нал, думал, говорил с Каценеленбогеном. Теперь Крымову уже не казались невероятными сводившие с ума признания Бухарина и Рыкова, Каменева и Зиновьева, процесс троцкистов, право-левацких центров, судьба Бубнова, Муралова, Шляпникова. С живого тела революции сдиралась кожа, в нее хотело рядиться новое время, а кровавое живое мясо, дымящиеся внутренности пролетарской революции шли на свалку, новое время не нуждалось в них. Нужна была шкура революции, эту шкуру и сдирали с живых людей. Те, кто натягивали на себя шкуру революции, говорили ее словами, повторяли ее жесты, но имели другой мозг, другие легкие, печень, глаза. Сталин! Великий Сталин! Возможно, человек железной воли - самый безвольный из всех. Раб времени и обстоятельств, смирившийся покорный слуга сегодняшнего дня, распахивающий двери перед новым временем. Да, да, да... А те, кто не кланялся перед новым временем, шли на свалку. Теперь он знал, как раскалывали человека. Обыск, споротые пуговицы, снятые очки создавали в человеке ощущение физического ничтожества. В следовательском кабинете человек осознает, что его участие в революции, гражданской войне - ничего не значит, его знания, его работа, - все чепуха! И вот, значит, второе: человек не только физическое ничтожество. Тех, которые продолжали упорствовать в своем праве быть людьми, начинали расшатывать и разрушать, раскалывать, обламывать, размывать и расклеивать, чтобы довести их до той степени рассыпчатости, рыхлости, пластичности и слабости, когда люди не хотят уже ни справедливости, ни свободы, ни даже покоя, а хотят лишь, чтобы их избавили от ставшей ненавистной жизни. В единстве физического и духовного человека заключался почти всегда беспроигрышный ход следовательской работы. Душа и тело - сообщающиеся сосуды, и, разрушая, подавляя оборону физической природы человека, нападающая сторона всегда успешно вводила в прорыв свои подвижные средства, овладевала душой и вынуждала человека к безоговорочной капитуляции. Думать обо всем этом не было сил, не думать об этом тоже не было сил. А кто же выдал его? Кто донес? Кто оклеветал? И он чувствовал, что ему теперь неинтересен этот вопрос. Он всегда гордился тем, что умеет подчинять свою жизнь логике. Но теперь было не так. Логика говорила, что сведения о его разговоре с Троцким дала Евгения Николаевна. А вся его нынешняя жизнь, его борьба со следователем, его способность дышать, оставаться товарищем Крымовым основывались на вере в то, что Женя не могла это сделать. Он удивлялся, как мог на несколько минут потерять уверенность в этом. Не было силы, которая могла его заставить не верить Жене. Он верил, хотя знал, что никто, кроме Евгении Николаевны, не знал о его разговоре с Троцким, знал, что женщины изменяют, женщины слабы, знал, что Женя бросила его, ушла от него в тяжелую пору его жизни. Он рассказал Каценеленбогену о допросе, но об этом случае не сказал ни слова. Каценеленбоген теперь не пошучивал, не балагурил. Действительно, Крымов не ошибся в нем. Он был умен. Но страшно и странно было все то, что говорил он. Иногда Крымову казалось, что нет ничего несправедливого в том, что старый чекист сидит в камере внутренней тюрьмы. Не могло быть иначе. Иногда он казался Крымову безумным. Это был поэт, певец органов государственной безопасности. Он с восхищением рассказал Крымову, как Сталин на последнем съезде партии во время перерыва спросил у Ежова, почему он допустил перегибы в карательной политике, и, когда растерявшийся Ежов ответил, что он выполнял прямые указания Сталина, вождь, обращаясь к окружавшим его делегатам, грустно проговорил: "И это говорит член партии". Он рассказал об ужасе, который испытывал Ягода... Он вспоминал великих чекистов, ценителей Вольтера, знатоков Рабле, поклонников Верлена, когда-то руководивших работой в большом, бессонном доме. Он рассказал о многолетнем московском палаче, милом и тихом старичке-латыше, который, совершая казни, просил разрешения передать одежду казненного в детский дом. И тут же рассказал о другом исполнителе приговоров - тот пил дни и ночи, тосковал без дела, а когда его отчислили с работы, стал ездить в подмосковные совхозы и колол там свиней, привозил с собой бутыли свиной крови, - говорил, что врач прописал ему пить свиную кровь от малокровия. Он рассказывал, как в 1937 году приводились еженощно в исполнение сотни приговоров над осужденными без права переписки, как дымили ночные трубы московского крематория, как мобилизованные для исполнения приговоров и вывоза трупов комсомольцы сходили с ума. Он рассказывал о допросе Бухарина, об упорстве Каменева... А однажды они проговорили всю ночь до утра. В эту ночь чекист развивал теорию, обобщал. Каценеленбоген рассказал Крымову о поразительной судьбе нэпмана-инженера Френкеля. Френкель в начале нэпа построил в Одессе моторный завод. В середине двадцатых годов его арестовали и выслали в Соловки. Сидя в Соловецком лагере, Френкель подал Сталину гениальный проект, - старый чекист именно это слово и произнес: "гениальный". В проекте подробно, с экономическими и техническими обоснованиями, говорилось об использовании огромных масс заключенных для создания дорог, плотин, гидростанций, искусственных водоемов. Заключенный нэпман стал генерал-лейтенантом МГБ, - Хозяин оценил его мысль. В простоту труда, освященного простотой арестантских рот и старой каторги, труда лопаты, кирки, топора и пилы, вторгся двадцатый век. Лагерный мир стал впитывать в себя прогресс, он втягивал в свою орбиту электровозы, экскаваторы, бульдозеры, электропилы, турбины" врубовые машины, огромный автомобильный, тракторный парк. Лагерный мир осваивал транспортную и связную авиацию, радиосвязь и селекторную связь, станки-автоматы, современнейшие системы обогащения руд; лагерный мир проектировал, планировал, чертил, рождал рудники, заводы, новые моря, гигантские электростанции. Он развивался стремительно, и старая каторга казалась рядом смешной и трогательной, как детские кубики. Но лагерь, говорил Каценеленбоген, все же не поспевал за жизнью, питавшей его. По-прежнему не использовались многие ученые и специалисты, - они не имели отношения к технике и медицине... Историки с мировыми именами, математики, астрономы, литературоведы, географы, знатоки мировой живописи, ученые, владеющие санскритом и древними кельтскими наречиями, не имели никакого применения в системе ГУЛАГа. Лагерь в своем развитии еще не дорос до использования этих людей по специальности. Они работали чернорабочими либо так называемыми придурками на мелких конторских работах и в культурно-воспитательной части - КВЧ, либо болтались в инвалидных лагерях, не находя применения своим знаниям, часто огромным, имеющим не только всероссийскую, но и мировую ценность. Крымов слушал Каценеленбогена, казалось, ученый говорит о главном деле своей жизни. Он не только воспевал и славил. Он был исследователем, он сравнивал, вскрывал недостатки и противоречия, сближал, противопоставлял. Недостатки, конечно, в несравненно более мягкой форме, существовали и по другую сторону лагерной проволоки. Немало есть в жизни людей, которые делают не то, что могли бы, и не так, как могли, в университетах, в редакциях, в исследовательских институтах Академии. В лагерях, говорил Каценеленбоген, уголовные главенствовали над политическими заключенными. Разнузданные, невежественные, ленивые и подкупные, склонные к кровавым дракам и грабежам, уголовники тормозили развитие трудовой и культурной жизни лагерей. И тут же он сказал, что ведь и по ту сторону проволоки работой ученых, крупнейших деятелей культуры подчас руководят малообразованные, неразвитые и ограниченные люди. Лагерь давал как бы гиперболическое, увеличенное отражение запроволочной жизни. Но действительность по обе стороны проволоки не была противоположна, а отвечала закону симметрии. И тут-то он заговорил не как певец, не как мыслитель, а как пророк. Если смело, последовательно развивать систему лагерей, освободив ее от тормозов и недостатков, это развитие приведет к стиранию граней. Лагерю предстоит слияние с запроволочной жизнью. В этом слиянии, в уничтожении противоположности между лагерем и запроволочной жизнью и есть зрелость, торжество великих принципов. При всех недостатках лагерной системы - в ней есть одно решающее преимущество. Только в лагере принципу личной свободы в абсолютно чистой форме противопоставлен высший принцип - разум. Этот принцип приведет лагерь к той высоте, которая позволит ему самоупраздниться, слиться с жизнью деревни и города. Каценеленбогену приходилось руководить лагерными КБ - конструкторскими бюро, - и он убедился, что ученые, инженеры способны решать самые сложные задачи в условиях лагеря. Им по плечу любые проблемы мировой научной и технической мысли. Нужно лишь разумно руководить людьми и создавать им хорошие бытовые условия. Старинная байка о том, что без свободы нет науки, - начисто неверна. - Когда уровни сравняются, - сказал он, - и мы поставим знак равенства между жизнью, идущей по ту и по эту сторону проволоки, репрессии станут не нужны, мы перестанем выписывать ордера на аресты. Мы сроем тюрьмы и политизоляторы. КВЧ - культурно-воспитательная часть - будет справляться с любыми аномалиями. Магомет и гора пойдут навстречу друг другу. Упразднение лагеря будет торжеством гуманизма, и в то же время хаотический, первобытный, пещерный принцип личной свободы не выиграет, не воспрянет после этого. Наоборот, он будет полностью преодолен. После долгого молчания он сказал, что, может быть, через столетия самоупразднится и эта система и в своем самоупразднении породит демократию и личную свободу. - Ничто не вечно под луной, - сказал он, - но мне не хотелось бы жить в то время. Крымов сказал ему: - Ваши мысли безумны. Не в этом душа и сердце революции. Говорят, что психиатры, долго проработавшие в психиатрических клиниках, сами становятся безумными. Простите, но вас все же не зря посадили. Вы, товарищ Каценеленбоген, наделяете органы безопасности атрибутами божества. Вас действительно пора сменить. Каценеленбоген добродушно кивнул: - Да, я верю в Бога. Я темный, верующий старик. Каждая эпоха создает божество по подобию своему. Органы безопасности разумны и могущественны, они господствуют над человеком двадцатого века. Когда-то такой силой - и человек обожествлял ее - были землетрясения, молнии и гром, лесные пожары. А посадили ведь не только меня, но и вас. Вас тоже пора сменить. Когда-нибудь выяснится, кто все же прав - вы или я. - А старичок Дрелинг едет сейчас домой, обратно в лагерь, - сказал Крымов, зная, что слова его не пройдут даром. И, действительно, Каценеленбоген проговорил: - Вот этот поганый старичок мешает моей вере. 58 Крымов услышал негромкие слова: - Передали недавно, - наши войска завершили разгром сталинградской группировки немцев, вроде Паулюса захватили, я, по правде, плохо разобрал. Крымов закричал, стал биться, возить ногами по полу, захотелось вмешаться в толпу людей в ватниках, валенках... шум их милых голосов заглушал негромкий, шедший рядом разговор; по грудам сталинградского кирпича с перевалочкой шел в сторону Крымова Греков. Врач держал Крымова за руку, говорил: - Надо бы сделать перерывчик... повторно камфару, выпадение пульса через каждые четыре удара. Крымов проглотил соленый ком и сказал: - Ничего, продолжайте, медицина позволяет, я все равно не подпишу. - Подпишешь, подпишешь, - с добродушной уверенностью заводского мастера сказал следователь, - и не такие подписывали. Через трое суток кончился второй допрос, и Крымов вернулся в камеру. Дежурный положил около него завернутый в белую тряпицу пакет. - Распишитесь, гражданин заключенный, в получении передачи, - сказал он. Николай Григорьевич прочел перечень предметов, написанный знакомым почерком, - лук, чеснок, сахар, белые сухари. Под перечнем было написано: "Твоя Женя". Боже, Боже, он плакал... 59 Первого апреля 1943 года Степан Федорович Спиридонов получил выписку из решения коллегии Наркомата электростанций СССР, - ему предлагалось сдать дела на СталГРЭСе и выехать на Урал, принять директорство на небольшой, работавшей на торфе электростанции. Наказание было не так уж велико, ведь могли и под суд отдать. Дома Спиридонов не сказал об этом приказе наркомата, решил обождать решения бюро обкома. Четвертого апреля бюро обкома вынесло ему строгий выговор за самовольное оставление в тяжелые дни станции. Это решение тоже было мягким, могли и исключить из партии. Но Степану Федоровичу решение бюро обкома показалось несправедливым, - ведь товарищи в обкоме знали, что он руководил станцией до последнего дня Сталинградской обороны, ушел на левый берег в тот день, когда началось советское наступление, ушел, чтобы повидать дочь, родившую в трюме баржи. На заседании бюро он попробовал спорить, но Пряхин был суров, сказал: - Можете обжаловать решение бюро в Центральной Контрольной Комиссии, думаю, товарищ Шкирятов сочтет наше решение половинчатым, мягким. Степан Федорович сказал: - Я убежден, что ЦКК отменит решение, - но, так как он много был наслышан о Шкирятове, апелляцию подавать побоялся. Он опасался и подозревал, что суровость Пряхина связана не только со сталгрэсовским делом. Пряхин, конечно, помнил о родственных отношениях Степана Федоровича с Евгенией Николаевной Шапошниковой и Крымовым, и ему стал неприятен человек, знавший, что Пряхин и посаженный Крымов давние знакомые. В этой ситуации Пряхин, если б даже и хотел, никак не мог поддержать Спиридонова. Если б он сделал это, недоброжелатели, которые всегда есть возле сильных людей, тотчас сообщили бы куда следует, что Пряхин из симпатии к врагу народа Крымову поддерживает его родича, шкурника Спиридонова. Но Пряхин, видимо, не поддерживал Спиридонова не только потому, что не мог, а потому, что не хотел. Очевидно, Пряхину было известно, что на СталГРЭС приехала теща Крымова, живет в одной квартире со Спиридоновым. Вероятно, Пряхин знал и то, что Евгения Николаевна переписывается с матерью, недавно прислала ей копию своего заявления Сталину. Начальник областного отдела МГБ Воронин после заседания бюро обкома столкнулся со Спиридоновым в буфете, где Степан Федорович покупал сырковую массу и колбасу, посмотрел насмешливо и сказал насмешливо: - Прирожденный хозяйственник Спиридонов, ему только что строгий выговор вынесли, а он заготовками занимается. - Семья, ничего не поделаешь, я теперь дедушкой стал, - сказал Степан Федорович и улыбнулся жалкой, виноватой улыбкой. Воронин тоже улыбнулся ему: - А я думал, ты передачу собираешь. После этих слов Спиридонов подумал: "Хорошо, что на Урал перегоняют, а то еще совсем тут пропаду. Куда Вера с маленьким денутся?" Он ехал на СталГРЭС в кабине полуторки и смотрел через мутное стекло на разрушенный город, с которым скоро расстанется. Степан Федорович думал о том, что по этому, ныне заваленному кирпичами тротуару его жена до войны ходила на работу, думал об электросети, о том, что, когда пришлют из Свердловска новый кабель, его уж не будет на СталГРЭСе, что у внучка от недостаточного питания прыщи на руках и на груди. Думал: "Строгача так строгача, в чем дело", думал, что ему не дадут медаль "За оборону Сталинграда", и почему-то мысль о медали расстраивала его больше, чем предстоящая разлука с городом, с которым связалась его жизнь, работа, слезы по Марусе. Он даже громко выругался по матушке от досады, что не дадут медали, и водитель спросил его: - Вы кого это, Степан Федорович? Забыл чего-нибудь в обкоме? - Забыл, забыл, - сказал Степан Федорович. - Зато он меня не забыл. В квартире Спиридоновых было сыро и холодно. Вместо вышибленных стекол была вставлена фанера и набиты доски, штукатурка в комнатах во многих местах обвалилась, воду приходилось носить ведрами на третий этаж, комнаты отапливались печурками, сделанными из жести. Одну из комнат закрыли, кухней не пользовались, она служила кладовой для дров и картошки. Степан Федорович, Вера с ребенком, Александра Владимировна, вслед за ними приехавшая из Казани, жили в большой комнате, раньше служившей столовой. В маленькой комнатке, бывшей Вериной, рядом с кухней, поселился старик Андреев. У Степана Федоровича была возможность произвести ремонт потолков, поштукатурить стены, поставить кирпичные печи, - нужные мастера были на СталГРЭСе, и материалы имелись. Но почему-то обычно хозяйственному, напористому Степану Федоровичу не хотелось затевать эти работы. Видимо, и Вере, и Александре Владимировне казалось легче жить среди военной разрухи, - ведь довоенная жизнь рухнула, зачем же было восстанавливать квартиру, напоминать о том, что ушло и не вернется. Через несколько дней после приезда Александры Владимировны приехала из Ленинска невестка Андреева, Наталья. Она в Ленинске поссорилась с сестрой покойной Варвары Александровны, оставила у нее на время сына, а сама явилась на СталГРЭС к свекру. Андреев рассердился, увидев невестку, сказал ей: - Не ладила ты с Варварой, а теперь по наследству и с сестрой ее не ладишь. Как ты Володьку там оставила? Должно быть, Наташе жилось очень трудно в Ленинске. Войдя в комнату Андреева, она оглядела потолок, стены и сказала: - Как хорошо, - хотя ничего хорошего в дранке, висевшей с потолка, в куче штукатурки в углу, в безобразной трубе не было. Свет в комнату проходил через небольшую стеклянную заплату, вставленную в дощатый щит, закрывавший окно. В этом самодельном окошечке был невеселый вид, - одни лишь развалины, остатки стен, размалеванных поэтажно синей и розовой краской, изодранное кровельное железо... Александра Владимировна, приехав в Сталинград, заболела. Из-за болезни ей пришлось отложить поездку в город, она хотела посмотреть на свой разрушенный, сгоревший дом. Первые дни она, превозмогая болезнь, помогала Вере, - топила печь, стирала и сушила пеленки над жестяной печной трубой, выносила на лестничную площадку куски штукатурки, даже пробовала носить снизу воду. Но ей становилось все хуже, в жарко натопленной комнате ее знобило, на холодной кухне на лбу ее вдруг выступал пот. Ей хотелось перенести болезнь на ногах, и она не жаловалась на плохое самочувствие. Но как-то утром, выйдя в кухню за дровами, Александра Владимировна потеряла сознание, упала на пол и расшибла себе в кровь голову. Степан Федорович и Вера уложили ее в постель. Александра Владимировна, отдышавшись, подозвала Веру, сказала: - Знаешь, мне в Казани у Людмилы тяжелей было жить, чем у вас. Я не только для вас сюда приехала, но и для себя. Боюсь только, замучишься ты со мной, пока я на ноги стану. - Бабушка, мне так с вами хорошо, - сказала Вера. А Вере, действительно, пришлось очень тяжело. Все добывалось с великим трудом, - вода, дрова, молоко. На дворе пригревало солнце, а в комнатах было сыро и холодно, приходилось много топить. Маленький Митя болел желудком, плакал по ночам, материнского молока ему не хватало. Весь день Вера топталась в комнате и в кухне, то ходила за молоком и хлебом, стирала, мыла посуду, таскала снизу воду. Руки у нее стали красные, лицо обветрилось, покрылось пятнами. От усталости, от постоянной работы на сердце стояла ровная серая тяжесть. Она не причесывалась, редко мылась, не смотрелась в зеркало, тяжесть жизни подмяла ее. Все время мучительно хотелось спать. К вечеру руки, ноги, плечи ныли, тосковали по отдыху. Она ложилась, и Митя начинал плакать. Она вставала к нему, кормила, перепеленывала, носила на руках по комнате. Через час он вновь начинал плакать, и она опять вставала. На рассвете он просыпался и уж больше не засыпал, и она в полумраке начинала новый день, не выспавшись, с тяжелой, мутной головой, шла на кухню за дровами, растапливала печь, ставила греть воду - чай для отца и бабушки принималась за стирку. Но удивительно, она никогда теперь не раздражалась, стала кроткой и терпеливой. Жизнь Веры стала легче, когда из Ленинска приехала Наталья. Андреев сразу же после приезда Наташи уехал на несколько дней в северную часть Сталинграда, в заводской поселок. То ли он хотел посмотреть свой дом и завод, то ли рассердился на невестку, оставившую сына в Ленинске, то ли не хотел, чтобы она ела спиридоновский хлеб, и уехал, оставив ей свою карточку. Наталья, не отдохнув, в день приезда, взялась помогать Вере. Ах, как легко и щедро работала она, какими легкими становились тяжелые ведра, выварка, полная воды, мешок угля, едва ее сильные, молодые руки брались за работу. Теперь Вера стала выходить на полчасика с Митей на улицу, садилась на камешек, смотрела, как блестит весенняя вода, как подымается пар над степью. Тихо было кругом, война ушла на сотни километров от Сталинграда, но покой не вернулся с тишиной. С тишиной пришла тоска, и, казалось, легче было, когда ныли в воздухе немецкие самолеты, гремели снарядные разрывы и жизнь была полна огня, страха, надежды. Вера всматривалась в покрытое гноящимися прыщами личико сына, и жалость охватывала ее. И одновременно мучительно жалко становилось Викторова - Боже, Боже, бедный Ваня, какой у него хиленький, худенький, плаксивый сынок. Потом она поднималась по заваленным мусором и битым кирпичом ступеням на третий этаж, бралась за работу, и тоска тонула в суете, в мутной, мыльной воде, в печном дыму, в сырости, текущей со стен. Бабушка подзывала ее к себе, гладила по волосам, и в глазах Александры Владимировны, всегда спокойных и ясных, появлялось невыносимо печальное и нежное выражение. Вера ни разу, ни с кем - ни с отцом, ни с бабушкой, ни даже с пятимесячным Митей не говорила о Викторове. После приезда Наташи все изменилось в квартире. Наталья соскребла плесень со стен, побелила темные углы, отмыла грязь, казалось, намертво въевшуюся в паркетины. Она устроила великую стирку, которую Вера откладывала до теплых времен, этаж за этажом очистила лестницу от мусора. Полдня провозилась она с длинной, похожей на черного удава дымовой трубой, - труба безобразно провисла, на стыках из нее капала смолянистая жижа, собиралась лужицами на полу. Наталья обмазала трубу известкой, выпрямила, подвязала проволоками, повесила на стыках пустые консервные банки, куда капала смола. С первого дня она подружилась с Александрой Владимировной, хотя казалось, что шумная и дерзкая женщина, любившая говорить глупости о бабах и мужиках, должна была не понравиться Шапошниковой. С Натальей сразу оказались знакомы множество людей - и линейный монтер, и машинист из турбинного зала, и водители грузовых машин. Как-то Александра Владимировна сказала вернувшейся из очереди Наталье: - Вас, Наташа, спрашивал товарищ один, военный. - Грузин, верно? - сказала Наталья. - Вы его гоните, если еще раз придет. Свататься ко мне надумал, носатый. - Так сразу? - удивилась Александра Владимировна. - А долго ли им. В Грузию меня зовет после войны. Для него, что ли, я лестницу мыла. Вечером она сказала Вере: - Давай в город поедем, картина будет. Мишка-водитель нас на грузовой свезет. Ты в кабину с ребенком сядешь, а я в кузове. Вера замотала головой. - Да поезжай ты, - сказала Александра Владимировна, - было бы мне получше, и я бы с вами поехала. - Нет-нет, я ни за что. Наталья сказала: - Жить-то надо, а то все мы тут собрались вдовцы да вдовицы. Потом она с упреком добавила: - Все сидишь дома, никуда пойти не хочешь, а за отцом плохо смотришь. Я вчера стирала, у него и белье, и носки совсем рваные. Вера взяла ребенка на руки, вышла с ним на кухню. - Митенька, ведь мама твоя не вдова, скажи?.. - спросила она. Степан Федорович все эти дни был очень внимателен к Александре Владимировне, дважды привозил к ней из города врача, помогал Вере ставить ей банки, иногда совал в руку конфету и говорил: - Вере не отдавайте, я ей уже дал, это специально вам, в буфете были. Александра Владимировна понимала, что Степана Федоровича мучили неприятности. Но когда она спрашивала его, есть ли новости из обкома, Степан Федорович качал головой и начинал говорить о чем-нибудь другом. Лишь в тот вечер, когда его известили о предстоящем разборе его дела, Степан Федорович, придя домой, сел на кровать рядом с Александрой Владимировной и сказал: - Что я наделал, Маруся бы с ума сошла, если б знала о моих делах. - В чем же вас обвиняют? - спросила Александра Владимировна. - Кругом виноват, - сказал он. В комнату вошли Наталья и Вера, и разговор прервался. Александра Владимировна, глядя на Наталью, подумала, что есть такая сильная, упрямая красота, с которой тяжелая жизнь ничего не может поделать. Все в Наталье было красиво - и шея, и молодая грудь, и ноги, и обнаженные почти до плеч стройные руки. "Философ без философии", - подумала Александра Владимировна. Она часто замечала, как не привыкшие к нужде женщины блекли, попав в тяжелые условия, переставали следить за своей наружностью, - вот и Вера так. Ей нравились девушки-сезонницы, работницы в тяжелых цехах, военные регулировщицы, которые, живя в бараках, работая в пыли, грязи, накручивали перманент, гляделись в зеркальце, пудрили облупившиеся носы; упрямые птицы в непогоду, вопреки всему, пели свою птичью песню. Степан Федорович тоже смотрел на Наталью, потом вдруг поймал за руку Веру, подтянул ее к себе, обнял и, точно прося прощения, поцеловал. И Александра Владимировна сказала, казалось, ни к селу ни к городу: - Что ж уж там, Степан, умирать вам рано! На что я, старуха, и то собираюсь выздороветь и жить на свете. Он быстро посмотрел на нее, улыбнулся. А Наталья налила в таз теплой воды, поставила таз на пол возле кровати и, став на колени, проговорила: - Александра Владимировна, я вам ноги хочу помыть, в комнате тепло сейчас. - Вы с ума сошли! Дура! Встаньте немедленно! - крикнула Александра Владимировна. 60 Днем вернулся из Тракторозаводского поселка Андреев. Он вошел в комнату к Александре Владимировне, и его хмурое лицо улыбнулось, - она в этот день впервые поднялась на ноги, бледная и худая, сидела у стола, надев очки, читала книгу. Он рассказал, что долго не мог найти места, где стоял его дом, все изрыто окопами, воронка на воронке, черепки да ямы. На заводе уже много людей, новые приходят каждый час, даже милиция есть. О бойцах народного ополчения ничего узнать не пришлось. Хоронят бойцов, хоронят, и все новых находят, то в подвалах, то в окопчиках. А металлу, лома там... Александра Владимировна задавала вопросы, - трудно ли было-ему добираться, где ночевал он, как питался, сильно ли пострадали мартеновские печи, какое у рабочих снабжение, видел ли Андреев директора. Утром перед приходом Андреева Александра Владимировна сказала Вере: - Я всегда смеялась над предчувствиями и суевериями, а сегодня впервые в жизни непоколебимо предчувствую, что Павел Андреевич принесет вести от Сережи. Но она ошиблась. То, что рассказывал Андреев, было важно, независимо от того, слушал ли его несчастный или счастливый человек. Рабочие рассказывали Андрееву: снабжения нет, зарплаты не выдают, в подвалах и землянках холодно, сыро. Директор другим человеком стал, раньше, когда немец пер на Сталинград, он в цехах - первый друг, а теперь разговаривать не хочет, дом ему построили, легковую машину из Саратова пригнали. - Вот на СталГРЭСе тоже тяжело, но на Степана Федоровича мало кто обижается, - видно, что переживает за людей. - Невесело, - сказала Александра Владимировна. - Что же вы решили, Павел Андреевич? - Проститься пришел, пойду домой, хоть и дома нет. Я место себе приискал в общежитии, в подвале. - Правильно, правильно, - сказала Александра Владимировна. - Ваша жизнь там, какая ни есть. - Вот откопал, - сказал он и вынул из кармана заржавевший наперсток. - Скоро я поеду в город, на Гоголевскую, к себе домой, откапывать черепки, - сказала Александра Владимировна. - Тянет домой. - Не рано ли вы встали, очень вы бледная. - Огорчили вы меня своим рассказом. Хочется, чтобы все по-иному стало на этой святой земле. Он покашлял. - Помните, Сталин говорил в позапрошлом году: братья и сестры... А тут, когда немцев разбили, - директору коттедж, без доклада не входить, а братья и сестры в землянки. - Да-да, хорошего в этом мало, - сказала Александра Владимировна. - А от Сережи ничего нет, как в воду канул. Вечером приехал из города Степан Федорович. Он утром никому не сказал, уезжая в Сталинград, что на бюро обкома будет рассмотрено его дело. - Андреев вернулся? - отрывисто, по-начальнически спросил он. - Про Сережу ничего нет? Александра Владимировна покачала головой. Вера сразу заметила, что отец сильно выпил. Это видно было по тому, как он открыл дверь, по весело блестевшим несчастным глазам, по тому, как он выложил на стоп привезенные из города гостинцы, снял пальто, как задавал вопросы. Он подошел к Мите, спавшему в бельевой корзине, и наклонился над ним. - Да не дыши ты на него, - сказала Вера. - Ничего, пусть привыкает, - сказал веселый Спиридонов. - Садись обедать, наверное, пил и не закусывал. Бабушка сегодня первый раз вставала с постели. - Ну вот это - действительно здорово, сказал Степан Федорович и уронил ложку в тарелку, забрызгал супом пиджак. - Ох, и сильно вы клюкнули сегодня, Степочка, - сказала Александра Владимировна. - С какой это только радости? Он отодвинул тарелку. - Да кушай ты, - сказала Вера. - Вот что, дорогие, - негромко сказал Степан Федорович. - Есть у меня новость. Дело мое решилось, получил строгий выговор по партийной линии, а от наркомата предписание - в Свердловскую область на маленькую станцию, на торфе работает, сельского типа, словом, из полковников в покойники, жилплощадью обеспечивают. Подъемные в размере двухмесячного оклада. Завтра начну дела сдавать. Получим рейсовые карточки. Александра Владимировна и Вера переглянулись, потом Александра Владимировна сказала: - Повод, чтобы выпить, основательный, ничего не скажешь. - И вы, мама, на Урал, отдельную комнату, лучшую, вам, - сказал Степан Федорович. - Да вам всего там одну комнату дадут, верно, - сказала Александра Владимировна. - Все равно, мама, вам она. Степан Федорович называл ее впервые в жизни - мама. И, должно быть спьяну, в глазах его стояли слезы. Вошла Наталья, и Степан Федорович, меняя разговор, спросил: - Что ж наш старик про заводы рассказывает? Наташа сказала: - Ждал вас Павел Андреевич, а сейчас уснул. Она села за стол, подперла щеки кулаками, сказала: - Рассказывает Павел Андреевич, на заводе рабочие семечки жарят, главная у них еда. Она вдруг спросила: - Степан Федорович, верно, вы уезжаете? - Вот как! И я об этом слышал, - весело сказал он. Она сказала: - Очень жалеют рабочие. - Чего жалеть, новый хозяин, Тишка Батров, человек хороший. Мы с ним в институте вместе учились. Александра Владимировна сказала: - Кто там носки вам так артистически штопать будет? Вера не сумеет. - Вот это, действительно, вопрос, - сказал Степан Федорович. - Придется Наташу с вами командировать, - сказала Александра Владимировна. - А что ж, - сказала Наташа, - я поеду! Они посмеялись, но тишина после шутливого разговора стала смущенной и напряженной. 61 Александра Владимировна решила ехать вместе со Степаном Федоровичем и Верой до Куйбышева, собиралась прожить некоторое время у Евгении Николаевны. За день до отъезда Александра Владимировна попросила у нового директора машину, чтобы съездить в город, посмотреть на развалины своего дома. По дороге она спрашивала водителя: - А тут что? А здесь что было раньше? - Когда раньше? - спрашивал сердитый водитель. Три слоя жизни обнажились в развалинах города, - той, что была до войны, военной - периода боев, и нынешней, когда жизнь снова искала свое мирное русло. В доме, где помещалась когда-то химчистка и мелкий ремонт одежды, окна были заложены кирпичом, и во время боев через бойницы, устроенные в кирпичной кладке, вели огонь пулеметчики немецкой гренадерской дивизии; а теперь через бойницу выдавался хлеб стоящим в очереди женщинам. Блиндажи и землянки выросли среди развалин домов, в них помещались солдаты, штабы, радиопередатчики, в них писались донесения, набивались пулеметные ленты, заряжались автоматы. А сейчас мирный дым шел из труб, возле блиндажей сохло белье, играли дети. Мир вырастал из войны - нищий, бедный, почти такой же трудный, как война. На разборке каменного мусора, завалившего магистральные улицы, работали военнопленные. У продовольственных магазинов, размещавшихся в подвалах, стояли очереди с бидончиками. Военнопленные румыны лениво шарили среди каменных громад, откапывали трупы. Военных не было видно, изредка лишь попадались моряки, водитель объяснил, что Волжская флотилия осталась в Сталинграде тралить мины. Во многих местах были навалены свежие негорелые доски, бревна, мешки цемента. Это завозились материалы для строительства. Кое-где среди развалин наново асфальтировали мостовые. По пустынной площади шла женщина, впряженная в двухколесную, груженную узлами тележку, двое детей помогали ей, тянули за веревки, привязанные к оглоблям. Все тянулись домой, в Сталинград, а Александра Владимировна приехала и вновь уезжала. Александра Владимировна спросила водителя: - Жалко вам, что Спиридонов уходит со СталГРЭСа? - Мне-то что? - сказал водитель. - Спиридонов меня гонял, и новый будет гонять. Один черт. Подписал путевку - я и еду. - А здесь что? - спросила она, указывая на широкую стену, закопченную огнем, с зияющими глазницами окон. - Учреждения разные, лучше бы людям отдали. - А раньше что здесь было? - Раньше тут сам Паулюс помещался, отсюда его и взяли. - А еще раньше? - Не узнаете? Универмаг. Казалось, война оттеснила прежний Сталинград. Ясно представлялось, как из подвала выходили немецкие офицеры, как немецкий фельдмаршал шел мимо этой закопченной стены и часовые вытягивались перед ним. Но неужели здесь Александра Владимировна купила отрез на пальто, часы, которые подарила Марусе в день рождения, сюда она приходила с Сережей и в спортивном отделе на втором этаже купила ему коньки? Вот так же, должно быть, странно смотреть на детей, на стирающих женщин, на подводу, груженную сеном, на старика с граблями тем, кто приезжает смотреть Малахов курган, Верден, Бородинское поле... Здесь, где виноградники, шли колонны пуалю [шутливое прозвище французских солдат], двигались крытые брезентом грузовики; там, где изба, тощее колхозное стадо, яблоньки, шла конница Мюрата, отсюда Кутузов, сидя в креслице, взмахом старческой руки поднимал в контратаку русскую пехоту. На кургане, где пыльные куры и козы щиплют среди камней траву, стоял Нахимов, отсюда неслись светящиеся, описанные Толстым бомбы, здесь кричали раненые, свистели английские пули. И Александре Владимировне казались странными эти бабьи очереди, лачуги, дядьки, сгружавшие доски, эти сохнущие на веревках рубахи, залатанные простыни, вьющиеся змеями чулки, объявления, приклеенные к мертвым стенам... Она ощущала, какой пресной казалась нынешняя жизнь Степану Федоровичу, когда он рассказывал о спорах в райкоме по поводу распределения рабочей силы, досок, цемента, какой скучной стала для него "Сталинградская правда", писавшая о разборе лома, расчистке улиц, устройстве бань, орсовских столовых. Он оживлялся, рассказывая ей о бомбежках, пожарах, о приездах на СталГРЭС командарма Шумилова, о немецких танках, шедших с холмов, и о советских ребятах-артиллеристах, встречавших огнем своих пушек эти танки. На этих улицах решалась судьба войны. Исход этой битвы определял карту послевоенного мира, меру величия Сталина либо ужасной власти Адольфа Гитлера. Девяносто дней Кремль и Берхтесгаден жили, дышали, бредили словом - Сталинград. Сталинграду надлежало определять философию истории, социальные системы будущего. Тень мировой судьбы закрыла от человеческих глаз город, в котором шла когда-то обычная жизнь. Сталинград стал сигналом будущего. Старая женщина, приближаясь к своему дому, бессознательно находилась под властью тех сил, что осуществляли себя в Сталинграде, где она работала, воспитывала внука, писала письма дочерям, болела гриппом, покупала себе туфли. Она попросила водителя остановиться, сошла с машины. С трудом пробираясь по пустынной улице, не расчищенной от обломков, она вглядывалась в развалины, узнавая и не узнавая остатки домов, стоявших рядом с ее домом. Стена ее дома, выходившая на улицу, сохранилась, сквозь зияющие окна Александра Владимировна увидела старческими, дальнозоркими глазами стены своей квартиры, узнала их поблекшую голубую и зеленую краску. Но не было пола в комнатах, не было потолков, не было лестницы, по которой могла бы она подняться. Следы пожара отпечатались на кирпичной кладке, во многих местах кирпич был изгрызен осколками. С пронзительной, потрясающей душу силой она ощутила свою жизнь, своих дочерей, несчастного сына, внука Сережу, свои безвозвратные потери, свою бесприютную седую голову. Она смотрела на развалины дома, слабая, больная женщина в стареньком пальто, в стоптанных туфлях. Что ждет ее? Она в семьдесят лет не знала этого. "Жизнь впереди", - подумала Александра Владимировна. Что ждет тех, кого она любила? Она не знала. Весеннее небо смотрело на нее из пустых окон ее дома. Жизнь ее близких была неустроенной, запутанной и неясной, полной сомнений, горя, ошибок. Как жить Людмиле? Чем кончится разлад в ее семье? Что с Сережей? Жив ли он? Как трудно жить Виктору Штруму. Что будет с Верой и Степаном Федоровичем? Сумеет ли Степан вновь построить жизнь, найдет ли покой? Какая дорога предстоит Наде, умной, доброй и недоброй? А Вера? Согнется в одиночестве, в нужде, житейских тяготах? Что будет с Женей, поедет ли она в Сибирь за Крымовым, сама ли окажется в лагере, погибнет так же, как погиб Дмитрий? Простит ли Сереже государство его безвинно погибших в лагере мать и отца? Почему так запутана, так неясна их судьба? А те, что умерли, убиты, казнены, продолжали свою связь с живыми. Она помнила их улыбки, шутки, смех, их грустные и растерянные глаза, их отчаяние и надежду. Митя, обнимая ее, говорил: "Ничего, мамочка, главное, ты не тревожься за меня, и тут, в лагере, есть хорошие люди". Соня Левинтон, черноволосая, с усиками над верхней губой, молодая, сердитая и веселая, декламирует стихи. Бледная, всегда грустная, умная и насмешливая Аня Штрум. Толя некрасиво, жадно ел макароны с тертым сыром, сердил ее тем, что чавкал, не хотел ничем помочь Людмиле: "Стакана воды не допросишься..." - "Хорошо, хорошо, принесу, но почему не Надька?" Марусенька! Женя всегда насмехалась над твоими учительскими проповедями, учила ты, учила Степана ортодоксии... утонула в Волге с младенцем Славой Березкиным, со старухой Варварой Александровной. Объясните мне, Михаил Сидорович. Господи, что уж он объяснит... Все неустроенные, всегда с горестями, тайной болью, сомнениями, надеялись на счастье. Одни приезжали к ней, другие писали ей письма; и она всегда со странным чувством: большая дружная семья, а где-то в душе ощущение собственного одиночества. Вот и она, старуха, живет и все ждет хорошего, и верит, и боится зла, и полна тревоги за жизнь живущих, и не отличает от них тех, что умерли, стоит и смотрит на развалины своего дома, и любуется весенним небом, и даже не знает того, что любуется им, стоит и спрашивает себя, почему смутно