волочного заграждения. Ухватившись за кол, полез по нему, опираясь ногами о проволоку. Сзади уже кричали, стреляли. Разрывая о колючки одежду и тело, Василий перебрался через второй ряд проволоки, и тут что-то тяжелое ударило в голову. Он потерял сознание. Когда очнулся, в первую минуту ничего не мог понять. В глазах плыли оранжевые и лиловые круги. Чувствовал сильную боль, но где именно болит, сразу не разобрал. Пытался восстановить в памяти, что произошло. И вот смутно, будто очень давно это было, припомнил: "Лез через проволоку, потерял сознание от удара. Ранен... Но куда? И где я сейчас? Он лежал в снегу, вокруг ночная темень. Рядом разговаривали по-немецки. "Почему меня не поднимают, не допрашивают?" Позади кто-то работал лопатой. "Может, приняли за убитого и хотят закопать?" Вслушался: опять звон лопаты о проволоку, натужливое пыхтение. Догадался: "Да, фашисты считают меня убитым. Они по ту сторону проволочного заграждения. Я -- по эту. Подкапываются под проволоку, чтобы втащить меня к себе... Вскочить бы сейчас и бежать! Но если у меня перебиты ноги?" На снегу недалеко от себя Ромашкин увидел свой пистоле. Постарался вспомнить, сколько раз из него выстрелил, есть ли в обойме хоть один патрон. "Живым не дамся. Все равно замучают". Пока размышлял, к его ногам уже подкопались. Пробовали тащить, не получилось. Он лежал вдоль проволоки и, когда потянули за ноги, зацепился одеждой за колючки. Гитлеровцы просунули лопату с длинным черенком и, толкая в спину, пытались отцепить его от колючек и повернуть так, чтобы тело свободно прошло в подкоп. Ждать дальше было нельзя. Ромашкин подхватился и бросился бежать в сторону своих окопов. У немцев -- минутное замешательство: мертвец побежал! Потом они опомнились, открыли торопливую пальбу. А он бежал, падал, кидался из стороны в сторону. Над ним взвивались ракеты. Полосовали темень трассирующие пули. Добежал до кустов. Пополз параллельно линии фронта. Неприятельский огонь по-прежнему перемещался в направлении наших позиций. Значит, потеряли из вида, считают, что он бежит к своим напрямую. С нашей стороны ударила артиллерия, -- это было очень кстати. Только непонятно, почему она откликнулась так быстро на всю эту кутерьму. Случайное стечение обстоятельств?.. На пути встретилась замерзшая речушка. У Василия еще хватило сил выползти на лед, но тут он опять потерял сознание. Кроме предельной усталости сказывалась и потеря крови. Очнулся от толчка. Его перевернули на спину и, видимо, рассматривали. Кто-то сказал с досадой: -- Фриц, зараза! Неласковые эти слова прозвучали для Ромашкина сладчайшей музыкой. Смог только выдохнуть: -- Не фриц я, братцы! -- Ты смотри, по-русски разговаривает! -- удивился человек, назвавший его фрицем. -- Ну-ка, хлопцы, бери его! Ромашкин не запомнил, как и почему оказался он в блиндаже усатого командира полка, совершенно незнакомого. Едва перебинтовали голову, Василий оторвал от куртки воротник и попросил срочно доставить этот лоскут в штаб фронта -- в разведывательное управление. А там, оказывается, все были в тревожном ожидании. Николай Маркович успел сообщить по радио о столкновении Ромашкина с немецким патрулем и, кажется, удачном бегстве от преследователей. Командующий фронтом приказал в каждом полку первого эшелона держать наготове разведчиков и артиллерию. И когда в том месте, где Ромашкин переходил фронт, гитлеровцы проявили сильное беспокойство, наша артиллерия немедленно произвела огневой налет по их передовым позициям, а группа разведчиков вышла в нейтральную зону. Она-то и подобрала Василия на льду. Теперь он сидел в теплом блиндаже, смотрел и не мог насмотреться на дорогие ему русские лица. Казалось, не видел их целую вечность. -- Какая у меня рана? -- спросил Ромашкин фельдшера, бинтовавшего ему голову. Фельдшер замялся, но, видно, посчитал неприличным врать такому человеку. -- Надо поскорее вас в госпиталь. Ранение в голову всегда опасно. Усатый командир полка заторопился: приказал немедленно подать его сани, накинул на Ромашкина полушубок, распорядился, чтобы фельдшер лично сопровождал раненого до госпиталя. Прощаясь, подполковник дал Василию флягу, шепнул: -- Ты крови много потерял, как бы не замерз в пути. Принимай помаленьку. Сани скользили легко и плавно. И так же легко было на душе у Василия. "Все же выбрался. И поручение командующего выполнил". Отвинтил крышку фляги и хлебнул на радостях несколько глотков. "Мама в эту ночь спокойно спала. Она даже не подозревает, как близко я был от гибели и каким чудом спасся". Ромашкин выпил еще несколько глотков -- за нее. В расположении своих войск все было прекрасно, даже запоздалый мороз нипочем и ветер ласковее. Вспомнил предупреждение усатого командира полка: "Как бы не замерз в пути". Замерзающим, говорят, всегда кажется тепло и хочется спать. Он еще раз приложился к фляге и прислушался к самому себе. Нет, спать ему не хотелось. Наоборот, его будоражило веселое, возбуждение, хотелось петь. И он запел песенку, которую услышал на том концерте у Днепра: Шаланды, полные кефали, В Одессу Костя приводил... В госпитале хирург, уже поджидавший раненого разведчика сказал обнадеживающе: -- Ну, раз поет, все будет хорошо. Ромашкину очень хотелось поговорить и с хирургом и с сестричками, которые почему-то хихикали в свои марлевые маски. -- Лежите спокойно, потом поговорим, -- обещала одна из них. -- Ну и веселый раненый! -- сказала другая. -- У нас таких еще не было. -- Это точно, -- согласился Ромашкин. -- А вы знаете, почему я в немецкой форме? Вы не думайте, я не фриц. -- Все мы знаем, лежите, пожалуйста, спокойно, а то свяжем вас, - пригрозил хирург. Ромашкин засмеялся. Ему казалось очень смешным, что будут связывать свои, да к тому же такие хорошенькие девушки. -- Связывайте! -- великодушно разрешил он, и в тот же миг нестерпимая боль обожгла голову. Ромашкин сморщился, застонал: -- Ммм, ну это, ни к чему, доктор! Все шло так хорошо... -- Терпи, дорогой, и радуйся: кажется, мозги тебе не задело. Твердолобый ты, пуля срикошетировала. Ромашкин опять заулыбался. -- Значит, еще поживем? Он закрыл глаза и, будто покачиваясь в теплой детской люльке, стал засыпать... -- Ну и парень! -- шептали сестры. Они заходили сбоку и смотрели на бледное, осунувшееся лицо Ромашкина. -- Разведчик -- этим все сказано! -- значительно молвил хирург. -- Не чета нам, тыловым ужам! -- Доктор старался действовать осторожно, чтобы не разбудить этого необыкновенного, по его понятиям, человека. Кто-кто, а врач понимал, до какой степени утомлен человек, если заснул без наркоза под ножом хирурга! x x x После операции Ромашкина поместили в отдельную маленькую брезентовую палатку. Она была обтянута изнутри слоем белой ткани, обогревалась железной печуркой. Василий понимал: такое внимание к нему не случайно. Наверное, об этом позаботился сам командующий фронтом. Только вот никто не навестил его, не поздравил с удачным возвращением. Из-за этого появилась обида. Она точила как червь, причиняя боль, гораздо большую, чем рана в голове. Подумав, Ромашкин стал утешать себя: "О пережитом мною, о том, как проник в город, занятый противником, убил патрулей и ушел от преследования, раздевался догола на ледяном ветру, снимал часового и едва не угодил живым в могилу, знаю только я. Для других это выглядит по-другому: разведчик Ромашкин получил приказ доставить ценные сведения, задачу выполнил, в ходе выполнения ранен. Вот и все. Остальное лирика. Перед наступлением у каждого работы много, некогда вести душеспасительные беседы с раненым. Лежишь в отдельной палате, лечат, кормят, чего тебе еще надо?" И когда Ромашкин совсем уже успокоился, когда в душе его все встало на свои места, вдруг поднялся край палатки. Заглянул ладный солдат в отлично сшитой шинели, в комсоставских начищенных сапогах, в фуражке с лакированным козырьком. Солдат и не солдат, будто сошел с картинки. На фронте таких не было. -- Здравия желаю, товарищ старший лейтенант, -- сказал, улыбаясь, красивый солдат. -- Мы -- фронтовой ансамбль песни и пляски. -- Он показал рукой на вход в палатку, и Василий только сейчас услышал там, за брезентовым пологом, сдержанный говор многих людей. Ромашкин не мог понять, что все это значит и какое он имеет отношение к ансамблю. Солдат пояснил: -- Нас прислал командующий фронтом. Сказал, что здесь, в госпитале, находится раненый разведчик, который выполнил очень важное задание, и его, то есть вас, надо повеселить. Вот мы и прибыли. Приятная волна благодарности прихлынула к сердцу Ромашкина: "Не забыл. При всей своей невероятной занятости. Спасибо вам, товарищ командующий!" -- Как же вы будете это делать? В палатке больше трех -- пяти человек не поместится, -- растерянно спросил Василий и, только сказал это, догадался - есть иной выход: -- Вы дайте концерт для госпиталя где-нибудь в общей столовой и доложите командующему, что приказ выполнен. -- Мы так не можем. Приказано поднять настроение лично вам. Для госпиталя будет особое выступление, -- настаивал солдат. -- Ничего не получится, я еще не ходячий. Может, на носилках меня снесут куда-нибудь, где все будут слушать? -- Приказ есть приказ! Мы все организуем здесь... Меня зовут Игорь, фамилия Чешихин. Друзья шутки ради пустили слух, что это псевдоним, который, мол, происходит от главного моего занятия: чесать языком. Я ведь конферансье. По-военному -- ведущий ансамбля... Появился дежурный врач, пришли сестры, укрыли Ромашкина еще двумя одеялами, подняли полы палатки, и Василий увидел толпу хорошо одетых солдат, похожих, как братья, на Игоря Чешихина. Профессионально улыбаясь, Игорь представил их единственному зрителю и слушателю. Звонко, как с эстрады, объявил: -- "Землянка", слова Алексея Суркова, музыка Константина Листова, исполняет солист ансамбля Родион Губанов. Где-то сбоку бархатисто зарокотали баяны, зазвучал мягкий баритон. Василий видел певца только до ремня на шинели да его руки, которые то сплетались пальцами, то взлетали порознь куда-то вверх. Происходящее было похоже на приятный сон -- красивые люди, музыка, пение. И очнуться не хотелось: сон это или бред, пусть так и будет. Важно, что слова песни вполне отражают явь. "Бьется в тесной печурке огонь..." Вот она, печурка, и прыгает в ней красный огонь. "На поленьях смола, как слеза, и поет мне в землянке гармонь..." Ну не в землянке, так в палатке. Только вот глаза перед Василием другие -- мамины глаза. Мама, мама, нет никого роднее и ближе тебя! "Ты теперь далеко, далеко... а до смерти четыре шага". Сейчас, пожалуй, побольше четырех. А было меньше шага: когда вели патрули по Витебску, стволом автомата в спину подталкивали. И немец, которого не смог оглушить закоченевшей рукой, чуть не выстрелил в упор. Как уцелел? Непонятно. Из нескольких автоматов били, пока лез через проволоку, а зацепила всего одна пуля! -- Вы не спите, товарищ старший лейтенант? -- озабоченно спросил Игорь Чешихин. -- Нет, нет, я все слышу и вижу отлично. Только не повредит ли вашим товарищам пение на открытом воздухе? У них ведь голоса. -- Мы привычные. Всю зиму на морозе пели. Концертных залов на передовой нет. Теряли и голоса и певцов. Война!.. После пения показали пляски. Танцорам было тесно на узкой дорожке перед палаткой, но они все же лихо кружились, а еще лучше посвистывали. -- Специально для вас приготовлен отрывок из поэмы Твардовского "Василий Теркин", -- сообщил Игорь. Ромашкин приподнялся. Он любил стихи Твардовского, в особенности про этого удалого парня Теркина! Игорь читал отрывок совсем новый, еще не читанный Василием в газете: Подзаправился на славу, И хоть знает наперед, Что совсем не на расправу Генерал его зовет, Все ж у главного порога В генеральском блиндаже - Был бы бог, так Теркин богу Помолился бы в душе. "Ну точно про меня! -- думал с восторгом Василий. -- Будто подсмотрел Твардовский, когда я шел к командующему". И на этой половине - У передних наших линий, На войне -- не кто, как он, Твой ЦК и твой Калинин. Суд. Отец. Глава. Закон. Василий вспомнил всех генералов, с которыми довелось встречаться. Комдив Доброхотов -- строгий, властный, но бывает и добр -- таким он запомнился, когда вручал Василию первую медаль "За боевые заслуги". Член Военного совета Бойков -- ну этот действительно и "ЦК и Калинин" -- огромный масштабности человек... Вспомнился Черняховский -- красивый, крепкий, молодой, а глаза мудрые. "Даже с маршалом Жуковым встречался! -- вспомнил вдруг Василий. -- С этим, правда, мельком, когда орден получал. Крепко на земле стоит, высоко голову держит. И теплый лучик в строгих глазах. На один лишь миг, когда руку пожимал. Маршалу иначе, наверное, и нельзя". Вместе с генералами встал перед Ромашкиным, как живой, комиссар Гарбуз, Василий был уверен, что если б не погиб Андрей Данилович, стал бы и он генералом. Да и без этого звания он по своим делам, по силе влияния на людей был настоящим генералом... -- "Вот что, Теркин, на неделю можешь с орденом -- домой..." -- не декламировал, а как-то запросто говорил Игорь. Чтец то превращался в Теркина, то в генерала, то в Твардовского. А то вдруг Василий узнавал в нем и себя. И было все это опять как во сне. Радостное ощущение не покидало Ромашкина и после концерта. "Ансамбль для одного! Ну, пусть не полный, пусть несколько человек, но ведь для одного меня прислал командующий!.." Словно продолжение этого сказочного сна, вечером в его палатку грузно ввалился член Военного совета Бойков. -- Лежишь? Правильно делаешь! Много сделал, отдохни! Генерал расстегнул шинель, снял фуражку, сел на табуретку так, что она хрустнула. Поглядел на Василия улыбчиво и добро: -- Сейчас отдышусь... "Больной человек, -- подумал Василий, глядя на отеки под глазами генерала, -- а по передовой мотается и днем и ночью". Бойков поднялся, застегнул шинель на все пуговицы, надел фуражку, проверил, ровно ли она сидит. "Куда же он? -- удивился Василий. -- Ничего не сказал... Неужто за тем только и заходил, чтобы отдышаться?" Но Бойков не ушел. Он встал против лежащего Ромашкина по стойке "смирно" и негромким, но торжественным голосом произнес: -- По поручению командующего фронтом генерала армии Черняховского вручаю вам, старший лейтенант Ромашкин, за выполнение особого задания орден Красного Знамени. -- Генерал подал картонную коробочку, в ней Ромашкин увидел красно-золотой орден и бело-красную ленту, натянутую на колодке. -- От себя поздравляю, дорогой мой, и желаю тебе быстрее поправиться, совершить еще много геройских дел на благо Отечества! -- Бойков погладил Ромашкина по голове и уже буднично спросил: -- Куда же тебе орден прикрепить? -- Секунду подумал и решил: -- А почему нельзя на белую нательную рубашку? У тебя сейчас такая форма одежды -- госпитальная! -- Он прикрепил орден, прихлопнул пухлой ладонью. -- Носи на здоровье! И еще Василий, обрадую тебя: можешь после выздоровления ехать в отпуск на пятнадцать суток. Командующий разрешил. Просил передать, что сам бы с удовольствием навестил тебя, да не может: дел много. И меня за торопливость тоже извини. К большому мероприятию готовимся. Будь здоров! Передай привет маме. Бойков пожал руку и ушел к поджидавшему его за палаткой автомобилю. Заурчал мотор, хрустнули ветки, и машина стала удаляться. А в ушах Ромашкина вдруг зазвучал ясно и отчетливо голос Игоря Чешихина, будто концерт продолжался: -- Вот что, Вася, на неделю Можешь с орденом -- домой! Ромашкин жалобно посмотрел на сестру, попросил: -- Сестричка, уколи меня чем-нибудь или облей водой. -- Вам плохо? Я сейчас дежурного врача вызову. -- Да нет же, хорошо! До смерти хорошо! Сестра нежно молвила: -- Ничего, от радости еще никто не умирал! x x x Ромашкин пробирался по избитым фронтовым дорогам к Смоленску, от которого начинали ходить пассажирские поезда. Было радостно и непривычно ходить в полный рост, не пригибаясь, не прислушиваясь к летящим пулям и снарядам. Потом тыловая жизнь стала открывать свои другие "прелести". Дороги пыльные и в то же время грязные -- во всех колдобинах и воронках зелено-черная дождевая вода. Шоферы гоняли машины по этим горбатым дорогам, как гонщики на соревнованиях. Ромашкину казалось, вот-вот вылетят наружу внутренности от этой проклятой тряски по рытвинам. Он крикнул шоферу в окошечко: -- Ты бы хоть притормаживал, везешь как бревна! -- Я под пассажиров не приспособленный, товарищ старший лейтенант, вы сами попросились. Пока фриц не прилетел, надо поторапливаться. Меня на передовой со снарядами ждут, -- усмехаясь, ответил водитель. Что ему скажешь? Он ведь так изо дня в день мотается. На очередном перекрестке Ромашкин простоял с полчаса. Он заметил, что среди ожидающих есть офицеры, сержанты, солдаты какой-то особой тыловой категории, они знакомы с регулировщиками, разговаривают с ними по-приятельски. Регулировщиков слушались все, понимая свою полную от них зависимость, одни эти дорожные боги точно знали, кому и куда нужно ехать, чтобы добраться в конечный пункт тряского путешествия. -- Старшой, садись, твоя карета, -- весело сказал курносый ефрейтор, перекинувшись несколькими словами с шофером. -- Так мне на восток, к Смоленску, а он куда-то в сторону, -- несмело возразил Ромашкин. -- Садись, будет полный порядок, -- сказал курносый регулировщик и бросил шоферу: -- Довезешь до горелого танка, там сбросишь. А вы потом пересядете на восток -- там наши помогут, не сомневайтесь. К середине дня Ромашкин уже не чувствовал себя таким счастливым, как утром в начале поездки: все болело от тряски, голова была тяжелой, хотелось есть, отдохнуть. Но как это делается в тылу, Василий не знал. Здесь какие-то свои законы -- дали вот продаттестат, какие-то талончики, а куда с ними обращаться? Нет, на передовой лучше -- там накормят, напоят, есть свое место в блиндаже. Все тебя знают, уважают, а тут ты какой-то чужой. На пятом или шестом перекрестке Ромашкин подумывал -- уж не возвратиться ли в полк? Он тоскливо смотрел на громыхающие мимо "ЗИСы" и "студебеккеры". Шоферы на ходу кричали свой маршрут регулировщице, немолодой женщине, а она махала им флажком -- "Давай". Попутной для Ромашкина все не было. Василий проклинал курносого ефрейтора за то, что он заслал его сюда на какую-то боковую дорогу. "Говорил ведь ему, на Смоленск, так нет, засунул к черту на кулички. Надо бы вернуться да начистить ему конопатую рожу за такие дела". Вдруг мимо проехала трехтонка, в окошечке ее кабины мелькнуло такое, что Ромашкин мгновенно вскочил и, как всегда, благодаря своей боксерской реакции, сначала отреагировал действием, а потом уже только сообразил, что произошло. Он закричал истошным голосом, чтобы грузовик не умчался: -- Стой! Стой! Кричал он так громко и взволнованно, что шофер, скрипнув тормозами, остановился. Регулировщица удивленно спросила: -- Что случилось? В чем дело? Ромашкин побежал к кабине, из которой выглядывала русоволосая девушка в пилотке и удивленно смотрела на него. Ромашкин сразу узнал ее. -- Таня, это я -- Василий Ромашкин, -- запыхавшись от волнения, будто после долгого бега, счастливо сообщил Ромашкин. Девушка пожала плечами, смущенно улыбнулась: -- Я вас не знаю. -- Как же не знаете? Москва, сорок первый год. После парада на Красной площади мы познакомились в переулке. -- Да, да, что-то припоминаю, -- несмело подтвердила Таня. -- Вот видите. Это был я. А вы тоже на фронт должны были ехать, сказали, ни к чему наше знакомство. -- Теперь вспомнила. -- Я так много о вас думал! Даже с Зоей Космедемьянской спутал. Ее ведь как "Таню" казнили. Я у пленных из той дивизии все про ваши зеленые варежки спрашивал, помните, у вас были домашней вязки, когда встретились в Москве? Мне почему-то казалось, что вы и есть та самая Таня. И вдруг вот вы живы, здоровы и рядом, но... совсем другая. -- Нет, я все та же. Только мне нездоровится, -- Таня почему-то смутилась. -- А вы куда едете? -- В тыл, в отпуск после ранения. Мне в Смоленск на поезд надо. -- И мы туда же. Ромашкин с укором посмотрел на регулировщицу, сердито спросил: -- Что же вы зря на дороге торчите? Машина идет в нужном мне направлении, а я сижу жду. -- Так их разве остановишь, носятся как скаженные, попробуй узнай, кто куда летит. Ромашкин махнул рукой, вскочил в кузов, пристроился поближе к окну, из которого выглядывала Таня, и они помчались вперед, не слыша половину слов в грохоте разбитого старого кузова. -- Ладно, в Смоленске поговорим, -- наконец сказал Ромашкин и сел поудобнее на запасной баллон. Он глядел на Таню сбоку. Надо же такому случиться -- за два года первый раз выбрался в тыл и в этой чертовой дорожной кутерьме вдруг встретил Таню! Таня очень изменилась, у нее было желтое болезненное лицо, усталые грустные глаза. Она уже не была той румяной на морозе русской красавицей, какой ее впервые встретил Ромашкин. Может быть, ранена или по болезни домой едет? Машина шла мягче тех, на которых довелось ехать Василию раньше. "Что значит женщину везет!" -- усмехнулся Ромашкин. В Смоленске, как в вырубленном лесу, от домов остались только пеньки. Город просматривался насквозь во все стороны, груды кирпича, обгорелые трубы, одинокая, исклеванная снарядами церковь. Около остатков вокзала -- скопление людей, машин, повозок. Ромашкин выпрыгнул из кузова и остолбенел от того, что увидел. Таня, прощаясь с шофером, благодарила его, передавала приветы своим подружкам, под конец прослезилась и чмокнула шофера в щеку. Но не это поразило Василия. У Тани, задирая вверх подол зеленого форменного платья, торчал вперед огромный живот. Она была беременна. "Вот почему водитель вез осторожно!" Когда шофер отъехал, Таня просто и печально сказала: -- Как видите, не только немцы, и свои выводят бойцов из строя. Василий сразу понял -- не по любви у нее это, не встретила она своего единственного на фронте, кто-то обидел Таню. А раз это так, то и расспрашивать не надо, больно будет ей. В развалинах вокзала уцелел небольшой зал, в нем было полно людей и так накурено, что совсем не видно старую довоенную пожелтевшую табличку "Не курить". Пассажиры -- мужчины, женщины и даже дети -- все сплошь в военной одежде: в солдатских ватниках, выгоревших гимнастерках, зеленых самодельных фуражках, цигейковых солдатских шапках. Военные отличались от гражданских только погонами. В углу над двумя дырами, пробитыми в стене, надписи на фанерках: "Комендант", "Касса". Василия удивило, что возле этих окошечек никого не было, люди будто собрались здесь просто так потолкаться, поговорить, покурить. Заглянув в одно отверстие, Ромашкин увидел солдата у полевого телефона: -- Послушай, когда будут продавать билеты? -- За час до отхода поезда. Сегодня уже ушел. -- А заранее нельзя? Завтра всем за час разве успеете? У меня больной товарищ, он в давке не сможет. -- Заранее нельзя, ваши деньги или проездные пропадут. Тут такое бывает! Нашу жизнь дальше чем на час вперед разглядеть невозможно, товарищ старший лейтенант. -- В голосе солдата была явная гордость близостью к загадочной опасности, на которую он намекал. -- Вы бы шли до первого разъезда -- там много товарняков формируется, сегодня уедете. -- Я же говорю: товарищ больной. -- Ну тогда ждите до завтра. Может, в гостинице примут вашего дружка. Он кто по званию? -- Да чин не велик. -- Ну тогда не примут, там только для старшего комсостава. На вокзале не оставайтесь, подальше идите, тут такие сабантуи бывают, не продохнешь. Ромашкин все же повел Таню в гостиницу. Она оказалась в уцелевшей половине наискось обрубленного авиабомбой четырехэтажного дома. В верхних окнах просвечивало небо. В нижнем этаже одна большая комната была уставлена железными кроватями с крупной проволочной сеткой, ни матрацев, ни подушек не было. На двери надпись на картонке "Только для старших офицеров". Заведовал этим "отелем" пожилой солдат с обвислыми запорожскими усами, который и в форме был простой колхозный дядько с украинского хутора. Он сидел у входа и дымил самосадом на все свое заведение. Взглянув на Танин живот, солдат сказал еще до того, как Ромашкин спросил: -- Вам можно. Занимайте вон ту коечку в уголку. -- А ему? -- Таня кивнула на Ромашкина. -- Им неможно, они старший лейтенант. А вам у порядке исключения. -- Он мой муж, куда же он пойдет? -- Умеете будете лягать дома, туточки только для старших офицеров. Прийде якись полковник, куцы я его положу? А вм две койки отдам? Нет, такое неможно. -- А мы вместе, на одной, -- оживляясь от своей догадливости, предложила Таня. -- Ну на одной лягайте. Мужу и жинке можно, -- согласился солдат. Когда Таня и Василий отошли, солдат потянул цыгарку так, что она затрещала, кругнув головой, понимающе сказал: -- И до чего только народ не додумается -- и свое дело справил, и жинку в тыл отправил, и сам в отпуске побувает. Рядом с кроватью, на которую Таня и Ромашкин бросили вещевые мешки, сидел пожилой полковник, белая густая седина была на нем словно парик, красные воспаленные глаза слезились, розовая старческая кожа на щеках собралась в мягкие морщины. На кителе полковника были золотые повседневные погоны. Увидев Ромашкина, полковник обрадовался, сразу же заговорил с ним, как со старым знакомым, будто продолжая давний разговор: -- Я вот думаю, как же вы воюете? Залп современной стрелковой дивизии весит тысячу восемьсот килограммов. Батальон выпускает тридцать тысяч пуль в минуту. Каждого атакующего в цепи встречает огонь двух-трех орудий и пулеметов. Бомбовый удар в период авиаподготовки -- сто -- сто пятьдесят тонн на квадратный километр, -- старик спохватился, -- простите, я не представился: полковник Ризовский, преподаватель академии, еду на стажировку, на фронт. Еле выпросился! Нехорошо получается: учу фронтовых офицеров, а сам в боях не бывал. Вот хоть к концу войны направили, а то просто неловко себя чувствую, понимаете ли. Так рот объясните мне, пожалуйста, как при такой огневой плотности вы все же остаетесь живыми? Ромашкин, чувствуя приятное превосходство над полковником-теоретиком, да еще в присутствии Тани, ответил полушутя-полусерьезно: -- Мы ведь в одну линию не выстраиваемся, товарищ полковник, на глубину и по фронту рассредоточены, к тому же в земле, а не на поверхности сидим. Вот пули летают, летают, а нас не находят, ну и приходится им лететь мимо. -- Вы совершенно справедливо это подметили, и я понимаю, а как же в атаке? Вы же на поверхности идете не защищенные. -- Перед атакой наши артиллеристы так гитлеровцев раздолбают, что уже не десяток пуль, а одна-две на мою долю останутся. И эти не успеет фриц в меня пустить, потому что я вплотную за огневым валом иду. Только после артподготовки пулеметчик голову поднимет, землю с себя стряхнет, а я тут как тут -- трах его по башке или "Хенде хох!". Полковник по-детски радостно засмеялся, одобрил: -- Ловко! Ваши слова научной статистикой подтверждаются: во время войн Наполеона погибало сорок процентов от огня и шестьдесят процентов от холодного оружия. А теперь сто процентов -- от пулеметно-артиллерийского огня и лишь два процента от холодного оружия. Счастливый вы человек. Вы видели, все понимаете, живы остались, скоро отцом будете. У меня трое: две дочки, сын-офицер. Все в армии. "Сын-офицер" полковник произнес гордо и был в этот миг очень похож на Колокольцева. Когда стемнело, комната заполнилась до самой двери. Офицеры лежали не только на кроватях, но и вдоль стен, и в проходах на топчанах, которые ставил для вновь прибывающих усатый дядько-содцат. Он был удивленно покладист, всех встречал добрым словом, успокаивал, чтобы не пугала теснота: -- Сейчас мы вам коечку соорудим, туточки тепло и сухо, хорошо покимиряете, а завтра в путь-дорогу. Василий и Таня легли лицом к лицу, накрылись шинелями, каждый своей. Пока было светло, они тихо разговаривали. Ромашкин теперь уже подробно рассказал Тане, почему он принял ее за Зою, как искал следы на допросах пленных. Таня поведала свою историю: -- Я была связистской. Вскоре после встречи с вами поехала на фронт, попала в штаб армии. В политотделе работала. Сначала все шло хорошо, офицеры культурные, вежливые, приятно было с ними работать. Девочки хорошие подобрались. Хоть и бомбили по нескольку раз в день, а жили весело, дружно. Потом приехал из госпиталя подполковник, он еще бинты носил, я в его отделе дежурила. Мне его жалко было. Все время занят, даже на перевязку некогда сходить. Я ему помогала. Ну а потом так уж случилось -- понравился он мне: очень умный, деловой и такой чистюля -- каждый час руки моет, через день белье меняет. В общем, влюбилась я. -- Таня помолчала и потом решительно и коротко досказала: -- И вдруг я узнала, что он женат. А мне врал -- холост! Ну, я ему и выдала! Такой бенц устроила, что загудел мой Линтварев на передовую, сняли его с должности и послали с понижением. Так ему и надо! Не жалею! Меня опозорил да еще из строя вывел. Я на фронт разве за этим шла... Ромашкин поднялся на локоть и, не слушая последние слова, перебил: -- Как, ты говоришь, его фамилия? -- Линтварев. -- Алексей Кондратьевич? -- Он самый. А ты откуда знаешь? -- Ох, я его всю жизнь помнить буду! Я с ним в госпитале под Москвой, в деревне Индюшкино, познакомился. Он мне еще там хотел дело пришить, но не получилось. А потом он в наш полк замполитом приехал. Ну, тут в его руках власть -- в штрафную роту меня упек! Правда, и я повод дал, но, не будь этого типа, все обошлось бы. Смотри как получается, мы с тобой в одной армии, значит, были, одних людей знали, а сами ни разу не встретились! -- Ненавижу я этого человека за обман, за то, что первую любовь мою изгадил. Потом он мне клялся, обещал жену бросить, на мне жениться. А я его за это еще больше презираю -- предатель подлый! Сегодня ее кинет, завтра меня, так и будет за каждой юбкой убегать от жен? Когда погасили свет и надо было спать, Ромашкин долго лежал с открытыми глазами. От Тани веяло духами, приятным женским теплом. Таня была первая женщина, с которой Василий лежал на кровати так близко. Он пьянел от ароматного тепла, ему было жарко. Хотелось еще ближе, еще поплотнее почувствовать ее мягкое тело. Но он лежал, боясь пошевелиться, и мысленно иронизировал над собой: "Прямо кино получается, рядом женщина и не женщина, та самая, которую мечтал встретить, а она попадает в руки человека, которого мы оба ненавидим. -- Потом Ромашкин стал думать о Зине. -- Вот бы хорошо побыть с ней так близко. -- Он вспомнил, как целовался с ней украдкой. Но тогда от тех поцелуев не охватывал жар, не пьянела голова, как сейчас от близости Тани. Тогда было совсем другое. Это немного пугало Василия: -- Я вот уже мужчина, у меня башка мутнеет от прикосновения женских рук, а Зина еще девчонка. Как же мы будем с ней..." Ромашкин проснулся от истошного воя. Выли сирены. -- В ружье, в ружье! -- кричал дядько-солдат у двери, хотя у офицеров ничего, кроме пистолетов, не было. -- Сейчас налет будет, тикайте в укрытия. Сразу за домом щели. Ромашкин схватил свой и Танин вещевые мешки, взял ее за руку и поспешил к выходу, стукаясь о кровати и топчаны. На улице было темно, чернели развалины, похожие на скалы. -- Куда пойдем? -- спросил Ромашкин. -- Где-то здесь щели. -- Надо подальше от станции. Прежде всего эшелоны бомбить будут. Будто подтверждая его слова, грохнули первые бомбы, осветив взрывом блестящие полоски рельсов и скопление вагонов. Перестали выть сирены, и сразу затарахтели пулеметы, закашляли торопливо и надсадно зенитки. Белые полосы прожекторов заметались, зашарили в небе. Ромашкин никогда не видел такого, остановился. -- Идем, что же ты, -- потянула его за руку Таня. Они побежали в город, подальше от станции. -- Ты не очень-то колыхайся, -- вспомнив, убавил шаг Ромашкин. -- Заботливый, идем, а то и меня и его ухлопают. Мне еще три месяца, могу и побегать. Они добежали до каких-то окопов, которые окаймляли развалины. В окопах уже сидели люди, они звали: -- Идите сюда! Чего вы бегаете! Только спустились в дохнувший сыростью и старой мочой окоп, земля затряслась, и все вокруг загрохотало от взрывов. В окопе люди повалились на дно, прижались друг к другу. Когда бомбы стали падать в стороне, Ромашкин увидел мальчика и девочку -- они прижались к матери, а она их прикрывала руками, как клушка крыльями. -- Не плачут, -- удивился Ромашкин. -- Они привычные, -- сказала женщина грубым мужским голосом. Налет длился минут пятнадцать. Гудение моторов уплыло в черном небе в сторону. А на вокзале все еще бухали взрывы. Горел эшелон с боеприпасами, рвались снаряды. Несколько раз, осветив развалины города темно-красным светом, рвануло, наверное, сразу целый вагон, черные шпалы и какие-то изогнутые обломки летели высоко в небо. -- Ну все, на сегодня кончилось, -- сказала женщина с двумя детьми и велела Тане: -- Идем к нам, где ты с брюхом в этой темени да в пожарах блукать будешь. В комнате, куда женщина их привела, пахло керосином и старыми тряпками. Лампа осветила небольшие нары, одеяло, сшитое из цветных лоскутков, серые мятые подушки. Таня поглядела на Ромашкина, виновато сказала женщине: -- Светает, мы пойдем, нам ведь ехать. Женщина поняла, в чем дело, обиделась, грубо отчитала: -- Барыня какая! Брезгуешь. Тебе ж дуре, помочь хотела. Ну иди, иди, не мотай мне душу, сама знаю, что не чисто у нас. Ребятишки уже юркнули под теплое одеяло и, как лисята, глядели круглыми глазенками на незнакомых людей. На станции еще дымили обгоревшие скелеты вагонов. Солдаты уже закапывали воронки, тянули рельсы на замену перебитых. Таня и Ромашкин пошли к своей гостинице. Нашли ее не сразу, хотя и знали -- она была где-то здесь, рядом. Дорога была изрыта свежими воронками, засыпана черной жирной землей. Развалины стали какие-то другие, будто их перевернуло, перебросило на другое место. Вдруг их окликнул дядько-солдат, он волочил кровать, цепляя ею за битые кирпичи: -- О, постояльцы! Схоронились? А мой готель накрылся! Я тут подвальчик найшов, погуляйте часок, я новое место оборудую. Две койки вам предоставлю. Жильцов поубавилось, а новые только к вечеру сберутся. Он поволок тарахтящую кровать к лестнице, которая уходила под землю. На одном из обломков стены Василий вдруг увидел золотой полковничий погон, в ушах мгновенно прозвучало: "Две дочки, сын-офицер, сотни пуль на погонный метр". Чтобы не видела этот погон Таня, отвлек ее, сказал: -- Идем, насчет билетов узнаем. На станции Ромашкин встретил солдата, которого видел вчера в окошечке с надписью "Касса". Теперь ни надписи, ни зала не было. Солдат сидел в товарном вагоне, который без колес лежал на земле. На боку вагона мелом было написано: "Комендант" и "Касса". "Уже работают!" -- удивился Ромашкин. Как ни странно, солдат узнал Ромашкина, весело спросил: -- Видали? Вот, гады, что делают! А вы говорите, заранее обилечивать! Вон сколько пассажиров отсеялось, им теперь билеты не нужны. Ромашкин глядел на убитых, их снесли и уложили длинным рядом за вагоном коменданта. Сейчас уж совсем нельзя было отличить, кто из них военный, кто гражданский, -- на всех одинаковые грязные сапоги и одинаковая окровавленная одежда. -- А где же комендант? -- спросил Ромашкин, вспомнив, что и вчера его не видел. -- Комендант на разъезде эшелоны формирует, я же вам вчера говорил, пошли бы туда, давно уехали. И сегодня скажу -- топайте туда, верное дело. Отсюда поезд по расписанию в четырнадцать часов уйдет. А это когда будет! Фриц еще раз может наведаться. И так бывает. Да, не думал Ромашкин, что в тылу такая суматошная жизнь. Ему казалось, достаточно добраться до штаба дивизии -- и все, дальше война кончается, дальше штабы, склады, военторги, в которых работники по вечерам чаи пьют. А тут, оказывается, хуже чем на передовой. Там Василий все повадки немцев знает, здесь поди разберись в этой чертовой карусели. Пришлось на попутных машинах добираться к разъезду. Танин живот всюду служил надежным пропуском. Их взяли в эшелон с разбитыми танками, которые везли то ли на ремонт, то ли на переплавку. -- Садись, сестренка, -- сказал начальник эшелона, пожилой техник-лейтенант, -- и тебя в ремонт доставим. До Москвы доехали благополучно. Когда выпрыгнули на путях, Таня предложила: -- Идем ко мне, отдохнешь с дороги, потом дальше поедешь. -- Дней мало осталось, Таня. В предписании ведь ни бомбежки, ни бездорожье фронтовое не учтены, на путь до Москвы сутки даны, а мы с тобой три дня потратили. Поеду, с матерью хоть неделю побуду. -- Может быть, на обратном пути зайдешь? -- Она дала адрес, объяснила, как искать. -- Правда, я и сама не знаю, ходят ли прежние номера автобусов и трамваев. -- Найду, я же разведчик, -- пошутил Ромашкин. -- Теперь адрес есть, не по варежкам буду искать. От Москвы к Оренбургу шли настоящие пассажирские поезда с общими, плацкартными и даже мягкими вагонами. Правда, кроме обилеченных пассажиров в тамбурах, на крышах и между вагонами ехало много людей, которым билетов не досталось. Их не гнали проводники, потому что понимали -- всем ехать надо, к тому же проводники от этих "зайцев" получали и откуп -- краюху хлеба, банку консервов, а то и поллитра водки. Все были довольны. Днем поезд мчался, обвешанный людьми снаружи. А на ночь всех пускали в тамбуры, в проходы между полками -- замерзнет народ ночью на холодном ветру! Ромашкин ехал в плацкартном вагоне на самом удобном месте -- на третьем этаже. На нижних полках сидели днем по три-четыре человека, играли в карты, домино, курили, разговаривали, а здесь, на чердаке, Ромашкин был полновластным и единоличным владельцем всей полки. Первые сутки он спал, на следующий день голод погнал искать пищу. Поправив бинт, который на шее размотался, Василий ощущал жесткую, ссохшуюся на ране заплатку и не стал ее срывать: "В Оренбурге схожу на перевязку". В Куйбышеве поезд стоял больше часа. Ромашкин в страшной давке, чуть не растеряв ордена и медали, сумел вырвать по талонам краюху хлеба и три воблы. Около своего вагона, усталый и потный после толкотни в очереди, остановился передохнуть. Вдруг он увидел, как здоровый детина, положив у ног мешок, начал стаскивать худенького парнишку с площадки между вагонами. Парнишка был так хил и тонок, что казалось, верзила раздерет его на части, как цыпленка. Шапка свалилась с головы паренька на землю, обнажив белую стриженную под машинку голову и худую, с острыми позвонками шею. Все происходило молча, паренек почему-то не кричал, он судорожно вцепился в какую-то железяку и жалобно глядел на Ромашкина огромными, как у ягненка, глазами. Ромашкин не выдержал, подошел к обидчику и тихо, но требовательно сказал: -- Оставь его, чего привязался. Детина, не выпуская тонкую руку мальчишки, хмуро буркнул: -- А ты кто такой? Отдыхающие от вагонной духоты пассажиры остановились, стали образовывать полукруг -- сейчас будет драка, можно немного развлечься, некоторые грызли воблу, такую же, как Ромашкин держал в руках. -- Отпусти парня, -- еще более грозно сказал Василий и стал засовывать рыбу в