, - вот в чем мой марксизм, - проговорил Новиков, - а где дед его Богу молился - в церкви, в мечети... - он подумал и добавил: - Или в синагоге, мне все равно... Я так считаю: самое главное на войне - стрелять. - Вот-вот, именно, - весело проговорил Гетманов. - Зачем же нам в танковом корпусе устраивать синагогу или какую-то там еще молельню? Все же мы Россию защищаем, - он вдруг нахмурился и зло сказал: - Скажу вам по правде, хватит! Тошнит прямо! Во имя дружбы народов всегда мы жертвуем русскими людьми. Нацмен еле в азбуке разбирается, а мы его в наркомы выдвигаем. А нашего Ивана, пусть он семи пядей во лбу, сразу по шапке, уступай дорогу нацмену! Великий русский народ в нацменьшинство превратили. Я за дружбу народов, но не за такую. Хватит! Новиков подумал, посмотрел бумаги на столе, постучал по рюмке ногтем и сказал: - Я, что ли, зажимаю русских людей из особых симпатий к калмыцкой нации? - и, повернувшись к Неудобнову, проговорил: - Что ж, давайте приказ, майора Сазонова врио начальника штаба второй бригады. Гетманов негромко произнес: - Отличный командир Сазонов. И снова Новиков, научившийся быть грубым, властным, жестким, ощутил свою неуверенность перед комиссаром... "Ладно, ладно, - подумал он, утешая самого себя. - Я в политике не понимаю. Я пролетарский военспец. Наше дело маленькое: немцев раскокать". Но хоть он и посмеивался в душе над неучем в военном деле Гетмановым, неприятно было сознавать свою робость перед ним. Этот человек с большой головой, со спутанными волосами, невысокий, но широкоплечий, с большим животом, очень подвижный, громкоголосый, смешливый, был неутомимо деятелен. Хотя на фронте он никогда не был, в бригадах о нем говорили: "Ох, и боевой у нас комиссар!" Он любил устраивать красноармейские митинги: речи его нравились, говорил он просто, много шутил, употреблял иногда довольно-таки крепкие, грубые слова. Ходил он с перевалочкой, обычно опираясь на палку, и если зазевавшийся танкист не приветствовал его. Гетманов останавливался перед ним и, опираясь на знаменитую палку, снимал фуражку и низко кланялся наподобие деревенского деда. Он был вспыльчив и не любил возражений; когда с ним спорили, он сопел и хмурился, а однажды пришел в злость, замахнулся и в общем в некотором роде наддал кулаком начальника штаба тяжелого полка капитана Губенкова, человека упрямого и, как говорили о нем товарищи, "жутко принципиального". Об упрямом капитане с осуждением говорил порученец Гетманова: "Довел, черт, нашего комиссара". У Гетманова не было почтения к тем, кто видел тяжелые первые дни войны. Как-то он сказал о любимце Новикова, командире первой бригады Макарове: - Я из него вышибу философию сорок первого года! Новиков промолчал, хотя он любил поговорить с Макаровым о жутких, чем-то влекущих первых днях войны. В смелости, резкости своих суждений Гетманов, казалось, был прямо противоположен Неудобнову. Но оба эти человека при всей своей несхожести были объединены какой-то прочной общностью. Новикову становилось тоскливо и от невыразительного, но внимательного взгляда Неудобнова, от его овальных фраз, всегда неизменно спокойных слов. А Гетманов, похохатывая, говорил: - Наше счастье, что немцы мужику за год опротивели больше, чем коммунисты за двадцать пять лет. То вдруг усмехался: - Чего уж, папаша наш любит, когда его называют гениальным. Эта смелость не заражала собеседника, наоборот, поселяла тревогу. До войны Гетманов руководил областью, выступал по вопросам производства шамотного кирпича и организации научно-исследовательской работы в филиале угольного института, говоря и о качестве выпечки хлеба на городском хлебозаводе, и о неверной повести "Голубые огни", напечатанной в местном альманахе, и о ремонте тракторного парка, и о низком качестве хранения товаров на базах облторга, и об эпидемии куриной чумы на колхозных птицефермах. Теперь он уверенно говорил о качестве горючего, о нормах износа моторов и о тактике танкового боя, о взаимодействии пехоты, танков и артиллерии при прорыве долговременной обороны противника, о танках на марше, о медицинском обслуживании в бою, о радиошифре, о воинской психологии танкиста, о своеобразии отношений внутри каждого экипажа и экипажей между собой, о первоочередном и капитальном ремонте, об эвакуации с поля боя поврежденных машин. Как-то Новиков и Гетманов в батальоне капитана Фатова остановились возле машины, занявшей первое место на корпусных стрельбах. Командир танка, отвечая на вопросы начальства, незаметно проводил ладонью по броне машины. Гетманов спросил у танкиста, трудно ли ему было добиться первого места. И тот, вдруг оживившись, сказал: - Нет, чего же трудно. Уж очень я полюбил ее. Как приехал из деревни в школу, увидел и сразу полюбил ее до невозможности. - Любовь с первого взгляда, - сказал Гетманов и рассмеялся, и в его снисходительном смехе было что-то осуждающее смешную любовь паренька к машине. Новиков почувствовал в эту минуту, что и он, Новиков, плох, и он ведь умеет по-глупому любить. Но об этой способности любить по-глупому не хотелось говорить с Гетмановым, и, когда тот, став серьезным, назидательно сказал танкисту: - Молодец, любовь к танку - великая сила. Поэтому ты и добился успеха, что полюбил свою машину, - Новиков насмешливо проговорил: - А за что его, собственно, любить? Цель он крупная, поразить его легче легкого, шумит, как дурной, сам себя демаскирует, и экипаж балдеет от шума. В движении трясет, ни наблюдать толково, ни прицелиться толково нельзя. Гетманов усмехнулся, посмотрел на Новикова. И вот сейчас Гетманов, наливая рюмки, точно так же усмехнулся, посмотрел на Новикова и сказал: - Маршрут наш через Куйбышев лежит. Кое с кем удастся нашему комкору повидаться. Давайте за встречу. "Вот только мне не хватало", - подумал Новиков, чувствуя, что жестоко, по-мальчишески, краснеет. Генерала Неудобнова война застала за границей. Лишь в начале 1942 года, вернувшись в Москву, в Наркомат обороны, он увидел баррикады в Замоскворечье, противотанковые ежи, услышал сигналы воздушной тревоги. Неудобнов, как и Гетманов, никогда не спрашивал Новикова о войне, может быть, стеснялся своего фронтового невежества. Новиков все хотел понять, за какие качества Неудобнов вышел в генералы, и обдумывал жизнь начальника штаба корпуса, как березка в озерце, отраженную в листах анкет. Неудобнов был старше Новикова и Гетманова и еще в 1916 году за участие в большевистском кружке попал в царскую тюрьму. После гражданской войны он по партийной мобилизации некоторое время работал в ОГПУ, служил в пограничных войсках, был послан учиться в Академию, во время учебы был секретарем курсовой партийной организации... Потом он работал в военном отделе ЦК, в центральном аппарате Наркомата обороны. Перед войной он дважды ездил за границу. Он был номенклатурным работником, был на особом учете, раньше Новиков не совсем ясно понимал, что это означает, какие особенности и какие преимущества имеют номенклатурные работники. Удивительно быстро проходил Неудобнов обычно долгий период между представлением к званию и получением звания, казалось, нарком только и ждал представления Неудобнова, чтобы подписать его. Анкетные сведения обладали странным свойством, - они объясняли все тайны человеческой жизни, причины успехов и неуспехов, но через минуту, при новых обстоятельствах, оказывалось, что они ничего не объясняли, а, наоборот, затемняли суть. Война по-своему пересмотрела послужные списки, биографии, характеристики, наградные листы... И вот номенклатурный Неудобнов оказался в подчинении у полковника Новикова. Неудобнову было ясно, что кончится война и кончится это ненормальное положение... Он привез с собой на Урал охотничье ружье, и все любители в корпусе остолбенели, а Новиков сказал, что, наверное, царь Николка в свое время охотился с таким ружьем. Неудобнову оно досталось в 1938 году по какому-то ордерку так же, как достались ему по ордеру, с каких-то особых складов - мебель, ковры, столовый фарфор и дача. Шла ли речь о войне, о колхозных делах, о книге генерала Драгомирова, о китайской нации, о достоинствах генерала Рокоссовского, о климате Сибири, о качестве русского шинельного сукна либо о превосходстве красоты блондинок над красотой брюнеток - он никогда в своих суждениях не преступал стандарта. Трудно было понять, - то ли это сдержанность, то ли выражение его истинного нутра. Иногда, после ужина, он становился разговорчив и рассказывал истории о разоблаченных вредителях и диверсантах, действовавших в самых неожиданных областях: в производстве медицинских инструментов, в армейских сапожных мастерских, в кондитерских, в областных дворцах пионеров, в конюшнях московского ипподрома, в Третьяковской галерее. У него была превосходная память, и он, видимо, много читал, изучал произведения Ленина и Сталина. Во время споров он обычно говорил: "Товарищ Сталин еще на семнадцатом съезде..." - и приводил цитату. Однажды Гетманов сказал ему: - Цитата цитате рознь. Мало ли что было сказано! Было сказано: "Чужой земли не хотим, своей ни вершка не отдадим". А немец где? Но Неудобнов пожал плечами, точно немцы, стоявшие на Волге, ничего не значили по сравнению со словами о том, что ни вершка своей земли не отдадим. И вдруг все исчезало - танки, боевые уставы, стрельбы, лес, Гетманов, Неудобнов... Женя! Неужели он увидит ее снова? 53 Новикову показалось странным, что Гетманов, прочтя полученное из дому письмо, сказал: "Супруга жалеет нас, я ей описывал, в каких мы условиях живем". Эта казавшаяся комиссару тяжелой жизнь смущала Новикова роскошью. Впервые он сам выбрал себе дом для жилья. Он сказал как-то, уезжая в бригаду, что ему не нравится хозяйский диван, и, когда он вернулся, вместо дивана стояло кресло с деревянной спинкой, и адъютант его, Вершков, тревожился - по вкусу ли комкору это кресло. Повар спрашивал: "Как борщ, товарищ полковник?" С детских лет он любил животных. И сейчас у него жил под кроватью еж, хозяйски постукивая пятками, бегал ночью по комнате, а в клетке с эмблемой танка, сделанной ремонтниками, промышлял орешками молодой бурундучок. Бурундук быстро привык к Новикову и иногда садился к нему на колено, поглядывал ребячьим, доверчивым и пытливым глазком. Все были к зверьку внимательны и добры, - и адъютант Вершков, и повар Орленев, и водитель "виллиса" Харитонов. Все это не казалось Новикову незаметным, мелочью. Когда он перед войной принес в дом начальствующего состава щенка и тот погрыз у соседки-полковницы туфлю и налил за полчаса три лужи, в общей кухне поднялась такая кутерьма, что пришлось Новикову тут же расстаться с собакой. Пришел день отъезда, и осталась неразобранной сложная свара между командиром танкового полка и его начальником штаба. Пришел день отъезда, и с ним заботы о горючем, о продовольствии в дороге, о порядке погрузки в эшелоны. Стала волновать мысль о будущих соседях, чьи стрелковые и артиллерийские полки выходят сегодня из резерва, движутся к железной дороге, волновала мысль о человеке, перед которым Новиков станет по команде "смирно" и скажет: "Товарищ генерал-полковник, разрешите доложить..." Пришел день отъезда, - не удалось повидать брата, племянницу. Ехал на Урал, думал, брат рядом, а оказалось - не нашлось для брата времени. Вот уж командиру корпуса доложили о движении бригад, о платформах для тяжелых машин, о том, что еж и бурундук отправлены в лес, на волю. Трудно быть хозяином, отвечать за каждый пустяк, проверять каждую мелочь. Вот уже установлены танки на платформах. Но не забыли ли поставить машины на тормоз, включили ли первую передачу, закрепили ли башни пушкой вперед, плотно ли закрыты крышки люков? Заготовили ли деревянные колодки, чтобы закрепить танки, предотвратить раскачивание вагонов? - Эх, заложить прощальный преферансик, - сказал Гетманов. - Не возражаю, - проговорил Неудобнов. Но Новикову хотелось выйти на воздух, побыть одному. В этот тихий предвечерний час воздух обладал удивительной прозрачностью, и самые незаметные и скромные предметы выглядели четко и выпукло. Дым вытекал из труб, не кудрявясь, скользил совершенно вертикальными прямыми струями. Потрескивали дровишки в полевых кухнях. Посреди улицы стоял темнобровый танкист, и девушка обняла юношу, положила голову ему на грудь, заплакала. Из штабных помещений выносили ящики и чемоданы, пишущие машинки в черных футлярах. Связисты снимали шестовку, протянутую к бригадным штабам, черные жирные провода втягивались в катушки. Стоявший за сараями штабной танк пыхтел, постреливал, дымил, готовясь к походу. Водители заливали горючее в новые грузовые "форды", стаскивали с капотов стеганые попонки. А мир вокруг застыл. Новиков стоял на крыльце, оглядывался по сторонам, и ком суеты, забот откатился от него в сторону. Перед вечером он на "виллисе" выехал на дорогу, ведущую к станции. Танки выходили из леса. Прохваченная заморозками земля позванивала под их тяжестью. Вечернее солнце освещало вершины дальнего елового леса, откуда шла бригада подполковника Карпова. Полки Макарова шли среди молодых берез. Танкисты украсили броню ветвями деревьев, и казалось, что еловые лапы и березовые листья рождены вместе с броней танков, гудением моторов, серебряным скрежетом гусениц. Военные люди, глядя на идущие к фронту резервы, говорят: "Свадьба будет!" Новиков, съехав с дороги, смотрел на проносившиеся мимо него машины. Сколько драм, странных и смешных историй произошло здесь! О каких только ЧП не докладывали ему... Во время завтрака в штабном батальоне обнаружена в супе лягушка... Младший лейтенант Рождественский, образование 10 классов, чистил автомат, ранил случайным выстрелом в живот товарища, после чего младший лейтенант Рождественский сделал самоубийство. Красноармеец мотострелкового полка отказался принять присягу, сказал: "Присягать буду только в церкви". Голубой и серый дымок цеплялся за придорожный кустарник. Много разных мыслей было в головах под этими кожаными шлемами. Были в них и общие всему народу, - горесть войны, любовь к своей земле, но было и то удивительное различие, ради которого прекрасно общее в людях. Ах, Боже мой. Боже мой... Сколько их, - в черных комбинезонах, подпоясанных широкими ремнями. Начальство подобрало ребят широких в плечах, невысокого росточка, чтобы легче залазить в люк, шуровать в танке. Сколько одинаковых ответов в их анкетах и об отцах и матерях, и о годе рождения, и об окончании школы, и о курсах трактористов. Сливались зеленые сплюснутые танки "тридцатьчетверки" с одинаково откинутыми крышками люков, с одинаково притороченным к зеленой броне брезентом. Один танкист напевает; второй, полузакрыв глаза, полон страха и плохих предчувствий; третий думает о родном доме; четвертый жует хлеб с колбасой и думает о колбасе; пятый, открыв рот, тщится опознать птицу на дереве - не удод ли; шестой тревожится, не обидел ли он вчера грубым словом товарища; седьмой, полный хитрой и неостывающей злобы, мечтает ударить кулаком по морде недруга - командира "тридцатьчетверки", идущей впереди; восьмой складывает в уме стихи - прощание с осенним лесом; девятый думает о девичьей груди; десятый жалеет собаку, - поняв, что ее оставляют среди опустевших блиндажей, она бросилась на броню танка, уговаривала танкиста, быстро, жалко виляя хвостом; одиннадцатый думает о том, как хорошо уйти в лес, жить одному в избушке, питаться ягодами, пить ключевую воду и ходить босым; двенадцатый прикидывает - не сказаться ли больным и застрять где-нибудь в госпитале; тринадцатый повторяет сказку, слышанную в детстве; четырнадцатый вспоминает разговор с девушкой и не печалится, что разлука вечная, рад этому; пятнадцатый думает о будущем, - хорошо бы после войны стать директором столовой. "Ох, ребята", - думает Новиков. Они глядят на него. Наверное, он проверяет, исправна ли воинская форма, он слушает моторы, на слух угадывает опыт и неопытность механиков-водителей, следит, соблюдают ли заданную дистанцию машины и подразделения, не обгоняют ли друг друга лихачи. А он смотрит на них, такой же, как они, и то, что в них, то и в нем: и мысль о бутылке коньяка, самочинно раскупоренной Гетмановым, и о том, какой тяжелый человек Неудобнов, и о том, что больше уж не охотиться на Урале, а последняя охота оказалась неудачна, - с треском автоматов, с большой водкой, с дурацкими анекдотами... и мысль о том, что он увидит женщину, которую любит много лет... Когда он шесть лет назад узнал, что она вышла замуж, он написал рапорт-записку: "Отбываю в бессрочный отпуск, приложение - наган N_10322", - он служил тогда в Никольск-Уссурийском, - да вот не нажал на курок... Робкие, угрюмые, смешливые и холодные, задумчивые, женолюбцы, безобидные эгоисты, бродяги, скупцы, созерцатели, добряки... Вот они, идущие в бой за общее правое дело. Эта истина настолько проста, что кажется неловким разговор о ней. Но-об этой самой простой истине забывают именно те, кто, казалось, из нее должен исходить. Где-то здесь решение старого спора, - для субботы ли живет человек? ["Суббота для человека, а не человек для субботы". Евангелие от Марка, гл. II, стих 27] Как малы мысли о сапогах, о брошенной собачонке, мысль об избе в глухой деревеньке, ненависть к товарищу, отбившему девчонку... Но вот в чем суть. Человеческие объединения, их смысл определены лишь одной главной целью, - завоевать людям право быть разными, особыми, по-своему, по-отдельному чувствовать, думать, жить на свете. Чтобы завоевать это право, или отстоять его, или расширить, люди объединяются. И тут рождается ужасный, но могучий предрассудок, что в таком объединении во имя расы, Бога, партии, государства - смысл жизни, а не средство. Нет, нет, нет! В человеке, в его скромной особенности, в его праве на эту особенность - единственный, истинный и вечный смысл борьбы за жизнь. Новиков чувствовал, что они добьются своего - осилят, перехитрят, переиграют в бою врага. Эта громада ума, трудолюбия, удали и расчета, рабочего умения, злости, это духовное богатство народных ребят - студентов, школьников из десятилеток, токарей, трактористов, учителей, электриков, водителей автотранспорта, - злых, добрых, крутых, смешливых, запевал, гармонистов, осторожных, медлительных, отважных - соединится, сольется вместе, соединившись, они должны победить, уж очень богаты они. Не один, так другой, не в центре, так на фланге, не в первый час боя, так во второй, а добьются, перехитрят и уж там всей громадой сломают, осилят... Успех в бою приходит именно от них, они его добывают в пыли, в дыму, в тот миг, когда умеют сообразить, развернуться, рвануть, ударить на долю секунды раньше, на долю сантиметра вернее, веселей, крепче, чем противник. В них разгадка, в ребятах на машинах с пушками и пулеметами - главная сила войны. Но суть, и была в том, соединится ли, сложится ли в одну силу внутреннее богатство всех этих людей. Новиков смотрел, смотрел на них, а в душе силилось счастливое, уверенное, обращенное к женщине чувство: "Моей она будет, будет моей". 54 Какие это были удивительные дни. Крымову казалось, что книга истории перестала быть книгой, а влилась в жизнь, смешалась с ней. Обостренно ощущал он цвет неба и сталинградских облаков, блеск солнца на воде. Эти ощущения напоминали ему пору детства, когда вид первого снега, дробь летнего дождя, радуга наполняли его ощущением счастья. Это чудное чувство оставляет с годами почти все живые существа, привыкшие к чуду своей жизни на земле. Все, что в современной жизни казалось Крымову ошибочным, неверным, здесь, в Сталинграде, не ощущалось. "Вот так было при Ленине", - думал он. Ему казалось, что люди здесь относятся к нему по-иному, лучше, чем относились до войны. Он не чувствовал себя пасынком времени, - вот так же, как в пору окружения. Еще недавно в Заволжье он с увлечением готовился к докладам и считал естественным, что политуправление перевело его на лекторскую работу. А сейчас в душе его то и дело поднималось тяжелое, оскорбленное чувство. Почему его сняли с боевого комиссарства? Кажись, он справлялся с делом не хуже других, получше многих... Хороши были в Сталинграде отношения людей. Равенство и достоинство жили на этом политом кровью глинистом откосе. Интерес к послевоенному устройству колхозов, к будущим отношениям между великими народами и правительствами был в Сталинграде почти всеобщим. Боевая жизнь красноармейцев и их работа с лопатой, с кухонным ножом, которым чистилась картошка, либо с сапожным ножом, которым орудовали батальонные сапожники, - все, казалось, имело прямое отношение к послевоенной жизни народа, других народов и государств. Почти все верили, что добро победит в войне и честные люди, не жалевшие своей крови, смогут строить хорошую, справедливую жизнь. Эту трогательную веру высказывали люди, считавшие, что им-то самим вряд ли удастся дожить до мирного времени, ежедневно удивлявшиеся тому, что прожили на земле от утра до вечера. 55 Вечером Крымов после очередного доклада оказался в блиндаже у подполковника Батюка, командира дивизии, расположенной по склонам Мамаева кургана и у Банного оврага. Батюк, человек небольшого роста, с лицом замученного войной солдата, обрадовался Крымову. На Батюковском столе за ужином был поставлен добрый студень, горячий домашний пирог. Наливая Крымову водки, Батюк, прищурив глаза, проговорил: - А я слышал, что вы к нам с докладами приехали, думал, к кому раньше пойдете - к Родимцеву или ко мне. Оказалось, все же к Родимцеву. Он покряхтел, посмеялся. - Мы здесь как в деревне живем. Стихнет вечером, ну и начинаем с соседями перезваниваться: ты что обедал, да кто у тебя был, да к кому пойдешь, да что тебе начальство сказало, у кого баня лучше, да о ком написали в газете; пишут не о нас, все о Родимцеве, по газетам судя, он один в Сталинграде воюет. Батюк угощал гостя, а сам лишь выпил чаю с хлебом, - оказалось, он был равнодушен к гастрономии. Крымов увидел, что спокойствие движений и украинская медлительность речи не соответствуют трудным мыслям, передумать которые взялся Батюк. Николая Григорьевича огорчило, что Батюк не задал ему ни одного вопроса, связанного с докладом. Доклад словно бы не коснулся того, что действительно занимало Батюка. Поразил Крымова рассказ Батюка о первых часах войны. Во время общего отхода от границы Батюк повел свой полк на запад, - отбить у немцев переправы. Отступавшее по шоссе высокое начальство вообразило, что он собирается предаться немцам. Тут же, на шоссе, после допроса, состоявшего из матерной брани и истерических выкриков, было приказано его расстрелять. В последнюю минуту, он уже стоял у дерева, красноармейцы отбили своего командира. - Да, - сказал Крымов, - сурьезное дело, товарищ подполковник. - Разрыва сердца не получил, - ответил Батюк, - а порок все-таки нажил, это мне удалось. Крымов сказал несколько театральным тоном: - Слышите стрельбу в Рынке? Что-то Горохов делает сейчас? Батюк скосил на него глаза. - А что он делает, наверное, в подкидного играет. Крымов сказал, что его предупредили о предстоящей у Батюка конференции снайперов - ему интересно было присутствовать на ней. - А конечно интересно, почему ж неинтересно, - сказал Батюк. Они заговорили о положении на фронте. Батюка тревожило тихое, идущее по ночам сосредоточение немецких сил на северном участке. Когда снайперы собрались в блиндаже командира дивизии, Крымов сообразил, для кого был испечен пирог. На скамейках, поставленных у стены и вокруг стола, усаживались люди в ватниках, полные застенчивости, неловкости и собственного достоинства. Вновь пришедшие, стараясь не греметь, как рабочие, складывающие лопаты и топоры, ставили в угол свои автоматы и винтовки. Лицо знаменитого снайпера Зайцева казалось по-домашнему славным, - милый неторопливый крестьянский парень. Но, когда Василий Зайцев повернул голову и прищурился, стали очевидны суровые черты его лица. Крымову вспомнилось случайное довоенное впечатление: как-то, наблюдая на заседании своего давнего знакомого, Николай Григорьевич вдруг увидел его, всегда казавшееся суровым, лицо совсем по-иному - заморгавший глаз, опущенный нос, полуоткрытый рот, небольшой подбородок соединились в рисунок безвольный, нерешительный. Рядом с Зайцевым сидели минометчик Бездидько - узкоплечий человек с карими, все время смеющимися глазами и молодой узбек Сулейман Халимов, по-детски оттопырив толстые губы. Вытиравший платочком со лба пот снайпер-артиллерист Мацегура казался многосемейным человеком, характер которого не имеет ничего общего с грозным снайперским делом. А остальные пришедшие в блиндаж снайперы - артиллерист лейтенант Шуклин, Токарев, Манжуля, Солодкий - и вовсе выглядели робкими и застенчивыми парнями. Батюк расспрашивал пришедших, склонив голову, и казался любознательным учеником, а не одним из самых опытных и умудренных сталинградских командиров. Когда он обратился к Бездидько, в глазах у всех сидевших появилось веселое ожидание шутки. - Ну, як воно дило, Бездидько? - Вчора я зробыв нимцю велыкый сабантуй, товарищу подполковник, це вы вже чулы, а з утра убыв пять фрыцив, истратил четыре мины. - Да, то не Шуклина работа, одной пушкой четырнадцать танков подбил. - Потому он и бив одной пушкой, шо у него в батареи тылько одна пушка и осталась. - Он немцам бардачок разбил, - сказал красавец Булатов и покраснел. - Я его запысав як обыкновенный блиндаж. - Да, блиндаж, - проговорил Батюк, - сегодня мина дверь мне вышибла, - и, повернувшись к Бездидько, укоризненно добавил по-украински: - А я подумав, от сукын сын Бездидько, шо робыть, хиба ж я его так учыв стрелять. Особо стеснявшийся наводчик пушки Манжуля, взяв кусок пирога, тихо сказал: - Хорошее тесто, товарищ подполковник. Батюк постучал винтовочным патроном по стакану. - Что ж, товарищи, давайте всерьез. Это было производственное совещание, такое же, какое собиралось на заводах, в полевых станах. Но не ткачи, не пекари, не портные сидели здесь, не о хлебе и молотьбе говорили люди. Булатов рассказал, как он, увидев немца, шедшего по дороге в обнимку с женщиной, заставил их упасть на землю и, прежде чем убить, раза три дал им подняться, а затем снова заставил упасть, подымая пулями облачки пыли в двух-трех сантиметрах от ног. - А убил я его, когда он над ней стоял, так крест-накрест и полегли на дорогу. Рассказывал Булатов лениво, и рассказ его был ужасен тем ужасом, которого никогда не бывает в рассказах солдат. - Давай, Булатов, без бреху, - прервал его Зайцев. - Я без бреху, - сказал, не поняв, Булатов. - Мой счет семьдесят восемь на сегодняшний день. Товарищ комиссар не даст соврать, вот его подпись. Крымову хотелось вмешаться в разговор, сказать о том, что ведь среди убитых Булатовым немцев могли быть рабочие, революционеры, интернационалисты... Об этом следует помнить, иначе можно превратиться в крайних националистов. Но Николай Григорьевич молчал. Эти мысли ведь не были нужны для войны, - они не вооружали, а разоружали. Шепелявый, белесый Солодкий рассказал, как убил вчера восемь немцев. Потом он добавил: - Я сам, значит, уманьский колхозник, фашисты натворили больших чудесов в моем селе. Я сам маленько кровь потерял - был три раза раненный. Вот и сменял колхозника на снайпера. Угрюмый Токарев объяснял, как лучше выбирать место у дороги, по которой немцы ходят за водой и к кухням, и между прочим сказал: - Жена пишет - гибли в плену под Можаем, сына мне убили за то, что назвал я его Владимиром Ильичом. Халимов, волнуясь, рассказал: - Я никогда не тороплюсь, если сердце держаем, я стреляю. Я на фронт приехал, мой друг был сержант Гуров, я учил его узбекски, он учил меня русски. Его немец убил, я двенадцать свалил. Снял с офицера бинок, себе на шею одел: ваше приказание выполнил, товарищ политрук. Все же страшноваты эти творческие отчеты снайперов. Всю жизнь Крымов высмеивал интеллигентских слюнтяев, высмеивал Евгению Николаевну и Штрума, охавших по поводу страданий раскулаченных в период коллективизации. Он говорил Евгении Николаевне о событиях 1937 года: "Не то страшно, что уничтожают врагов, черт с ними, страшно, когда по своим бьют". И теперь ему хотелось сказать, что он всегда, не колеблясь, готов был уничтожать белогвардейских гадов, меньшевистскую и эсеровскую сволочь, попов, кулачье, что никогда никакой жалости не возникало у него к врагам революции, но нельзя же радоваться, что наряду с фашистами убивают немецких рабочих. Все же страшновато от разговоров снайперов, хоть они знают, ради чего совершают свое дело. Зайцев стал рассказывать о своем многодневном состязании с немецким снайпером у подножия Мамаева кургана. Немец знал, что Зайцев следит за ним, и сам следил за Зайцевым. Оба они казались равной примерно силы и не могли друг с другом справиться. - В этот день он троих наших положил, а я сижу в балочке, ни одного выстрела не сделал. Вот он делает последний выстрел, без промаха стрельба, упал боец, лег на бок, руку откинул. Идет с их стороны солдат с бумагой, я сижу, смотрю... А он, я это понимаю, понимает, что сидел бы тут снайпер, убил бы этого с бумагой, а он прошел. А я понимаю, что бойца, которого он положил, ему не видно и ему интересно посмотреть. Тихо. И второй немец пробежал с ведеркой - молчит балочка. Прошло еще минут шестнадцать - он стал приподниматься. Встал. Я встал во весь рост... Вновь переживая произошедшее, Зайцев поднялся из-за стола, - то особое выражение силы, которое мелькнуло на его лице, теперь стало единственным и главным выражением его, то уже не был добродушный широконосый парень, - что-то могучее, львиное, зловещее было в этих раздувшихся ноздрях, в широком лбе, в глазах, полных ужасного, победного вдохновения. - Он понял - узнал меня. И я выстрелил. На мгновение стало тихо. Так, наверное, было тихо после короткого прозвучавшего вчера выстрела, и словно бы снова послышался шум упавшего человеческого тела. Батюк вдруг повернулся к Крымову, спросил: - Ну как, интересно вам? - Здорово, - сказал Крымов и больше ничего не сказал. Ночевал Крымов у Батюка. Батюк, шевеля губами, отсчитывал в рюмочку капли сердечного лекарства, наливал в стакан воду. Позевывая, он рассказывал Крымову о делах в дивизии, не о боях, а о всяких происшествиях жизни. Все, что говорил Батюк, имело отношение, казалось Крымову, к той истории, что произошла с самим Батюком в первые часы войны, от нее тянулись его мысли. С первых сталинградских часов не проходило у Николая Григорьевича какое-то странное чувство. То, казалось ему, попал он в беспартийное царство. То, наоборот, казалось ему, он дышал воздухом первых дней революции. Крымов вдруг спросил: - Вы давно в партии, товарищ подполковник? Батюк сказал: - А что, товарищ батальонный комиссар, вам кажется, я не ту линию гну? Крымов не сразу ответил. Он сказал командиру дивизии: - Знаете, я считаюсь неплохим партийным оратором, выступал на больших рабочих митингах. А тут у меня все время чувство, что меня ведут, а не я веду. Вот такая странная штука. Да, вот, - кто гнет линию, кого линия гнет. Хотелось мне вмешаться в разговор ваших снайперов, внести одну поправку. А потом подумал, - ученых учить - портить... А по правде говоря, не только поэтому промолчал. Политуправление указывает докладчикам - довести до сознания бойцов, что Красная Армия есть армия мстителей. А я тут начну об интернационализме да классовом подходе. Главное ведь - мобилизовать ярость масс против врагов! А то получилось бы как с дураком в сказке - пришел на свадьбу, стал читать за упокой... Он подумал, проговорил: - Да и привычка... Партия мобилизует обычно гнев масс, ярость, нацеливает бить врага, уничтожать. Христианский гуманизм в нашем деле не годится. Наш советский гуманизм суровый... Церемоний мы не знаем... Он подумал, проговорил: - Естественно, я не имею в виду тот случай, когда вас зазря расстреливали... И в тридцать седьмом, случалось, били по своим: в этих делах горе наше. А немцы полезли на отечество рабочих и крестьян, что ж! Война есть война. Поделом им. Крымов ожидал ответа Батюка, но тот молчал, не потому что был озадачен словами Крымова, а потому, что заснул. 56 В мартеновском цеху завода "Красный Октябрь" в высоком полусумраке сновали люди в ватниках, гулко отдавались выстрелы, вспыхивало быстрое пламя, не то пыль, не то туман стояли в воздухе. Командир дивизии Гурьев разместил командные пункты полков в мартеновских печах. Крымову подумалось, что люди, сидящие в печах, варивших недавно сталь, особые люди, сердца их из стали. Здесь уже были слышны шаги немецких сапог и не только крики команды, но и негромкое щелканье и позванивание, - немцы перезаряжали свои рогатые автоматы. И когда Крымов полез, вжав голову в плечи, в устье печи, где находился командный пункт командира стрелкового полка, и ощутил ладонями не остывшее за несколько месяцев тепло, таившееся в огнеупорном кирпиче, какая-то робость охватила его, - показалось, сейчас откроется ему тайна великого сопротивления. В полусумраке различил он сидящего на корточках человека, увидел его широкое лицо, услышал славный голос: - Вот и гость к нам пришел в грановитую палату, милости просим, - водочки сто грамм, печеное яичко на закуску. В пыльной и душной полумгле Николаю Григорьевичу пришло в голову, что он никогда не расскажет Евгении Николаевне о том, как он вспоминал ее, забравшись в сталинградскую мартеновскую берлогу. Раньше ему все хотелось отделаться от нее, забыть ее. Но теперь он примирился с тем, что она неотступно ходит за ним. Вот и в печь полезла, ведьма, не спрячешься от нее. Конечно, все оказалось проще пареной репы. Кому нужны пасынки времени? В инвалиды его, на мыло, в пенсионеры! Ее уход подтвердил, осветил всю безнадежность его жизни, - даже здесь, в Сталинграде, нет ему настоящего, боевого дела... А вечером в этом же цеху Крымов после доклада беседовал с генералом Гурьевым. Гурьев сидел без кителя, то и дело вытирая красное лицо платком, громким, хриплым голосом предлагал Крымову водки, этим же голосом кричал в телефон приказания командирам полков; этим же громким хриплым голосом выговаривал повару, не сумевшему по правилам зажарить шашлык, звонил соседу своему Батюку, спрашивал его, забивали ли козла на Мамаевом кургане. - Народ у нас, в общем, веселый, хороший, - сказал Гурьев. - Батюк - мужик умный, генерал Жолудев на Тракторном - мой старинный друг. На "Баррикадах" Гуртьев, полковник, тоже славный человек, но он уж очень монах, совсем отказался от водки. Это, конечно, неправильно. Потом он стал объяснять Крымову, что ни у кого не осталось так мало активных штыков, как у него, шесть-восемь человек в роте; ни к кому так трудно не переправиться, как к нему, ведь, бывает, с катеров третью часть снимают раненными, - вот разве только Горохову в Рынке так достается. - Вчера вызвал Чуйков моего начальника штаба Шубу, что-то не сошлось у него при уточнении линии переднего края, так мой полковник Шуба совсем больной вернулся. Он поглядел на Крымова и сказал: - Думаете, матом крыл? - и рассмеялся. - Что мат, матом я его сам каждый день крою. Зубы выбил, весь передний край. - Да, - протяжно сказал Крымов. Это "да" выражало, что, видимо, достоинство человека не всегда торжествовало на сталинградском откосе. Потом Гурьев стал рассуждать о том, почему так плохо пишут газетные писатели о войне. - Отсиживаются, сукины дети, ничего сами не видят, сидят за Волгой, в глубоком тылу, и пишут. Кто его лучше угостит, про того он и пишет. Вот Лев Толстой написал "Войну и мир". Сто лет люди читают и еще сто лет читать будут. А почему? Сам участвовал, сам воевал, вот он и знает, про кого надо писать. - Позвольте, товарищ генерал, - сказал Крымов. - Толстой в Отечественной войне не участвовал. - То есть как это "не участвовал"? - спросил генерал. - Да очень просто, не участвовал, - проговорил Крымов. - Толстой ведь не родился, когда шла война с Наполеоном. - Не родился? - переспросил Гурьев. - Как это так, не родился? Кто ж за него писал, если он не родился? А? Как вы считаете? И у них загорелся вдруг яростный спор. Это был первый спор, возникший после доклада Крымова. К удивлению Николая Григорьевича, оказалось, что переспорить собеседника ему не удалось. 57 На следующий день Крымов пришел на завод "Баррикады", где стояла Сибирская стрелковая дивизия полковника Гуртьева. Он с каждым днем все больше сомневался, нужны ли его доклады. Иногда ему казалось, что слушают его из вежливости, как неверующие слушают старика священника. Правда, приходу его бывали рады, но он понимал, - рады ему по-человечески, а не его речам. Он стал одним из тех армейских политотдельцев, что занимаются бумажными делами, болтаются, мешают тем, кто воюет. Лишь те политработники были на месте, которые не спрашивали, не разъясняли, не составляли длинных отчетов и донесений, не занимались агитацией, а воевали. Он вспоминал довоенные занятия в университете марксизма-ленинизма, и ему и его слушателям было смертно скучно штудировать, как катехизис, "Краткий курс" истории партии. Но вот в мирное время эта скука была законна, неизбежна, а здесь, в Сталинграде, стала нелепа, бессмысленна. К чему все это? Крымов встретился с Гуртьевым у входа в штабной блиндаж и не признал в худеньком человеке, одетом в кирзовые сапоги, в солдатскую, не по росту куцую шинель, командира дивизии. Доклад Крымова состоялся в просторном, с низким потолком блиндаже. Никогда за все время своего пребывания в Сталинграде Крымов не слышал такого артиллерийского огня, как в этот раз. Приходилось все время кричать. Комиссар дивизии Свирин, человек с громкой складной речью, богатой острыми, веселыми словами, перед началом доклада сказал: - А к чему это ограничивать аудиторию старшим командным составом? А ну, топографы, свободные бойцы роты охраны, недежурящие связисты и связные, пожалуйте на доклад о международном положении! После доклада кино. Танцы до утра. Он подмигнул Крымову, как бы говоря: "Ну вот, будет еще одно замечательное мероприятие; сгодится для отчета и вам и нам". По тому, как улыбнулся Гуртьев, глядя на шумевшего Свирина, и по тому, как Свирин поправил шинель, накинутую на плечи Гуртьеву, Крымов понял дух дружбы, царивший в этом блиндаже. И по тому, как Свирин, сощурив и без того узкие глаза, оглядел начальника штаба Саврасова, а тот неохотно, с недовольным лицом, сердито поглядел на Свирина, Крымов понял, что не только дух дружбы и товарищества царит в этом блиндаже. Командир и комиссар дивизии сразу же после доклада ушли по срочному вызову командарма. Крымов разговорился с Саврасовым. Это был человек, видимо, тяжелого и резкого характера, честолюбивый и обиженный. Многое в нем - и честолюбие, и резкость, и насмешливый цинизм, с которым говорил он о людях, - было нехорошо. Саврасов, глядя на Крымова, произносил монолог: - В Сталинграде придешь в любой полк и знаешь: в полку самый сильный, решительный - командир полка! Это уж точно. Тут уж не смотрят, сколько у дяди коров. Смотрят одно - башка... Есть? Тогда хорош. Липы тут нет. А в мирное время как бывало? - он улыбнулся своими желтыми глазами прямо в лицо Крымову. - Знаете, я политику терпеть не могу. Все эти правые, левые, оппортунисты, теоретики. Не выношу аллилуй