оз, заскрежетал весь состав, и пошел поезд за стрелку. А наш вагон как был последним в хвосте, так и остался на месте. Взрывом-то перед нами вагон выбило, разорвало хвост поезду, мы и оказались отцепленные. - Окончательно пропали мы, Алеша,- говорю я.- Давай хоть вагон взорвем, чтобы немцам груз не сдавать. У нас гранаты были. Я отполз подале, уже было размахнулся, да вдруг вспомнил про Дашутку нашу. Ведь она в вагоне осталась. Ах ты назола! А из немецкого танка уже выскочили солдаты, рассыпались, бегут к нам, палят на ходу. Клоков подполз ко мне и говорит: - Гурыч, давай скорее вытаскивай Дашку и кончай вагон. На тебе еще одну гранату для верности. А я их пока тут задержу. Сам пристроился за насыпью, винтовку на рельсы положил и бьет немцев на выбор. А я ползком, ползком, посунулся к вагону, нырнул под него, пролез, поднялся с другой стороны и только влез на площадку, вижу: от семафора, из-за поворота, броневик по рельсам катит, вроде автодрезины. Как ударит с ходу, так только воздух у нас над головами забуравило. Бьет на всем ходу бронемашина по немцам, спешит на станцию. А на путях обломки горят, того гляди, и наш вагон займется. И при такой опасности высовывается из двери вагонной Дашутка наша, кубарем скатывается вниз и бежит по шпалам прямо к броневику. Пули вокруг нее чиркают об рельсы, щелкают, того и гляди, зацепят. - Дашка, дура, ложись сейчас же! Куда полезла?.. А она подбегает прямехонько к броневику. Оттуда из люка командир показался. - Дядя, - кричит Даша,- дяденька, зацепляйте нас скорее, везите! А то мы сейчас пропадем совсем. Я тоже на карачках подобрался туда. Встать боюсь - очень уж много надо мной этих свинцовых пчел летает. Стою на четвереньках, вернее будет сказать, на трех точках: правую-то руку к шапке приложил, честь честью, все-таки ведь с командиром говорю. - Товарищ дорогой, разреши обратиться?.. Сделай милость, подсоби. Правительственный груз везу, чрезвычайного назначения, от самого народного комиссара [1]. Вызволяйте! Хоть девчонку примите! - Погоди! Что за груз такой? Быстро! - Да, - говорю, - извиняюсь, книжки везем. Очень интересные. - Хватит! Ясно. Вас и требуется нам. Меня командир с разъезда за вами отрядил. Живо прыгай в вагон к арифметикам своим, - приказывает командир. - Это чья девчонка? Твоя! Что ж она у тебя без надзора под пулями бегает? Ну, быстро! Выскакивают из бронемашины двое, скидывают с пути обломки. Броневик подают к моему вагону. Орудие в башне туда-сюда дуло водит, палит, аккуратненько немцам порции выдает. А тем временем бойцы толстой цепью прикручивают мой вагон к своему крюку. - Живо давай, быстро! - приказывает командир, а голос у него громче пушки. - Поворачивайся, Ткаченко, не возись! А я кричу из-под вагона: - Клоков! Алеша! Давай сюда скорее. Отправляемся! Не отвечает Клоков. Побежал я, пригибаясь, к тому месту, где Алеша за насыпью отстреливался. Подбежал туда да и сам повалился на землю. Лежит мой Алексей, головой уткнулся в рельс, а с рельса на шпалу кровь сочится... - Алеша, Алеша! - кричу. - Ты что, Алеша? Это я, слышишь? Гурыч это. Командир из бронемашины зовет: - Эй, кондуктор, как тебя там... Долго ты будешь? Я тебя ждать не собираюсь. Я кричу: - Товарищ командир! Помощника моего ранило, напарника... Подсобите, - прошу. Подскочили два бойца, взяли Алешу на руки, а я ему голову пробитую поддерживаю. Подняли мы его в наш вагон, влезли и сами с Дашуткой. Загремела машина, тронулась, посыпались у нас учебники в вагоне, и пошел наш во всем мире невиданный поезд со станции. Впереди броневик, а за ним наш вагон. Много я в своей жизни поездил, всю Россию проколесил, а таким манером еще сроду не ездил. Не приходилось. Гремит впереди бронемашина, несемся мы за ней. Прыгает вагон на стыках, шатает его из стороны в сторону, вот-вот с откоса вниз грохнется... Но мне не до того. Я с Алешей бьюсь. Мне бойцы свой индивидуальный пакет дали, с марлей там, с ватой. Дашутка мне подсобляет, а у самой зубы стучат, хоть она их стиснуть старается и все норовит отвернуться, чтобы на кровь Алешину не глядеть. - Ты уж подержись, Дашенька, - говорю,- не обмирай. Раз попали мы с тобой на войну, так тут "агу - не могу" позабудь. Не маленькая. - Жалко мне очень, - говорит. - Вдруг если опасно!.. А? Дядя Гурыч?.. Забинтовали мы Алеше голову, как умели. Я ему подложил книжки, чтобы повыше было, тулуп подстелил. Молчит Алеша. Только, когда тряхнет вагон на стыке, стонет тихонечко. И как это его угораздило под пулю попасть, вот ведь горе какое! - Клоков! Алешка!..- говорю ему я в самое ухо,- Довольно тебе, очухивайся. Это я, Гурыч. Ну как, легче тебе? Открыл он глаза, посмотрел на меня и легонько губами двинул. - Гурыч... Когда доедешь... скажи ребятам, как мы им везли... - Да брось ты, Клоков! Мы с тобой, Алеша, вместе еще обучаться станем. Не помню, чего уж я ему тогда говорил такое, но самто я вижу, что дело плохо. Совсем никуда дело. Не доехать Алексею. Тень уж ему на лицо заходит. - Клоков,- говорю,- ты подержись, милый! Как же я без тебя-то, один? Ты это пойми. Быть этого не может. Ты слушай, Алеша... А, Алеша? Захолодела его рука в моей. Приложился я ухом к груди, послушал сердце, шапку снял. Только колеса под полом стучат и отдаются в тихой груди Алешиной. Конец. Отмаялся. А Даша взглянула на меня и поняла все сразу. Отошла в дальний угол вагона, села там комочком, подхватила руками коленки и, слышу я, шепчет: - Хороший был, всех лучше. Это он меня первый пустил. Да я и сам думаю, несправедливо вышло. Помоложе он меня, жить бы ему да поживать. А вот пуля его выбрала. - Ну, что же поделаешь, Дашенька, не всем помирать в очередь. Так уж вышло. А нам с тобой, видно, еще ехать положено. Хотел ей еще что-то сказать, да и слов не нашел. Тут с броневика кричат мне: - Эй, кондуктор, тормози! Я выскочил на площадку, стал прикручивать тормоза, чтобы вагон не насел на ходу на бронедрезину. Загремели стрелки под колесами, влетели мы на станцию. А кругом люди сбегаются, бойцы с эшелона кричат, дивятся. - Вот это да! Вот это доставлено, - говорят, - высшей скоростью! Ну, я поблагодарил командира, только объявил, что не до радости мне, товарищ убит. Побежали за врачом, да уж поздно. Ни к чему врач... Похоронили мы Алешу Клокова тут же возле станции Старые Дубы, за разбитой водокачкой. Я доску отесал, двумя камнями на могиле укрепил. А на доске написали так: "Клоков Алексей Петрович. Год рождения 1912. Боец железнодорожного транспорта. Пал смертью храбрых при доставке особого груза в освобожденные районы. Дети, школьники, не забывайте его. Он вез вам книжки из Москвы". Поставили нас снова в хвост эшелона. Едем вдвоем с Дашуткой. Молчим. Все про Алешу думаем. За что ни возьмусь - все его не хватает. Какой разговор ни начнем, обязательно Алешей кончим. И не верится мне никак, что нет уже его совсем. Все думается, сейчас на полустанке вскочит, чего в газетах новенького, расскажет, Дашку потормошит... Через два дня к вечеру прибыли мы в Казявино. Станция забита составами. С фронта идут, груженные всякой железной рванью: танки на них немецкие "тигры", пушки "фердинанды". К фронту составы следуют, военного назначения. И всякий товар гонят для освобожденных районов, где народ изголодался. Тут и хлеб, и цистерны, и тес. Отсюда наш эшелон к фронту поворачивал. Попрощались мы с начальником эшелона за руку, пожелали друг другу счастливого пути. Отцепили нас, поставили на запасный путь, ушел эшелон. Опять я бегаю по станции, хлопочу, требую срочной отправки. А уж ночь опустилась, и дождь идет. На станции хоть глаз выколи. Полное затемнение. Да немцы еще недавно тут нахозяйничали перед уходом. Кругом рельсы вывороченные валяются, шпалы расколотые, щебень, железные балки, вагонные скаты. И днем-то еле пройдешь. А тут ни зги не видать. Бегаю я по путям, натыкаюсь на все. А фонарь у меня, как на грех, ветром задуло. И вдруг мне говорят у блокпоста: - Идите скорей, ваш вагон давно прицеплен, отправляют. Побежал я обратно на пути. Нет нигде моего вагона. Не могу найти. Сюда бегу, туда кидаюсь. А в темноте разобрать ничего невозможно. Ношусь я как сумасшедший по станции, чуть не плачу. Спрашиваю всех: "Не видали вагон номер "172-256", с одного боку горелый?" Нет, никто не видал. Да и разве разглядишь тут что-нибудь, в эдакой темноте! А дождь льет все пуще и пуще. Вымок я до самых внутренностей. Дрожу весь как осина. Забежал я куда-то на пути, где уж и народу нет, спросить некого. Только ветер в темноте рваным железом погромыхивает. Слышу, состав какой-то пошел, и как раз в ту сторону, куда и нам отправляться. Бегу я между составами, а слева и справа, навстречу и вдогонку колеса постукивают. Стой, погоди! Вот он, мой вагон, обгорелый сбоку, и площадка тормозная. Обогнал меня. Еле уцепился на ходу за поручни, навалился на площадку, кое-как влез. Ну слава тебе господи! - Дарья! - кричу я в вагон. - Жива, здорова? Заждалась, чай... Ай, Дашутка! Ты что, заснула, что ли? Не отвечает. И тихо в вагоне, нет никого, пусто. Упало у меня сердце, Ах, Дашка ты, Дашка! Вот и понадейся на тебя. А обещала сторожить. Заждалась, должно быть, бедняжка, пошла искать меня да и заблудилась. Где уж тут девчонке найти, когда я и сам-то целый час плутал! Жалко мне стало девчонку, да что же делать? Где же ее теперь искать? Ясно, отстала Дашка. А меня всего трясет. Промок очень. И до того пальцы застыли - фонаря зажечь не могу. Решил я сперва согреться. Пошарил в углу: стояла там у меня припасенная заветная поллитровочка. Еле нашел - упала, откатилась к другой стенке. Выбил я пробочку, крякнул, хлебнул - полезли у меня глаза под самые брови. Батюшки! Да что это такое? Всякого я в жизни пробовал, самого крепкого... Маляры меня раз было политурой угощали - ничего... А другой раз музей эвакуировали, закоченел я на ветру, так студенты меня научным спиртом из-под ящерицы саламандры потчевали. Но такого зверства у меня еще во рту в жизни не было. Вроде как зажигательную бомбу проглотил. Сел я на пол, а потом повалился совсем и лежу, раскрывши рот, словно селедка на блюде. И как люди дышат, забыл, и голоса нет. Только хлюпаю, будто рваный сапог. А кругом во внутренности у меня все карболкой шибает. Отдышался чуток, зажег фонарь, гляжу - милые мои! Да я не в свой вагон залез... Вагон тоже поврежденный, видать, при бомбежке, но только кругом бутыли какие-то стоят, аптекой воняет. Тут я сообразил: это я в вагон с медикаментами влез. Лекарства, медикаменты тоже, видно, из Москвы послали для больниц в освобожденные районы. А я в темноте обми. шурился, карболки хватил. В общем, полную себе внутреннюю дезинфекцию произвел - и чувствую, ребятки, эти самые микробы из меня давай бог ноги. Еле отчихался. Потом чих прошел, икота взяла. Ну, слава богу, думаю, хорошо, хоть карболка попалась, а то мог еще йоду напиться. Так. Ну, допустим,, полечился, а что же дальше делать? Где мне мой вагон искать теперь, где Дарья моя, анчутка несчастная? Хотел я было соскочить на ходу, да поезд разогнался под уклон. И что толку соскакивать на перегоне? Что я один в поле буду делать, да еще ночью... Вот комиссия отца Денисия, история кума Григория! Замечаю, однако, что тормозит поезд, видно, к станции подъезжаем. Как стрелку проехали, я, не дожидаясь остановки, соскочил. Тихо кругом. Составы стоят. Темно. Людей не слышно. Потом рожок где-то запел, паровоз закричал, буфера задлинькали. Пролез я под вагонами, побежал туда. Отправляют какой-то состав. - Что за поезд? - спрашиваю. Из темноты сверху отвечают: - Санитарная летучка. Это раненых с фронта везут в госпиталь. И идет состав в сторону той станции, где я свой вагон потерял. Стал я проситься в теплушку - не пускают. Говорят, переполнено все, места нет. Я все-таки вскочил на ходу, а мне велят обратно сойти, чуть не спихивают. - Не положено, - говорят, - в санитарном поезде посторонних возить. - Дружочки, - говорю, - уважаемые, я же не посторонний! Я от своего вагона отбился. Сам по этой научной части. Слышу, в темноте посопел кто-то, словно принюхался, да и говорит: - Шут его знает. В темноте не видать. Но запах, верно, от него медицинский. Ладно, пусть до станции доедет. Так я и попал снова на ту же станцию. А тут уж немножко светать начало. Бегаю я опять по путям, кричу: - Дашутка, Дарьюшка, милая! Аукнись, подай голос! И вдруг слышу откуда-то с другого пути: - Тута я, тута, дядя Гурыч! Кинулся я в ту сторону, посветил фонарем... Вот он, мой чрезвычайный, особого назначения! Дашка как бросится мне на шею прямо сверху! Я даже на землю сел. А потом вдруг как начала меня обоими кулаками барабанить - ив грудь и по шапке. - Да ты обалдела, что ли? Она в рев. - Да, вы зачем меня одну бросили! Темно, боязно. А потом самолеты прилетали, две бомбы кинули. А вас нет и нет... Я думала, уж вас убило, как Лешу... Только я, дядя Гурыч, никуда от вагона не отлучалась. И когда налет был, все побежали, а я тут сторожила, как вы наказывали. Всю ночь. Только смерзла шибко. И у самой зубы словно дважды два долбят. Ну, проехали мы еще день и прибыли наконец на эту самую Козодоевку. Дашутка моя волосы расчесала, умылась из чайника, вещички свои собрала и подает мне руку, вроде как взрослая дамочка: пальцы лодочкой, аккуратно. - Дядя Гурыч, премногое вам спасибо, что довезли. Очень вам благодарна с мамой, на всю жизнь. Если вам отлучаться от вагона нельзя, так я сама сейчас сбегаю до дому, а потом с мамой приду к вам, кушать принесу. И белье соберите мне, мы вам сразу с мамой тут же постираем. А то вы весь заносились совсем. Счастливо вам пока оставаться! И пошла. Взвалила мешки свои, котомочки, идет, сама тоненькая, стеганка до колен, башмаки полведерные по грязи плюхают. А я гляжу вслед, думаю: "Вот доставил девчонку на место. Теперь у них, чай, радости будет!.. А ты, Афанасий Гурыч, следуй по своему направлению. Один теперь... Своих детишек завести некогда было, всю жизнь на пути провел, ну хоть чужих ребят книжками порадуй. Все-таки будет с тебя какой-нибудь толк". Скрутил я цигарку, за кипятком сходил к паровозу, прикурил у машиниста. Прошел эдак часок, другой. Новый паровоз дали, ждем отправления. А Дашутки не видно. "Конечно, ей уж теперь не до меня", - думаю. И тут вижу: между путей бежит, спотыкается Дашка моя и тянет за руку высокую женщину. Увидела меня Дашка, вырвала руку, побежала, на самой лица нет. Бросилась ко мне, ткнулась головой в плечо. Выговорить ничего не может, только бьется вся, колотится головенкой своей о меня и одно твердит: "Ой, дядя Гурыч... дяденька!.." Ничего не могу разобрать. Гляжу на гражданку, которая с ней. Подошла она ближе, сама слезы глотает, шепнула на ухо, и оступилось во мне сердце. Вон она, какая беда! Некуда было спешить девчонке. Несчастное дело получилось... - Как же это так? - спрашиваю. - А она-то дождаться не могла, торопилась все... - Это,- отвечает,- немцы уж перед самым уходом ворвались к ним и вот что натворили. Ну, Даша, успокойся. Не надо, милая... Что же делать, девочка! Дашенька, родная, не надо... - А вы сами кто ей будете? - спрашиваю. - Я учительница. Даша Маркелова у меня в классе была. Хорошо успевала. А вам, - говорит, - спасибо, дорогой, что довезли девочку. Потрепал я Дашу по голове, затихла она немножко. - Эх ты, горе мое! - говорю.- Как же ты теперь тут одна будешь, неуютная?.. Давай, Даша, я тебя на обратном заезде, как порожняк будем гнать, к тетке возьму. Я бы тебя и к себе в дочки забрал, да ведь жизнь у меня перегонная, на колесах моя жизнь, дорожный я житель. А тебе требуется воспитание. Учительница слезы вытерла, посмотрела на меня и говорит: - Милый вы, славный человек... Как вас зовут? Афанасий Гурыч? Так вот, Афанасий Гурыч, за Дашу не беспокойтесь. Ей тут хорошо будет. У нас детдом открывается. Пока Даша у меня поживет. Верно, девочка? А потом я ее в детдом определю. С ее тетей мы спишемся. Засмотрелась учительница в дверь нашего вагона, и загорелись у нее вдруг глаза, бросилась она к книжкам. - Боже мой,- говорит,- книжки... учебники... Настоящие учебники! Два года не видела. Господи! Смотрите, буквари, задачники, весь комплект. Господи, не верится! Если б только могли вы хоть чуточку нам оставить - Даше в приданое и ребятам моим... Вот бы мы вам, Афанасий Гурыч, милый, спасибо сказали преогромное! Вот бы мы вас век помнили!.. Роется она в книжках, схватит какую, прочтет на крышке: "Грамматика" - и к груди прижмет. Гляжу, совсем она еще и сама-то молоденькая. Только состарило ее раньше срока. Тоже, видать, натерпелась. А горе одного только рака красит. - Хотя, - говорю, - у меня станция назначения и получатель значатся иные, ничего... Выбирайте, что вам требуется. Только, товарищ учительница, попрошу мне расписочку для отчетности. Ну, отобрала она малую стопочку. Расписку черкнула. Тут запели, затрезвонили по всему составу буфера, тормоза скрипнули, паровоз голос подал. Отправление нам. Нагнулся я, поцеловал на прощанье Дашу в макушку самую, прокашлялся, хотел чего-то еще сказать, да только рукой махнул и полез на площадку. Пошел состав. Даша сначала шла все быстрее и быстрее возле подножки, рукой за нее держалась, потом отпустила, побежала около вагона, отставать стала, все смотрит на меня. А учительница осталась на месте, одной рукой учебники к себе прижала, а другой издали машет мне... Ну, вот и все, ребятки. А теперь я прибыл к вам, и вот вы сейчас получаете эти самые учебники, которые вам послал из Москвы товарищ народный комиссар просвещения. Вот сейчас их вам раздавать станут. Извиняюсь, если маленько груз не в полной сохранности дошел. Видите, тут подпалило немножко. Вот осколком пробито. А здесь от пули след. Это когда нас на станции обстреливали. А вот тут две арифметики чуток кровью повело. Это на них Алеша лежал. Клоков. Берите, ребята, книжки себе. Для вас и везли мы их. Когда учиться по ним станете, Алешу Клокова вспоминайте и могилку его возле станции Старые Дубы... Невысокий криволицый человек закончил свой рассказ, отер платком длинные усы и, скромно отойдя от стола, надел выцветшую фуражку с малиновым кантом. В большом школьном зале с полувыгоревшим потолком, с выбитыми и заколоченными фанерой окнами стояла тишина. А потом по знаку директора школьники один за другим стали подходить к столу, где были сложены присланные из Москвы учебники. Молчаливые и серьезные, бережно принимали ребята в свои руки книжки, страницы которых были тронуты огнем, пулями и кровью... ПРИМЕЧАНИЯ В основе этого рассказа также лежит подлинная история, сообщенная автору ставропольской учительницей В. Ф. Гавриленко. Но характеры действующих лиц, самый ход событий и подробности, конечно, додуманы писателем. Рассказ вышел в Детгизе отдельным изданием в 1945 году и много раз издавался отдельно и в сборниках. 1. Народный комиссар - так в первые годы Советской власти назывались у нас министры. Е. Таратута СОЛНЦЕ СВЕТИТ Солнце зашло. Быстро слиняли блеклые краски мартовского заката. Снега за окном вагона набирались вечерней синевы. Ранняя звезда засквозила в небе над далекими, уже плохо разглядимыми холмами. В вагоне густел сумрак. Света в поезде ещо не давали, и дремотное оцепенение овладевало пассажирами. Обо всем уже успели поговорить за день, и каждый знал, куда и зачем едет сосед, и уже были выяснены цены на картошку, сало шпиг во всех ближних и дальних районах, перечислены все случаи вагонных краж и происшествий. В пошатывающемся сонном сумраке вагона бесконечно отстукивали колеса; в дальнем углу все еще слышался монотонный говорок какой-то старушки, еще с утра начавшей рассказывать о своем внуке Порфишке, от которого с первого года и весточки не слышалось, а потом он сам обнаружился... Поезд недолго постоял у маленькой станции и пошел дальше. И тут проводница подвела к одной из полок вагона нового пассажира и сказала: - А ну, граждане командированные, сядьте маленько уместительней, дайте место человеку. Новый пассажир уверенно и легко прошел за ней к указанному месту. В темноте трудно было разглядеть его лицо. Но заметно было, что человек этот сильный, молодой. Был он плечист и точен в движениях. Кубанка и короткий, ладно пошитый тулупчик ловко сидели на нем. - Виноват, как бы не потревожить вас,- сказал он приятным тенорком,- разрешите, я вот свой багаж сюда пристрою. В вагоне к тому времени уже совсем стемнело, но вошедший пассажир с удивительной свободой двигался в тесноте, среди мешков, баулов. Он никого не задел, когда рукой проверял, есть ли свободное местечко на багажной полке, - для этого он одним рывком легко подтянул свое ладное большое тело, взявшись за скобки, упруго вспрыгнул, без натуги подхватил объемистый чемодан, забросил его наверх, кинул туда свой вещевой мешок. - Вы бы у себя поближе вещички-то попридержали, - сказал кто-то из темноты, - озорства нынче много по дороге, и глянуть не успеешь, чуть моргнешь - и поминай как звали. - А зачем нам моргать? - весело отозвался новый пассажир. - Я и так услышу, ежели кто подберется. - В такой-то темноте не углядишь, - сказала со второй полки пожилая колхозница, - хоть бы уж свет скорее дали. - Ничего, мамаша, в темноте, да не в обиде, - отшутился новый. Он сиял тулупчик, вывернул его, аккуратно сложил в уголке, нащупал крючок на стенке и ловким, точным движением издали набросил на него свою кубанку. Слышно было, как легонько и сыпуче потрескивали под расческой его, вероятно, очень сухие волосы: очевидно, пассажир причесывался. - Ну вот,- сказал он,- все нормально, порядок и красоту навел. Правильно, граждане? - В такой темнотище красоты от нас уж не спрашивают, - ворчливо отозвался с противоположной верхней полки один из пассажиров. - Красоту человек сам с себя спрашивает,- возразил новый пассажир,- красота у человека, я считаю, больше не для посторонней видимости, а для собственного уважения, чтобы соблюдал себя в порядке, по полной форме... А вот вы, извините, лежите в верхней одежде да еще воротник поставили, и от этого вам на душе тесно... - А тебе на душе просторно? - обиделся верхний пассажир.- И каким же это тебе манером известно в такой темноте, в чем я одетый лежу и насчет воротника... Ты что, мне пуговицы проверял, что ли? - Зачем мне ваши пуговицы считать? - негромким, приветливым голосом ответил парень.- Я и так по голосу чую, какой у вас вид красивый, до горла на замке. Все в вагоне засмеялись, дивясь догадливости парня, потому что верхний пассажир действительно весь день лежал в наглухо застегнутой шубе с поднятым воротником, хотя в вагоне было достаточно тепло. Новый пассажир тем временем загремел в темноте кружкой. - Пойти у проводницы кипяточку взять, - проговорил он. - Погоди, сейчас свет дадут, а то кругом вещи наложены - и ноги переломаешь, и людей ошпаришь. - Без паники, мамаша. Не будьте в сомнении, - откликнулся парень, - проводница в том, что ль, конце вагона? Точка. Красота и порядок. Вам, мамаша, не прихватить кипяточку? Давайте чайничек ваш. - Ишь ты, - удивилась колхозница,- гляди пожалуйста... Да ты кошка, что ли? В темноте все видишь... Да ведь чайник у меня в мешке спрятан. Как же это ты прознал? - А чайник ваш мне свой секрет из мешка брякнул, он у вас, поди, под головой, - спокойно отвечал парень. - Ну и ловкай! - восхитилась колхозница и загремела в темноте чайником. Парень, взяв чайник, уверенно пробираясь среди вещей в узком коридоре между полками, отправился к проводнице. - Что-то уж больно расторопный,- опасливо проговорил себе в воротник человек, занимавший верхнюю полку. - За такими ловкачами глаз да глаз нужен, а то раз - и будь здоров! Парень быстро вернулся. - Виноват маленечко, как бы не сварить вас. Стоп, машина. Кажется, тут я на временное жительство прописан. Так, с обратным прибытием! Подставляйте, мамаша, кружечку. Красота и порядок. Он в темноте налил кипятку в подставленные кружки, не пролив при этом ни капли. - Спасибо, сынок, - поблагодарила его колхозница, - ишь какой ты управистый, с тобой и свечки не нужно. Но тут как раз проводница вставила свечу в вагонный фонарь; робкий, качающийся свет и глубокие, вздрагивающие тени заходили по стенам и полкам вагона. И все пассажиры, даже тот, наглухо застегнутый, что недвижимо лежал на своей полке, с любопытством и внимательно оглядели парня. Всем понравился он, красивый, приветливый, с чистым и каким-то очень светлым лицом, с большими спокойными глазами и ровными, приятно выгнутыми бровями, между которыми залегла неожиданная глубокая морщина, несколько омрачавшая это приветливое, ясное лицо. Парень вынул кисет, ловкими пальцами быстро свернул самокрутку, насыпал махорки с ладони, предложил закурить верхнему пассажиру, на что тот ответил отказом: "Не приучился к этому и другим отсоветовал бы..." И все в нем привлекало: и неназойливая словоохотливость, и веселый казачий говорок, и то, как он делал все - быстро, аккуратно, точно, - ни крошки табаку не просыпал он, закуривая... Поезд тем временем остановился у полустанка, погудел, громыхнул буферами и сцепками, двинулся дальше. - Кормильцы родимые, будьте достойны вашего сожаления, не откажите в милостыньке вашей, кто сколько может, несчастному, горькому инвалиду, - раздался сиплый голос в вагоне. По проходу двигался грязный, согнутый человек в лохмотьях. Он боком пробирался между пассажирами, кланялся налево и направо. - Подайте, сколько можете вашей милостью, не обидьте пострадавшего, войдите в мое горькое положение, дорогие граждане, кормильцы наши... Ему протягивали скомканные рублевки, трешки, куски хлеба, которые он быстро совал в замусоленную котомку дрожащей, скрюченной рукой. Все с болезненным сочувствием глядели на это страшное, оборванное и смрадное существо, и женщины скорбно вздыхали, а нищий ковылял по проходу, кланяясь, припадая на одну ногу и бубня себе под нос свою заученную унылую мольбу. И вдруг веселый парень, прислушавшись, с внезапно изменившимся лицом громко сказал: - И не совестно вам, гражданин, эдак по вагонам попрошайничать, толкаться, жалким своим словом людей проводить? Слушать вас - так с души воротит. Некрасивое это дело. Все неприязненно посмотрели на него. Неожиданной показалась эта жестокая выходка со стороны такого общительного и приветливого человека. - А тебе что? - визгливо закричал нищий. - Шут окаянный! У тебя никто не просит. Никто не неволит. Что ты к больному человеку привязываешься? Я с фронта инвалид. За тебя, толсторожего, кровь на фронте оставил. Ты что, не видишь, что ли, выслепило тебя? Все поглядели на парня. И тогда очень просто и негромко он сказал: - Выслепить-то меня давно выслепило... Только по миру таскаться да у людей клянчить я вовек не пойду. Только тут все увидели, как неподвижны и безучастны на этом молодом, ясном, полном жизни лице блеклосерые, остановившиеся навсегда глаза. Наступила тишина. Замолчал и нищий, смешавшись, тоже глянул исподлобья в темный угол, где сидел парень, махнул скрюченной рукой и стал пробираться через вагон. Тишину нарушила колхозница: - Стало быть, сынок, незрячий ты? То-то в темноте управлялся так... А ведь так глядеть - незаметно совсем. Это что же у тебя, с рождения? - Нет, мамаша, родился - на свет глядел. Двадцать пять годков прожил, наглядеться не мог, и все казалось, вроде ничего еще в жизни не видал, все вперед заглядывал. Жизнь была: красота и порядок. А вон вышло как... - С чего же это? - Ранение... Я до войны трактористом в Куберлеевской МТС, Петровского района, работал. Слышали, чай? Нашего же, Ставропольского края. Глаза у меня были жадные, все хорошее примечал. Нашлась тут по соседству донечка одна, тоже глазки ясные, люди говорят, здорово на меня схожая. Поженились мы с ней. Так, значит. Красота и порядок. Ну, тут война. За Одессу воевал. В Севастополе бедовал. Конечно, картина была трудная. Мы до последней минуты там стояли. В каменоломнях скрываться пришлось, потому что уж уходить было невозможно. Мы последний заслон держали, когда остатние наши части из Севастополя снимались. А потом через горы пробился я, чтобы через Крым уйти. Я уж был осколком раненный в плечо, вот сюда, да и в левый глаз. Это сейчас незаметно, а внутри самый смотрительный нерв мне порвало. А слепнуть я стал и на другой. Чувствую, пропали мои очи. С каждым днем все темнее и темнее мне... Выбрался я с гор, иду, от немцев хоронюсь. Днем еще кое-чего разгляжу, а чуть смеркаться станет, нету уже у меня никакой видимости. Забрел я в одно селение, слышу, у крайней хаты разговор, вроде как понашему, по-казачьему, говорочком... А уже ночь была, я исхолодался весь и голодный сам, последние галеты стратил... Щупаю я перед собой дорогу посошком кизилевым - завел себе такой, а то никакой возможности ходить нет. Подхожу я к тому дядьке, говорю тихенько так: "Слушай, браток, добрый человек, я пз Севастополя через горы ушел. Дай ты мне у тебя хоть ночку переночевать да, может, водички теплой дашь, глаза я свои промою, ослеп я от ранения. Кровью мне глаза забросало. А ежели корочка найдется, то уж совсем тебе повек благодарен буду..." А он, паразит, меня рукой отпихивает, шипит: "Иди, иди отсель. Шатаются всякие. А потом через вас в комендатуру попадешь. Куда тебя черт занес? Иди лучше сам подобру-поздорову, а то я тебя к патрулю отведу... Я из-за тебя в петлю лезть желания не имею. Знаешь, немцы не шутят! Вздернут - и прощай..." - "Ты хоть водички мне дай теплой, глаза у меня закоростели... Ничего тебе плохого не будет, не паникуй, уйду я..." - "Пошел, пошел!" - говорит и толкает меня рукой. Я за него хватаюсь, все-таки ведь живой человек, может, думаю, посочувствует. Нет, отпихивается. "Ну, говорю, смотри, хозяин. Мы еще с тобой повстречаемся. Припомню я тебе, как ты меня оттолкнул, как ты мне в воде для моих очей отказал". А он говорит: "Ну, может, на том свете и свидимся, а на этом ты уж меня вряд ли своими глазами разглядишь. И кончай разговор. Вали отсюда. А то в момент патруль кликну..." - Неужто так и сделал? - прошептала колхозница. - Гнусный человек,- пробормотал застегнутый пассажир с верхней полки. - Так и прогнал,- продолжал парень. Боль при этом страшном воспоминании ожила во всех чертах его подвижного лица, гневно двинулись брови, еще глубже пролегла морщина между ними, яростно дрогнули углы рта, вздулись ноздри широкого носа - все пришло в движение, и только глаза, блекло-серые, безучастные, оставались по-прежнему мертвенно-недвижные, словно холодные стоячие камни среди волн и пены горной бурливой реки. - Да...- продолжал рассказчик.- Что натерпелся, всего не перескажешь. Но гадов на свете все-таки не столь много. Нашлись люди подобрее, и приют дали, и накормили, и очи мне промыли, только свет мне обратно вернуть уже не смогли. Попал я потом к партизанам, переправили меня через фронт. Положили в госпиталь. И так и сяк над моими очами врачи трудились, даже профессора специальные. Поздно, говорят: уже такое повреждение внутри вышло, что не видать мне больше света белого. Словом, слепота на сто процентов. Написал я домой братене, чтобы приехал. Сам написал, на ощупь. Сестра хотела - не дал, из упрямства. Вот раз сестра медицинская подходит и говорит: "Идемте, больной, поведу вас к начальнику госпиталя". Привела меня в кабинет; тихо там, вдруг кто-то как закричит в голос и бух на пол. Оказывается, брат приехал. Как увидел, какой я теперь есть, так и сам заплакал... Да... Ну, словом, небольшая была у нас, так сказать, паника, ну потом ничего... Повез меня брат домой. Всюду нам дорогу уступают, жалеют, как на несчастненького смотрят. А я здоровый, во мне жизни на целый вагон людей хватит, руки - во, сами видите, привык других жалеть, а к себе снисхождения никогда не просил. Еду, аж зубами скриплю - тоска напала. Очень уж обидно, сколько во мне силы дуром пропадает. А кому я нужен такой, думаю. И еще скажу, одного очень сильно опасался; как жинка примет. Очень она у меня собой красивая, видная такая. Неужели не выйдет встречать, думаю. Брат утешает, а мне еще сумней. Приехали мы, значит, выходим, брат за руку ведет, а у самого тоже рука трясется... Иду я за ним и ухом каждый шаг вокруг ловлю: не подойдет ли, не встретит ли. Нет, никто не встретил. Выругался я и говорю братене: ну и черт с ней, мне из жалости не надо... Вдруг как заслышал я шаги частые... Затопотали каблучки по лестнице у перехода... Подбежала она, бросается на шею и криком кричит... Парень замолчал, вынул кисет, свернул цигарку. - Мда... Словом, опять паника... Да... Пришла, значит, все-таки. Приехали домой, а я в хату не захожу, стал на пороге и сказал то, что сдавна задумал: "Вот, Ольга, давай с ходу решать вопрос - или в семейный дом мне войти, или бобылем по моему теперешнему положению быть. Остаешься со мной - не возражаю, сама чувствуешь. Не хочешь дальше быть - уходи. Только сейчас же собирай вещи и уходи, пока я в хату не зашел". А она: "Никуда я от тебя, Петя, не пойду..." Ну и, конечно, еще многое сказала. Только это я, извиняюсь, пересказывать не стану. Эти слова самые дорогие. Такие слова в себе держишь, такие слова вдвоем говорят, с третьим не передают. Ну, и остались мы вместе. Все думал я, за какое дело взяться. Силы много, здоровье есть. А чего без глаз сделать можно? А брат - еще был старший - как провожали на фронт, гармонь свою оставил. Взял я, подучился малость - ничего, вроде получается. Слух у меня к музыке очень способный. А тут в Ессентуках школа военноослепших открылась, и как раз по баяну в класс принимают. Поступил, учиться стал. А вот теперь и зачеты сдал и еду на побывку домой, к жинке. И читать научился послепому, пальцами - теперь такие книги выпускают. Недавно Льва Толстого про "Войну и мир" все прочел. Шестнадцать книг вот такой толщины, потому что буквы-то крупные, пупырышками, выдавленные. Вот, скажи на милость, раньше глаза были, так читать все некогда было, а теперь без очей, да книгочей! И он засмеялся хорошим и светлым смехом. И все вокруг заулыбались охотно и с облегчением. - А баян-то при тебе? - спросила колхозница. - Сынок, ты б сыграл, показал бы нам, чему научился. А мы послушаем. - Очень даже просим,- откликнулся молчаливый пассажир с верхней полки. - Что ж, если просьба такая, то с моим удовольствием. Я в Ессентуках уже по радио выступал, а теперь в клуб работать зовут,- сказал парень, поднялся и достал с багажной полки тяжелый футляр с баяном. Он вынул инструмент, бережно обтер его чистым платком, вдел плечо в ремень, еле слышно прошел по ладам, пригнув голову, прислушался, широко развел мехи баяна, и вдруг нетерпеливые пальцы его частым и звучным перебором промчались по всей клавиатуре до самых басов; он рванул мехи - глубокий и властный аккорд пронесся по вагону и замер,.. - По лестнице каблучками топ-топ-топ вниз... На вокзале тогда... жинка... Да так и кинулась,- застенчиво пояснил он, сам прислушиваясь к бегучим звукам баяна, и лицо его засветилось. Откинувшись чуточку, он вздохнул во всю грудь, отвел немного правую руку назад и вдруг рывком, с удалью и во весь замах грянул лихую казацкую плясовую... Отгремел плясовую, заиграл душевный вальс, потом военную песню. Хорошо играл парень. Баян его то тихо плакался о чем-то бесконечно дорогом и безвозвратно утраченном, то гордо и страстно трубил на весь белый свет о том, как светла и непобедима душа человека, если верит он в силы свои, если знает он, что и другим людям от него есть толк. Тихо слушали пассажиры баяниста. Только изредка вздыхал кто-нибудь или, когда выводил парень немыслимо хитрое и крутое коленце, крякал да, не удержавшись, бил каблуком в пол вагона. - Э-эх, давай, ходи, гуляй, разговаривай!.. На завлекающие звуки баяна собрались все пассажиры вагона, много народу сгрудилось в проходе, заняты были все скамьи внизу, с верхних полок свешивались головы слушавших. А парень, почти невидимый в углу, все играл и играл. Неутомимые пальцы его стремглав проносились, летали, сновали по ладам, почти неуглядимые от быстроты, но сами словно зрячие, сами будто всевидящие. - До чего же чисточко выговаривает! - восхищалась колхозница. - Да, игра богатая! - оценил верхний пассажир. И даже давешний попрошайка, вернувшись со своего жалостного обхода, протискавшись вперед, примостился на уголке нижней скамьи и тоже слушал баяниста. Был он, видимо, знаток этого дела, так как, прищурившись и дудочкой вытянув лиловатые, с белесым налетом губы, в лад игре тонко крутил нечесаной головой. В эту минуту кто-то из слушателей, заслонявших баяниста, отодвинулся немножко вбок, и свет от вагонного фонаря упал на лицо игравшего. Нищий невольно отшатнулся, всмотрелся еще раз и стал незаметно выбираться в проход. Что-то вороватое, слишком поспешное было в его движениях, и это не ускользнуло от обостренного слуха слепца. Он разом прекратил играть. - Ну, куда... куда ты? Человек играет, а ты...- зашикали на нищего. - Пусти, говорю, ну! - с внезапной злобой огрызнулся бродяга, опять озираясь на слепого. Голос у него внезапно оказался густым, грубым. - Стой, жаба! - прокричал вдруг парень, прислушиваясь. Он вскочил и ринулся к нищему; сильной рукой сгреб слепец нищего за плечо, страшны были в своей яростной неподвижности глаза на бушующем лице. И, как горошины в сите, прыгали перепуганные глазки на конопатой физиономии нищего. - Стой, паразит... Что?! Вот и на этом свете сошлись, - уже тихо и с омерзением повторил баянист. - Да что ты! Граждане, родимые, люди добрые, за что такая обида больному, раненому человеку... Пусти, говорю! - Нищий, плаксиво гримасничая, силился высвободить плечо из сжимавшей его тяжелой руки.- Обознался ты, я тебя не видел сроду... - Брешешь, гад! Ты-то меня видел, а я вот тебя, правда, не видал никогда, но голос твой у меня на веки вечные в уши запал! Помнишь, как ты мне воды очи промыть не дал, как ты со двора меня от тына своего подальше гнал, немецким патрулем грозил?.. Помнишь, хозяин?.. Или забыл?.. Думал небось, незрячий я, так на глаза мне не попадешься? А?! Что молчишь? Думал, в темноте от очей моих скроешься?.. Или вовсе я сгнию от ран? Нет, не у всех сердце такое жабье, помогли мне люди, живой я и еще солнышку радуюсь, хоть и не вижу его. А по тебе, так пускай и солнца не будет, только чтоб твою пакость народ не рассмотрел... На жалости у людей спекулянничаешь? Милостыни просишь, пес! С горячей силой гремели слова слепца, и нищий оробел, тяжело дыша, весь пригнувшись, стараясь не смотреть в гневное лицо с омертвевшими глазами, с теми глазами, на которые он из трусости, из страха перед немцем пожалел воды... Он все же попытался вывернуться. - Граждане! - возопил он.- Что же это! Припадочный это, видать, какой-то... Да я сроду не знал его! Примстилось ему, что ли!.. Да я сам инвалид с фронту... - Врешь, трехпалый! - уверенно и жестко сказал слепой.- А ну, покажи людям руку свою правую. Я помню, как ты тогда меня в плечо пихал, а я тебя за руку ловил. У него, товарищи, на правой двух пальцев нет. Видно, из самострелов, от фронту отлынивал... Ну, предъяви руку людям, если я вру! Нищий поспешно спрятал правую руку за спину. Но человек в наглухо застегнутом пальто, спрыгнув с верхней полки, вывернул ему руку наперед. И все увидели, что на руке у нищего не хватает двух пальцев. Отвратительная, похожая на куриную, когтистая лапа повисла в воздухе. Ахнула тихонько пожилая колхозница. Брезгливо отодвинулись люди от нищего, и наступило молчание. - Ну,-продолжал баянист, чуточку успокоившись,- я вот по миру с сумой не хожу, х