лто-лимонным квасом и на три четверти пеной. Покупатель жадно сдувает пену и пьет, пьет, пьет... А Ванька-ключник уже лихо вытирает стойку и смахивает мокрую копейку с орлом в жестяную коробочку из-под монпансье фабрики "Бр. Крахмальниковы". Вот это человек! Вот это жизнь! Конечно, Гаврику ужасно хотелось выпить квасу, но не было денег. Может быть, на обратном пути, да и то вряд ли. Дело в том, что хотя бычков и было в садке сотни две, но торговке, которой всегда продавали улов, дедушка сильно задолжал. Он взял у нее на прошлой неделе три рубля на пробки и крючки для перемета, а отдал всего рубль сорок пять. Так что оставалось больше чем полтора рубля долгу - деньги громадные. Хорошо, если торговка согласится удержать не все. А если все? Тогда дай бог, чтоб осталось на мясо для наживки и на хлеб, а уж о квасе нечего и думать! Гаврик сплюнул совершенно так же, как это делали взрослые рыбаки, когда их одолевала забота. Он переставил садок с одного плеча на другое и отправился дальше, унося в воображении нарядный образ Ваньки-ключника и душистую прохладу кислого кваса, которого так и не попробовал. Дальше шел уже настоящий город, с высокими домами, лавками, складами, воротами. Все было испещрено сквозной тенью акаций, светившихся зелеными виноградинами листьев. По мостовой тарахтел фургон. Пестрая тень неслась сверху вниз по лошадям в высоких немецких хомутах, по кучеру, по белым стенкам с надписью: "Завод искусственного льда". Шли кухарки с корзинами. По ним тоже скользила тень. Собаки с высунутыми языками подбежали к специальным жестянкам, прикованным к стволам деревьев. Задрав хвост бубликом, они лакали теплую воду, чрезвычайно довольные одесской городской управой, позаботившейся о том, чтобы они не бесились от жажды. Все это было хорошо знакомо и малоинтересно. Но вот что вызвало изумление - тележка, запряженная пони. Такой маленькой лошадки Гаврик еще никогда в жизни не видывал. Не больше теленка и вместе с тем совершенно как большая. Бежевая, пузатенькая, с шоколадной гривкой и маленьким, но пышным хвостом, в соломенной шляпке с дырами для ушей, она стояла, подняв мохнатые ресницы, смиренно и скромно, как благовоспитанная девочка, возле подъезда в тени акации. Лошадку окружали дети. Гаврик подошел и долго стоял молча, не зная, как отнестись к феномену. Нет слов, лошадка ему понравилась. Но вместе с тем она вызывала также и чувство раздражения. Он обошел лошадку со всех сторон. Лошадь как лошадь: копытца, челочка, зубки. Но до чего же маленькая! Даже противно. - Подумаешь, лошадь! - сказал он с презрением и сморщил нос. - Это не лошадь, это не лошадь! - поспешно затараторила девочка с двумя косичками, приседая от восторга и хлопая в ладоши, - Это совсем не лошадь, а всего только поня. - А вот лошадь, - сумрачно сказал Гаврик и тотчас надулся от стыда за то, что не удержался и унизился до разговора с такой малявкой в бантиках. - А вот поня, а вот поня! - Из цирка, - сиплым басом проговорил Гаврик, как бы не обращаясь ни к кому. - Обыкновенная из цирка. - А вот не из цирка, а вот не из цирка! Поня. На ней развозят керосин Нобеля, на поне. Видишь, жестянки. Действительно, в тележке стояли чистенькие бидоны с керосином. Для Гаврика это была полная неожиданность. Известно всем, что керосин покупается в лавочке на копейку кварта в собственную посуду. Но чтоб его развозили по домам в тележке, да еще и запряженной какой-то нарядной поней, - это было уж слишком! - Простая лошадь! - сердито огрызнулся Гаврик, отходя прочь. - А вот и поня! А вот поня! А вот поня! - кричала ему вслед девочка, как попугай, и, приседая, хлопала в ладоши. "Сама ты поня", - подумал Гаврик, но, к сожалению, не было времени затевать крупную ссору. Огибая вокзальный сквер, из-за чугунной решетки которого горячо и сухо пахло миртом и туей с терпкими шишечками, мальчик остановился, задрал голову и довольно долго смотрел на циферблат вокзальных часов. Совсем недавно он наконец научился узнавать по часам время. Теперь он не мог пройти мимо часов без того, чтобы не остановиться и не посчитать. Он еще считал по пальцам эти странные палочки римских цифр, так не похожих на обычные цифры из арифметики. Он только знал, что самая верхняя - двенадцать и от нее надо начинать считать. Гаврик поставил к ногам садок и зашевелил губами, крепко загибая пальцы. - Одна, две, три, четыре... - шептал он,, наморщив лоб. Маленькая стрелка стояла на девяти, а большая на шести. - Девять и с половиной, - со вздохом удовлетворения проговорил мальчик, вытирая рубахой пот с носа. Похоже, что так. Но все же не мешало бы проверить. - Дядя, сколько время? Господин в чесучовом пиджаке и люфовом шлеме "здравствуй и прощай" приложил к римскому носу золотое пенсне, задрал седую бородку, мельком взглянул на циферблат и быстро сказал: - Половина десятого. Гаврик остолбенел от изумления: - Дядя, а как же там написано - девять и с половиной? - Значит, и есть полчаса десятого, - не глядя на мальчика, строго сказал господин, сел на извозчика и уехал, поставив между колен палку с костяным набалдашником. Гаврик стоял некоторое время, полуоткрыв рот с недостающими зубами, стараясь понять, пошутил ли над ним барин или так оно и есть. Наконец он взвалил на плечо садок, подтянул штаны и пошел дальше, крутя головой и недоверчиво улыбаясь. Оказывается, девять с половиной все равно, что полчаса десятого. Странно. Очень странно. Во всяком случае, не мешало б спросить у кого-нибудь понимающего. 13 МАДАМ СТОРОЖЕНКО - Раки! Раки! Раки! Раки! - Камбала! Камбала! Камбала! - Скумбрия живая! Скумбрия, скумбрия! - Барбунька! Барбунька! - Мидии! Мидии! Мидии! Мидии! Мидии! - Бычки! Бычки! Бычки! Из всех торговок привоза наиболее резкими, крикливыми голосами славились торговки рыбного ряда. Надо было обладать бесстрашием одесских хозяек и кухарок, чтобы неторопливо пройтись по этой аллее столов, корзинок и рундуков, заваленных грудами морской рыбы, раковин и раков. Под громадными парусиновыми зонтиками и дощатыми навесами, трепеща и сверкая, лежали вываленные напоказ живые богатства Черного моря. Какое разнообразие форм, цветов, размеров! Природа приложила все усилия, чтобы защитить и спасти от гибели свои замечательные создания. Она постаралась сделать их как можно более незаметными для человеческого глаза. Она раскрасила их во все оттенки моря. Например, благородная и дорогая рыба скумбрия, царица Черного моря. Ее тугое тело, прямое и гладкое, как веретено, окрашено нежнейшими муаровыми тонами, от светло-голубого до темно-синего. Гаврик знал, что именно такого цвета - голубого, с синими морщинами ряби - бывает море далеко от берега, как раз там, где главным образом ходят косяки скумбрии. Ишь какая хитрая скумбрия! Хотя Гаврик ежедневно видел рыбу, привык к ней, умел за полверсты обнаружить в море косяк скумбрии, но все же каждый раз он неизменно восхищался ее красотой и хитростью. Или бычки. Они водятся под берегом, среди скал, а также в песке, поглубже. Поэтому и окрашены они в бурый цвет скал или желтоватый цвет песка. Смотри ты! Большие плоские камбалы, привыкшие жить на тинистом дне тихих бухточек, поражают черно-зеленым цветом своей толстой кожи, усеянной плоскими костяными шипами, похожими на ракушки. Оба глаза помещаются у них сверху, почему камбала и напоминает детский рисунок углем на заборе: голова в профиль, но с двумя глазами. Правда, брюхо у камбалы воскового, поросячьего цвета, но ведь брюхо-то эта рыба никогда не показывает, а всегда лежит на дне, плотно прижавшись к песку. И мальчик восхищался хитростью камбалы. Была еще барбунька, маленькая красно-черная горбатая рыбка с крупной, как бы окровавленной чешуей. Точно такие же крупные розовые ракушки мерцают в самых чистых бухточках. Стада серебряной тюльки кишат на поверхности моря у берега, сливаясь с серебряным кипением утреннего солнца. Нет слов, природа хитра. Но Гаврик знал, что человек еще хитрее. Человек как наставит сетей и переметов, как забросит прозрачную лесу удочек, как сверкнет блесной и пестрыми перышками самодура, и вот вся эта рыба, такая незаметная в море, будет великолепно сверкать всеми своими волшебными красками в корзинках и на прилавках привоза! Лишь бы только деньги на хорошую снасть! Мальчик шел, отыскивая знакомую торговку, мимо корзин, кишевших прозрачными светло-зелеными раками. Раки, шурша, протягивали вверх свои клешни, судорожно разинутые, как ножницы. Тюлька горела грудами серебряной мелочи. Пружинистые креветки щелкали под мокрой сеткой и стреляли во все стороны солью. Слюдяные чешуйки прилипали к босым ногам. Пятки скользили по рыбьим внутренностям. Ободранные базарные кошки с безумными, стоячими зрачками, прижав уши и хищно выставив лопатки, ползали по земле за добычей. Хозяйки с веревочными кошелками, из которых торчала морковь, подбрасывали на ладонях толстые бруски разрубленной камбалы. Солнце жгло. Рыба засыпала. Знакомая торговка сидела на детской скамеечке под парусиновым зонтиком великанши, окруженная корзинами с товаром. Громадная, одетая, несмотря на двадцатиградусную жару, в зимнюю жакетку с буфами, накрест обвязанная песочным платком и с увесистым кошельком через плечо, она как раз в тот момент торговалась с покупательницей. Гаврик почтительно остановился поодаль, дожидаясь, когда она освободится. Он прекрасно понимал, что они с дедушкой всецело зависят от этой женщины. Значит, надо быть как можно скромнее и вежливее. Он непременно снял бы шапку, если бы она у него была. Но шапки не было. Мальчик ограничился тем, что тихонько поставил садок на землю, опустил руки и посматривал на свои босые переминающиеся ноги, по щиколотку одетые серой замшевой пылью. Хотя дело шло всего о двух десятках бычков, торговля продолжалась ужасно долго. Десять раз покупательница уходила и десять раз возвращалась. Десять раз торговка бралась за медные чашки весов, облепленные рыбьей чешуей, и десять раз бросала их обратно в корзину с камбалой. Она быстро жестикулировала мясистыми руками в черных нитяных перчатках с отрезанными пальцами, не забывая изящно отставить мизинцы. Она вытирала рукавом лилово-красное глянцевитое лицо с черными усиками и с седыми колечками на подбородке. Она судорожно втыкала в синие сальные волосы большие железные шпильки. Она кричала осипшим голосом: - Мадам, о чем может быть речь? Таких бычков вы нигде не будете иметь! Разве это бычки? Это золото! - Мелочь, - говорила покупательница, презрительно отходя, - нечего жарить. - Мадам, вернитесь! Если эту рыбу вы называете "нечего жарить", то я не знаю, у кого вы будете иметь крупнее! Может быть, у жидов? Так идите до жидов! Вы же меня хорошо знаете. Я никогда не позволю себе всучить постоянной покупательнице мелочь! - Такие бычки - десять копеек десяток! Никогда! Самое большее - восемь. - Возьмите два десятка за девятнадцать. - Лучше я возьму у кого-нибудь другого на те же деньги чирус. - Мадам, последняя цена - восемнадцать. Не хотите, как хотите... Мадам, куда же вы идете? Наконец торг состоялся, и, отпустив рыбу, торговка высыпала в кошель деньги. Гаврик терпеливо дожидался, когда его заметят. Но торговка, хотя давно увидела мальчика, продолжала делать вид, что не замечает его. Таков был базарный обычай. Кому нужны деньги, тот пусть и ждет. Ничего. Не сдохнет - постоит. - Кому свежей рыбы? Живые бычки! Камбала, камбала, камбала! - закричала торговка, передохнув, и вдруг, не глядя на Гаврика, сказала: - Ну? Покажь! Мальчик открыл дверцу садка и придвинул его к торговке. - Бычки, - сказал он почтительно. Она запустила в садок пятерню и проворно вытащила несколько бычков; посмотрела на них вскользь и уставилась на Гаврика круглыми глазами, черными и синими, как виноград "изабелла". - Ну? Где ж бычки? Гаврик молчал. - Я тебя спрашиваю: где бычки? Мальчик в тоске переступил с ноги на ногу и скромно улыбнулся, желая превратить неприятный разговор в шутку. - Так вот же бычки, тетя. У вас в руках. Что вы, не видите? - Где бычки? - закричала вдруг торговка, делаясь от гнева красной, как свекла, - Где бычки? Покажи мне где? Я не вижу. Может быть, вот это, что я держу в руках? Так это не бычки, а воши! Тут разве есть, что жарить? Тут даже нет, чего жарить! Что вы мне все носите мелочь и мелочь! Носите жидам мелочь! Гаврик молчал. Конечно, нельзя сказать, что бычки были крупные, но уж всяком случае и не такая мелочь, как кричала торговка. Однако возражать не приходилось. Окончив кричать, торговка совершенно спокойно принялась перекладывать бычки из садка в свою корзину, ловко отсчитывая десятки. Ее руки мелькали так быстро, что Гаврик не успевал следить за счетом. Ему казалось, что она хочет его обдурить. Но не было никакой возможности проверить. В ее корзине лежали другие бычки. Поди разберись! Гаврика охватил ужас. Он вспотел от волнения. - Для ровного счета две с половиной сотни, - сказала торговка, закрывая корзину рогожкой. - Забирай садок. До свиданья. Скажешь деду, что с него еще остается восемьдесят копеек. Чтоб он помнил. И пускай больше не присылает мелочь, а то не буду брать! Мальчик остолбенел. Он хотел что-то сказать, но горло сжалось. А торговка уже кричала, не обращая на него ни малейшего внимания: - Камбала, камбала, камбала! Бычки, бычки, бычки! - Мадам Стороженко, - наконец с большим трудом выговорил мальчик, - мадам Стороженко... Она нетерпеливо обернулась: - Ты еще здесь? Ну? - Мадам Стороженко... сколько же вы даете за сотню? - Тридцать копеек сотня, итого семьдесят пять копеек, да вы мне остались один рубль пятьдесят пять, значит, еще с вас восемьдесят. Так и скажешь дедушке. До свиданья. - Тридцать копеек сотня! Гаврику хотелось кричать от обиды и злости. Дать бы ей изо всей силы кулаком в морду, так чтоб из носа потекла юшка. Обязательно чтоб потекла. Или укусить... Но вместо этого он вдруг заискивающе улыбнулся и проговорил, чуть не плача: - Мадам Стороженко, вы же всегда давали по сорок пять... - Скажите спасибо, что даю за такую рвань по тридцать. Иди с богом! - Мадам Стороженко... Вы ж сами торгуете по восемьдесят... - Иди, иди, не морочь голову! Мой товар. По сколько надо, по столько и торгую, ты мне можешь не указывать... Камбала, камбала, камбала! Гаврик посмотрел на мадам Стороженко. Она сидела на своей детской скамеечке - громадная, неприступная, каменная. Он мог бы ей сказать, что у них с дедушкой совершенно нет денег, что надо обязательно купить хлеба и мяса для наживки, что требуется всего-навсего копеек пятнадцать - двадцать, - но стоило ли унижаться? В мальчике вдруг заговорила рыбацкая гордость. Он вытер рукавом слезы, щипавшие облупленный носик, высморкался двумя пальцами в пыль, вскинул на плечо легкий садок и пошел прочь своей цепкой, черноморской походочкой. Он шел и думал, где бы раздобыть мяса и хлеба. 14 "НИЖНИЕ ЧИНЫ" Хотя, как мы это видели, жизнь Гаврика была полна трудов и забот, совершенно как у взрослого человека, все же не следует забывать, что он был всего лишь девятилетний мальчик. У него были друзья и приятели, с которыми он охотно играл, бегал, дрался, ловил воробьев, стрелял из рогатки и вообще занимался всем тем, чем занимались все одесские мальчики небогатых семейств. Он принадлежал к категории так называемых "уличных мальчиков", а потому знакомства у него были обширные. Никто не мешал ему ходить по любым дворам и играть на любой улице. Он был свободная птица. Весь город принадлежал ему. Однако и у самой свободной птицы есть свои особо излюбленные места. Гаврик обосновался главным образом в районе приморских улиц Страды и Малого Фонтана. Здесь он безраздельно царил среди прочих мальчиков, со страхом и восхищением взиравших на его независимую жизнь. Приятелей у Гаврика было много, а настоящих друзей всего один - Петя. Проще всего было бы пойти к Пете и посоветоваться насчет хлеба и мяса. Конечно, денег у Пети не было, особенно таких больших, как пятнадцать копеек. Об этом нечего и думать. Но Петя мог бы утащить на кухне кусочек мяса и достать в буфете хлеб. Гаврик был один раз у Пети в гостях на прошлое рождество и прекрасно знал, что у них есть буфет, где лежит много хлеба, на который никто не обращает внимания. Так что ничего не стоит вынести хоть полбатона. Там у них с этим не считаются. Вся же беда заключалась в том, что не было известно, приехал ли Петя из экономии. Пора бы уже, кажется, приехать. Несколько раз в течение лета заходил Гаврик к Пете во двор узнавать, как дела. Но Пети все не было и не было. В прошлый раз их кухарка Дуня сказала, что скоро вернутся. Это было дней пять тому назад. Может быть, уже приехали? С привоза Гаврик отправился во двор к Пете. Благо недалеко: прямо против вокзала - Куликово поле, угол Канатной, рядом со штабом - большой, четырехэтажный дом, прекрасно приспособленный для хорошей жизни. Во-первых, он был незаменим для уличных сражений, так как в нем было двое ворот. Одни выходили на Куликово поле, или попросту Кулички, а другие - на великолепнейший пустырь, с кустарником, с норами тарантулов и, правда, небольшой, но зато исключительно богатой помойкой. Там, если хорошенько порыться, всегда можно было набрать массу полезных предметов - от аптекарского пузырька до мертвой крысы. Петьке повезло. Не у каждого мальчика рядом с домом такая помойка! Во-вторых, мимо дома бегали маленькие дачные поезда с паровичком-кукушкой. Так что, для того чтобы положить под колеса петарду или камень, не нужно было далеко ходить. В-третьих, соседство штаба. Там, за высокой каменной стеной, выходящей на полянку, находился таинственный мир, днем и ночью охраняемый часовыми. Там шумели машины штабной типографии. Ветер переносил через забор вороха удивительно интересных обрезков: лент, полосок, бумажной лапши. На полянку же выходили и окна писарских квартир. Взобравшись на камень, можно было заглянуть через решетку и посмотреть, как живут писаря, эти в высшей степени красивые, важные и молодцеватые молодые люди в длинных офицерских брюках, но в солдатских погонах. О писарях было достоверно известно, что они самые обыкновенные "нижние чины", то есть те же солдаты. Но какая громадная разница была между ними и солдатами! Может быть, за исключением квасников, писаря были самыми элегантными и нарядными красавцами в городе. Горничные из соседних домов при виде писаря дрожали и бледнели, каждую минуту готовые упасть в обморок. Они нещадно палили себе виски и волосы щипцами, пудрили нос зубным порошком и румянили щеки конфетной бумажкой. Но писаря не обращали на них внимания. Если для любого одесского солдата горничная была существом недоступным и высшим, то для писаря это была не больше как "деревенщина", недостойная даже взгляда. Писаря одиноко и меланхолично сидели на железных койках у себя за решеткой и, сняв мундиры, тихонько наигрывали на гитарах. Были они в длинных брюках с высоким красным стеганым корсажем и в чистых сорочках с черным офицерским галстуком. Если же в воскресенье вечером писарь появлялся на улице, то непременно под ручку с двумя модистками в высоких прическах валиком. Писаря были неслыханно богаты. Гаврик собственными глазами видел, как однажды писарь ехал на извозчике. И все же, как ни странно, писаря были всего только "нижние чины". И Гаврик собственными глазами видел, как однажды на углу Пироговской и Куликова поля генерал с серебряными погонами бил писаря по зубам, крича грозным голосом: - Как стоишь, каналья? Как-к с-с-стоишь? И писарь, вытянувшись и мотая головой, с вылупленными, как у простого солдата, светлыми крестьянскими глазами, бормотал: - Виноват, ваше превосходительство! Последний раз! Вот это двойственное положение и делало писарей существами странными, прекрасными и вместе с тем жалкими, как падшие ангелы, сосланные в наказание с неба на землю. Была также очень интересна и жизнь простых караульных солдат, помещавшихся рядом с писарями. У солдат тоже было два естества. Одно - это когда они стояли попарно, в полной караульной форме с подсумками, у алебастрового штабного подъезда, каждую минуту лихо вытягиваясь и делая по-ефрейторски "на краул", то есть отводя немного в сторону хорошо смазанный салом штык, перед входящим или выходящим офицером. Другое естество было простое, домашнее, крестьянское, когда они сидели в казарме, пришивая пуговицы, чистя сапоги ваксой или играя в шашки, а по-ихнему - "в дамки". На окнах у них вечно сушились миски и деревянные ложки, лежало много объедков черного солдатского хлеба, которые они охотно отдавали нищим. С мальчиками они разговаривали также охотно, но задавали такие вопросы и произносили такие слова, что у мальчиков горели уши и они в ужасе разбегались. Оба двора, покрытые асфальтом, как нельзя лучше подходили для игры в классы. По асфальту можно было превосходно чертить углем и мелом клетки с цифрами. Гладкие морские камешки скользили замечательно. Если же дворник, выведенный из терпения детским гвалтом, выгонял игроков метлой, очень удобно было тотчас перейти на другой двор. Кроме того, в доме имелись чудесные таинственные подвалы с дровяными сараями. Прятаться в этих сараях среди дров и различной рухляди, в пыльной сухой тьме, в то время как на дворе яркий день, было неописуемым блаженством. Одним словом, дом, где жил Петя, во всех отношениях был превосходный. Гаврик вошел во двор и остановился под окнами Петиной квартиры, находившейся в третьем этаже. Двор, рассеченный наискось резкой, полуденной тенью, был совершенно пуст. Ни одного мальчика! Очевидно, все или в деревне, или на море. Большинство окон закрыто ставнями. Знойная, полуденная, ленивая тишина. Ни звука. Только откуда-то издалека - может быть, даже с Ботанической улицы - слышатся урчанье и выстрелы раскаленной сковородки. Судя по запаху, где-то жарится кефаль на подсолнечном масле. - Петя! - закричал Гаврик вверх, приложив ко рту ладошки. Молчание. - Пе-еть-ка! Ставни закрыты. - Пе-е-е-е-тька-а-а-а!! Форточка в кухне отворилась и выглянула повязанная белым платком голова кухарки Дуни. - Еще не приехали, - быстро сказала она обычную фразу. - А когда приедут? - Ожидаем сегодня вечером. Мальчик сплюнул и растер ногой. Помолчал. - Слушайте, тетя, как только он приедет, скажите, что Гаврик приходил. - Слушаюсь, ваше благородие. - Скажите, что я завтра утречком зайду. - Свободно можешь не заходить. Нашего Петю теперь в гимназию будут отдавать. Так что - до свиданья всем вашим шкодам. - Ладно, - хмуро буркнул Гаврик, - вы только, главное, скажите. Скажете? - Скажу, не плачь. - До свиданья, тетя. - До свиданья, прекрасное созданье. Как видно, самой Дуне до такой степени надоело летнее безделье, что она даже снизошла до шутливого разговора с маленьким босяком. Гаврик подтянул штаны и побрел со двора. Плохо дело! Как же теперь быть? Можно было, конечно, сходить к старшему брату Терентию на Ближние Мельницы. Но, во-первых, эти Ближние Мельницы бог знает где - туда и обратно часа четыре, не меньше. А во-вторых, после беспорядков еще неизвестно, дома ли Терентий. Очень может быть, что он где-нибудь прячется или сам "сидит на дикофте", то есть самому нечего есть. Что ж понапрасну бить ноги - не казенные! Мальчик вышел на полянку и, проходя мимо, заглянул в окна к солдатам. Солдаты как раз только что пообедали и полоскали на подоконнике ложки. Куча недоеденного хлеба сохла на сильном солнце. Мухи ползали по черным губчатым кускам с каштановой, даже на вид кисленькой коркой. Гаврик остановился под окном, очарованный зрелищем этого изобилия. Он помолчал и вдруг, неожиданно для самого себя, сказал грубо: - Дядя, дайте хлеба! Но тут же спохватился, подобрал садок и пошел дальше, показав солдатам щербатую улыбку: - Та нет, я так! Не надо. Но солдаты сгрудились на подоконнике, крича и свистя мальчику: - Эй! Пес! Куда побег? Вертай назад! Они протягивали ему через решетку куски хлеба: - Бери! Не бойсь! Он нерешительно остановился. - Подставляй рубаху! В их криках и шуме было столько веселого добродушия, что Гаврик понял: не будет ничего унизительного, если он возьмет у них хлеб. Он подошел и подставил рубаху. Полетели куски. - Ничего, поешь нашего солдатского, казенного! Приучайся! Кроме хлеба, которого накидали фунтов пять, солдаты навалили еще порядочно вчерашней каши. Мальчик аккуратно уложил все это в садок и, провожаемый крепкими шутками насчет действия на живот солдатской пищи, отправился домой помогать дедушке чинить перемет. К вечеру они снова вышли в море. 15 ШАЛАНДА В МОРЕ Заметив, что пароход не остановился и не спустил шлюпки, а продолжает прежний курс, матрос немного успокоился и пришел в себя. Прежде всего он поспешил скинуть робу, мешавшую плыть. Отделаться от пиджака было всего легче. Перевернувшись несколько раз и отплевываясь от солоновато-горькой волны, матрос в три приема стянул пиджак, тяжелый от воды, как чугун. Пиджак, раскинув рукава, плыл некоторое время за матросом, как живой, не желая расстаться с хозяином и норовя обвиться вокруг его ног. Матрос пихнул его несколько раз, пиджак отстал и начал медленно тонуть, качаясь и переходя из слоя в слой, пока не пропал в пучине, куда слабо уходили мутные снопы вечернего света. Больше всего возни было с сапогами. Они липли, как наполненные клеем. Матрос яростно нога об ногу сдирал эти грубые флотские сапоги с рыжими голенищами, уличавшие его. Гребя руками, он танцевал в воде, то проваливаясь с головой, то высовываясь из волны по плечи. Сапоги не поддавались. Тогда он набрал в легкие побольше воздуха и схватил сапог руками. Погрузившись с головой в волну, он рванул его за скользкий каблук, мысленно ругаясь самыми последними словами и проклиная все на свете. Наконец ему удалось стащить проклятый сапог. Другой пошел легче. Однако, когда оба сапога и штаны были сняты и брошены, вместе с облегчением Родион почувствовал сильнейшую усталость. В горле горело от морской воды, которой он, несмотря на все свои старания, порядочно нахлебался. Кроме того, прыгнув с парохода, он сильно ушибся о воду. Он почти не спал двое суток, прошел пешком верст сорок или пятьдесят, переволновался. В глазах было темновато. Впрочем, может быть, оттого, что быстро наступал вечер. Вода потеряла свой дневной цвет и стала какой-то хотя и глянцевитой, ярко-гелиотроповой на поверхности, но страшной, почти черной в глубине. Снизу, с поверхности моря, берега совсем не было видно. Горизонт до крайности сузился. Только чистое небо с края светилось прозрачной зеленью заката со слабенькой, еле заметной звездочкой. Значит, в той стороне берег, и туда надо плыть. На матросе остались лишь рубаха и подштанники. Они почти не мешали. Но голова кружилась, руки и ноги ломило в суставах, плыть становилось все труднее. Иногда ему казалось, что он теряет сознание. Иногда начинало тошнить. А то вдруг его охватывал короткий припадок страха. Одиночество и глубина пугали его. Раньше с ним этого никогда не бывало. Похоже на то, что он заболел. Мокрые короткие волосы казались сухими, горячими и такими жесткими, что кололи голову. Вокруг не было ни души. Вверху в пустом вечереющем воздухе пролетел мартын на толстых крыльях и сам толстый, как кошка. В длинном, изогнутом на конце клюве он держал маленькую рыбку. Новый приступ страха охватил матроса. Вот-вот разорвется сердце, и он пойдет ко дну. Он хотел крикнуть, но не мог разжать зубы. Вдруг он услышал нежный всплеск весел и немного погодя увидел почти черный силуэт шаланды. Он собрал все силы и двинулся за ней, отчаянно толкая воду ногами. Он догнал ее и успел схватиться за высокую корму. Перехватывая руками, кое-как добрался до борта, где было пониже, натужился и заглянул в шаланду. - А ну, не балуйся! - закричал Гаврик сумрачным басом, увидев мокрую голову, высунувшуюся над качнувшимся бортом. Появление этой головы нисколько не удивило мальчика. Одесса славилась своими пловцами. Иные из них, случалось, заплывали версты за три, за четыре от берега и возвращались назад поздним вечером. Вероятно, это один из таких пловцов. Но уж если ты такой герой, так не хватайся за чужую шаланду и не отдыхай, а плыви сам! А здесь люди и без тебя усталые, только что с работы. - А ну, не валяй дурака, отцепляйся! А то сейчас веслом как двину!.. И мальчик для пущей острастки даже сделал вид, что снимает весло с колышка, точь-в-точь как это делал в подобных случаях дедушка. - Я... больной... - задыхаясь, сказала голова. Из-за борта протянулась дрожащая рука в налипшем рукаве вышитой рубахи. Тут Гаврик сразу сообразил, что это не пловец: пловцы в вышитых рубахах по морю не плавают. - Ты что, тонул? Матрос молчал. Его руки и голова безжизненно висели внутри шаланды, в то время как ноги в подштанниках волоклись снаружи по воде. Он был в обмороке. Гаврик и дедушка побросали весла и с трудом втащили вялое, но страшно тяжелое тело в шаланду. - Ух ты, какой горячий! - сказал дедушка, переводя ДУХ. Действительно, матрос, хотя дрожал и был мокр, весь так и горел сухим, болезненным жаром. - Дядя, хочете напиться? - спросил Гаврик. Матрос не ответил. Он только бессмысленно повел глазами с мутной поволокой и пошевелил воспаленным ртом. Мальчик подал ему дубовый бочоночек. Матрос отвел его слабой рукой, с отвращением проглотив слюну, и тут же его стошнило. Голова упала и стукнулась о банку. Потом матрос потянулся к бочоночку, нашарил его в потемках, как слепой, и, стуча зубами по дубовой клепке, кое-как напился. Дедушка покрутил головой: - История!.. - Дядя, откуда вы? - спросил мальчик. Матрос опять проглотил слюну, хотел сказать, но только протянул руку вдаль и тотчас уронил ее в бессилии. - Ой, ну его к черту! - пробормотал он неразборчивой скороговоркой. - Не показывайте меня людям... Я матрос... сховайте где-нибудь... а то повесят... ей-богу, правда... святой истинный... Он хотел, видимо, перекреститься, но не смог поднять руку. Хотел улыбнуться своей слабости, но вместо улыбки по его глазам пошла поволока. И он опять потерял сознание. Дедушка и внучек переглянулись, но не сказали друг другу ни слова. Время было такое, что лучше всего - знать да помалкивать. Они осторожно положили матроса на решетчатом настиле, в клетках которого хлюпала невычерпанная вода, подсунули ему под голову бочоночек и сели на весла. Гребли они помаленьку, не спеша, с таким расчетом, чтобы добраться до берега, когда уже совсем стемнеет. Чем темнее, тем лучше. Они даже, прежде чем пристать, покрутились немного между знакомых скал. К счастью, на берегу никого не было. Стояла теплая, глубокая тьма, полная сверчков и звезд. Дедушка и внучек вытащили шаланду на берег. Таинственно зашуршала галька. Дедушка остался охранять больного, а Гаврик сбегал посмотреть, нет ли кого поблизости. Он скоро вернулся неслышными шагами. По этим шагам дедушка понял, что все в порядке. Они с большим трудом, но осторожно вытащили матроса из шаланды и поставили его на ноги, поддерживая с обеих сторон. Матрос обнял Гаврика за шею и прижал к своему, уже обсохшему, необыкновенно горячему телу. Он грузно навалился на мальчика, едва ли что-нибудь соображая. Гаврик расставил ноги покрепче и прошептал: - Идти можете? Матрос ничего не ответил, но сделал, шатаясь, несколько шагов, как лунатик. - Потихонечку, потихонечку, - приговаривал дед, поддерживая матроса за спину. - Тут недалеко, дядя... два шага... Они наконец поднялись на горку. Их никто не видел. А если бы даже и увидел, то вряд ли обратил бы внимание на белую шатающуюся фигуру, ведомую стариком и мальчиком. Картина известная. Пьяного рыбака ведут родственники до дому. А что рыбак при этом не ругается и не орет песен, так это просто потому, что уж чересчур много хватил монопольки. Едва матроса ввели в пахучую, жаркую тьму хибарки, как он тотчас рухнул на дощатую койку. Дедушка заложил окошко куском ящичной фанеры и плотно притворил дверь. Лишь после этого он зажег маленькую керосиновую лампочку без стекла, прикрутив фитиль насколько возможно короче. Лампочка стояла в углу, на полке, покрытой старой газетой. Там же были солдатский хлеб, завернутый в сырую тряпочку, чтоб не высох, кружка, сделанная из консервной банки, жестяная мисочка с солдатской кашей, две деревянные ложки, немного крупной соли в большой синей раковине мидии - словом, все это нищее, но необыкновенно аккуратное хозяйство. Старая, до черноты закопченная икона св. Николая-чудотворца - покровителя рыбаков, прибитая в углу над полкой, смотрела продолговатым кофейным пятном древнего лика и жуткими глазами киевского письма. Сейчас по этому вековому лицу снизу вверх струились легкая копоть и свет лампочки. Лицо, казалось, живет, дышит... Давно уже дедушка не верил ни в бога, ни в черта. От них он не видел в жизни своей ни добра, ни зла. А в Николая-чудотворца верил. Да и как же не верить в святого, помогающего человеку в его тяжком и опасном ремесле? Ведь ничего не было в жизни дедушки важнее рыбацкого ремесла. Но, по правде сказать, последнее время чудотворец стал что-то сдавать. Когда дедушка был помоложе, имел хорошую снасть, парус, силы, чудотворец - ничего, помогал. Был от чудотворца в хозяйстве кое-какой толк. Но чем старее становился дед, тем меньше было толку и от святого. Конечно, если паруса нет в рыбацком хозяйстве, если силы у старика с каждым днем убывают, если денег не хватает на мясо для наживки, то будь ты хоть самый распрочудотворец - рыба пойдет мелкая, никудышная... И нечего от человека требовать. Видно, и чудотворцу нелегко идти против старости и бедности. Все же старику становилось подчас горько и обидно смотреть на строгого, но бесполезного святого. Правда, есть-пить он не просит, висит в углу смирно. Ну, да уж пусть висит: авось когда-нибудь и поможет. Со временем у старика вошло в привычку снисходительное, даже как бы несколько насмешливое отношение к чудотворцу. Возвращаясь после лова в хибарку - а лов теперь по большей части был из рук вон плох, - дедушка ворчал, искоса поглядывая на смущенного чудотворца: - Ну что, старый хрен, опять мы с тобой сели? Такую мелочь привезли, что на привоз совестно нести. Не бычки, а воши. И он добродушно прибавлял, для того чтобы не окончательно унижать угодника: - Да что! Разве ж настоящий крупный бычок на креветку пойдет? Настоящему сытому бычку на креветку плевать. Ему надо мясо, настоящему, сытому бычку. А где мы его возьмем с тобой, мясо-то? Его чудом не купишь? Вот то-то! Однако сейчас старику было не до угодника. Его сильно беспокоил матрос. И не столько его жар и беспамятство, сколько предчувствие смертельной опасности, угрожающей ему неведомо откуда. Разумеется, дедушка кое-что соображал, кое о чем догадывался. Но все же, чтобы помочь человеку, надо бы знать побольше. А матрос, как на грех, лежал в забытьи, разметавшись в жару по лоскутному одеялу, и смотрел перед собой открытыми, но ничего не видящими глазами. Одна его рука свесилась с койки, а другая лежала на груди. На ней дедушка рассмотрел голубой якорек. По временам матрос пытался вскочить; мыча и обливаясь горячим потом, он грыз в беспамятстве руку, как бы стараясь выгрызть якорь, точно, не будь этого якоря, ему сразу бы полегчало. Дедушка силой укладывал его обратно, обтирая ему лоб и приговаривая: - Ну, ляжь... Ляжь, я тебе говорю... И спи, не бойся... Спи! Гаврик на огороде кипятил в казанке воду - напоить больного чаем. То есть не чаем, а, вернее сказать, той душистой травкой, которую дедушка собирал в мае на окрестных холмах, сушил и употреблял вместо чая. 16 "БАШЕННОЕ, ОГОНЬ!" Ночь прошла очень тревожно. Матрос рвал на груди рубаху. Ему было душно. Дедушка потушил коптилку и отворил дверь, чтобы впустить свежего воздуха. Матрос увидел звездное небо и не понял, что это такое. Ночной ветерок влетел в хибарку и освежил его голову. Гаврик лег на бурьян возле двери, прислушиваясь к каждому шороху. До утра мальчик не сомкнул глаз. Отлежал локоть. Дедушка устроился на земляном полу хибарки и тоже не спал, слушая сверчков, волну и стоны больного, который иногда вдруг взволнованно вскакивал, крича слабым, прозрачным голосом: - Башенное, огонь! Кошуба! Бей, башенное!.. И всякую другую чепуху. Тогда дедушка крепко брал его за плечи, осторожно тряс и шептал в самый его рот, дышащий жаром: - Ляжь, не кричи. За-ради самого господа бога, не бузуй. Ляжь и молчи. Наказанье! И матрос понемножку утихал, поскрипывая зубами. И кто же такой был этот странный больной? В числе семисот матросов, высадившихся с броненосца "Потемкин" на румынский берег, был Родион Жуков. Ничем замечательным не отличался он от прочих матросов мятежного корабля. С первой минуты восстания, с той самой минуты, когда командир броненосца в ужасе и отчаянии бросился на колени перед командой, когда раздались первые винтовочные залпы и трупы некоторых офицеров полетели за борт, когда матрос Матюшенко с треском отодрал дверь адмиральской каюты, той самой каюты, мимо которой до сих пор страшно было даже проходить, с той самой минуты Родион Жуков жил, думал и действовал так же, как и большинство остальных матросов, - в легком тумане, в восторге, в жару, - до тех пор, пока не пришлось сдаться румынам и высадиться в Констанце. Никогда до тех пор не ступала нога Родиона на чужую землю. А чужая земля, как бесполезная воля, широка и горька. "Потемкин" стоял совсем близко от пристани. Среди фелюг и грузовых пароходов, трехтрубный и серый, окруженный яликами, яхтами и катерами, рядом с тощим румынским крейсером он был бессмысленно велик. Высоко над орудийными башнями, шлюпками, реями все еще висел белый андреевский флаг, косо помеченный голубым крестом, как перечеркнутый пакет. Но вот флаг дрогнул, опал и короткими стежками стал опускаться. Обеими руками снял тогда Родион бескозырку и так низко поклонился, что кончики новых георгиевских лент мягко легли в пыль, как оранжево-черные деревенские цветы чернобривцы. - Просто срам... Чистый срам! Орудия двенадцатидюймовые, боевых патронов хоть залейся, наводчики один в одного. Даром Кошубу не послушались. Дорофей Кошуба правильно говорил: кондукторов, паршивых шкур, - за борт! "Георгия Победоносца" - потопить. Идти на Одессу высаживать десант. Весь бы одесский гарнизон подняли, всех бы рабочих, все бы Черное море! Эх, Кошуба, Кошуба, было бы тебя послушаться... А то такая ерунда получилась! В последний раз поклонился Родион своему родному кораблю. - Ладно, - сказал он сквозь зубы, - ладно. За нами не пропадет. Все равно всю Россию подымем. Через несколько дней, купив на последние деньги вольную одежду, он ночью переправился через гирло Дуная, возле Вилково, на русскую сторону. План у него был такой: добраться степью до Аккермана, оттуда на