каретник поставить. Кончилось санное время... Елизар подошел поближе к воротам и, сделав таинственную мину, негромко заговорил: - Ты, Иван Савватеевич, поджидаешь, и у нас ныне некоторые на усадьбе вовсе очей не смыкали... Лоцман пожал плечами, как бы говоря, что его это обстоятельство совершенно не занимает. - Всю ноченьку, поверишь ли, всю так на окошке и просидела Арина наша Сильвестровна. В полушубок отцовский завернулась, платком замоталась и на лед глядит. Добро еще, адмиральша не проведала... - А и болтун ты, Елизар! - с сердцем сказал Рябов. - Словно баба старая. Сразу видать, что солдатом не служил, таракан запечный... Елизар не обиделся, а засмеялся: - Я-то таракан, а тебе лестно! Мужицкого роду, да на адмиральской дочери женить. Как бы только благословила Марья Никитишна, да, вишь, сумнительно... Рябов плюнул и зашагал прочь, обратно к своей избе. Тут он постоял немного, чтобы остынуть от злости, вошел в кухню и присел на лавке, возле Таисьи, которая, сложив руки на груди, смотрела прямо перед собою и о чем-то думала. - Небось, нынче-то к вечеру непременно ему быть! - молвил лоцман. Она не ответила. Он положил свою большую, просмоленную, натруженную ладонь на ее тонкое запястье, а другой рукой обнял ее за плечо. Она безмолвно и благодарно приникла к нему, а он, усмехнувшись, тихо заговорил: - Теперь что, Таюшка! Теперь еще не на печи дединька с бабинькой, еще сами в море хаживаем, а вот по прошествии времени, когда едино дело останется нам с тобою - дожидаться, тогда истинно невесело будет... Таисья чуть отстранилась от него, взглянула словно бы с удивлением, покачала головою: - Дединька да бабинька? Ох, Иван Савватеевич, и когда ты у меня поумнеешь? Кажись, немолод мужик, кажись, всего навидался, другому бы на три жизни хватило, а умом - все словно дитя. Дединька да бабинька! Ты припомни, разве не всю мою жизнь прождала я тебя? Разве выдался на нашу долю хоть годочек спокойный? А едва Ванятка на резвы ноженьки толком встал - тоже убег с тобой в барабанщики, и его ждала. Нынче же ты в море, он в навигацком, быть и ему моряком. Близок тот час, что оба вы от меня уйдете и вновь мне на берегу ждать... Он думал, что она заплачет, но глаза ее были сухи и только запястье дрожало в его руке. - Я разве нынче далеко бываю? - спросил он, утешая Таисью. - Я нынче и не моряк вовсе, Таюшка. Так, баловство одно... - Баловство? - спросила она. - Хорошо баловство! Как мы с бабинькой Евдохой сюда в сей твой град Питербурх приехали - так и пошло. Я-то помню, коли ты забыл, все помню - и как вы под Выборгом во льдах застряли, и как понесло галеры ваши обратно в море. Ты смолчал, другие рассказали. Да и сама об море наслышана, не за печкой от моря пряталась, и тятя кормщиком хаживал, и ты, сударь-сударик, не пешего строю солдат. Да хоть и малость, а суда некоторые важивала... Баловство! Она крепко прижалась к его плечу, как бы устав и прося, чтобы не болтал он более вздору. Так друг возле друга, думая свои думы, сидели они долго. Таисья, может, не обратила внимания, а может быть, и не расслышала, как трижды, через разные промежутки времени, ударила с верков Петропавловской крепости пушка, предупреждая о том, что Нева вот-вот тронется и по льду под страхом наказания плетьми ходить больше нельзя. "Не дождались! - с тоской подумал лоцман. - Теперь нескоро!" Он осторожно снял тесные туфли, поднялся, стащил форменный парадный кафтан, натянул фуфайку, старые размятые сапоги. Ему очень хотелось рассказать Таисье то, что слышал он давеча от Елизаpa - иевлевского кучера. Это, наверное, порадовало бы ее, но не гоже было мужику путаться в такие дела, и он все только строго покашливал да раскуривал свою трубочку. В томлении, в ожидании, непонятном тем, кто никогда не ждал взрослых своих детей, миновал полдень, стало смеркаться. Рябов, не выдержав тишины и прислушивающегося взгляда Таисьи, снял с полки пузатый, даренный Сильвестром Петровичем графинчик; налил себе травничку, закусил дымом; налил еще; потом, обидевшись за жену, сказал: - Пороть бы тебя, гардемарин, да некому. - За что ж его пороть? - А за то! Попозже, шурша шубкой, крытой шелком, пришла Марья Никитишна Иевлева, удивилась: - Так и не обедали? А уже и пушка ударила - не ходить более по льду. Счастье, что Сильвестр Петрович загодя из адмиралтейц-коллегии вернулся... - Слышала я пушку! - тихо ответила Таисья. Рябов быстро взглянул на жену: слышала - и хоть бы вид подала. А Марья Никитишна между тем рассказывала, что обе дочки ее ждут Ивана Ивановича с радостью, не видели столь много времени, а детство, оно долго помнится... "Как же, детство!" - с усмешкою подумал лоцман, опять накинул полушубок и вышел к берегу - смотреть, как тронулась Нева. Большая белая луна висела над Петербургом, и в ее мутном свете было видно медленное и трудное движение льдин на широкой реке. За нынешний день уже образовались полыньи, черная вода во многих местах выбросилась наверх, на лед, река шуршала, шипела, льдины терлись друг о друга, то опрокидываясь, то вставая торчком, то обрушиваясь в водяные протоки. А на той стороне были видны конные стражи, разъезжавшие вдоль берега, и иногда вдруг слышался громкий рев рога - это караульщики извещали запоздавших прохожих о том, что им надобно теперь ночевать не дома, а на той стороне Невы, где застал ледоход. Так Рябов постоял час: было слышно, как на деревянной колокольне Исаакиевской церкви ночной сторож пробил девять. И вместе с боем часов лоцман увидел, как маленькая, далекая, едва различимая человеческая фигурка быстро сбежала с отлогого берега неподалеку от Адмиралтейства, перемахнула через проток и ловко побежала по колеблющимся и движущимся льдинам. Сердце Рябова замерло, но он глотнул холодного, ночною воздуха и, сощурив свои дальнозоркие, жесткие глаза, впился в человека, который легко, с длинным шестом в руке, бежал через Неву к Васильевскому острову. Чем больше проходило времени, тем яснее было видно, как отчаянный этот человек вдруг начинает метаться на краю полыньи, соображая, как ему ловчее прыгнуть, как прыгает, упершись шестом, и как опять бежит. И, забыв об ужасе, который поразил его вначале, лоцман теперь, хоть и с бьющимся сердцем, но уже только любовался на этого отчаянного мужика, только радостно дивился его умению, сноровке, быстроте и решимости. "Нет, такой не потонет, - думал он, - такому сам черт не брат! В чем это он одет? Не в треуголке ли? Кажись, и правда, в треуголке, да еще и с плюмажем?" Внезапно перестав соображать, он сделал шаг ко льду, увидел перед собою широкую полосу воды, прыгнул... Лед здесь у берега был еще крепок и плотен, но чуть дальше обрывался сплошной и бурной протокой. А человек в треуголке с шестом в руке все бежал и бежал, и теперь Рябов ясно видел, что человек этот - моряк и его сын Ванятка, гардемарин. Он что-то крикнул, но Ванятка ничего не услышал за шумом трущихся льдин и не мог услышать, потому что все кругом двигалось, бурлило и трещало. Теперь гардемарин был совсем у берега. Лоцман видел, как в последний раз, упершись шестом, он прыгнул, как в лунном свете заблистали водяные брызги и как он оказался на берегу. - Ванька-а! Черт! - еще раз крикнул лоцман и сам пошел к берегу, дивясь, что гардемарин резко свернул в противоположную от родного дома сторону. - Ванька-а! Но тот опять ничего не услышал, и Рябов только увидел его, когда сам, выбравшись на твердую землю, посмотрел в сторону иевлевской усадьбы. Там, из ворот, вся освещенная ровным лунным светом, не бежала, а словно бы летела с протянутыми вперед руками тоненькая, высокая, с запрокинутой назад головою иевлевская Иринка, Ирина Сильвестровна, адмиральская дочка. И неподвижный, точно влитый стоял на щедром лунном свету гардемарин Рябов Иван сын Иванович... Лоцман утер пот, вздохнул, отворотился, насупился. Горько ему стало на мгновение, но тут же вдруг словно молния озарила давний-давний сырой и дождливый вечер, когда бежал он по Архангельску на Мхи с настырно кричащей птицей в руках, с подлой тварью, полученной на иноземном корабле, с дрянной и злой чертовкой, которая в кровь изодрала ему руки, - и горечь прошла. И другое припомнилось ему, такое, от чего он только повел плечами, вздохнул и пошел к своей избе, стараясь не оглядываться на иевлевские ворота... Открыв дверь, он поглядел на Марью Никитишну, на Таисью, помолчал, потом произнес громко, полным голосом: - Что ж бедно живете? Одна свеча, и та догорает. А я так думаю, что вскорости ждать нам дорогого гостя. Накрывай, накрывай, Антиповна, скатерть-самобранку, не то припоздаешь сына по-доброму встретить... Он выбил огонь, зажег все свечи в медном шандале, поверх фуфайки натянул кафтан и сказал с живой и лукавой усмешкой: - Хушь и на гроб сей кафтан похож, а такого ни у одного генерала нету. Первый-то лоцман я один, верно, Марья Никитишна? - Верно, Иван Савватеевич, верно! - с тайным беспокойством сказала Марья Никитишна. - Но только никак мне в толк не взять... - А чего тут брать! - все с тем же подмывающим лукавством произнес Рябов. - Тут и брать нечего. Вон он шагает - гардемарин некоторый, Иван Иванович... Дверь распахнулась, Таисья шагнула вперед, всплеснула руками, с быстро побледневшим лицом припала к сыну. Он обнял ее, дрогнувшим ртом произнес странные слова: - Прости, матушка... я... И не договорил, увидев Марью Никитишну. Ей он поклонился, но не слишком низко, с отцом трижды поцеловался. Зеленые его глаза смотрели на всех со странным и тревожным выражением счастливого упрямства, и долгое время всем казалось, что он ничего толком не видит и словно бы не понимает, что вернулся домой. Один только лоцман догадывался, что происходит в душе сына: он знал это чувство легкости и веры в себя, в свои силы, которое наступает после передряг, подобных той, в которой только что был Иван Иванович... - Да как же ты... лед-то тронулся? - спросила вдруг Таисья. - Лед еще крепок, матушка! - ответил Ванятка и протянул руку к пирогу. Он был голоден и ел все, что ему подвигали, выпил травничку, перцовой водки, бражки, еще настоечки. Иногда он вдруг начинал говорить что-то подробно, потом словно бы задумывался, взор его вдруг делался рассеянным, потом вновь упрямым... - Да ты не захворал ли, Ванятка? - спросила Таисья. - Нет, матушка, что ты! - ответил он, счастливо и бессмысленно на нее глядя. - Что ты, матушка, какая же хворь... Ехали вот... и приехали... Вишь - дома. Чуть позже пришли Сильвестр Петрович с полковником инженером Резеном. Иевлев с порога спросил: - А ну, господин гардемарин Рябов, где ты есть? Иван Иванович встал, слегка покраснел, вытянулся перед адмиралом. Иевлев в него внимательно вгляделся своими яркосиними, всегда строгими глазами, спросил с обычной своей резкостью: - Когда в море? - Как назначат, господин шаутбенахт. - Куда хочешь? На галерный али на корабельный? - На корабельный, господин шаутбенахт. - Значит, к Апраксину, к генерал-адмиралу. Он тебя, небось, помнит, как ты Петру Алексеевичу сказку сказывал: "и поцелует меня в уста сахарные..." Ну, садись, гардемарин... Рябов налил Иевлеву травничка, он выпил не торопясь, поглядывая то на лоцмана, то на гардемарина, словно ища в них нечто такое, что было ведомо ему одному; потом вдруг сразу нашел в обоих это особое, рябовское выражение насмешливого упорства и гордости и, сразу успокоившись, принялся за еду. А съев кусок рыбы, спросил у Марьи Никитишны: - Девы-то где, матушка? Я чай, и им не грех сего гардемарина, доброго их детского друга, нынче же увидеть... Марья Никитишна чуть всполошилась: гоже ли в сей неранний час, хорошо ли то будет, угодно ли самим хозяевам. Иевлев властно перебил: - Гоже, час не поздний, хозяевам угодно... Девы пришли обе тотчас же, одна в зеленом тафтяном платье с робронами, другая в розовом. Лоцман, не отрывая взгляда, смотрел на свою любимицу, на младшую - Иринку. Ванятка поклонился низко Веруньке, так же низко Ирине и, встретясь с нею глазами, опустил ресницы, словно не мог на нее глядеть. Ирина, приседая по новоманерному обычаю, сделалась бледна, но справившись с собою, подняла голову и гордо всех оглядела. В это мгновение Сильвестр Петрович оказался с нею рядом. Обняв ее за плечи, он сказал гардемарину: - Прошу любить и жаловать, Иван Иванович, младшая моя, Ирина Сильвестровна, а сия старшенькая - Вера Сильвестровна. Я к тому, господин гардемарин, дабы напомнить, небось за давностью времени и не отличишь нынче былых своих подруг... - Отличу, господин шаутбенахт! - твердо и спокойно ответил Иван Иванович. 2. НОВОЕ НАЗНАЧЕНИЕ Едва рассвело, Иевлев прислал за гардемарином денщика. Нева за эти дни почти совсем очистилась, только редкие темные льдины медленно плыли к устью. День был хмурый, серый, сырой. Сильвестр Петрович тоже хмурился, сидя на руле шлюпки. Возле входа в адмиралтейц-коллегию Иевлев сказал: - Иди прямо к генерал-адмиралу. Он тебя помнит и примет. Если спросит, какое имеешь желание, говори не таясь: имею-де желание служить под командованием господина капитан-командора Луки Александровича Калмыкова. Сей офицер умен, образован, отменно храбр, у него станешь дельным офицером. Запомнил? - Запомнил! - ответил гардемарин. - Ну, ступай с богом! Они расстались в сенях коллегии. Генерал-адмирал Российского корабельного флота Федор Матвеевич Апраксин действительно принял гардемарина тотчас же. Он сидел один в низкой, небольшой комнате, увешанной морскими картами, кочергой разбивал головни в камине. На низком столике возле кресла дымилась большая каменная чашка с кофеем. Рядом лежала трубка, кисет с табаком. - Так, так! - молвил генерал-адмирал, выслушав Ивана Ивановича. - Так... И, плотнее запахнув на груди старенькую заячью шубку, отпил кофею из чашки. Гардемарин молчал. Было слышно, как за стеною кто-то круто ругается солеными словами. - А к нему не хочешь? - спросил Федор Матвеевич, кивнув на стенку. - Добрый моряк. Шаутбенахт Боцис, галерным флотом командует. Лучшего учителя не отыскать... Иван Иванович не ответил, хоть о Боцисе и слышал много хорошего. Хотелось все-таки на корабль, а не на галеру. - Что молчишь? - спросил Апраксин. Гардемарин кашлянул и сказал, прямо и бесстрашно глядя в глаза Апраксину, что пусть простит его генерал-адмирал, но в навигацком училище навидался он такого лиха от учителей-иноземцев, что служить бы хотел под начальством русского офицера. - Так, так! - опять произнес Апраксин. - Так. И начал долго, с интересом рассматривать гардемарина. Потом велел: - Сядь поближе. Подумал и заговорил: - Иноземец иноземцу рознь. Сей шаутбенахт Боцис единственный из иноземцев, который, нанимаясь на русскую службу, не спросил, какое ему пойдет жалованье. И не токмо сразу не спросил, но впоследствии долго о деньгах не спрашивал, пока вовсе не прожился, что и на хлеб не стало. Тогда и вспомнил, и, государево жалованье получив, не посчитал его, а высыпал в шкатулку, и не вспоминал более, пока вновь не прожился. Недосуг ему деньги считать, не то что иным некоторым прочим... Лицо Апраксина смягчилось, он длинно вздохнул, помотал головою, сказал с грустью: - Еще был такой - Гордон. И еще немногие... А сей - на него положусь, как на Сильвестра Петровича Иевлева, как на самого себя. Храбр, прямодушен, в исполнении долга своего воинского через самую смерть переступит, а сделает по-доброму. И моряк искуснейший. Галерный флот - дело трудное, он же, с помощью божьей, справляется. Он тебя возьмет, даст тебе галеру под командование. Слушай меня, я дело советую. Молчишь? Иван Иванович опустил голову. - В отца - упрям! - спокойно сказал Апраксин. - Как знаешь. Будет баталия - позавидуешь галерному флоту, он у нас нынче большие дела делает. Значит, к Калмыкову? - К нему, господин генерал-адмирал. - Ну иди! Вели моим именем писцу приказ написать. Рябов встал, поклонился. - Все ж к шаутбенахту зайдем! - сказал Апраксин. - Пусть на тебя поглядит. Он с твоим батюшкой вместе меня под Выборгом выручал, отца знает, надобно ему и на сына взглянуть. Да и схож ты с батюшкой... Вдвоем они миновали сени, вошли в комнату, поменьше, чем та, где сидел Федор Матвеевич. У маленького окна тяжело склонился над картами адмирал Боцис. Воротник мундира туго подпирал его шею; лицо, обрамленное седыми курчавыми волосами, было спокойно и неподвижно. И такая тишина стояла в жарко натопленной комнатке, что у Рябова сразу зазвенело в ушах. - Герр шаутбенахт! - негромко произнес Апраксин. Боцис не откликнулся. Федор Матвеевич быстро подошел к нему, взял его за руку. Шаутбенахт покачнулся, медленно стал оседать на правую сторону. Вдвоем они подняли его тяжелое, совершенно неподвижное тело, положили на стол - на разбросанные меркаторские карты, на чертежи галер, на бумаги, которые он так недавно читал и подписывал. Вошли матросы, прибежал писец, денщик Боциса; захожий унтер-лейтенант разжился свечкой, зажег ее в изголовьи. Федор Матвеевич поцеловал покойного в лоб, спросил у денщика: - Он какой веры-то был? Католик? Денщик, плача, ответил: - Кто его знает... - В какую церковь ходил? - А ни в какую, господин генерал-адмирал. Как австерию сделали - он туда пиво пить ходил. А то все на кораблях. - Икона у него была? - Вроде богородица... - Принеси! Денщик убежал, тотчас же вернулся. Покойный имел квартиру здесь же, рядом с адмиралтейц-коллегией. Апраксин взял овальный в серебряной рамке портрет, долго всматривался в тонкое, надменное и прекрасное лицо молодой черноволосой женщины с чайной розой на бархатном платье, положил портрет на грудь покойному. Пришел Иевлев, тяжело дыша сел на лавку. Дьячок уже читал псалтырь, воск капал на морские карты, запахло ладаном. У Федора Матвеевича вдруг затряслось лицо, он махнул рукой, вышел в сени. То и дело хлопала дверь на блоке - шли прославленные моряки Русского флота: бригадир Чернышев, вице-адмирал Крюйс, капитан Змаевич, Голицын, Вейде; шли матросы, служившие на галерах Боциса; быстро крестясь, поклонился покойному Александр Данилович Меншиков, поцеловал его в холодный лоб генерал-фельдмаршал Борис Петрович Шереметев. Капитан Стрилье спросил у Меншикова шепотом: - Никто не знает, господин Меншиков, как хоронить покойного... Он... к сожалению... не слишком затруднял себя... молитвой. Исходя из сего обстоятельства, мы не можем решить, каким обрядом провожать прах шаутбенахта Боциса... - А русским! - быстро ответил Меншиков. - Мы его за русского человека почитали, по-русскому, по-православному и хоронить станем. Он нам свой был, он наши печали понимал, нашими радостями радовался. Так что ты, капитан, не хлопочи... В сенях Апраксин сказал Ивану Ивановичу: - Вот она, судьба-то! Рядом сидели и беседовали, а он в это самое время, один, помирал. Ну иди, дружок, иди отсюдова, тебе об смерти еще рано думать, а нам самое время. Иди к Калмыкову, он тебя примет по-доброму. Гардемарин ушел. Федор Матвеевич сел в свое кресло перед потухшим камином, отхлебнул холодного кофею, надолго задумался. Погодя рядом с ним сел Иевлев, спросил: - И что не везет нам так, Федор Матвеевич? Как хороший человек, так и помрет в одночасье. А теперь кого на галерный флот назначат? Нонешнее лето не пошутишь, большие дела делать станем... - Тебя и назначим на галерный флот! - сказал Апраксин. - Меня нельзя! - С чего так? - А с того, что я некоторых иноземцев взашей с флота своего сразу бы прогнал. И Петр Алексеевич то ведает. Генерал-адмирал не ответил, потупился. Потом сказал: - Ежели где есть у покойного Боциса родственники, надобно пенсион назначить, чтобы знали: кто России служил верой и правдой, о том не забывают. И Петра Алексеевича укланять, дабы не скупился. - Никого у Боциса не было, - сказал Иевлев. - Один он во всем божьем мире... 3. АССАМБЛЕЯ Сорокапушечный корабль "Святой Антоний", на котором держал свой флаг Калмыков, стоял на рейде Кроншлота, когда к его трапу подошел парусный бот с гардемарином Рябовым. Вахтенный матрос строго спросил Ивана Ивановича и дудкой вызвал вахтенного унтер-лейтенанта. Все делалось быстро, строго и толково на этом корабле, и Иван Иванович сразу почувствовал, что служить у Калмыкова будет хоть и трудно, но зато со смыслом, - на таком корабле есть чему поучиться и без дела скучать не станешь. Унтер-лейтенант, быстрый и проворный молодой человек в тугом мундире и в треуголке с пышным плюмажем, придерживая на ходу короткую шпагу, довел гардемарина до двери каюты Калмыкова, постучался и, доложив Луке Александровичу о новом офицере, исчез. Калмыков, в расстегнутом мундире, поднялся с дивана, оглядел Ивана Ивановича и внимательно прочитал приказ генерал-адмирала. - Ты из каких же Рябовых будешь? - спросил он, складывая бумагу. - Не первого лоцмана сын? - Первого! - с плохо скрываемым неудовольствием ответил Иван Иванович. Его тяготили эти всегдашние вопросы: казалось, что люди, спрашивая, думают: "Отец-то у тебя хорош, а вот что ты за птица уродилась!" - Батюшку твоего знаю! - молвил Калмыков, твердо. И спокойно продолжая разглядывать гардемарина своими слегка раскосыми глазами. - Отменный моряк. Имел честь хаживать в здешние недальние шхеры и многим ему обязан. Неустанно от него учусь... Иван Иванович молчал, думая: "Не новости! Я-то все сие ведаю!" - Уповаю, что батюшка твой и тебя знает, господин гардемарин, а коли знает, то облечен ты его доверием, из того делаю вывод: добрый офицер назначен на мой корабль. Рад. Садись, пообедаешь со мной. Рябов сел, услышанные слова придали ему бодрости, на душе стало спокойнее. Калмыков между тем говорил: - Я, гардемарин, и самого тебя со времен штурма крепости Нотебург помню, как ты там на барабане бойко барабанил. Вихры у тебя в те поры длиннющие отросли, и как тебя бывало ни увижу, все ты чего-либо точишь да зоблишь - то хлеба корку, то сухарь, то капустную кочерыжку. Забыл, небось? - Нет, не забыл. У меня память хорошая. Без стука отворилась дверь, в каюту Калмыкова вошел удивительного вида матрос - толстенький, с седым коком на лбу, плешивый, по-французски спросил, подавать ли наконец кушанье, или еще ждать бесконечное время. Лука Александрович по-русски ответил: - Дважды тебе говорено: подавать! Дважды! Сколь еще надобно? В третий говорю: подавай! - Но тогда кушанье еще не поспело! - опять по-французски с капризной нотой в голосе молвил матрос. - Уж, слава богу, я-то знаю толк в гастрономической кухне, могу понять, какое кушанье можно на стол подавать, а какое и свиньи жрать не станут... - Подавай же! - со вздохом приказал Калмыков. - И вино подавать? - И вино подай! - Сек, кристи или лафит? - О, господи милостивый! - с тихим стоном сказал Лука Александрович. - Хлебного вина подай нам по стаканчику... - Хлебное вино офицеру никак не прилично пить! - молвил матрос. - Мы об том не раз беседовали, а вы все свое. Уж если в морском деле ты, господин капитан-командор, более толку знаешь, нежели я, то в обращении, в туалете, в манерах и в кушаний с винами я здесь наипервейший человек. Судьба злую шутку со мной удрала, но от того, что покинула меня фортуна, нисколько иным я не стал. И, повернувшись к Рябову, он продолжал с дрожанием в голосе: - Поверите ли, сударь, разные лица достойнейшие и кавалеры у нас к столу бывают, вплоть даже до вице-адмиралов и посланников. А месье Калмыкову все едино, какое кушанье подано, - лишь бы ложка стояла. Они жидкого в рот не берут, а чтобы с перцем, с чесноком, с луком - горячее и густое. Вина - лакрима кристи и иные прочие - стоят на погребе без употребления, а... - Подавай! - ударив кулаком по столу, крикнул Калмыков. - Мучитель! Матрос пожал плечами, взбил седой кок на лбу, ушел. Рябов с улыбкой спросил: - Юродивый, что ли? - Зачем юродивый? Крест мой - Спафариев-дворянин. Али не слышал гисторию... Иван Иванович ответил, что историю слышал. - Он и есть - ерой сей фабулы. Всем прочим - смехи, мне за грехи мои ад на земле. Что с ним делать? В матросском кубрике ему не житье - грызут его денно и нощно, взял к себе - веришь ли, гардемарин, - порою посещает мысль: не наложить ли на себя руки! Одиннадцать лет сия гиря ко мне привешена. Выпороть бы его, сатану бесхвостого, один только раз, единый, так нет, не поднимается рука. Не могу! Вот и пользуется! Сел на шею и сидит, и не сбросить, до самой моей смерти так и доживу с сим добрым всадником на закукорках. Спафариев принес миску, поставил на стол, возгласил: - Суп претаньер а ля Людовик... - Хлеб где? - А у меня две руки, но разорваться мне! Калмыков сильно сжал челюсти. Суп был так гадок, что Рябов, несмотря на голод, не мог съесть и двух ложек. Лука Александрович велел миску убрать, а принести матросских щей со снетками. Опять подождали, потом похлебали наваристых, но остывших щей. После обеда Калмыков отвел Рябова в назначенную ему каюту, где возле пушки черноусый лейтенант читал вслух застуженным голосом из модной книги под названием "Юности честное зерцало, или Показание к житейскому обхождению, собранное от разных авторов". Калмыков присел, подперся рукою, стал слушать. Иван Иванович слушал стоя: - "Без спросу не говорить, а когда и говорить им случится, то должны они благоприятно, а не криком, и ниже с сердцу или с задору говорить, не якобы сумасброды. Неприлично им руками и ногами по столу везде колобродить, но смиренно ести. А вилками и ножиком по тарелкам, по скатерти или по блюду не чертить, не колоть и не стучать, но должны тихо и смиренно, а не избоченясь сидеть..." - Ну, премудрость! - зевнув, сказал Калмыков. В это мгновение у трапа дробно ударил барабан, тревожно завыл рог. По трапам загромыхали тяжелые матросские сапоги, офицеры побежали по местам. И тотчас же скорым шагом по юту прошел Петр с Апраксиным и Меншиковым. Калмыков распахнул перед ними дверь своей каюты, все опять надолго сделалось тихо. Потом к "Святому Антонию" один за другим стали подходить посыльные суда - разведочный бот под косым парусом, шмак "Мотылек", бригантина. Иван Иванович спросил у черноусого лейтенанта, что это делается, тот покосился на гардемарина, трубно прокашлялся, ответил: - Государь льды смотрит. Слышно, что большое дело зачнется с очищением моря. Покуда ждем. Сам почитай что каждый день у нас бывает, здесь и кушает, здесь и отдохнет случаем. Офицеры со шмака, с бота, с бригантины побывали в каюте Калмыкова, вернулись на свои суда. Через малое время и Петр ушел под парусом в Кроншлот. При спуске флага Иван Иванович стоял во фрунте вместе с другими офицерами "Святого Антония", вдыхал сырой воздух залива, смотрел на желтые мерцающие огоньки Кроншлота и думал о том, что его морская служба началась. Сердце его билось спокойно, ровно, могучими толчками гнало кровь по всему телу. Глаза смотрели зорко, на душе было ясно и светло, как бывает в молодости, когда будущее чудится прекрасным, когда еще не видны ни ямы, ни ухабы на жизненной пути, когда молодой взор бесстрашно и гордо отыскивает в грядущем свою прямую, честную дорогу... После спуска флага Рябов еще долго стоял на юте, потом спустился в каюту, лег в висячую холщовую койку и закрыл глаза, но не успел толком заснуть, как вдруг увидел Ирину Сильвестровну, будто она была здесь и улыбалась ласково и лукаво, говоря, как давеча - прощаясь: - Батюшка непременно отдаст за тебя, хоть матушка и попротивится. Молод ты ей, служить еще не начал, хоть вон к Веруше бывает один флоту офицер - ему за тридцать, матушке тоже не по сердцу - зачем из калмыков? "Из калмыков!" - вспомнил гардемарин и сел в своей качающейся койке. - Из калмыков! Он и есть, Лука Александрович, - более некому! И Сильвестр Петрович его знает и хорошо об нем отзывается. Вот - судьба!" На следующий день, после того как капитан-командор задал офицерам взбучку за книпельную стрельбу, Иван Иванович постучался к нему в каюту и спросил, бывает ли он в доме адмирала Иевлева. Лука Александрович отложил книгу, подумал, прямо взглянул на Рябова, ответил: - А тебе сие к чему? - К тому, господин капитан-командор, что мне доподлинно известно: нынче вечером в дому у Сильвестра Петровича ассамблея по жеребию... Калмыков потер лоб ладонью, подумал. - Я-то не зван! - На ассамблею указом государевым никто не зовется. Объявлена всем, кто похощет идти. - Востер ты, гардемарин. Все знаешь! - Ни разу не быв на ассамблее, желал бы повидать таковую, господин капитан-командор, оттого и знаю... - Желал бы! Он протянул руку к книге, полистал страницы, еще передразнил гардемарина: - Повидать таковую. Каковую - таковую? Рябов ровным голосом ответил: - Об сем шутить невместно, господин капитан-командор, а ежели кто пожелает - тот сначала с моей шпагой пошутит... Калмыков удивился, посмотрел на вдруг побелевшего гардемарина, спросил: - Белены объелся, что ли? Иван Иванович молчал. - Надрать бы тебе уши, дураку! - добродушно произнес Калмыков. - Где сие слыхано - командиру своему шпагой грозиться. Ишь, стоит, побелел весь! Прогоню вот в тычки с корабля - что Апраксину доложишь? Он встал, прошелся по каюте, спросил: - И чего это меня никто не боится, а? Денщик на шею сел, гардемарин второй день служит - шпагой грозит. Нет такого офицера на корабле, чтобы деньги у меня в долг не брал, а отдавать - не упомню. Как так? И со смешным недоумением развел руками. Иван Иванович сказал негромко: - Прости, господин капитан-командор, погорячился я. А что тебя никто не боится, оно - к добру. Не боятся, зато за тебя любой в огонь и в воду готов. Я хоть и немного на судне, да наслышан. - Знаю я их - чертей пегих! - молвил Калмыков и спросил: - Так на ассамблею, что ли? Задумался, пристально всмотрелся в Рябова, потом сказал: - Те-те-те! Вон он - некоторый гардемарин, которого все там поджидали, вон он из навигацкого, который долго не ехал. Вера Сильвестровна мне об сем гардемарине сама говорила как о причине меланхолии Ирины Сильвестровны... Крикнул Спафариева и велел подавать одеваться. Не более как через полчаса гардемарин и капитан-командор спустились в вельбот. С моря дул ровный попутный ветер; через несколько часов быстрого ходу, и незадолго до весенних сумерек Калмыков в коротком плаще, при шпаге, в треуголке и Рябов в гардемаринском мундире, с отворотами зеленого сукна, в белоснежном тугом шейном платке, в чулках и башмаках - поднялись по деревянным ступенькам на Васильевский остров, прямо против иевлевской усадьбы. Более двух дюжин судов стояло у причала. Калмыков узнал вельбот Апраксина, нарядную, всю в парче и коврах, двенадцативесельную лодку Меншикова, узкую, ходкую, без всяких украшений верейку Петра. Из дома Сильвестра Петровича доносились звуки оркестра, игравшего кто во что горазд. По отдельности были слышны и фагот, и гобой, и труба, и литавры. На крыльце старый, толстый, веселый Памбург поливал из ковшика голову своему другу Варлану. Какие-то незнакомые офицеры отдыхали на весеннем ветру, огромный поручик-преображенец восклицал со слезами в голосе: - Жизнь за него отдам! Ей-ей, братцы! Пущай берет! Пущай на смерть нынче же посылает. В сей же час... У каретника, на опрокинутой телеге, на сложенных дровах, просто на земле, где посуше, расположились оборванные, с замученными лицами, заросшие щетиной солдаты - человек с полсотни. Робко, молча слушали они веселый шум ассамблеи, музыку, испуганно поглядывали на офицеров - сытых, хорошо одетых, громкоголосых. Офицер-преображенец подошел к солдатам, гаркнул: - Сволочь! Изменники! Всем вам головы рубить, дьяволам, перескокам... Солдаты встали, вытянулись. Один едва мог стоять, опирался боком на стену сарая. Поручик протянул руку, вытащил солдата вперед, тараща глупые, пьяные глаза, заорал: - Всех вас решу! Всех до единого. Калмыков шагнул вперед, поручик уже тащил шпагу из ножен - могло сделаться несчастье. Лука Александрович положил руку на эфес шпаги, сказал строго: - Повремени решать-то, молокосос, дурак! И вдруг увидел то, чего не заметил спервоначалу: у всех солдат, у всех до единого были отрублены кисти правой руки. - Пленные! - объяснил находившийся при солдатах страж. - От шведов давеча перешли. На самую на заставу нашу. Господин полицмейстер никак не мог определить - чего с ними делать. Пригнали сюда, к государеву приезду, а государь уже приехавши. - Говорю: изменники! - опять крикнул поручик и еще потянулся за своей шпагой, как вдруг огромная рука легла ему на плечо, он завертел головой и слабо охнул: за его спиною, с трубкой в зубах, простоволосый, в потертом адмиральском кафтане стоял Петр. Возле него, быстро и ловко сплевывая шелуху, грыз кедровые орешки Меншиков. - Государь! Солнышко красное! - взвыл преображенец. - Надоел ты мне нынче, пустобрех экой! - досадливо сказал Петр и, оттолкнув поручика, вплотную подошел к солдатам. Они стояли неподвижно, вперив измученные глаза в Петра. - Ну? Как оно было? - спросил он, неприязненно оглядев их изглоданные лица. - Захотелось шведской молочной каши? Сдались? И приказал: - Покажи руки! Пятьдесят культей вытянулись вперед. - Говори ты! - приказал Петр старому солдату, который опирался на костыль неподалеку от Рябова. - По порядку сказывай! Солдат вздохнул, рассказал коротко, что все они попали к шведам в плен ранеными, в бесчувствии. Лежали потом в балагане, уход был хороший, кормление тоже ничего - давали приварок, лепешки из отрубей, воды пить сколько хочешь. Как поправились - построили всех перед балаганом, ждали долго. Погодя на тачке два шведских солдата привезли колоду - вроде тех, на которых мясники рубят мясо. Еще привезли медный котел, разожгли под ним огонь, в том котле кипело масло. Когда все сделали, пришел палач. После палача шведский генерал, с ним переводчик. Именем короля указ прочитал тот переводчик. В указе сказано было, что повелевает король шведский русским пленным, числом пять десятков, отрубить правые руки, дабы, вернувшись в Россию, они всем показывали культи свои, говоря при сем, каково страшно воевать со шведами. А как королевская милость неизреченная есть, то рубить для его милосердия руки нам велено не от плеча, а лишь кисти. - Ну? - опять крикнул Петр. Рот его дергался, глаза горели темным пламенем. Солдат рассказал, как ударили барабаны, как палач взялся за топор. Культю каждого погружали в кипящее масло, чтоб не прикинулся антонов огонь. Более не кормили, хотя пить воду давали. Через день пешим строем погнали на корабль, высадили на твердую землю, опять повели хуторами и деревнями. К ночи были возле кордона. Напоследок шведский офицер еще раз приказал - идти всюду и рассказывать, каково не просто со шведом воевать. Стало совсем тихо, было только слышно, как Меншиков разгрызает орехи. Петр повернулся к нему, облизал губы, велел: - Всех пятьдесят произвести в сержанты, слышь, Александр Данилыч! Меншиков кивнул. - Всех пятьдесят одеть в добрые мундиры, дать каждому по рублю денег. - По рублю! - повторил Меншиков. Солдаты стояли неподвижно, словно застыли. У того, что рассказывал, дрожало щетинистое лицо. - Каждого назначить в полки. В Преображенский сего повествователя, в Семеновский, в иные по одному. На большие корабли тоже по сержанту. И крикнул: - Пускай Российской армии солдаты, Российского флоту матросы на сем примере повседневно видеть могут, каково не просто шведам в плен сдаваться. А нынче от меня им для сугреву выкатить бочку хлебного да накормить сытно. Он повернулся, плечом вперед зашагал к дому. Преображенский поручик вдруг бросился ему в ноги, закричал: - Государь, повели жизнь отдать, повели за тебя на смерть... - Ох, прискучил ты мне ныне! - сказал Петр. - Прискучил, сударь. И врешь ведь все... - Паролем чести своей! - опять крикнул поручик. Петр не дослушал, вернулся в дом. Здесь под звуки гобоя и флейты танцевали англез. Иван Иванович и Калмыков остановились в дверях, пары танцующих двигались в такой тесноте, что пройти дальше было невозможно. Сильно пахло сальными свечами, духами, юфтью. Табачный дым волнами плыл над мундирами, кафтанами и пышными алонжевыми париками, над высокими куафюрами дам, над генерал-прокурором Ягужинским, который с царицей Екатериной шел в первой паре, над задумчивым Апраксиным, который церемонно вел Ирину Сильвестровну, над бароном Шафировым, который, смешно припрыгивая и гримасничая, танцевал с Верой Сильвестровной. Марья Никитишна тоже танцевала с Егором Резеном, Иевлев церемонно кланялся Дарье Михайловне Меншиковой... - Сударыни и судари! - широко разевая рот, крикнул Ягужинский. - Делать далее все вослед мне, дабы веселье наше истинно смешным сталось! Кавалеры и дамы! Живее! Екатерина, положив свои розовые, унизанные перстнями руки на плечи Ягужинскому, легко поднялась на носки и поцеловала своего кавалера в подбородок; все дамы, идущие в танце, сделали то же. Ударили литавры, пронзительно завизжала флейта, низко загудели трубы. Екатерина, покусывая губы, протянула руку и дернула на Ягужинском парик, так что генерал-прокурор на мгновение словно бы ослеп. Потеряв свою даму, он закружился на месте, а Екатерина, медленно улыбаясь и выказывая ямочки на розовых щеках, искала своими ровно блестящими, спокойными глазами иного кавалера. Все кавалеры были заняты, исключая Апраксина, с которого Ирина Сильвестровна по нечаянности совсем сдернула парик. Федор Матвеевич, седенький, с ровным венцом пушистых волос вокруг плеши, укоризненно качал головою Ирине, а она между тем уже подала руку некоему гардемарину, который гибко и ловко, сияя влажным светом зеленых глаз, повел свою даму в церемонном и медленном танце. - Ну, Федор же Матвеевич! - позвала Екатерина с нерусским акцентом. - Дайте вашу ручку! - Я парик потерял, государыня! - ответил Апраксин. - Без парика... - Сие всем видно, что ви потеряль парик! - сказала Екатерина. - Но все-таки ви здесь сами прекрасни кавалер... И она так взглянула на него, что Федор Матвеевич только вздохнул да потупился, отыскивая взором под ногами танцующих свой, цвета спелой ржи, построенный в Париже парик. А Лука Александрович все стоял у двери, прямой, широкоплечий, рассеянно и невесело следил чуть раскосыми глазами за Шафировым, который все скакал и гримасничал, выделывал коленца да подпевал музыке, следил до тех пор, пока не кончился бесконечно длинный танец и мужчины не повели своих дам пить пиво со льдом. Тогда капитан-командор, оттирая собою всех иных, первым прорвался в буфетную, первым взял в руки серебряный стакан и первым подал его Вере Сильвестровне, которая подняла на Калмыкова яркосиние глаза, улыбнулась с детским восхищением и воскликнула: - Ах, Лука Александрович, сколь прежестоко опоздали вы к началу нашей ассамблеи. Можно ли так? Калмыков, выбирая слова, которыми следовало говорить в галантном обществе с девицей, подумал и отв