор протянул руку, увела его с собой, в отдаленный зал шумного ресторана, где был устроен бал с переодеванием, напоила его допьяна и выпустила на улицу, надев на него черную, бархатную маску, - и Никифор заснул на первой же скамье, с открытым ртом и туго завязанной маской на серо-красном обветренном лице, и Володя увидел его. - Как давно это было! - думал Володя. - Теперь я за тысячи верст от родного города, в Париже, rue Boissiere - ведь Никифор, наверное, никогда бы не мог даже произнести эти звуки - rue Boissiere, rue Boissiere, - повторял он про себя, прислушиваясь, точно кто-то другой это говорил, чей-то чужой и незнакомый голос. - Да, но вернемся к прежнему, - продолжал думать Володя. - Мамина кошка, конечно Мурочка, ведь все же кошки Мурочки, это русская, простодушная нежность; от слов мурлыкать - потом кладбище, наш сад, вечер, каланча, Никифор и началось это откуда? - да, из бочки. Глубже и тише - и запах сырости и болота - вот откуда идет все. Но это не то. Что же я должен был понять? На пароходе все было так ясно и просто. Но пароход пришел и ушел - и может быть, на этом пространстве, от Марселя до Константинополя, и сейчас все ясно и просто, как было три дня тому назад? - Ты, наверное, окончательно расфантазировался? - сказал Николай, постучав в дверь и войдя со своей всегдашней стремительностью. - А дым какой, прямо точно в кузнице! Едем со мной, посмотрим Париж, тут тебе, брат, не Галата. - Ты считаешь, что это необходимо? Я хотел еще подумать немного, мне только одну вещь понять осталось - и тогда все хорошо. - Одну вещь? Самую главную, да? - Да. - Все равно не поймешь, - убежденно сказал Николай. Голова Вирджинии, поднявшейся на цыпочках, посмотрела на Володю из-за плеча Николая. - Почему? - Потому что неженатые этого не понимают. - C'est stupide {Глупо (фр.).}, - сказала Вирджиния. Оба брата в один голос спросили: - Qu'est ce que c'est qui est stupide? {Что же в этом глупого? (фр.).} - Le russe. C'est une langue de sauvages {Русский язык - это язык дикарей (фр.).}. - Вирджиния, стань в угол за дерзость, - сказал Николай. - Votre ignorance in'ecrase, madame" {Ваше невежество меня убивает, мадам (фр.).}, - сказал Володя. - Ну, хорошо, едем осматривать Париж. Но едва они выехали, начался сильный дождь - и они прервали прогулку и просидели до вечера в маленьком кафе на бульваре Saint Germain, где, по словам Николая, бывали все знаменитые люди; но только в этот день никто из них не пришел, и, вернувшись домой, Володя сказал брату: - Да, совесть у меня чиста: теперь я знаю о Париже ровно столько, сколько знал до того, как ты мне его показал. - Вы играете в теннис, Володя? - Я играю в теннис, Вирджиния. На теннисную площадку они пошли пешком, было недалеко. Николай, задержавшийся в городе, должен был прийти позже. Володя повертел ракеткой в воздухе - не забыл ли, как играть, - сделал несколько пробных ударов, потом нахмурился и проиграл партию Вирджинии. Играл он чрезвычайно плохо, что дало повод Вирджинии к новым насмешкам. "Я проиграл из вежливости, - пожав плечами, сказал Володя, - не могу же я выиграть у дамы, это было бы не по-джентльменски". - "Хорошо, - ответила Вирджиния, - я дам вам возможность выиграть у мужчины. Подождите". Она ушла и быстро вернулась. Вслед за ней легкой и гибкой походкой, странно не соответствующей высокому росту, очень широким плечам и тяжелой, могучей фигуре, шел какой-то бледный человек. "Артур, - сказала ему Вирджиния, - вот этот молодой человек, о котором я вам говорила". Артур поклонился, Вирджиния представила их друг другу, Володя расслышал фамилию - Томсон. Разговор происходил по-французски, Томсон говорил с почти незаметным английским акцентом. Едва только партия началась, Володя понял, что выиграть у Артура невозможно. Казалось, что после первого же service'a {Подача (фр.).} Володи Артур потерял свой вес, передвигаясь по корту с легкостью, почти невероятной для своего роста и ширины. Он оказывался везде, он занимал, казалось, все пространство, каждый мяч Володи неизменно встречал его ракетку и потом возвращался, наперекор всем законам физики, в такое место, где его Володя никак не мог ожидать. И через четверть часа Володя поднял вверх обе руки и заявил, что сдается. Артур, улыбаясь, подошел к нему и, к величайшему удивлению Володи, сказал на чистом русском языке: - Вам прежде всего не хватает тренировки. - Вы русский? - Нет, англичанин. Громадные электрические лампы освещали красный песок площадки, в открытых высоких окнах проезжали автомобили. Володя посмотрел на своего победителя и еще раз удивился впечатлению необыкновенной физической силы, которое производила вся фигура Томсона. Несколько растерянно улыбаясь, как атлет, которого рассматривают в цирке, Томсон рассеянно смотрел прямо перед собой. Володю, при этом втором, более внимательном осмотре, удивил неожиданный налет печали на лице Артура и грустные его глаза; можно было подумать, что этот геркулес либо болен какой-нибудь тяжелой болезнью, либо чем-то раз навсегда огорчен. - Но где же вы научились русскому языку? - В России, я жил там некоторое время. - Поразительно! - пробормотал Володя. Дверь быстро распахнулась: наклонив голову, крепко сжимая ракетку в волосатой руке, вошел Николай. Вирджиния в это время разговаривала с высокой женщиной, которая стояла спиной к Володе, Володя видел только ее смуглую, блестящую кожу с неглубокой и ровной выемкой, начинавшейся между лопатками и спускавшейся вниз. Николай подошел к Вирджинии сзади и немного приподнял ее, - она повернула к нему удивленное и потом сразу улыбнувшееся лицо - затем пожал руку даме, спина ее шевельнулась, у Володи тревожно дрогнуло тело, - и, подойдя к Артуру, слегка толкнул его кулаком в грудь: Артур отступил на шаг и протянул руку. - Реванш, Артур, - сказал Николай своим решительным голосом. - Вы думаете, я всегда буду проигрывать? Вирджиния! - закричал он. - Артур играет и проигрывает. Дама, разговаривавшая с Вирджинией, повернулась, и Володя увидел ее лицо - с длинными, оживленными глазами, полными губами большого рта и несколькими веснушками на носу, которые вдруг придавали милый характер всему ее выражению. Она была очень молода, ей было не более двадцати двух, двадцати трех лет. - Артур не может проиграть, - сказала Вирджиния, подходя к группе, состоявшей из Артура, Николая и Володи. - Элла, вы незнакомы с братом моего мужа? Володя пожал ее мягкую руку с длинными пальцами; и, приблизившись, почувствовал легкий, чуть слышный запах пота - и в этом запахе неожиданно ощутил непривычный и незнакомый привкус чего-то горького, как миндаль, и ни на что не похожего. - J'ai mal entendu votre nom, mademoiselle {Я плохо расслышал ваше имя, мадемуазель (фр.).}, - сказал он. - Меня зовут Аглая Николаевна. - А? - удивленно сказал Володя. - Впрочем, тем лучше, конечно. Николай решил выиграть во что бы то ни стало. Он был так же неутомим, как Артур, так же быстр в движениях - и, поглядев на бешеный темп игры, Володя понял все свое глубочайшее теннисное ничтожество. Партия шла очень ровно, капли пота сверкали на лбу Николая, под курчавыми волосами; один раз Артур, стремительно отбегая в глубь корта, поскользнулся и упал, но тотчас же повернулся в воздухе, коснулся земли вытянутой рукой и вскочил, как подброшенный пружиной; Артур играл молча, Николай изредка бурчал - дьявол! здорово! черт! Вирджиния, не отрываясь, смотрела на Николая, все время дергая за руку Володю, и точно безмолвно участвовала в матче. Артур увидел ее отчаянное лицо, и Володя заметил, как он улыбнулся. И вдруг Артур потерял свою точность ударов; это продолжалось очень недолго, но в решительную фазу борьбы - и Артур проиграл матч - из-за нескольких ошибок и нескольких минут замедления темпа. Николай выиграл. "Ты у меня самый лучший", - полунасмешливо-полунежно сказала Вирджиния. - Кто они такие? - спрашивал Володя брата, возвращаясь домой. Николай шел под руку с Вирджинией, стараясь делать такие же маленькие шаги, как она, и постоянно сбиваясь. - Кто такие? Артур, кажется, музыкальный критик; а вообще милейший человек на свете, англичанин, хорошо знает русский. - Это я заметил. - Ты у нас, Володя, вообще очень умный. - Хорошо, а та барышня? - Что барышня? - Ну, кто она такая? - Она? Она, кажется, учится в университете. - Ну, брат, от тебя толку, я вижу, немного. - Что я, сыскное бюро, что ли? Вот ты меня спроси о Вирджинии, я тебе все расскажу. Я тебе даже расскажу, как она завещание писала. - Это правда, Вирджиния, вы писали завещание? - Вирджиния густо покраснела и засмеялась. И Николай рассказал Володе, что в последние месяцы беременности Вирджиния начала бояться, что она умрет от родов, - причем боязнь и была основана на двух вещах: во-первых, у нее было предчувствие, во-вторых, она видела во сне Звездочку. Звездочка была ее любимая лошадь, на которой она училась ездить верхом, когда ей было лет десять. Звездочка умерла незадолго до отъезда Вирджинии в то роковое, как сказал Николай, путешествие, из которого она вернулась уже дамой. Звездочка приснилась Вирджинии за два месяца до родов; она стояла у нашего подъезда на rue Boissiere и ржала так жалобно, что Вирджиния проснулась в слезах. После этого Вирджиния решила, что она умрет, и составила у нотариуса завещание: она оставляла все свое имущество, в частности то, которое должно было перейти к ней от отца, - мужу и дочери - она была убеждена, что родится девочка, - с тем чтобы девочку воспитывали бы самым лучшим образом и никогда не наказывали. Потом Вирджиния призналась Николаю, что она написала завещание - ее дочери было тогда уже полгода; и Николай отправился к нотариусу и взял завещание. - Оно лежит у меня теперь в письменном столе, - сказал Николай. - Ну, и совершенно ясно, что судьба была против меня. Конечно, Вирджиния бы умерла, девочку я бы отдал в приют или, еще лучше, продал бы цыганам, а сам бы вел развратный образ жизни, предаваясь всяким порокам и постепенно опускаясь. Вот какая у меня была программа. Но Вирджиния все спутала. И вдруг Николай - они подходили уже к rue Boissiere - поднял Вирджинию в воздух, как ребенка, и, приблизив к себе ее лицо, сказал: - Какая ты глупая, Вирджиния! Я бы не дал тебе умереть, ты понимаешь? Я тебя не отдал бы смерти. Ложась в постель, Володя думал о Николае и Вирджянии, - какое удивительное счастье, какая удачная судьба. "Колька-хулиган", - нет, недаром его так любила мать. Володя стал засыпать, и все плыло, шумя и переливаясь обрывками музыки, перед ним: Вирджиния, плечи и губы Аглаи Николаевны, косматая рука Николая, громадная фигура Томсона, Звездочка - и еще далекий, тающий, как дым, горьковатый запах, исходивший от тела Аглаи Николаевны и от ее губ и глаз, которые все вытягивались, вытягивались и превратились в узенький ручей на зеленой траве, светлый ручей, который он где-то давно видел. И тогда появилась стая белых птиц, две черточки крыльев в черном бархатном воздухе южной ночи: бесшумный их полет - и все летят одна за другой, одна за другой без конца, как снег,и вдруг острый и страшный звук прорезает испуганный, вздрогнувший воздух, и опять тихо, и все летят и летят белые птицы. Ночь плывет тяжело и душно, крылья летят, как бесчисленные паруса- и вот поворот неизвестной, горной дороги, и за поворотом далеко видна блестящая даль, как внутренность гигантского стального туннеля. "Опять неизвестно", - сказал чей-то голос рядом с Володей. "Опять сначала", - подумал Володя; птицы стали лететь медленнее, таяли в воздухе, бархатная тишина влажно шевелилась во тьме - как на берегу моря: и Володе послышался тихий шум неторопливого прибоя - в летнюю темную ночь - и запах водорослей; длинные, зеленые, они прибивались к берегу и лениво полоскались в наступающей воде, и, когда волны откатывались назад, легкий ветер доносил до Володи их увядающий запах. Володя втянул в себя воздух, стараясь отчетливее вспомнить их исчезающую, пахучую тень - и внезапно почувствовал - до того сильно, что открыл глаза и приподнялся на локте - то горьковатое, почти миндальное, что, поколебавшись секунду в воздухе Володиной комнаты, вдруг стало плечами и ртом Аглаи Николаевны. Он встретил ее на улице, через полторы недели, было уже холодно; его почему-то удивило, как она хорошо одета. Он подошел и поздоровался. Проезжали автомобили по почти пустынному, внезапно ставшему особенно осенним avenue Kleber, ветер трепал отстающий плакат на грязно-желтом Деревянном заборе, окружавшем начатую постройку. - Здравствуйте, - сказала она, протягивая руку. Он взял ее пальцы, почувствовав их тепло сквозь перчатку, взглянул на раздвинувшиеся в медленной улыбке губы - и почувствовал, что ему жарко в застегнутом пальто. - Вы куда? - спросил он; он очень волновался; он предложил проводить ее, узнав, что она идет домой. Был воскресный и пустой день, в котором до сих пор ему было так неприятно просторно и в котором сейчас ему стало свободно и хорошо. - Какой воздух, точно пьешь холодную воду, не правда ли? - Несколько свежо, - сказала она.Там эта площадь, это, кажется, Трокадеро? - Да. Здесь хорошо в этом районе, правда? - Как поразительно, что ее губы двигаются, - думал Володя. - Да, здесь свободно, широкие улицы, как в России. - Я Россию знаю плохо, - голос ее точно удалился и вновь приблизился. - Я чаще всего жила за границей и довольно много в Париже. Вы ведь не парижанин? - Нет, я здесь недавно, но, наверное, надолго. - Вы свободны по вечерам? - Да, конечно. Как поразительно, что я вас встретил, какая необыкновенная случайность. - Нет, что же удивительного? Мы живем в одном квартале - это как в провинциальном городе. Вы свободны послезавтра? Они подходили к Трокадеро, направо ровными воздушными рядами уходили облетавшие деревья avenue Henri Martin, темная и высокая, чуть покосившаяся стена тихо и тяжело стояла в светлом воздухе по левой стороне; железные прозрачные решетки шли вдоль тротуаров, за решетками были сады и дома. - Я в вашем распоряжении. - Приходите ко мне, будет два-три человека. - Хорошо. Она жила в небольшой квартире, мягкой и необыкновенно удобной, с маленькими столиками, низким диваном, тумбочками, пуфами, тоненькими полочками для книг и круглым стеклянным аквариумом, где неустанно плавала небольшая рыбка рыжевато-серого цвета. Про эту квартиру Володе говорил Николай: - Поразительно, до чего все неудобно. - Что именно? - Да все: пепельницы маленькие, на одну папиросу, столики маленькие - что на таком столе делать? обедать нельзя, писать нельзя, только разве кофе пить. Пуфы маленькие и трещат, как орехи: все неудобно. И аквариум - что это за аквариум? Это стакан какой-то и всего одна рыбка. - Вот тебе бы аквариум, ты бы, наверное, крокодила туда пустил. - Почему крокодила? Крокодил не рыба. Рыб надо. - Да не карпов же, черт возьми? - Карп прекрасная рыба, - сказал Николай. - И очень питательная; и в стаканчике Аглаи Николаевны ты его не поместишь. Володя. застал там Артура, который ему поклонился, как старому знакомому. Рядом с ним, на одном из тех самых пуфов, которые Николай находил такими неудобными, сидела дама лет тридцати четырех с презрительным и сухим лицом, насмешливыми глазами и особенной ленивостью тела, сразу в ней угадывавшейся, еще до того, как она делала какое-либо движение. Она чем-то не понравилась Володе. В ту минуту, когда он вошел, она возобновила рассказ о том, как она познакомилась с Monsieur Simon, ce pauvre M. Simon {Мсье Симоном, этим бедным мсье Симоном (фр.).}, который вообще очень мил, но ничего не понимает в женщинах. Артур высказал вежливое предположение, что M. Simon, может быть, не встречал до последнего времени женщин исключительных и что поэтому... - - Et avec ca? {Ну и что? (фр.).} - сказала дама. Дело заключалось в том, что ce pauvre M. Simon имел счастье пользоваться благосклонностью рассказчицы - ее звали Odette, - он стал предъявлять ей такие неслыханные деспотические требования, что единственное объяснение этому Odette находила только в его исключительной глупости. Позже, когда Володя лучше узнал Odette, он понял, насколько этот разговор был для нее характерен. Вся мужская половина человечества делилась для Odette на две неравные категории: тех, кто стремится к ее благосклонности, и тех, кто к ней не стремится. Вторых она не замечала, они для нее почти не существовали; и всякий раз, когда ей почему-либо приходилось более или менее близко сталкиваться с таким человеком, она находила, что он неинтересен и неумен и как-то особенно неуместен. Она теоретически понимала законность существования и таких людей, но это были совершенно чуждые и бесполезные явления; и в тех случаях, когда она поневоле должна была их замечать, она их презирала - даже не пониманием и не умом, а чем-то другим, что было важнее всего остального и чего эти люди, по-видимому, не знали. При всем этом она была не лишена своеобразной иронической верности в описаниях людей. Итак, ее внимание было привлечено первой, менее многочисленной категорией мужчин, - но и здесь у нее постоянно возникали недоразумения. Многие из них - подобно этому бедному M. Simon - не были способны понять ее исключительность и ревновали друг к другу, что приводило Odette в бешенство и изумление. - Cet imbecile de Simon {Ужасная глупость со стороны Симона (фр.).}, - рассказывала она, - заявляет, что я должна прекратить знакомство с Дюкро. Non! maist il y des limites... {Нет, ну есть же какие-то пределы (фр.).} Дюкро мой старый друг и оттого! что он не нравится Симону и Альберту, - по мере ее рассказа мужские имена появлялись и исчезали, сменяясь одно другим и потом опять возникая, как тонущий человек, судорожно выскакивающий из воды много раз, - я должна с ним расстаться? Что же он сделал мне плохого, je vous le demande un peu? {Скажите, пожалуйста (фр.).} - Ничего, ce sont tout simplement des principes, qui doivent... {это попросту принципы, которые должны... (фр.).} - Des principes? {Принципы? (фр.).} - с ужасом в голосе говорила Odette. - Des principes? Non, mais vous etes fou! Que voulez-vous que cela me fasse, des principes? {Принципы? Нет, но это безумие! Как, по-вашему, на что мне этя, принципы? (фр.).} Она, однако, твердо знала несколько вещей, которые заменяли ей принципы, она усвоила их еще в пятнадцатилетнем возрасте и с тех пор им никогда не изменяла. В минуты "безрассудной откровенности" - как она сама потом говорила - она рассказывала очередному M. Simon свою жизнь - и все было так свежо и поэтично; детство и годы учения в закрытом заведении недалеко от Парижа, где был такой громадный сад, потом путешествие в Испанию - oh, Barcelone, oh, Madrid - бой быков, тореадоры с необыкновенным sex-appeal {сексуальным обаянием (англ.).} и M. Simon - оставалось только удивляться, как до сих пор ему не приходило в голову задуматься над этой чертой тореадоров, которая, по мнению Odette, была, в сущности, самой для них характерной; опасности же, которым подвергались эти люди, носили добавочный характер, "иллюстративный", как она говорила. После Испании была Англия, после Англии Америка и так все вплоть до того дня, когда Odette впервые вышла замуж за человека, который не сумел ни понять ее прелестной непосредственности, ни оценить независимости ее взглядов от вздорных моральных принципов. "Это был мой первый, муж, - говорила Odette. - До мужа у меня был только один роман с Дюкро. О, это было ужасно". Это было действительно нехорошо: шестнадцатилетней Odette впервые делали операцию, чтобы избежать последствий ее романа с Дюкро - и Odette семнадцать лет спустя отчетливо помнила летний день, желтоватые, матовые стекла клиники, длинное и невыразимо тоскливое ожидание операции, невыносимый и неиспаряющийся запах хлороформа - и потом тяжелое пробуждение с отчаянным сознанием того, что она задыхается от этого запаха, и долгой режущей болью ниже поясницы. Потом был второй муж, затем опять первый, потом снова Дюкро, потом создалось такое глупое положение, - но об этом Odette рассказывала чрезвычайно редко, - когда оба ее мужа и ее новый поклонник Альберт оказались в одно и то же время - один в Фонтенебло, другой в St.-Cloud, третий в Париже, на rue la Boetie, и жизнь тогдашнего периода представлялась Odette как бесконечное путешествие то туда, то сюда, то в автомобиле Альберта, отвозившего ее в St.-Cloud, где, как она говорила, жила одна из ее подруг, то из St.-Cloud на такси до Лионского вокзала и оттуда в Фонтенебло; и все было так разно устроено: у Альберта в ванной было то, чего не было у первого мужа, а привычки второго мужа были не такие, как у первого; один любил, чтобы Odette говорила ему именно те вещи, которые он сумел оценить, другому были нужны совсем иные чувства; один допускал одно, другой другое, а Альберт вообще терял голову и не знал, что делать, - и запомнить все это было так трудно, что Odette искренно считала эту эпоху своей жизни, - продолжавшуюся два месяца, - одной из самых тяжелых. "Pauvres petits! {Бедняжечки (фр.).} - говорила она, имея в виду обоих мужей и Альберта. - Pauvres petits, ils ont tous besoin de moi, allez! {Бедняжечки, они так во мне нуждались, понимаете! (фр.).}" Так потом Odette и жила все время, то там, то здесь - и иногда даже у себя дома, - переезжая из одного квартала в другой, проводя Целые дни в поездах и только, как в гигантском мебельном магазине все менялись, бесконечные в своем разнообразии, диваны - то бархатные, то кожаные, то с книжными полками, то без книг, то бесшумные, то с насмешливо пощелкивающими пружинами - и разные звуки часов: почти неслышный ход маятника и равномерное мелькание золотого его диска, которое Odette видела полузакрытыми глазами, лежа на спине, закинув руки за голову и глубоко вздрагивая всем телом, то стрекочущий, как кузнечик, звук стоячего хронометра на низеньком столике, то, наконец, тихое, но мелодичное тиканье маленьких часов-браслета на напряженной волосатой руке, тянувшейся от середины ее тела к подушке и поддерживающей ее тяжело падающую голову с черными курчавыми волосами. Теперь она рассказывала о M. Simon, подражая его интонациям, - по-видимому, очень похоже, - и изображая в лицах весь разговор с необыкновенной живостью. Она бегло и точно вопросительно посмотрела на Володю, потом перевела глаза на Аглаю Николаевну, чуть заметно пожала плечами и, сказав еще несколько слов, стала прощаться, так как, по ее словам, торопилась на поезд - может быть, в St.-Cloud, может быть, в Фонтенебло, но вообще на поезд и вообще на диван. После ее ухода все несколько минут молчали. - Вы напрасно ее не любите, Артур, - сказала Аглая Николаевна таким голосом, точно об этом давно уже шла речь. Артур сразу ответил: - Не знаю, просто не люблю. Она все сводит к очень элементарным вещам, это неправильно, мне кажется. - Это хорошо, Артур, ей можно позавидовать. - Да, но я бы отказался от этой завидной способности. - А вы как думаете? - спросила Аглая Николаевна, взглянув на Володю. Володя совсем не думал об этом, Володя вообще ни о чем не думал, видел только легкий туман и в тумане только Аглаю Николаевну и слышал только ее голос, почти не различая слов и лишь бессознательно следя за волшебными, как ему казалось, изменениями ее интонаций. - Я? - сказал он. - Я скорее согласен с М. Томсоном. Мне кажется, что есть люди, существующие только наполовину, частично, понимаете? Они чего-то лишены, поэтому они кажутся странными - я думаю, что Odette такая же. Конечно, возможно, что некоторые вещи относительны, как, например, принципы, о которых она говорила, а ведь это не принципы, это чувства. Если их нет - хорошо, конечно; но как-то беднее, по-моему. Опять стало тихо; и вдруг раздался звон часов. Било одиннадцать; и первый звук еще не успевал умолкнуть, его тяжко и звонко перебивал второй, и дальше они звучали уже вместе; первый, слабея, провожал второй и исчезал, и в эту секунду раздавался третий, и опять шло два отчетливо отдельных замирания, в них вступало четвертое, и так все время, покуда били часы, все слышались два звука, возникшие в тишине, еще полной точно безмолвного воспоминания о только что звучавших ударах, и потом раздался одиннадцатый, чуть надтреснутый, чуть менее сильный, последний удар. Володе не хотелось бы, чтобы в эту минуту в комнате раздался бы какой бы то ни было звук; только голос Аглаи Николаевны мог бы еще нарушить эту еще упругую, еще мелодичную тишину. И голос Аглаи Николаевны - у Володи забилось сердце от сбывшегося ожидания - сказал: - Артур, вы очень давно у меня не игр