ном кирпичном кургане, свесив мертвую нестриженую голову. Пронзительное чувство жалости к нему охватило ее, в душе ее смешались и пестрые ночные огни, и ужас перед Грековым, и восхищение перед ним, начавшим наступление на немецкие железные дивизии из одиноких развалин, и мысли о матери. Она подумала, что все в жизни отдаст, лишь бы увидеть Шапошникова живым. "А если скажут: маму либо его?" - подумала она. Потом ей послышались чьи-то шаги, она вцепилась пальцами в кирпич, вслушивалась. Стрельба затихла, все было тихо. Стала чесаться спина, плечи, ноги под коленями, но она боялась почесаться, зашуршать. Батракова все спрашивали, отчего он чешется, и он отвечал: "Это нервное". А вчера он сказал: "Нашел на себе одиннадцать вшей". И Коломейцев смеялся: "Нервная вошь напала на Батракова". Она убита, и бойцы тащат ее к яме, говорят: - Совсем бедная девка завшивела. А может быть, это действительно нервное? И она поняла, что к ней в темноте идет человек, не мнимый, воображаемый, который возникал из шорохов, из обрывков света и обрывков тьмы, из сердечного замирания. Катя спросила: - Кто идет? - Это я, свой, - ответила темнота. 18 - Сегодня штурма не будет. Греков отменил, на завтрашнюю ночь. Сегодня немцы сами все время лезут. Между прочим, хочу сказать, этого самого "Монастыря" я никогда не читал. Она не ответила." Он старался разглядеть ее во тьме, и, исполняя его желание, огонь взрыва осветил ее лицо. А через секунду вновь стемнело, и они, молча условившись, ожидали нового взрыва, мелькания света. Сергей взял ее за руку. Он сжал ее пальцы. Он впервые в жизни держал в руке девичью руку. Грязная, завшивевшая радистка сидела тихо, ее шея светилась в темноте. Вспыхнул свет ракеты, и они сблизили головы. Он обнял ее, и она зажмурила глаза, они оба знали школьный рассказ: кто целуется с открытыми глазами, тот не любит. - Ведь это не шутка, правда? - спросил он. Она сжала ладонями его виски, повернула его голову к себе. - Это на всю жизнь, - медленно сказал он. - Удивительно, - сказала она, - вот я боюсь: вдруг кто-нибудь придет. А до этого каким мне казалось счастьем, кто бы ни пришел: Ляхов, Коломейцев, Зубарев... - Греков, - подсказал он. - Ой, нет, - сказала она. Он стал целовать ее шею и нащупал пальцами, отстегнул железную пуговицу на ее гимнастерке, коснулся губами ее худенькой ключицы, грудь он не решился целовать. А она гладила его жесткие, немытые волосы, как будто он был ребенком, а она уже знала, что все происходящее сейчас неизбежно, что так уж оно должно происходить. Он посмотрел на светящийся циферблат часов. - Кто поведет вас завтра? - спросила она. - Греков? - Зачем об этом. Сами пойдем, зачем нас водить. Он снова обнял ее, и у него вдруг похолодели пальцы, похолодело в груди от решимости и волнения. Она полулежала на шинели, казалось, не дышала. Он прикасался то к грубой, пыльной на ощупь ткани гимнастерки и юбки, то к шершавым кирзовым сапогам. Он ощутил рукой тепло ее тела. Она попыталась присесть, но он стал целовать ее. Вновь вспыхнул свет и на мгновение осветил упавшую на кирпичи Катину пилотку, ее лицо, показавшееся ему в эти секунды незнакомым. И тотчас снова стало темно, особенно как-то темно... - Катя! - Что? - Ничего, просто голос хотел услышать. Ты почему не смотришь на меня? - Не надо, не надо, потуши! Она снова подумала о нем и о матери, - кто ей дороже. - Прости меня, - сказала она. Он не понял ее, сказал: - Ты не бойся, это на всю жизнь, если только будет жизнь. - Это я о маме вспомнила. - А моя мать умерла. Я лишь теперь понял, ее выслали за папу. Они заснули на шинели, обнявшись, и управдом подошел к ним и смотрел, как они спят, - голова минометчика Шапошникова лежала на плече у радистки, рука его обхватывала ее за спину, он словно боялся потерять ее. Грекову показалось, что они оба мертвы, так тихо и неподвижно лежали они. На рассвете Ляхов заглянул в отсек подвала, крикнул: - Эй, Шапошников, эй, Венгрова, управдом зовет, - скоро только, рысью, на полусогнутых! Лицо Грекова в облачном холодном сумраке было неумолимым, суровым. Он прислонился большим плечом к стене, всклокоченные волосы его нависали над низким лбом. Они стояли перед ним, переминаясь с ноги на ногу, не замечая, что стоят, держась за руки. Греков пошевелил широкими ноздрями приплюснутого львиного носа, сказал: - Вот что, Шапошников, ты сейчас проберешься в штаб полка, я тебя откомандировываю. Сережа почувствовал, как дрогнули пальцы девушки, и сжал их, и она чувствовала, что его пальцы дрожат. Он глотнул воздух, язык и небо пересохли. Тишина охватила облачное небо, землю. Казалось, что лежащие вповалку, прикрытые шинелями люди не спят, ждут, не дыша. Прекрасно, приветливо было все вокруг, и Сережа подумал: "Изгнание из рая, как крепостных разлучает", - и с мольбой, ненавистью смотрел на Грекова. Греков прищурился, вглядывался в лицо девушки, и взгляд его казался Сереже отвратительным, безжалостным, наглым. - Ну, вот все, - оказал Греков. - С тобой пойдет радистка, что ей тут делать без передатчика, доведешь ее до штаба полка. Он улыбнулся. - А там уж вы свою дорогу сами найдете, возьми бумажку, я написал на обоих одну, не люблю писанины. Ясно? И вдруг Сережа увидел, что смотрят на него прекрасные, человечные, умные и грустные глаза, каких никогда он не видел в жизни. 19 Комиссару стрелкового полка Пивоварову не пришлось попасть в дом "шесть дробь один". Беспроволочная связь с домом прервалась, то ли вышел из строя передатчик, то ли заправлявшему в доме капитану Грекову надоели строгие внушения командования. Одно время сведения об окруженном доме удавалось получать через минометчика коммуниста Ченцова, он передавал, что "управдом" совсем распустился, - говорил бойцам черт знает какую ересь. Правда, с немцами Греков воевал лихо, этого информатор не отрицал. В ночь, когда Пивоваров собрался пробраться в дом "шесть дробь один", тяжело заболел командир полка Березкин. Он лежал в блиндаже с горящим лицом, с нечеловечески, хрустально-ясными, бессмысленными глазами. Доктор, поглядев на Березкина, растерялся. Он привык иметь дело с раздробленными конечностями, с проломленными черепами, а тут вдруг человек сам по себе заболел. Доктор сказал: - Надо бы банки поставить, да где их возьмешь? Пивоваров решил доложить начальству о болезни командира полка, но комиссар дивизии позвонил Пивоварову по телефону, - приказал срочно явиться в штаб. Когда Пивоваров, несколько запыхавшись (пришлось раза два падать при близких разрывах), вошел в блиндаж комиссара дивизии, тот разговаривал с переправившимся с левого берега батальонным комиссаром. Пивоваров слышал об этом человеке, делавшем доклады в частях, расположенных на заводах. Пивоваров громко отрапортовал: - По вашему приказанию явился, - и тут же с ходу доложил о болезни Березкина. - Да-а, хреновато, - сказал комиссар дивизии. - Вам, товарищ Пивоваров, придется принять на себя командование полком. - А как с окруженным домом? - Куда уж вам, - сказал комиссар дивизии. - Тут такую кашу заварили вокруг этого окруженного дома. До штаба фронта дело дошло. И он помахал бумажкой-шифровкой перед Пивоваровым. - Я для этого дела вас, собственно, и вызвал. Вот товарищ Крымов получил распоряжение политуправления фронта отправиться в окруженный дом, навести там большевистский порядок, стать там боевым комиссаром, а в случае чего отстранить этого самого Грекова, взять на себя командование... Поскольку все это хозяйство находится на участке вашего полка, вы обеспечьте все необходимое, и чтобы переправиться в этот дом, и для дальнейшей связи. Ясно? - Ясно, - сказал Пивоваров. - Будет исполнено. После этого он спросил обычным, не казенным, а житейским голосом: - Товарищ батальонный комиссар, с такими ребятами иметь дело, ваш ли это профиль? - Именно мой, - усмехнулся комиссар, пришедший с левого берега. - Я вел летом сорок первого двести человек из окружения по Украине, партизанских настроений там хватало. Комиссар дивизии сказал: - Что ж, товарищ Крымов, давайте действуйте. Со мной связь держите. Государство в государстве - это ведь негоже. - Да, там еще какое-то грязное дело с девчонкой-радисткой, - сказал Пивоваров. - Наш Березкин все тревожился, замолчал их радиопередатчик. А ребята там такие, что от них всего ждать можно. - Ладно, на месте все разберете, - дуйте, желаю успеха, - сказал комиссар дивизии. 20 Через день после того, как Греков отослал Шапошникова и Венгрову, Крымов, сопровождаемый автоматчиком, отправился в знаменитый, окруженный немцами, дом. Они вышли светлым холодным вечером из штаба стрелкового полка. Едва Крымов вступил на асфальтированный двор Сталинградского тракторного завода, как ощутил опасность уничтожения яснее и сильнее, чем когда-либо. И в то же время чувство подъема, радости не оставляло его. Шифровка, неожиданно пришедшая из штаба фронта, как бы подтвердила ему, что здесь, в Сталинграде, все идет по-другому, здесь другие отношения, другие оценки, другие требования к людям. Крымов снова был Крымовым, не калекой из инвалидной команды, а боевым комиссаром-большевиком. Опасное и трудное поручение не страшило его. Так приятно и сладко было в глазах комиссара дивизии, в глазах Пивоварова вновь читать то, что всегда проявляли к нему товарищи по партии. Среди взломанного снарядом асфальта, у исковерканного полкового миномета лежал убитый красноармеец. Почему-то теперь, когда душа Крымова была полна живой надежды, ликовала, вид этого тела поразил его. Он много видел мертвецов, стал к ним безразличен. А сейчас он содрогнулся, - тело, полное вечной смерти, лежало по-птичьи беспомощное, покойник поджал ноги, точно ему было холодно. Мимо, держа у виска толстую полевую сумку, пробежал политрук в сером коробящемся плаще, красноармейцы волочили на плащ-палатке противотанковые мины вперемешку с буханками хлеба. А мертвецу не стал нужен хлеб и оружие, он не хотел письма от верной жены. Он не был силен своей смертью, он был самым слабым, мертвый воробышек, которого не боятся мошки и мотыльки. В проломе цеховой стены артиллеристы устанавливали полковую пушку и ругались с расчетом тяжелого пулемета. По жестикуляции спорщиков ясно делалось, о чем примерно говорили они. - Наш пулемет, знаешь, сколько времени здесь стоит? Вы еще болтались на том берегу, а мы уж тут стреляли. - Нахальные люди вы, вот вы кто такие! Воздух взвыл, снаряд разорвался в углу цеха. Осколки застучали по стенам. Автоматчик, шедший впереди Крымова, оглянулся, не убило ли комиссара. Подождав Крымова, он проговорил: - Вы не беспокойтесь, товарищ комиссар, мы считаем - тут второй эшелон, глубокий тыл. Спустя недолгое время Крымов понял, что двор у цеховой стены - тихое место. Пришлось им и бежать, и падать, уткнувшись лицом в землю, снова бежать и снова падать. Два раза заскакивали они в окопы, в которых засела пехота; бежали они и среди сгоревших домиков, где уже не было людей, а лишь выло и свистело железо... Автоматчик вновь в утешение сказал Крымову: - Это что, главное, - не пикировает. - А затем предложил: - А ну, товарищ комиссар, давайте припустим вон до той воронки. Крымов сполз на дне бомбовой ямы, поглядел наверх - синее небо было над головой, а голова не была оторвана, по-прежнему сидела на плечах. Странно ощущать присутствие людей только в том, что смерть, посылаемая ими с двух сторон, воет, поет над твоей головой. Странное это чувство безопасности в яме, вырытой заступом смерти. Автоматчик, не дав ему отдышаться, проговорил: - Лезьте за мной! - И заполз в темный ходок, оказавшийся на дне ямы. Крымов протиснулся следом за ним, и низкий ходок расширился, кровля его поднялась, они вошли в туннель. Под землей слышался гул наземной бури, свод вздрагивал, и грохот перекатывался по подземелью. Там, где особенно густо лежали чугунные трубы и разветвлялись темные, толщиной с человеческую руку, кабели, на стене было написано суриком: "Махов ишак". Автоматчик посветил фонариком и сказал: - Тут над нами немцы ходят. Вскоре они свернули в узкий ходок, двигались по направлению к едва заметному светло-серому пятну; все ясней, светлей становилось пятно в глубине ходка, все яростней доносились взрывы и пулеметные очереди. Крымову показалось на миг, что он приближается к плахе. Но вот они вышли на поверхность, и первое, что увидел Крымов, были лица людей, - они показались ему божественно спокойными. Непередаваемое чувство охватило Крымова, - радостное, легкое. И даже бушевавшая война ощутилась им не как роковая грань жизни и смерти, а как гроза над головой молодого, сильного, полного жизни путника. Какая-то ясная, пронзительная уверенность в том, что он переживает час нового, счастливого перелома своей судьбы, охватила его. Он словно видел в этом ясном дневном свете свое будущее, - ему снова предстояло жить во всю силу своего ума, воли, большевистской страсти. Чувство уверенности и молодости смешалось с печалью об ушедшей женщине, она представилась ему бесконечно милой. Но сейчас она не казалась навеки потерянной. Вместе с силой, вместе с прежней жизнью вернется к нему она. Он шел за ней! Старик в насаженной на лоб пилотке стоял над горевшим на полу костром и переворачивал штыком жарившиеся на листе кровельной жести картофельные оладьи; готовые оладьи он складывал в металлическую каску. Увидев связного, он быстро спросил: - Сережа там? Связной строго сказал: - Начальник пришел! - Сколько лет, отец? - спросил Крымов. - Шестьдесят, - ответил старик и объяснил: - Я из рабочего ополчения. Он снова покосился на связного. - Сережка там? - Нету в полку его, видно, он к соседу попал. - Эх, - с досадой сказал старик, - пропадет. Крымов здоровался с людьми, оглядывался, всматривался в подвальные отсеки с наполовину разобранными деревянными переборками. В одном месте стояла полковая пушка, глядела из бойницы, прорубленной в стене. - Как на линкоре, - сказал Крымов. - Да, только воды мало, - ответил красноармеец. Подальше, в каменных ямах и ущельях стояли минометы. На полу лежали хвостатые мины. Тут же, немного поодаль, лежал на плащ-палатке баян. - Вот дом номер шесть дробь один держится, не сдается фашистам, - громко сказал Крымов. - Весь мир, миллионы людей этому радуются. Люди молчали. Старик Поляков поднес Крымову металлическую каску, полную оладий. - А про то не пишут, как Поляков оладьи печет? - Вам смех, - сказал Поляков, - а Сережку-то нашего угнали. Минометчик спросил: - Второй фронт не открыли еще? Ничего не слышно? - Пока нету, - ответил Крымов. Человек в майке, в распахнутом кителе сказал: - Как стала по нам садить тяжелая артиллерия из-за Волги, Коломейцева волной с ног сбило, он встал и говорит: "Ну, ребята, второй фронт открылся". Темноволосый парень проговорил: - Чего зря говорить, если б не артиллерия, мы тут не сидели бы. Слопал бы нас немец. - А где ж, однако, командир? - спросил Крымов. - Вон там, на самом переднем крае примостился. Командир отряда лежал на высокой груде кирпича и смотрел в бинокль. Когда Крымов окликнул его, он неохотно повернул лицо и лукаво, предостерегающе приложил палец к губам, снова взялся за бинокль. Спустя несколько мгновений его плечи затряслись, он смеялся. Он сполз и, улыбаясь, сказал: - Хуже шахмат, - и, разглядев зеленые шпалы и комиссарскую звезду на гимнастерке Крымова, проговорил: - Здравствуйте в нашей хате, товарищ батальонный комиссар, - и представился: - Управдом Греков. Вы по нашему ходку пришли? Все в нем - и взгляд, и быстрые движения, и широкие ноздри приплюснутого носа - было дерзким, сама дерзость. "Ничего, ничего, согну я тебя", - подумал Крымов. Крымов стал расспрашивать его. Греков отвечал лениво, рассеянно, позевывая и оглядываясь, точно вопросы Крымова мешали ему вспомнить что-то действительно важное и нужное. - Сменим вас? - спросил Крымов. - К чему? - ответил Треков. - Вот только курева, ну, конечно, мины, гранаты и, если не жалко, водочки и шамовки на кукурузниках подбросьте... - Перечисляя, он загибал пальцы на руке. - Значит, уходить не собираетесь? - злясь и невольно любуясь некрасивым лицом Грекова, спросил Крымов. Они молчали, и в это короткое молчание Крымов превозмог чувство своего душевного подчинения людям в окруженном доме. - Дневник боевых действий ведете? - спросил он. - У меня бумаги нет, - ответил Греков. - Писать не на чем, да и некогда, да и не к чему. - Вы находитесь в подчинении командира сто семьдесят шестого стрелкового полка, - сказал Крымов. - Есть, товарищ батальонный комиссар, - ответил Греков и насмешливо добавил: - Когда поселок отрезали и я в этом доме собрал людей, оружие, отбил тридцать атак, восемь танков сжег, надо мной командиров не было. - Наличный состав свой на сегодняшнее число точно знаете, проверяете? - Зачем мне проверять, я строевых записок не представляю, что я, в АХО и на допе снабжаюсь? Сидим на гнилой картошке и на гнилой воде. - Женщины в доме есть? - Товарищ комиссар, вы вроде допрос мне учинили? - Ваши люди в плен попадали? - Нет, такого случая не было. - Все же, где ваша радистка? Греков закусил губу, брови его сошлись, и он ответил: - Девушка эта - немецкая шпионка, она меня завербовала, а потом, я ее изнасиловал, а потом я ее пристрелил. - И, вытянув шею, он спросил: - Такого, что ли, ответа вам от меня нужно? - И с насмешкой сказал: - Я вижу, дело штрафным батальоном пахнет, так, что ли, товарищ начальник? Крымов несколько мгновений молча смотрел на него и сказал: - Греков, Греков, закружилась ваша голова. И я в окружении был. И меня спрашивали. Он посмотрел на Грекова и медленно сказал: - У меня есть указание, - в случае необходимости отстранить вас от командования и переподчинить людей себе. Зачем вы сами прете на рожон, толкаете меня на этот путь? Греков молчал, думал, прислушивался, потом сказал: - Стихает, успокоился немец. 21 - Вот и хорошо, посидим вдвоем, - сказал Крымов, - уточним дальнейшее. - А зачем сидеть вдвоем, - сказал Греков, - мы тут воюем все вместе и дальнейшее уточняем вместе. Дерзость Грекова нравилась Крымову, но одновременно и сердила. Ему хотелось сказать Грекову об украинском окружении, о своей довоенной жизни, чтобы Греков не принимал его за чиновника. Но в таком рассказе, чувствовал Крымов, проявилась бы слабость его. А Крымов пришел в этот дом проявить свою силу, а не слабость. Он ведь не был политотдельским чиновником, он был военным комиссаром. "Ничего, - подумал он, - комиссар не подкачает". В затишье люди сидели и полулежали на грудах кирпича. Греков произнес: - Сегодня немец уже больше не пойдет, - и предложил Крымову: - Давайте, товарищ комиссар, покушаем. Крымов присел рядом с Грековым среди отдыхавших людей. - Вот смотрю на вас всех, - проговорил Крымов, - а в голове все время вертится: русские прусских всегда били. Негромкий ленивый голос подтвердил: - Точно! И в этом "то-о-очно" было столько снисходительной насмешки над общими формулами, что дружный негромкий смех прошел среди сидевших. Они знали не меньше человека, впервые сказавшего - "русские прусских всегда били", о том, какую силу таят в себе русские, да они, собственно, и были самым прямым выражением этой силы. Но они знали и понимали, что прусские дошли до Волги и Сталинграда вовсе не потому, что русские их всегда били. С Крымовым в эти мгновения происходила странная вещь. Он не любил, когда политические работники славили старых русских полководцев, его революционному духу претили ссылки в статьях "Красной звезды" на Драгомирова, ему казалось ненужным введение орденов Суворова, Кутузова, Богдана Хмельницкого. Революция есть революция, ее армии нужно одно лишь знамя - красное. Когда-то он, работая в Одесском ревкоме, участвовал в шествии портовых грузчиков и городских комсомольцев, пришедших сбросить с пьедестала бронзовое тельце великого полководца, возглавившего походы крепостного русского войска в Италию. И именно здесь, в доме "шесть дробь один", Крымов, впервые в жизни произнеся суворовские слова, ощутил длящуюся в веках единую славу вооруженного русского народа. Казалось, он по-новому ощутил не только тему своих докладов, - тему своей жизни. Но почему именно сегодня, когда он снова дышал привычным воздухом ленинской революции, пришли к нему эти чувства и мысли? И насмешливое, ленивое "точно", произнесенное кем-то из бойцов, больно укололо его. - Воевать вас, товарищи, учить не надо, - сказал Крымов. - Этому вы сами всякого научите. Но вот почему командование нашло нужным все же прислать меня к вам? Зачем я вот, скажем, пришел к вам? - За суп, для ради супа? - негромко и дружелюбно предположил кто-то. Но смех, которым слушатели встретили это робкое предположение, не был тихим. Крымов посмотрел на Грекова. Греков смеялся вместе со всеми. - Товарищи, - проговорил Крымов, и злая краска выступила на его щеках, - серьезней, товарищи, я прислан к вам партией. Что это было такое? Случайное настроение, бунт? Нежелание слушать комиссара, рожденное ощущением своей силы, своей собственной опытности? А может быть, веселье слушателей не имело в себе ничего крамольного, просто возникло от ощущения естественного равенства, которое было так сильно в Сталинграде. Но почему это ощущение естественного равенства, раньше восхищавшее Крымова, сейчас вызывало в нем чувство злобы, желание подавить его, скрутить? Здесь связь Крымова с людьми не ладилась не потому, что они были подавлены, растеряны, трусили. Здесь люди чувствовали себя сильными, уверенно, и неужели возникшее в них чувство силы ослабляло их связь с комиссаром Крымовым, вызывало отчужденность, враждебность и в нем и в них? Старик, жаривший оладьи, сказал: - Вот я давно уж хотел спросить у партийного человека. Говорят, товарищ комиссар, что при коммунизме все станут получать по потребности, это как же тогда будет, если каждому, особенно с утра, по потребности - сопьются все? Крымов повернулся к старику и увидел на его лице истинную заботу. А Греков смеялся, смеялись его глаза, большие, широкие ноздри раздувало смехом. Сапер с головой, перевязанной окровавленным, грязным бинтом, спросил: - А вот насчет колхозов, товарищ комиссар. Как бы их ликвидировать после войны. - Оно бы неплохо докладик на этот счет, - сказал Греков. - Я не лекции пришел к вам читать, - сказал Крымов, - я военный комиссар, я пришел, чтобы преодолеть вашу недопустимую партизанщину. - Преодолевайте, - сказал Греков. - А вот кто будет немцев преодолевать? - Найдутся, не беспокойтесь. Не за супом я пришел, как вы выражаетесь, а большевистскую кашу сварить. - Что ж, преодолевайте, - сказал Греков. - Варите кашу. Крымов, посмеиваясь и в то же время серьезно, перебил: - А понадобится, и вас. Греков, с большевистской кашей съедят. Сейчас Николай Григорьевич был спокоен и уверен. Колебания, какое решение будет наиболее правильным, прошли. Грекова надо отстранить от командования. Крымов теперь уж ясно видел в Грекове враждебное и чуждое, чего не могли ни уменьшить, ни заглушить героические дела, творившиеся в окруженном доме. Он знал, что справится с Грековым. Когда стемнело, Крымов подошел к управдому и сказал: - Давайте, Греков, поговорим всерьез и начистоту. Чего вы хотите? Греков быстро, снизу вверх, - он сидел, а Крымов стоял, - посмотрел на него и весело сказал: - Свободы хочу, за нее и воюю. - Мы все ее хотим. - Бросьте! - махнул рукой Греков. - На кой она вам? Вам бы только с немцами справиться. - Не шутите, товарищ Греков, - сказал Крымов. - Почему вы не пресекаете неверные политические высказывания некоторых бойцов? А? При вашем авторитете вы это можете не хуже всякого комиссара сделать. А у меня впечатление, что люди ляпают и на вас оглядываются, как бы ждут вашего одобрения. Вот этот, что высказывался насчет колхозов. Зачем вы его поддержали? Я вам говорю прямо: давайте вместе это дело выправим. А не хотите, - я вам так же прямо говорю: шутить не буду. - Насчет колхозов, что тут такого? Действительно, не любят их, это вы, не хуже меня знаете. - Вы что ж, Греков, задумали менять ход истории? - А уж вы-то все на старые рельсы хотите вернуть? - Что это "все"? - Все. Всеобщую принудиловку. Он говорил ленивым голосом, бросая слова, посмеиваясь. Вдруг он приподнялся, сказал: - Товарищ комиссар, бросьте. Ничего я не задумал. Это я так, позлить вас. Такой же советский человек, как и вы. Меня недоверие обижает. - Так давайте, Греков, без шуток. Поговорим всерьез, как устранить недобрый, несоветский, зеленый дух" Вы его породили, помогите мне его убить. Ведь вам еще воевать со славой предстоит. - Спать охота. И вам отдохнуть надо. Вот увидите, что тут с утра начнется. - Ладно, Греков, давайте завтра. Я ведь уходить от вас не собираюсь, никуда не спешу. Греков рассмеялся: - Наверное, договоримся. "Все ясно, - подумал Крымов. - Гомеопатией заниматься не буду. Хирургическим ножом сработаю. Политически горбатых не распрямляют уговорами". Греков неожиданно сказал: - Глаза у вас хорошие. Тоскуете вы. Крымов от неожиданности развел руками и ничего не ответил. А Греков, точно услышав подтверждение своих слов, проговорил: - У меня самого, знаете, тоска. Только это так, ерунда, личное. Об этом в рапорте не напишешь. Ночью во время сна Крымов был ранен шальной пулей в голову. Пуля содрала кожу и поцарапала череп. Ранение было неопасное, но голова сильно кружилась, и Крымов не мог стоять на ногах. Его все время тошнило. Греков велел соорудить носилки, и в тихий предрассветный час раненого эвакуировали из окруженного дома. Крымов лежал на носилках, голова гудела и кружилась, в виске постреливало и постукивало. Греков провожал носилки до подземного хода. - Не повезло вам, товарищ комиссар, - сказал он. И вдруг догадка ожгла Крымова - не Греков ли стрелял в него ночью? К вечеру у Крымова начались рвоты, усилилась головная боль. Два дня пролежал он в дивизионном медсанбате, а затем его перевезли на левый берег и поместили в армейский госпиталь. 22 Комиссар Пивоваров пробрался в тесные землянки медсанбата и увидел тяжелую обстановку - раненые лежали вповалку. Крымова в медсанбате он не застал, его накануне ночью эвакуировали на левый берег. "Как это его сразу ранило? - думал Пивоваров. - То ли ему не повезло, то ли ему повезло". Пивоварову одновременно хотелось решить, стоит ли переводить больного командира полка в медсанбат. Пробравшись обратно в штабной блиндаж, Пивоваров (по дороге его чуть не убило осколком немецкой мины) рассказал автоматчику Глушкову, что в медсанбате нет никаких условий для лечения больного. Кругом валяются груды кровавой марли, бинтов, ваты - страшно подойти. Слушая комиссара, Глушков сказал: - Конечно, товарищ комиссар, у себя в блиндаже все-таки лучше. - Да, - кивнул комиссар. - И там не разбирают, кто командир полка, а кто боец, все на полу. И Глушков, которому полагалось по чину лежать на полу, сказал: - Конечно, куда же это годится. - Разговаривал что-нибудь? - спросил Пивоваров. - Нет, - и Глушков махнул рукой. - Какой уж разговор, товарищ комиссар, принесли письмо от жены, оно лежит, а он не смотрит. - Что ты говоришь? - сказал Пивоваров. - Вот это уж заболел. Жуткое дело, не смотрит! Он взял письмо, взвесил конверт на руке, поднес письмо к лицу Березкина, строго, вразумляюще сказал: - Иван Леонтьевич, вам письмо от супруги, - подождал немного и совсем другим тоном добавил: - Ваня, пойми, от жены, неужели не понимаешь, а, Ваня? Но Березкин не понимал. Лицо его было румяно, блестящие глаза пронзительно и бессмысленно смотрели на Пивоварова. С упорной силой война стучалась в этот день в блиндаж, где лежал больной командир полка. Почти по всем телефонам связь с ночи была нарушена; и почему-то телефон в землянке Березкина работал безотказно, по этому телефону звонили из дивизии, звонили из оперативного отдела штаба армии, звонил сосед - командир полка из дивизии Гурьева, звонили березкинские комбаты - Подчуфаров и Дыркин. В блиндаже все время толклись люди, скрипела дверь и хлопала плащ-палатка, повешенная у входа Глушковым. Тревога, ожидание с утра охватили людей. В этот день, который отличался ленивой артиллерийской стрельбой, нечастыми и неряшливо неточными авиационными налетами, возникла у многих пронзительно тоскливая уверенность в том, что немецкий удар совершится. Эта уверенность одинаково мучила и Чуйкова, и комиссара полка Пивоварова, и людей, сидевших в доме "шесть дробь один", и пившего с утра водку командира стрелкового взвода, справлявшего свой день рождения возле заводской трубы на Сталинградском тракторном. Каждый раз, когда в блиндаже Березкина происходили интересные либо особо смешные разговоры, все оглядывались на командира полка, - неужели и этого не слышит? Командир роты Хренов осипшим от ночной прохлады голосом рассказывал Пивоварову, как перед рассветом он вышел из подвала, где находился его командный пункт, присел на камешке, прислушивался, не занимаются ли немцы глупостями. И вдруг с неба раздался сердитый, злой голос: "Эй, хрен, чего плошек не зажег?" Хренов на миг ошалел - кто это на небе знает его фамилию, даже убоялся, а потом оказалось - это кукурузник-летчик выключил мотор и над самой головой планирует; видно, для дома "шесть дробь один" хотел сбросить продукты и сердился, что не наметили передний край. Все в блиндаже оглянулись на Березкина - улыбнулся ли? Но лишь Глушкову показалось, что в сияющих стеклянных глазах больного появилась живая точка. Пришел час обеда, блиндаж опустел. Березкин лежал тихо, и Глушков вздыхал - лежит Березкин, а рядом жданное письмецо. Пивоваров и майор - новый начальник штаба, заменивший убитого Кошенкова, пошли обедать, едят мировой борщ, пьют сто грамм. Повар уже угощал этим хорошим борщом Глушкова. А командир полка, хозяин, не ест, глотнул лишь воды из кружки... Глушков раскрыл конверт и, подойдя вплотную к койке, внятно, медленно и негромко прочел: "Здравствуй, дорогой мой Ваня, здравствуй, ненаглядный мой, здравствуй, мой хороший". Глушков нахмурился и продолжал вслух разбирать написанное. Он читал лежавшему в беспамятстве командиру письмо от жены, письмо, которое уже зачитали цензоры в военной цензуре, нежное, грустное и хорошее, - это письмо мог прочесть лишь один человек на свете - Березкин. Глушков не очень удивился, когда Березкин повернул голову и сказал: "Дай сюда", - и протянул руку. Строки письма дрожали в больших дрожащих пальцах: "...Ваня, тут очень красиво, Ваня, такая тоска по тебе. Люба все спрашивает, почему нет с нами папы. Мы живем на берегу озера, в доме тепло, у хозяйки корова, молоко, есть деньги, которые ты прислал, я утром выхожу, и по холодной воде плавают желтые и красные листья кленов, а вокруг уж лежит снег, и от этого вода особенно синяя, и небо синее, и листья невероятно желтые, невероятно красные. И Люба спрашивает: почему ты плачешь? Ваня, Ваня, дорогой мой, спасибо тебе за все, спасибо тебе за все, все, за доброту. Почему я плачу - как объяснить. Я плачу оттого, что я живу, плачу от горя, что Славы нет, а я живу, от счастья, - ты жив, плачу, когда вспоминаю маму, сестер, плачу от утреннего света, оттого, что так красиво кругом и такое горе, всюду у всех, и у меня. Ваня, Ваня, дорогой мой, ненаглядный мой, хороший мой..." Вот и кружится голова, вот и сливается все вокруг, дрожат пальцы, письмо дрожит вместе с раскаленным воздухом. - Глушков, - сказал Березкин, - меня надо сегодня оздоровить. - (Тамара не любила этого слова.) - Как там, кипятильник не разбило? - Кипятильник целый. Как же оздоровить в один день - в вас жары сорок градусов, как в поллитре, разве выйдет сразу. Бойцы вкатили в блиндаж громыхавшую металлическую бочку из-под бензина. Бочку налили до половины дымящейся от жары мутной речной водой. Воду лили вываркой и брезентовым ведерком. Глушков помог Березкину раздеться и подвел его к бочке. - Уж очень горяча, товарищ подполковник, - говорил он, пробуя с наружной стороны бочку и отдергивая руку, - еще сваритесь. Я товарища комиссара звал, а он у командира дивизии на совещании, лучше подождем товарища комиссара. - Чего ждать? - Если с вами случится, я себя сам застрелю. А если не посмею, то меня товарищ комиссар Пивоваров застрелит. - Давай, помоги мне. - Разрешите, я хоть начальника штаба позову. - Ну, - сказал Березкин, и, хотя это хриплое, короткое "ну" произнес голый, с трудом стоящий на ногах человек, Глушков сразу перестал спорить. Влезши в воду, Березкин застонал, охнул, метнулся, и Глушков, глядя на него, застонал, заходил вокруг бочки. "Как в родильном доме", - почему-то подумал он. Березкин на время потерял сознание, и все смешалось в тумане - и военная тревога, и жар болезни. Вдруг замерло, остановилось сердце, и перестала нестерпимо жечь на совесть согретая вода. Потом он пришел в себя, сказал Глушкову: - Надо пол подтереть. Но Глушков не видел, как вода пошла через край бочки. Багровое лицо командира полка стало белеть, рот полу открылся, на бритом черепе выступили крупные, показавшиеся Глушкову голубыми, капли пота. Березкин вновь стал терять сознание, но, когда Глушков попытался вытащить его из воды, он внятно произнес: - Не время, - и закашлялся. А когда приступ кашля прошел, Березкин, не отдышавшись, сказал: - Подлей-ка кипяточку. Он наконец выбрался из воды, и Глушков, глядя на него, совсем пал духом. Он помог Березкину вытереться и лечь на койку, накрыл его одеялом и шинелями, потом стал накладывать на него все барахло, имевшееся в блиндаже, - плащ-палатки, ватники, ватные штаны. Когда вернулся Пивоваров, в блиндаже было прибрано. Только в воздухе стоял сырой, банный дух. Березкин лежал тихо, спал. Пивоваров постоял над ним. "А славное у него лицо, - подумал Пивоваров. - Этот уж заявлений не писал". Его весь день тревожило пришедшее воспоминание о том, как он разоблачал лет пять назад своего товарища по двухгодичным курсам, Шмелева, - сегодня, когда стояло это злое, томящее и мучительное затишье, всякая ерунда лезла в голову, лез в голову и Шмелев, искоса глядевший с жалким и горестным лицом, слушавший, как зачитывалось на собрании заявление его друга-приятеля Пивоварова. Около двенадцати часов ночи Чуйков позвонил по телефону, минуя командира дивизии, в полк, стоявший в поселке Тракторного завода, - его этот полк сильно беспокоил, - разведка доносила, что в этом районе идет особо упорное накапливание немецких танков и пехоты. - Ну, как там у вас? - раздражаясь, сказал он. - Кто там у вас наконец полком командует? Мне Батюк сказал, что у командира полка какие-то воспаления легких, хочет его на левый берег переправить. Ответил сиплый голос: - Я командую полком, подполковник Березкин. Было немного, простыл, а теперь снова в порядке. - Я слышу, - словно злорадствуя, сказал Чуйков. - Ты охрип сильно, так тебе немец даст попить горячего молока. Приготовил, имей в виду, зальет. - Понял, товарищ первый, - сказал Березкин. - А, понял, - проговорил с угрозой Чуйков, - так имей в виду, если вздумаешь отходить, я тебе дам гогель-могелю, не хуже немецкого молока. 23 Поляков уговорился с Климовым сходить ночью в полк, старику хотелось разузнать о Шапошникове. Поляков сказал о своем желании Грекову, и тот обрадовался. - Дуй, дуй, отец, сам немного отдохнешь в тылу, потом расскажешь, как они там. - С Катькой-то? - спросил Поляков, сообразив, почему Греков одобрил его просьбу. - Да их уж в полку нет, - сказал Климов. - Я слышал, командир полка их обоих в Заволжье откомандировал. Они уже, наверное, в Ахтубе в загсе расписались. Поляков, старик зловредный, спросил Грекова: - Может, тогда отмените или письмо от вас будет? Греков быстро глянул на него, но сказал спокойно: - Ладно, иди. Договорились. "Понятно", - подумал Поляков. В пятом часу утра они поползли ходком. Поляков то и дело задевал головой о крепление и ругал матерными уловами Сережку Шапошникова, его сердило и смущало, что он скучал по парню. Ходок расширился, они сели немного отдохнуть. Климов, посмеиваясь, сказал: - Что ж с тобой пакета нет, гостинчика? - Да ну его, сопливого, - сказал Поляков. - Кирпич бы ему прихватить да кирпичом дать. - Ясно, - сказал Климов. - Для этого только ты идешь, готов в Заволжье плыть. А может, ты Катьку, старик, хочешь видеть, безумно ревнуешь? - Пошли, - сказал Поляков. Вскоре они вылезли на поверхность, зашагали по ничьей земле. Кругом стояла тишина. "А вдруг война кончилась?" - подумал Поляков и представил себе с удивительной силой свою комнату: тарелка борща на столе, жена чистит пойманную им рыбу. Ему даже жарко стало. В эту ночь генерал Паулюс отдал приказ о наступлении в районе Сталинградского тракторного завода. Две пехотные дивизии должны были войти в проломленные авиацией, артиллерией и танками ворота. С полночи огоньки сигарет краснели в сложенных ладонях солдат. Над заводскими цехами за полтора часа до рассвета загудели моторы "юнкерсов". В начавшейся бомбежке не было спадов и передышек, - если на краткий миг в этом гремевшем сплошняке образовывалась щель, то она тотчас заполнялась свистом бомб, спешащих изо всех своих тяжелых железных сил к земле. Беспрерывный плотный грохот мог, казалось, как чугун, проломить человеку череп, сломать позвоночный столб. Стало светать, а над районом завода по-прежнему длилась ночь. Казалось, земля сама по себе извергала молнии, грохот, дым и черную пыль. Особо сильный удар пришелся по полку Березкина и по дому "шесть дробь один". По всему расположению полка оглушенные люди ошалело вскакивали, понимая, что немец затеял новое, еще невиданное по силе, смертоубийственное хулиганство. Застигнутые бомбежкой, Климов со стариком кинулись в сторону ничейной земли, где находились вырытые в конце сентября тонными бомбами воронки. В сторону ничейной земли бежали успевшие выскочить из заваливающихся окопов бойцы подчуфаровского батальона. Расстояние между немецкими и русскими окопами было так невелико, что часть удара пришлась на немецкий передний край, калеча солдат головной немецкой дивизии, выдвинувшейся для наступления. Полякову казалось, что по разбушевавшейся Волге мечется, во всю силу низовой астраханский ветер. Несколько раз Полякова сшибало с ног, он падал, забыл, на каком он свете, молод он или стар, где верх, где низ. Но Климов все тянул да тянул его - давай, давай, и они повалились в глубокую воронку, покатились на сырое, липучее дно. Здесь тьма была тройная, сплетенная из тьмы ночи, из дымовой и пыльной тьмы, из тьмы глубокого погреба. Они лежали рядом, - в старой и молодой голове жил желанный, милый свет, просьба о жизни. Этот свет, трогательная надежда были такими, какие горят во всех головах, во всех сердцах не только человечьих, но и в самых простых сердцах зверей и птиц. Поляков тихо матерился, считая, что вся беда от Сережки Шапошникова, бормотал: "Довел-таки Сережка". А в душе представлялось ему, что он молится. Этот сплошной взрыв не мог длиться долго, таким сверхнапряжением был полон он. Но время шло, а ревущий грохот не ослабевал, и черная дымовая мгла, не светлея, а наливаясь, все прочней связывала землю и небо. Климов нащупал грубую рабочую руку старого