голосом, очень нехорошо, капитан, отвратительно. Я не о себе, со мной вы все выполнили быстро, а вот с солдатами, с офицерами вы не слишком церемонитесь. А ведь они вас уважают, вы для них наука, они вас никогда не поторопят, потому что верят вашему халату, вашему лицу значительному. Ну что вы моргаете? Я к вам теперь буду наведываться часто и, если все у вас в корне не изменится, напишу рапорт. Вот, предупреждаю. Он поднялся и ушел к себе. В ординаторской было жарко, сухо пощелкивали трубы водяного отопления, потом в них вдруг что-то начинало петь. Левин сел на диван, развернул газету. То главное, что сегодня определилось, вновь возникло рядом с ним, но он не позволил себе сосредоточиться на этом, и оно исчезло так же быстро, как и появилось. Впрочем, этому, наверное, помог аптекарь, который пришел извиняться. А сразу же за аптекарем пришла Варварушкина, и уже стало некогда до тех пор, пока он не устал и не захотел спать. Перед сном он вышел прогуляться. Болей в этот вечер и в эту ночь не было. Впрочем, может быть, они и были -- он принял на ночь большую дозу люминала и уснул как убитый. Дорогие Наталия Федоровна и Николай Иванович! Всей душой присоединяюсь к вашей утрате и вашей боли, всей душой с вами в эти невыразимо тяжелые дни. Не нахожу слов, которыми можно было бы вас утешить и не пытаюсь этого делать. Виктор был прекрасным юношей с широко открытым для всех сердцем, Виктор погиб как герой на своем посту солдата, идущего к победе. Пересылаю вам его письма ко мне. Как отражается в них его прекрасный дух! Желаю вам мужества и душевных сил. Тысячи Викторов нуждаются в твердости вашего духа, мои дорогие коллеги Наталия Федоровна и Николай Иванович. Жизни тысячи юношей вверены Вашим знаниям и ясности Вашего ума, Николай Иванович. Мы не имеем права падать духом, мы не имеем права отдаться личному горю, мы не имеем права не работать. Поверьте, я не читаю нотации. Мы все должны работать до последнего дыхания, и только работа спасет нас от горя, отвлечет нас, излечит наши душевные раны. Да, да, я знаю -- иногда всего труднее жить, но надо сделать усилие, надо преодолеть самих себя, и тогда откроется еще один горизонт, -- помните, мы когда-то говорили об этом, когда речь зашла о старости. Больше мне нечего вам написать сейчас, мои дорогие друзья, нечего, да и незачем сейчас. Еще раз желаю вам твердости и покоя. Всегда ваш А. Левин 19 Удивительно, какое утро встретило его, когда он вышел на крыльцо, удивительно, какое жестокое, какое мучительное, какое насквозь пронизывающее весеннее утро... Но он нашел в себе силы улыбнуться этому утру -- этому ослепляющему солнцу, голубизне, капели, ручьям, которые вдруг потекли из-под снега. Он стоял и улыбался, и смотрел так, точно мог надеяться, что после весны, после того как растают снега и зацветут красные мхи, он будет видеть лето, греться на добром солнце, ходить в белом летнем кителе. И к лету кончится война, это будет первое послевоенное лето, лето победы. Он все еще улыбался, глядя на далекие голубые сопки, на корабли, которые стояли в тени скал, на ботишко, быстро бегущий к пирсу, когда дверь за его спиною отворилась и на крыльцо вышел Жакомбай, позевывающий и сонный. Увидев подполковника, он весь подтянулся, подобрался и, не дозевав, прикрыл рот ладонью. -- Весна, -- сказал Левин. -- Теперь уже возьмется дружно. -- Так точно, -- сказал Жакомбай. Потом добавил: -- Нет, еще пурга будет, все будет, товарищ подполковник. Еще сильная пурга будет. Один раненый говорил, -- он здешний, Левин моьлчал. -- Может быть, окна открыть, балкон? -- осторожно спросил Жакомбай. -- Раненые выражают желание. -- Пойдем! -- сказал Левин. -- Возьмите молоток, клещи, будем балкон открывать. Это правильно, что они выражают желание. По дороге наверх он попробовал завтрак -- все нормы, потом намекнул аптекарю, что на военной службе надобно бриться чаще, потом выгнал какого-то лейтенанта, проникшего в госпиталь без халата. Жакомбай почтительно поджидал его с клещами и молотком в руке. Стекол на балконе не было, еще в сорок первом здесь все забили досками и фанерой и превратили балкон в склад ненужного инвентаря. Левин приказал созвать весь незанятый персонал госпиталя, и не более как через час тут уже мыли полы и расставляли старые шезлонги. Для того чтобы было покрасивее, Жакомбай принес охапку сосновых и еловых лап и приколотил ветки гвоздиками к балконным перилам. Верочка разложила на круглом столе журналы и газеты, и вскоре сюда гуськом пошли ходячие раненые, которым для этого случая дали шапки-ушанки, полушубки и валенки. За ходячими повезли лежачих, изумленно улыбающихся, сразу пьянеющих от ветра, солнца, капели -- от весны. -- На столе имеются шахматы, -- громко сказала Верочка, есть домино, есть игра "тише ходишь, -- дальше будешь!". Желающие могут брать. Никто не обратил никакого внимания на Верочкины слова. Никому не хотелось играть. Многие уже дремали, многие спали. А группа летчиков внимательно смотрела в небо, где баражировали истребители. Потом было две операции "мирного времени": грыжа у начпрода и аппендицит у Милочки Егорышевой -- десятилетней дочери полковника, флагштурмана. Девочка приехала к отцу и заболела, и теперь Егорышев в ординаторской зябко потирал огромные ладони, ходил из угла в угол и говорил сердито: -- Несправедливо устроена природа. Ну чего такое малое мучается? Ну чем оно виновато? А мы с вами здоровые, ничего у нас не болит, ничего нам не угрожает. Сильный был у нее аппендицит? Левин молчал. Трудно ответить на вопрос: "сильный ли был аппендицит?" Что же касается до несправедливо устроенной природы, то это, пожалуй, верно. Вместе с Егорышевым они пошли в палату, в которой лежала Милочка -- бледная, с острым носиком, испуганная. Действие наркоза проходило, девочке было больно, она морщилась и быстро говорила шепотом: -- Ай, ну сделайте что-нибудь, сделайте что-нибудь, пожалуйста, сделайте что-нибудь... Егорышев вдруг страшно побледнел, сел возле кровати на корточки и таким же шепотом, как его дочь, спросил: -- А в самом деле? Может, что можно сделать? Вот как оно мучается... После операций дел больше не было, и время, которое проходило без дела, вдруг оказалось непереносимо трудным. В эти минуты он и спросил себя -- не поехать ли все-таки? Может быть, стоит поехать? Вдруг он спасется? А если и не спасется, то оно не произойдет так быстро? Ведь вот будет же лето, и он тогда увидит это лето, к нему в госпиталь придет Наталия Федоровна, а там, может быть, все как-нибудь изменится и вдруг совершится то открытие, о котором столько времени мечтает человечество? И тотчас же ему представился знакомый московский госпиталь и он сам в этом госпитале с жалким, заискивающим лицом, представилось, как он лежит и вглядывается в знаменитого профессора, отлично зная, что он приговорен, и пытаясь все-таки увидеть в профессоре не самую надежду, а только тень ее, только намек на то, чему невозможно верить, потому что тогда нужно забыть все, что знаешь сам. И это жалкое ищущее лицо, лицо человека, потерявшего мужество и потому оставившего свой пост, -- это его лицо. Это он -- подполковник Левин-- убежал и лежит теперь в большом московском госпитале и вглядывается в профессора, и надеется на то, на что надеяться смешно, и не думает о своем отделении, где его заменяет майор Баркан. Его отпустят сегодня же, если он захочет. И через четыре дня его прооперируют. Ну, не через четыре -- через неделю. Может быть, прооперируют. А может быть, только вскроют полость живота, посмотрят и зашьют и, конечно, не скажут, что оперировать было бессмысленно. Ничего не скажут, будут к нему внимательны, будут позволять ему капризничать, будут имитировать послеоперационное лечение, будут называть его "коллегою", а какой же он коллега, когда он ничего не делает и когда между ним и теми, кто делает, стоит стена. Он -- подполковник, у него своя военная часть, он не имеет права оставлять свою часть перед решающими боями -- вот в чем все дело. И как бы ему ни было тяжело, как бы ему ни было невыносимо страшно, никто не увидит его ищущего взгляда. Подполковник Левин перед концом не будет хуже, чем те люди, с которыми он жил, и работал, и воевал. Он слишком свой среди них, чтобы быть хуже, чем они. И слишком много раз он говорил им, когда они мучились от ран, что это все вздор, и пустяки, и чепуха. Разумеется, он шутил, но ведь нетрудно шутить, когда больно и страшно другому, а вот каково шутить, когда больно и страшно тебе? Ведь страшно? Да, страшно. И разве есть такой человек, которому это было бы не страшно? Вот Федор Тимофеевич, разве он кричал в самолете "хочу жить" или что-нибудь такое, когда машина горела и Плотников все-таки вел ее с торпедой на транспорт? Разве не страшно штурмовикам идти на штурмовку, а бомбардировщикам на бомбежку, а морякам-подводникам -- в долгое и одинокое плавание? Однако же в их глазах, когда они уходят, нет ничего ищущего, они не ждут утешения, они идут делать свою военную работу и делают ее насколько возможно лучше, даже тогда, когда не остается ни одного шанса на то, что они благополучно вернутся домой. Это потому, что у них есть чувство долга. Это коммунисты, советские люди, самые сильные Люди в мире, люди великой идеи, и он обязан быть таким же, как они, он должен так же вести себя, как они, он должен работать, как они, и презирать то, что его ожидает, как презирают они. Сила долга обязана победить страх. Он будет работать и перестанет отдыхать. Страх связан с бездельем. Ему страшно только тогда, когда он не занят. И теперь он поминутно будет находить себе дело. Он ни с кем не станет говорить о своей болезни. Это никого не касается. Неси сам то, что тебе досталось. Слишком много трудного у людей на войне. Пусть никто не понимает, что он, Левин, знает все сам про себя. Пусть лучше все недоумевают. Пусть считают его легкомысленным пожилым доктором. Кстати, как же будет с тетрадкой, в которой он столько времени записывает случаи обработки тяжелых ранений конечностей под общим наркозом? Надо все это систематизировать, надо как следует заняться этой работой, потому что ведь время у него чрезвычайно ограничено. Испугавшись вдруг, он вынул из стола тетрадку и перелистал ее, пугаясь все больше и больше: некоторые места были просто зашифрованы -- он иногда так торопился, что писал сокращениями, которые сам разбирал подолгу, как ребус. Вот тут записала Ольга Ивановна, -- тогда были бои и раненых шло очень много, он дал ей тетрадку и попросил записать два случая. Очень толково записала. Но что хорошего от этих двух случаев, когда все остальные записаны наспех, только как материал к докладу, начерно. Он положил тетрадку и опять задумался. А что, если прооперироваться? Никуда не уезжать, остаться тут, выйти из строя ненадолго, лежа после операции заняться записками, а потом. .. ну мало ли что потом? И разве не глупо вообще отказаться от операции? Свою военную часть он не покинет. Он будет при ней. Он просто не имеет права вовсе не оперироваться. И Харламов с Тимохиным и Лукашевичем, конечно, настоят. Упираться -- несерьезно. Решено и подписано. И он почему-то расписался на обложке тетрадки: А. Левин. Вот и все. Скрипя протезом, в ординаторскую вошел подполковник Дорош. Было видно, что ему неловко. Они еще не виделись после отъезда Тимохина и Лукашевича. Дорош, наверное, сейчас будет уговаривать оперироваться. -- Присаживайтесь, Александр Григорьевич, -- сказал Левин, -- хочу у вас кое о чем поспрашивать совета. Тут есть у нас этот повар, вольнонаемный Онуфрий. Должен вам заметить, что эта светлая личность сводит меня.с ума. И он стал говорить о делах своего отделения, а Дорош смотрел на него внимательно и серьезно, и лицо у него было такое, точно он хотел сказать: "Этого не может быть". -- Что у вас за скептическое выражение лица? -- спросил Александр Маркович. Дорош смутился и ответил, что ничего подобного -- он внимательно слушает, и больше ничего. Потом, как бы вскользь, спросил -- как самочувствие. -- А какое у меня может быть самочувствие? -- ответил Левин. -- Стареем, болеем, вот и все самочувствие. Разве не так, Александр Григорьевич? Мы ведь уже далеко не мальчики. Мы -- старики, а болеть -- главное стариковское занятие. Что же касается до некоторых неприятностей, которые вы, наверное, подразумеваете, то что тут можно поделать? Надо, по всей вероятности, держать себя в руках и не киснуть, так? Или вы считаете, что я неспособен смотреть в лицо своим неприятностям? -- Нет, я этого не считаю, -- серьезно и негромко ответил Дорош. -- Значит, этот вопрос будем считать исчерпанным и вернемся к делам. Первое -- это наша Анжелика. Мне бы хотелось поставить вопрос насчет присвоения ей нового звания. Вот тут я написал докладную записку, просмотрите, пожалуйста. А это насчет Верочки. Я представил ее к награждению, но майор Баркан считает, что она недисциплинированна... -- Надоел мне ваш Баркан, -- сказал Дорош. -- А я к нему стал присматриваться с интересом, -- возразил Левин.-- И думаю, как это ни странно, что мы с ним, в конце концов, сработаемся. Он человек тяжелый, но и я ведь не конфетка... Потом они вместе долго разговаривали по телефону с интендантом Недоброво. Недоброво опять отказался дать наматрасники и полторы тонны подарочного лука. Левин пытался вырывал у Дороша трубку и шипел: -- Скажите ему, что он рано или поздно будет снижен в звании. Этот лук мне лично обещал Мордвинов, и там у него бумага есть. Дайте мне трубку. И скажите ему, что я отказываюсь брать только эту американскую колбасу. Скажите про колбасу... В конце концов он выхватил трубку, но прежде чем начать разговор с Недоброво, шепотом сказал Дорошу: -- Слушайте внимательно! Сейчас вы увидите, как надо говорить с этим Плюшкиным. Спектакль продолжался минут двадцать и кончился тем, что Недоброво поклялся сейчас же отпустить и наматрасники, и мясо вместо колбасы, и даже рис вместо пшеницы, по поводу же лука он принес свои извинения. -- Видите? -- сказал Левин. -- И знаете, в чем дело? Он меня боится. Он меня боится как огня. И только потому, что каждый раз, когда мы встречаемся, я говорю емy всю правду про него. Людям надо говорить правду, они от этого становятся лучше. Вечером начались боли. Александр Маркович позвонил Анжелике и велел принести морфий. Через два часа она сделала еще укол. Под утро он позвонил Верочке. Анжелика стала бы отговаривать. Когда Верочка пришла к нему, в его косую, ярко освещенную комнату, он сидел на койке поджав ноги и говорил громким, каркающим голосом: -- Только попрошу вас со мной не торговаться ни сейчас, ни в дальнейшем. Понимаете? И зарубите это себе на вашем курносом носу. Не торговаться, не возражать, а исполнять расторопно, быстро, как только последовало приказание. У меня все. Верочка спросонья дрожала, за стеною со скрипом ворочался моечный барабан, часы-ходики на стене отсчитывали секунды со звоном. Она сделала ему укол, и Александр Маркович лег. Верочка укрыла его одеялом до подбородка и спросила: -- Посидеть с вами, товарищ подполковник? -- Нет, идите!--ответил он. Не дождавшись, покуда он закроет глаза, Верочка все-таки села. Он, казалось, дремал. Минут через сорок Левин вдруг посмотрел на Верочку и сказал: -- Если я сказал -- идите, так это значит, что вы должны уходить, а не рассиживаться, как баронесса. У меня все прошло. Вы же медик, должны понимать. 20 -- "Букет", я -- "Ландыш",--деловито произнес голос из репродуктора,-- я -- "Ландыш", "Букет", "Букет", я-- "Ландыш". Четыре транспорта вышли из фиорда. Четыре больших транспорта. Буду считать эскорт, прием, прием... Командующий стоял, облокотившись на балюстраду. Начсанупр Мордвинов негромко, как бы рассуждая, рассказывал о болезни Левина. Командующий молчал, иногда сбоку поглядывая на Мордвинова и далеко держа руку с папиросой. Когда Мордвинов кончил, на вышке было совсем тихо, даже репродуктор молчал. Только ходил из угла в угол Зубов да шелестели листки радиоперехватов в руке у дежурного. -- Что там? --спросил командующий не оборачиваясь. -- Тревога по всему побережью, -- быстро ответил дежурный, -- большие силы бросили прикрывать караван. Вся группировка в воздухе. И "Великая Германия" тоже. -- Ну и дать им сегодня за все, -- вдруг с плохо сдерживаемой яростью сказал командующий, -- за все, что было, полностью. Начинайте, Николай Николаевич! Как у вас с расчетом времени? Зубов ответил, что с расчетом времени порядок. Сейчас пойдут штурмовики. -- Задача такая, чтобы им не позволить эвакуировать своих солдат,---пояснил командующий начсанупру,-- они эвакуацию начали, так мы не дадим. Шутки в сторону. Мордвинов молчал, вглядываясь в розовеющее небо. Грозный, нарастающий волнами грохот мощных моторов, казалось, уже заполнил все вокруг, но это было еще только начало. Новая огромная армада кораблей построилась в боевой порядок и легла на курс. Это шли бомбардировщики. За бомбардировщиками пошли торпедоносцы. -- Вот мы какие, товарищ генерал-доктор, -- сказал командующий. -- Это вам не сорок первый. -- И Петров с ними? -- спросил Мордвинов. -- А разве ж его удержишь? Штурманом пошел, а на своем настоял. -- Большой удар, -- сказал Мордвинов. -- Еще не было таких, -- верно, Василий Мефодиевич? -- "Букет", я -- "Ландыш", -- заговорил голос в репродукторе,-- "Букет", я -- "Ландыш". Штурмовка проходит нормально. Нахожусь в районе цели. Противник оказывает сопротивление. Ведущий "Тюльпан" загорелся. "Тюльпан" первый загорелся. Прием, прием! Зубов повернул к себе микрофон. Командующий велел ему прикрыть Ватрушкина. Вновь заговорил "Ландыш". Теперь он рассказывал подробности штурмовки. И голос у него был такой, будто он говорит из штаба, а не висит над грандиозным воздушным сражением. -- Теперь не надо их дергать, -- сказал командующий, -- теперь им не до советов. Теперь работа. Он опять закурил, слушая голоса из репродуктора. -- И сын ваш там? -- спросил Мордвинов. Командующий кивнул. Синие глаза его блеснули и потухли. Погодя, он покрутил головой, словно воротник кителя давил ему шею, и сказал: -- Стрелком летает в штурмовой авиации. Помолчал и добавил: -- Хорошо им! А ты... слушай... дожидайся... "Вот и Левин так же, -- почему-то подумал Мордвинов. -- Совершенно так же!" -- "Букет", я -- "Маргаритка" шестая, я -- "Маргаритка" шестая. "Тюльпан" первый перетянул линию фронта и сел благополучно, -- быстро и хрипло заговорил репродуктор.-- "Букет", "Тюльпан" первый сел нормально. .. На мгновение командующий отвернулся, потом сказал негромко: -- Пошлите, Николай Николаевич, туда эмбээр, он на озерцо и сядет. И прикрытие пошлите. Да, вот еще что -- пусть Ватрушкину вымпел сбросят, а то он там с ума сходит. В самом начале срезали, -- наверное думает Ватрушкин наш -- все дело провалилось. Значит, вымпел и записку. Записка такая... Он нахмурился, крепко придавил окурок в пепельнице пальцами и продиктовал: "Дорогой товарищ Ватрушкин! Поздравляю вас с образцовым выполнением задания, штурмовка прошла отлично, представляю к награждению орденом Красного Знамени, жду на командном пункте после того как покажешься врачу". Подпись. Все. Вновь заговорил "Ландыш". Второе немецкое судно взорвалось. На барже возник пожар. -- Ну, а насчет Левина -- что же? -- сказал командующий. -- Я того же мнения, что и вы, Сергей Петрович. Он с нами жил -- естественно, ему с нами и оставаться до конца. Я его совершенно понимаю. Морально мы его поддержим, верно, Николай Николаевич? Зубов кивнул. -- Вот так, -- сказал командующий, -- а что касается Харламова, то я, конечно, не специалист, но так слышал, что в ученом мире он большой авторитет. Да ведь, с другой стороны, Сергей Петрович, в нынешней войне, насколько мне известно, крупные врачи не только в Москве. Они и в армиях и на флотах. Верно я говорю? Мордвинов согласился: конечно, верно. Харламов -- хирург очень крупный. И в ближайшие дни, как он докладывал, будет оперировать Левина тут, в гарнизонном госпитале. -- Так просто взрежет или в самом деле поможет? -- спросил генерал. Начальник санитарного управления промолчал. -- Да, болезни-болезнишки, черт бы их драл, -- опять заговорил командующий, -- раки все эти, ангины, скарлатины. Кстати, Сергей Петрович, что это за штука, этот рак? Или канцер, как вы говорите? Ужели ничего с ним невозможно поделать? Подавляя раздражение, Мордвинов покашлял. Он очень не любил эти дилетантские вопросы и никогда не знал, как отвечать на них. -- Смотря в каком случае, -- подбирая слова, сказал он, -- ведь рак, Василий Мефодиевич, это что такое? Это такая, понимаете ли, пакость, которая развивается из клеток эпителия различных органов и, прорастая в соединительные ткани, разрушая мышцы, кости, ткани, разъедает кровеносные сосуды. Есть такая теория, что тут главную роль играют сохранившиеся эмбриональные клетки... впрочем, это слишком все сложно, -- еще более раздражаясь, сказал Мордвинов, -- существенно тут, пожалуй, только то, что прорастающие раковые клетки попадают в лимфатические сосуды, образуя метастазы... Командующий слушал с терпеливым и слегка насмешливым выражением. -- Ну да, ну да, -- вдруг перебил он, -- я вот слушаю и думаю, кого это мне напоминает? -- Он усмехнулся. -- Очень, знаете, напоминает, слово вам даю, только вы не обижайтесь, идет? В Испании один дядька был -- американский житель, да вы же его знаете, он тоже по санитарной части работал, так вот он, не обижайтесь только, Сергей Петрович, совершенно так же фашизм объяснял. И куда он прорастает и из чего состоит. Помните американца этого? В желтой кожаной жилетке ходил и все фотографировал. А главная его мысль была, что фашизм подобен раку и что бороться с фашизмом так же бессмысленно, как пытаться победить рак. И врал, подлец! Врал, собачий сын! Потому что мы фашизм не только бьем, но и побеждаем и вскорости победим, по крайней мере немецкий фашизм. Вот ведь что мы делаем! И папиросой командующий несколько раз сердито ткнул в ту сторону, откуда, победно воя моторами, возвращались армады машин. -- Нет, это к черту, -- сердито заключил он, -- так, Сергей Петрович, нельзя. Метастазы. Так вы далеко на ускачете, коли все руками разводить да делать похоронное лицо. Слово-то какое красивое -- метастаз. Это самое слово и говорил мистер в кожаной жилетке. Квакер он был, что ли, я не помню. Он повернулся к Зубову, и, поговорив с ним о делах, стал докладывать по телефону адмиралу, а начсанупр вдруг, совершенно против своего желания, подумал, что в словах командующего есть какая-то настоящая и глубокая правда. -- Ну, а Шеремет ваш как? -- спросил погодя командующий. -- Ничего, работает скромненько. Должность, конечно, лейтенантская, не больше. Поначалу, говорят, не брился, а теперь повеселел, анекдоты рассказывает. Немного человеку надо. Командующий молчал, пожевывая мундштук папиросы. -- Отдать бы его в ученики к Левину, -- сказал он погодя. -- Да ведь только этому не научишься. Тут секрет какой-то, какая-то сила. Детство у него, что ли, было тяжелое? -- Да, очень, -- сказал Мордвинов, -- очень. И детство и юность. Его никто не подымал, он сам прорвался. -- Наше поколение это понимает, -- раздумывая, ответил командующий, -- очень понимает. Верите ли, до сих пор -- проснусь, увижу китель свой на стуле и подумаю: это что за генеральский погон? Ведь мой-то старик... э, да что говорить, -- махнул он рукою. И спросил:--А вы, Сергей Петрович, из кого? -- Вроде вас, -- ответил Мордвинов. Василий Мефодиевич молчал. Трудно гудя, прошла еще одна армада машин. -- Это откуда же они идут? -- спросил Левин. -- Большой был удар, -- ответил Дорош. -- И по базам ихним, и по кораблям, и по гарнизону. Они всю свою авиацию подняли, и совершенно без всякого толку. Была тут такая воздушная группировка -- "Великая Германия". Так теперь ее нету. Одни слезы остались. Дорош открыл окно. Было еще холодно, но уже сильно пахло весною и с залива несло запахом водорослей и сыростью. -- Весна!--сказал Дорош. -- Неверная тут весна,-- ответил Левин, -- нынче тепло, а завтра начнутся заряды, пойдет мокрый снег, все закрутит и завертит. Ну ее, эту весну! Они помолчали, покурили. Потом Левин вдруг сказал: -- Очень, знаете ли, хочется дожить до дня победы. Просто необходимо дожить. И засмеялся. Когда Дорош ушел, он велел без дела никому не входить и занялся своей тетрадью. Вынул из кошелька новое перо, разложил промокашку, какие-то заношенные в карманах записки и, протерев очки, засел за работу. Часа через два к нему постучала Анжелика. -- Что случилось? -- спросил он. -- Товарищ полковник Харламов звонил, -- сказала Днжелика, -- просил лично меня начать подготовку к операции. -- К какой операции? -- сердито спросил Александр Маркович. -- Да ну к вашей операции, -- ответила Анжелика, -- разве стала бы я вас беспокоить! Это ведь дней пять протянется. -- Ну хорошо, хорошо, идите, -- сказал он, -- я поработаю и вас позову. Мне сейчас некогда. Идите, дорогая, идите! И запер за нею дверь на ключ. Но работать ему все-таки не дали. Пришел Мордвинов, сказал, что хочет есть, и долго ел свою любимую жареную картошку с огурцами. Потом подмигнул и спросил: -- Боитесь оперироваться? -- Я с ума сойду от этой чуткости, -- сказал Левин. -- Все меня окружают вниманием и заботой. А у меня есть работа и она не ждет. -- Это намек? -- спросил Мордвинов. Левин запер свою тетрадь в стол и сказал, что генералу он никогда бы не решился так намекать. Они посмеялись, и Мордвинов подробно рассказал Левину о сегодняшнем сражении. Потом говорили насчет того, как будет развиваться дальнейшее наступление и когда же наступит день победы. -- Знаете, у меня такое чувство, -- сказал Мордвинов,-- что нынче об этом говорят решительно все и решительно везде. Вчера точно так же мы толковали весь вечер с Харламовым. Невозможно не говорить. Кстати, оперировать вас будет именно он. Вы не возражаете? Левин сказал, что не возражает, и проводил Мордвинова, как обычно, до пирса. -- А насчет доклада вашего всюду шум, -- сказал Мордвинов. -- Понравился нашим лекарям. Это нынче общее направление для всех наших хирургов. У вас теперь много последователей, знаете? В самых маленьких медицинских пунктах у вас есть последователи. Ну, до свидания. Навещу вас, когда будете лежать! Дорогая Наталия Федоровна! Не писал Вам так долго, потому что ошибочно предполагал, что мои письма нынче лишь обременят Вас, а все оказалось неверно. Я ведь ошибаюсь вечно. Помните, как меня называли доктор "невпопад"? Никаких особых новостей у меня нет. Конференция хирургов, которая Вас интересует, прошла чрезвычайно интересно и содержательно. Ваш покорный слуга выступил с сообщением, о котором он Вам в свое время не раз писал. Сообщение это было выслушано внимательно и получило высокую оценку большинства собравшихся во главе с Вашим старым знакомым проф. Харламовым. Вот я и похвастался. На днях меня будут оперировать. Не утаю от Вас, сударыня, что несколько волнуюсь. Страшит меня не сама операция, а собственное мое поведение. Как бы, знаете, не разнюниться над своей персоной. Оперировать будет тот же Харламов, которому я передам привет от Николая Ивановича. Это очень поднимет мою персону в его глазах, правда? Податель сего письма передаст Вам маленькую посылочку. Сладкого я ем очень мало, а одна моя знакомая, как мне помнится, всегда любила консервированные фрукты. Трубку же я курить не умею. Ее подарил отец девочки, у которой я благополучно удалил аппендикс. Не скрою от Вас, что я сообщил бывшему владельцу трубки, что она будет мною переправлена моему знакомому академику и генерал-лейтенанту. Видите, как я мелко честолюбив? Пусть его великолепие академик курит на здоровье, трубка, по утверждению знатоков, хорошая и уже обкуренная. Послушайте, когда же Вы наконец займетесь панарициями? Небось уже и азы забыли? Теперь напишу после того, как меня прооперируют. Остаюсь Вашим покровителем и постоянным благодетелем лекарь А. Левин 21 Накануне вечером из главной базы приехала хирургическая сестра Харламова Нора Викентьевна, женщина чрезвычайно высокая, белесая и говорящая в нос, точно у нее полипы. Сказав про себя, что она "прибыла", она вызвала Анжелику, и, сильно затягиваясь папиросой, объявила: -- Вам, несомненно, было бы трудно помогать Алексею Алексеевичу во время операции по двум причинам: во-первых, вы не работали с Харламовым, во-вторых, подполковник Левин для вас человек близкий, почти родной. Не перебивайте меня. Я лично не могла бы даже присутствовать в том случае, если бы Алексей Алексеевич нуждался в операции. У Анжелики дрогнул подбородок и один глаз наполнился слезой. Но она сдержалась и спросила: -- Может быть, все-таки хоть чем-нибудь я могу быть полезна? -- Вы не можете быть полезны ничем, -- очень в нос ответила Нора Викентьевна, -- ничем, кроме того, что введете меня в курс дела. Я не знаю вашей операционной. Анжелика показала ей операционную, автоклав, инструменты. Сзади как тени ходили Лора с Верой и вздыхали. В одиннадцать часов Нора Викентьевна попросила сегодняшние газеты и ушла в ленинский уголок готовиться к завтрашнему вечеру -- у нее была назначена беседа с младшим медперсоналом базового госпиталя на тему текущего момента. Лора и Вера тоже сидели в ленинском уголке и делали вид, что читают "Крокодил". Потом они стали шептаться. -- Девушки, вы мне мешаете! -- сказала Нора Викентьевна и сняла пенсне. -- Извините, -- сказала Лора, -- Ах, мы больше не будем! -- воскликнула Вера.-- Мы не знали, что у вас такие чуткие уши. И они ушли, взявшись под руки. Анжелика сидела у Варварушкиной, когда туда заглянули Вера с Лорой. -- Ольга Ивановна, -- сказала Вера, -- вы давеча утюг просили, надо? А то давайте я вам блузочку отглажу, знаете, как я глажу? Никто во всем свете так не может гладить, как я. Нору Викентьевну все осудили, кроме Варварушкиной. Та сказала, что все-таки Нора -- замечательная хирургическая сестра, почти как Анжелика, но главное, разумеется, то, что она привыкла к Харламову. Ведь у каждого хирурга свои причуды. Вот ведь Левин тоже, бывает, начнет злиться и даже ногой топает: "Дайте мне это, ну же, это, это..." И надо знать, какие названия он никогда не забывает, а какие забывает. И вообще надо знать, какие инструменты он предпочитает. Ведь по ходу операции есть определенная очередь инструментам, а каждый хирург все-таки по-разному пользуется этой очередью. Вот и подаешь ему то, что не требуется. -- Однако я никогда ничего не путала, если мне память не изменяет, -- сказала Анжелика. -- И не путала и никогда не спутаю. Я по глазам хирурга умею видеть, что ему нужно. Слава богу, не два года работаю. Вера сердито гладила блузку. Лора сидела подперев лицо руками и поглядывала то на Ольгу Ивановну, то на Анжелику. Потом сказала: -- Будет он жить, девушки, или не будет -- вот что главное, а остальное все пустяки. -- И вздохнула.-- Увезли бы его в Москву, там все-таки профессора, так профессора. А этот Харламов какой-то несолидный. Заглянул Баркан --спросил, где Александр Маркович. -- А в ординаторской, наверное, -- сказала Вера.-- Отдыхает. Баркан постучался в ординаторскую. Левин в расстегнутом кителе ходил, по своей привычке, из угла в угол. Лицо у него было спокойное и даже веселое. -- Чем это вы так довольны? -- спросил Баркан, ставя на стол шампанское. -- Чем? -- удивился Левин.--А ничем. Просто вспомнил один старый анекдот. Вам, конечно, известно, что великий наш хирург Пирогов обладал довольно скромной внешностью. Был косоглаз, слегка рыжеват. Ну, а современник его, не помню фамилии, профессор, может быть, даже Иноземцев, имел внешность чрезвычайно эффектную. Вот кто-то из тогдашних медицинских остряков возьми и скажи: если вы хотите показать больному профессора, то пригласите Иноземцева. А если хотите пока зать профессору больного, то пригласите Пирогова... Баркан усмехнулся. -- Как там наш немец? -- спросил Левин. -- Уехал от нас,-- сказал Баркан, откручивая проволочки на пробке. -- Очень был, я бы выразился, застенчив... Александр Маркович вымыл стаканы и спросил, откуда у Баркана шампанское. -- Жена прислала! -- медленно выкручивая пробку, ответил Вячеслав Викторович. -- Приехал тут один и привез посылочку. -- А по какому случаю мы пить станем? -- Ни по какому. -- Врете. Небось за мое здоровье. За благополучный исход. -- И это неплохо. Пробка сама поползла вверх. -- Если выстрелит -- значит, все будет в порядке,-- произнес Левин. -- Это старая и верная примета: шампанское обязано стрелять. Он внимательно смотрел на бутылку, и было видно, что он волнуется -- выстрелит или не выстрелит. Баркан тоже ждал, и, когда пробка вылетела и пенная струя косо ударила в стену, у обоих -- и у Баркана и у Александра Марковича -- повеселели лица. Они выпили по стакану пены, и Баркан спросил: -- Что-то последнее время, Александр Маркович, вы на меня не кричите? Чем это объяснить? -- Не знаю. -- И я не знаю. Но, во всяком случае, не потому, что я смирился. Надо думать, что это вы притерлись к нашему отделению... -- Я ни к чему никогда не притираюсь... -- Тогда, значит, наше отделение притерло вас к себе. У нас часто так бывает, Вначале, например, Жакомбай очень хотел от нас уйти, а потом понял, что тут он на своем месте. Притерся. -- Ничего он не притерся, а просто он на вас молится!--рассердился Баркан. -- Тут многие на вас молятся, а вы и довольны. Не обижайтесь, вам нравится это поклонение: наш подполковник, у нас в отделении, с этим может справиться только Левин. Все мы люди, все человеки, ничего не поделаешь... Александр Маркович подумал и сказал, что это не так--никто па него здесь не молится. Что же касается до Жакомбая, то тут особая штука. Надо делать не только то, что положено, но и еще многое иное, такое, что подсказывает душа... -- Что же именно подсказала душа вашему Жакомбаю? -- спросил Баркан. Левин ответил не сразу. Вячеслав Викторович налил еще пены. -- Что не положено? Он, видите ли, сам ищет. Он отыскивает, что можно еще сделать, и делает: он, например, сам сделал для нас с вами электрический умывальник, для камбуза соорудил электрическую сушилку, сделал гидролизный электрический стерилизатор... -- Но я этого не умею! -- буркнул майор. -- Зато вы умеете многое другое. Умеете, но обижаетесь по пустякам, сердитесь и работаете по своей специальности хуже, чем Жакомбай по своей. Но это ничего. Мы вас перемелем... -- Благодарю... -- Пожалуйста. Вы уже помаленьку перемалываетесь. .. -- Но я еще недостоин заменить вас в отделении, пока вы будете оперироваться? -- Боже сохрани! -- испуганно и сердито сказал Левин. -- Вы ведь еще не понимаете даже, кто такой Жакомбай. -- А это так важно? -- Ого! Они помолчали, потом Левин, как ему показалось, довольно искусно перевел разговор на более спокойную тему -- на случай перитонита, имевший место несколько лет тому назад. Баркан поддержал разговор, и они заспорили друг с другом без былого недружелюбия, заспорили, как спорят добрые знакомые доктора. А погодя майор ушел напевая, в хорошем настроении. -- Значит, не я буду вас заменять на время операции? -- спросил он уже в дверях. -- Нет, не вы. -- А кто же, разрешите узнать? -- Думаю, Варварушкина. Впрочем, мне еще нужно согласовать это с начальником госпиталя... -- Ну, добро! -- ответил Баркан и плотно затворил за собой дверь. Согласовав все с начальником госпиталя, Левин вызвал к себе Варварушкину. Ольга Ивановна очень удивилась и даже расстроилась оттого, что она, а не Баркан, останется заместителем Левина, но он ее утешил, сказав, что это ненадолго, что еще лежа он будет.ей помогать и что в особых случаях она вполне может обращаться за помощью к начальнику первого хирургического. Ольга Ивановна слушала, разрумянившись от волнения, ломала спички и все пыталась перебить, но Александр Маркович не позволял, а когда он кончил говорить, она тоже ничего не сказала, только еще больше покраснела и так молча, краснея до ушей, вышла из ординаторской. Но он окликнул ее и, безотчетно радуясь ее волнению, сказал, что это еще не все и что им надобно подробно поговорить обо всех раненых отделения. Говорили они подробно и пили чай с клюквенным экстрактом. Ольга Ивановна записывала в книжку, а иногда спрашивала, и он ей подробно объяснял то, что было не совсем ясно. -- Ну, теперь я поняла, -- говорила она, глядя ему в глаза, -- теперь мне все ясно. -- Ясно? -- спрашивал он, радуясь. -- Да, совершенно. -- Ну и превосходно. Теперь дальше пойдем. В шестой лежит такой волосатый старшина, такой черный, скандальный. Насчет этого старшины я думаю так... И он рассказал, как и чем следует лечить скандального старшину, объяснял, почему именно старшина скандалист и какие у него боли. А Ольга Ивановна кивала головою, и он понимал, что ей важно и нужно его слушать, что она многого еще не знает, но что знать она будет, а если чего-нибудь и не поймет, то спросит у него. И это ощущение, что она спросит, странно успокаивало Александра Марковича и радовало ого. Потом он проводил ее по коридору уснувшего госпиталя и попрощался с нею за руку, чего раньше не делал, а она взглянула ему близко и прямо в глаза и сказала: -- Ну, спокойной ночи, товарищ подполковник. Ни пуха вам ни пера! Все будет прекрасно, я уверена! Он кивнул и пошел один дальше по коридору. Госпиталь спал, все двери из палат были открыты, дежурная санитарка дремала у своего столика. Левин шел, подняв голову, прислушиваясь, размышляя. Тихо дышали спящие. Горели синие лампочки. "Мое хозяйство, -- подумал Левин. -- Может быть, я прощаюсь? Может быть, я сентиментален? Может быть, мне хочется плакать? Может быть, мне хочется говорить жалкие слова?" Нет, ему вичего такого не хотелось. Он хорошо себя чувствовал и не испытывал ни страха, ни робости. И не только завтрашний день не был ему страшен -- ему не было страшно будущее. "Я освободился от страха,-- спокойно решил он. -- Вот в чем все дело. Я переболел страхом. Он остался позади. Теперь мне ничего не страшно, потому что -- что может быть страшнее самого страха?" В ординаторской его ждала Нора Викентьсвна со шприцем и морфием. Александр Маркович вежливо ее спросил, не скучала ли она; она ответила, что нет, не скучала, потому что никогда не скучает и считает, что скучают только лодыри и лежебоки. -- Возможно, -- согласился он. Насадив на крупный нос пенсне, Нора не торопясь и очень толково рассказала ему, что нынче творится на свете. Потом пояснила: -- Обычно я накануне беседы с кем-либо репетирую. Сегодня жребий выпал на вас... -- Я прослушал с большим интересом, -- сказал Александр Маркович. -- Вы, наверное, очень увлекаете ваших слушателей. Нора Викентьевна пожала плечами и ответила, что бывают и неудачи. Они еще поговорили на общие темы, пов