- Был в свое время голос. Но пропит. Налей. - Я лучше пойду! - сказала Леля. - Не будем! - испугался Кастровский. - Хватит бургундского! Кстати, ужасно разит денатуратом. Семечкин, горестно прищурясь, взболтал остаток мутной жидкости в бутылке и поставил ее на место. - Да, ублюдок Павлушин прав! - безутешно вздохнул Кастровский, оперся локтем о стол и с размаху упал щекой на подставленный кулак. - Прав, собака! Нужен балаган, и больше ничего!.. Торжествующий Гусынин, приплясывая, входит в храм искусства... И даже не спрашивает: "Взойтить можна али нет?" Он знает, что ему можна!! И великие тени Сальвини и Мочалова, горестно закрывая руками лица, сходят в небытие со сцены, где будет вертеться на пупе прохвост искусства Гусынин... Кому повем тоску мою?.. - Алеша, презирай! - умолял Семечкин. - Ты все это презирай! - Ну, я пойду, спокойной ночи, - вставая, сказала Леля. - Не надо, - попросил Кастровский вдруг так печально, что у Лели недостало духа уйти. - У нее нежная душа Беатриче, - по секрету сообщил Кастровский баянисту. - Видишь, не ушла. Осталась. Она видит, что мы пьянчужки, но не презирает! Что ж! Я горжусь, что принадлежу к кочевому, высмеиму... нет, высмеимому!.. тьфу!.. высмеиваемому... ну, черт с ним, в общем, к великому и жалкому племени артистов!.. - Он громко перевел дух, уронил голову на руки и устало добавил: - Не очень горжусь... но все-таки горжусь. Что может быть несчастней одинокого актера? Что жальче и беспомощней? Какой-нибудь художник или писатель может запереться в одиночестве в своей башне из моржовой кости и там предаваться восторгам самообольщения, создавая свои творения. И умереть счастливым в грезах о памятнике, который и не подумают ему воздвигнуть потомки. А актер живет, как мотылек, - до вечера! Ему нужен зрительный зал со стульями, и крашеные тряпки декораций, и разноцветные лампочки в рампе, и краски для лица, и еще десяток других актеров... Тогда он может потрясать сердца, подняться во весь рост, вызвать восторг, любовь, благодарность - и все это только до двенадцати часов ночи. В двенадцать кончаются все спектакли, рушится колдовство, и волшебные замки снова превращаются в тряпки, и властитель чувств Макбет, Каварадосси, Демон оборачивается вдруг мещанином с просроченным паспортом. И тогда в отчаянии и страхе перед этим ужасным превращением, по слабости и незащищенности от унижений и подлости окружающей жизни, он тянет дрожащую руку, только что твердо державшую меч Макбета, к стакану на трактирной стойке... И голос, обещавший час назад царице мира надзвездные края, просит налить... - Неправда! Вы так больше не говорите, а то я реветь буду!! Зачем вы так, нарочно? - Леля вцепилась ему в рукав и изо всех сил трясла и дергала, чтобы заставить замолчать. - От неправды не плачут. Зачем же ты плачешь, дитя? - Не плачу, а потому что вы нарочно жалобите... Зачем вам теперь-то пить? Вы теперь не мещанин, и никакой подлости больше не будет, вы же знаете! - Ах, девочка со светлыми слезинками! Вы думаете: вот отсталый старорежимный актер расхныкался по пьяной лавочке. Он ударил себя в грудь кулаком и вдруг с подъемом продекламировал: От ликующих, праздно болтающих, Обагряющих руки в крови Уведи меня в стан погибающих За великое дело любви! Перевел дух и хрипло и мрачно сказал: - Вот что я читал под музыку... И верил всем сердцем... и студенты меня вынесли на руках... Недалеко, но вынесли. Я свято верил. И вот я читаю "Сакья-Муни", и меня еле слушают, а Гусынин пожинает свои гнусные лавры. И этим людям мы должны будем теперь играть! Нет, это не те, кто погибали за великое дело, не святые интеллигенты, не рабочие с Пресненских баррикад. Это - Расея, темная, окопная, крестьянская - на кой ей черт Шекспиры и Чайковские... А впрочем, идите спать, милая, не детское дело слушать такие вещи... Все обойдется. Мы отработаем паек и уедем в другое место, где тоже будем никому не нужны... - Вы тот раз так хорошо читали, на концерте, - сказала Леля. - А Гусынин - это просто пакость! - Тем более, тем хуже, тем страшней... - продекламировал Кастровский уже с некоторым оттенком самодовольства. "Бедный! - подумала Леля. - И он, как губка, готов впитать каждую похвалу, даже ничтожной девчонки, какой он считает меня..." Она сделала над собой небольшое усилие и приврала: - Вы замечательно декламировали, я даже слышала, как многие говорили, что просто... замечательно! - Да? - с приятным удивлением небрежно переспросил Кастровский. - Возможно... Не знаю... Что ж, поднимем тост за тех, кто это говорил. Леля подождала, пока они чокнулись, церемонно поклонившись в ее сторону, и ушла к себе. Там она вылезла из окна и села на подоконник, спустив ноги на покатую крышу. Облитые луной верхушки тополей были у нее перед самыми глазами. Ночной город, казалось, лежал у подножия гигантской стены неподвижных облаков, похожих на гряду снеговых гор. Хорошо, что для нее все теперь кончилось. Не беда, что немножко хочется плакать и сердце похныкивает. Похнычет и перестанет. Лучше вовремя взяться за ум. Все равно она ничего не понимает в новом искусстве, и ее почему-то угнетает мысль, что старый театр умер, стал ненужен, и теперь надо будет только хором декламировать театрализованные лозунги дня, в раскрашенных квадратами и треугольниками костюмах, среди голых досок сцены без декораций. Ну что ж, она отсталая и не понимает задач революционного искусства. Ей нравятся самые обыкновенные старые спектакли, нравится обыкновенная музыка. Даже под уличную шарманку она может зареветь от глупого восторга и сладкой тоски. И почему-то пьесы Чехова из старой жизни, про таких чуждых для нее людей, ее берут за сердце. И так грустно, что Чехов, милый ее сердцу, оказывается, сам отсталый, потому что не сумел в своих пьесах все так правильно написать, как это умеют теперь авторы пролеткультовских одноактных пьес... Но теперь это все уже не страшно. Какое кому дело, что нравится в театре штабной машинистке?.. В комнате у Семечкина давно угомонились, и стало слышно, как где-то глухо поет скрипка. Леля соскочила на пол, приоткрыла дверь. Звук стал слышней. Она на цыпочках вышла и стала спускаться, прислушиваясь. С балкона третьего яруса она заглянула в пустой и темный зрительный зал. В оркестровой яме горела лампочка, и по стене металась длинная тень человека с взлохмаченными волосами. Он играл один в оркестре, стоя перед пюпитром. Леля села в кресло, облокотясь о перила, обитые плюшем, и долго слушала. Потом, стараясь ступать неслышно, обошла весь ярус, заглядывая в ложи и все время слушая скрипку. Она поглаживала мягкие барьеры, трогала занавеси и говорила: "Прощайте... прощайте... Скоро, скоро я буду здесь уже чужая. Меня здесь не будет. Прощай, театр, прощай! А я могла бы тебя любить..." Двери актерских уборных были приоткрыты, почти все они были заброшены: пустые клетушки с мутными зеркалами и засаленными диванчиками. В одной из уборных стояла кадка с засохшим деревцем. Луна светила ярко, было видно почти как днем. Леля придвинула себе обитое ситцем кресло и села перед исцарапанным зеркалом. Тут пахло пудрой и выдохшимися дешевыми духами. На зеркале было нацарапано алмазом: "Дормедон-Купедон!..", немного ниже, мелким почерком: "Фирс грыз крыс"... и вкось, неровными буквами: "Офелия, о нимфа, помяни меня в своих святых молитвах!" Леля потянула к себе ящик подзеркального столика. Звякнули погнутая шпилька и баночки из-под вазелина. Несколько круглых золотых чешуек с дырочками посредине - блесток с платья - поблескивали на дне. Она надавила кончиком пальца так, чтоб чешуйка пристала, и рассмотрела ее у себя на ладони. Она представила себе актрису, которая гримировалась перед этим зеркалом. Вот здесь отражалось ее оживленное лицо. Здесь она надевала блестящие платья, с которых осыпались блестки. А сейчас она, наверное, уже старая, и вот какая-то девчонка сидит и смотрится в ее зеркало. А от нее остались вот эти несколько блесток и запах выдохшихся духов... Леля долго пристально всматривалась в свое лицо, и, как всегда бывает, ей начало казаться, что она перестает себя узнавать в отражении. Глаза стали темнее и больше и так пристально смотрели в ее глаза из глубины зеркала. Офелия, о нимфа... в своих святых молитвах... что было на душе у человека, который это нацарапал? Отчаяние? Или это просто актерское шутовство?.. А вдруг я тоже стану когда-нибудь старой?.. Ей уже трудно было оторваться от зеркала, она говорила себе: пускай, ничего, ведь это в последний раз: теперь прощай, театр, прощайте, смешные мечты. Она все не решалась встать и не отрывая глаз смотрела, не зная, что запоминает все на всю жизнь. Не зная, что через двадцать долгих лет она будет помнить и косую железную крышу, и облитые луной верхушки тополей, и белые горы облаков над крышами спящего города, и одинокого скрипача в оркестре, и зеркало с отражением своего лица, и все нацарапанные слова, и все свои мысли в этот вечер. И, лежа в постели после тяжелой болезни, в разгаре новой войны, белой ночью, долгие часы глядя в потолок чужой комнаты с закопченными амурами по углам, все это вспоминать, помнить, заново видеть все - до пылинки, до крошечной золотой блестки с дырочкой посредине... Репетиции "Баррикады" продолжались. Павлушин не обращал на Лелю никакого внимания, озабоченный больше всего тем, чтоб удался задуманный им главный эффект постановки - пушка, стреляющая на сцене с грохотом, дымом и искрами. Каждый вечер Леля делала гримом себе круглые румяные щеки, надевала старый сарафан и выходила на сцену, играла рольки второй и третьей подружек купеческой дочки, а после спектакля торопливо стирала вазелином грим, бежала через площадь, в штаб, и садилась за машинку. Она уже недурно печатала, и ее часто вызывали к военкому в кабинет, где она до утра выстукивала под его диктовку бумажки с надписью "секретно" или "оперативная". Под утро в кабинете появлялся адъютант Невского Илюша Нисветаев с котелком и чайником, и они втроем "обедали", прежде чем разойтись спать. Театр и его актеры все дальше уходили из ее жизни. Она становилась там совсем чужой, все знали, что она скоро уйдет, и окончательно перестали ею интересоваться. Изредка она заходила к своим новым знакомым. Старая учительница радушно угощала ее жидким чаем и с удовольствием рассказывала о своей жизни, неизменно в самом жизнерадостном и легкомысленном тоне. - ...Да, милая девочка, - говорила она, откинувшись на спинку кресла, усмехаясь и барабаня пальцами по столу. - Всего каких-нибудь сорок лет назад мы с Денисом были молоды, даже слишком, и мы поженились. И мы до сих пор не можем решить, правильно ли мы поступили. Дениса назначили учителем в казенное училище. Он ведь историк. Вы заметили, какой он скромный? Знаете почему? Всю жизнь ему приходится вращаться среди всяких великих полководцев, вождей, цезарей и фараонов. Он всегда говорит, что, если бы все эти великие люди получше знали историю, они вели бы себя поскромней. - Наверное, это ужасно интересно - история, - вздыхала Леля. - Только я почти ничего не разбираю, даже какая там Ассирия, какой Вавилон. - Ах, до чего это забавно! - вдруг прорывался молчаливый Денис. - Почему это людям не приходит в голову, что история это не только Ассирия и Вавилон! Что сегодняшний день - это такая же история. Даже день нашего богоспасаемого губернского града так же по-своему значителен и интересен, как день Помпеи... - Он зажмурился от удовольствия, посмеиваясь своим мыслям. - Имейте в виду, что вот эта комната и одежда, в которую мы одеты, эта утварь на столе и книги уже через сто лет будут весьма интересными памятниками старины. А через пятьсот им цены не будет - вот этой коробке спичек, пианино, печке с изразцами... Со всего этого снимали бы слепки, фотографии, сюда приводили бы экскурсии, и люди разговаривали бы вполголоса и ступали на цыпочках, осматривая вот эту картину Везувия и эти стулья... И знаете, что люди будущего говорили бы, проходя по этому музею? "В какой дикости и убожество жили эти бедные люди пятьсот лет назад, - говорили бы они. - Как безобразно и неудобно они одевались, бедные! Как грязно и некрасиво жили и как некрасивы были они сами, обезображенные непосильным трудом или еще более отвратительным бездельем! Подумайте же, какие они были все-таки молодцы, эти прошлые люди! Какие великие мысли, идеи они нам завещали, как они боролись, какие книги оставили, какую божественную музыку они сумели создать, карабкаясь в грязи и неустроенности своей жизни!.." - ...И к тому же у него были светлые, кудрявые волосы. А уж говорить он всегда умел! - Старушка нежно погладила лысоватую голову мужа и повернулась опять к Леле. - Можно было в него не влюбиться? - Ну никак! - Никак! Вот видите!.. Можно еще чашечку? Рассказывайте теперь что-нибудь о себе. Что там происходит у вас в театре? Леля вздыхала, прихлебывая чай. - Что-то непонятное происходит. Или, может быть, я дура. В театре полно народу. В фойе разговоры только о наступлении белых, о французских танках "Рикардо" и как с ними трудно бороться. О том, что объявлена мобилизация бывших унтер-офицеров... Ну, словом, как всюду в городе. А потом открывается занавес, и публика зачем-то смотрит актеров, переодетых купцами и приказчиками. Смеется, даже волнуется: удастся ли бедной девушке счастливо выйти за честного приказчика? И так каждый день. А кому это нужно и какая от нас польза, - по-моему, никто даже и знать не желает. Да ну их совсем, я теперь об этом и думать больше не хочу... - И действительно не думаете? - вкрадчиво спросила старушка. - Немножко думаю. Не хочу, а думаю. Ладно, скоро премьера "Баррикады" - отбарабаню своего барабанщика - и крышка!.. Послезавтра опять на концерт в деревню, и то хорошо, а то на месте сидеть надоело. - Вы, кажется, поете? Леля отмахнулась. - Да вы не думайте, что я как-нибудь пою. Просто как все поют. Русские песни, всякое, что где услышала. В рабочей студии нас учили пению, да не выучили, только разве ноты и как на голоса петь. - Все-таки ноты вы знаете? Леля подняла чайную ложечку и легонько ударила по стеклянной вазе, издавшей дребезжащий тонкий звук. - Ля-бемоль! Старушка выпрямилась и посмотрела на Лелю колючим, подозрительным взглядом. Потом молча подошла к пианино и тронула клавишу. - Предположим. А это? Леля, смеясь, правильно назвала ноту, потом вторую, третью. - Забавно, - строго сказала старушка. За роялем она себя чувствовала учительницей. - А это? - Она взяла аккорд, и Леля, подумав, назвала все три ноты. Старушка вытащила из груды нот одну тетрадь и поставила на пюпитр. Вскользь спросила: - Вам кто-нибудь говорил, какой у вас слух? - Говорили, что есть слух, - с удовольствием подтвердила Леля. - Будто хороший даже. А нет? - Ничего себе хороший, - сказал Денис. Жена его оборвала, как на уроке: - Не мешай!.. Леля, вы знаете этот романс - "Для берегов отчизны дальной..."? Нет? Послушайте. Я люблю романсы для мужского голоса. Она заиграла и запела тихим надтреснутым голосом. Только когда она замолчала и сняла руки с клавиатуры, Леля опомнилась, точно медленно возвращаясь к сознанию, и перевела дыхание. - Ой, - сказала она и помотала головой, как после легкого головокружения. - Можно, я у вас слова спишу на бумажку? Как там начинается? - Речитативом она проговорила первые слова. - Это вам высоковато, - сказала старушка и взяла два аккорда вступления в другой тональности. - Начинайте так. Ну! Леля вполголоса запела, потом, позабыв слова, допела до конца без слов, без аккомпанемента и виновато сказала: - Ну вот, я говорила, что слова не запомнила. - Не запомнила, вы только подумайте! - сурово хмуря брови, качал головой Денис Кириллович. Старая учительница сухо обратилась к Леле: - Милая, вы что, дурочка или как? У вас незаурядный голос. Необработанный, но удивительного тембра. Теплого, волнующего... ну удивительного... И абсолютный слух. И вы это не понимаете? - Правда? - Леля слегка покраснела и почувствовала себя очень неловко. - Я очень рада. - Радоваться тут совершенно нечему. Абсолютно! - еще строже сказала учительница. - Не говорите мне пошлостей! У вас есть талант, а это значит, что вас ожидает тяжелая жизнь. Вам придется работать ровно в пять раз больше, чем любой посредственной певичке. С вас это спросится. Вечно вам будет чего-то не хватать, вы вечно будете рваться к еще лучшему и вечно будете недовольны собой и тем, что вы сделали, в то время как те, которые сделают в десять раз меньше вашего, будут ходить, выпятив грудь, сияя, очень довольные собой... А сейчас поменьше воображайте и давайте условимся, когда вы будете приходить ко мне на уроки? Леля слушала улыбаясь, не очень-то убежденная, что всему надо верить, но сердце билось радостно и чуть замирало, как от хорошей музыки. - А если я все-таки не буду петь? Не буду учиться? Разве это не может быть? - Замолчите, мне противно вас слушать! - Старушка громко постучала косточками пальцев по звонкой крышке пианино. - Да! Вы можете украсть у людей свой голос. Спрятать его и никому не показывать, как делали богатые купцы с картинами больших мастеров. Но вы этого не смеете сделать. И поэтому скажите, в какие часы вам удобнее будет ко мне приходить... Разговоров об ее голосе больше не было в этот вечер. Денис Кириллович, придя в приподнятое состояние духа, пошел во второй раз ставить самовар, и они втроем долго еще разговаривали о музыке, о прошлой жизни, о "принципе" жизни обоих стариков. - Да, моя милая, у нас всегда был принцип: все, что можно, делать самим. Огород! Денис умеет столярничать, клеить обои, паять кастрюли. Везувий сам он написал маслом! Я всегда шила сама, и все его рубашки, и вот эти салфеточки - все, все вышито моими руками. Это был наш принцип. - Она выговаривала "принцип", со старомодным ударением на последнем слоге. И Леля почтительно разглядывала косомордых петушков и кривые крестики на рубашке Дениса, сидя в хлипких скрипучих креслицах его изделия, и ей хотелось не то смеяться, не то погладить его лысоватую, некогда такую кудрявую голову... Выездной концерт в деревне шел к концу. Он начался часа три тому назад, когда на улице светило яркое солнце и мучная пыль танцевала в лучах солнечных прожекторов, светивших сквозь щели в темную глубину хлебного амбара, переполненного ребятишками, мужиками и бабами. Теперь уже вечерело, и дождик шуршал по соломенной крыше, а актеров все еще никак не соглашались отпустить. Леле пришлось петь без конца и опять повторять сначала, но теперь она наконец освободилась, вышла и стала под навесом. В первый раз в жизни она видела дождь в деревне. Соломенная крыша шуршала под дождем, тяжелые капли громко барабанили по широким листьям лопухов. Черный квадрат двери в сарай был заштрихован косыми полосками. Все запахи точно оживали под дождем. Сильно стали пахнуть огуречные листья на грядах, прибитая уличная пыль, даже растрескавшиеся сухие доске крыльца. В городе дождь - это лужи, калоши, промокшая кофточка, подъезд, куда вбегаешь, чтоб спрятаться, думала она, а здесь в дождь происходит что-то очень важное: деревья, ласточки, с писком ныряющие в воздухе, трава и утки, крякающие в лужах, - все сейчас заняты каким-то общим и важным делом - жадно пьют, омываются под дождем, набираются сил... Кто-то подошел сбоку и тоже стал рядом с ней под навес, немного погодя Леля услышала, как он чиркает спичкой, закуривая. Потом ей показалось, что она слышит легкий смешок, она обернулась и, от изумления не сразу узнавая, поняла, что рядом стоит Колзаков. Он, радуясь ее удивлению, искоса посмотрел на нее, улыбаясь все шире, и наконец рассмеялся вслух. - Как вы сюда попали? Ведь вы же на фронте!.. Вы что, вернулись? - Да нет, так, убежал! - смеясь, ответил Колзаков. - Вот так герой! Испугались, что ли? - А что там хорошего-то? Шум, стрельба, убьют еще! А тут вон как. Утки крякают! Хмелея от радости, они болтали чепуху, потому что слова не имели никакого значения - так было радостно смотреть, говорить, смеяться. Шлепая по лужам, Колзаков побежал куда-то за дом и вернулся, ведя в поводу коня. Расстегнув хлястик своей длинной кавалерийской шинели, он накинул ее себе на плечи и сразу, одним толчком, очутился в седле. Леля еще не успела решить, садиться ей или нет, как он подхватил ее одной рукой и усадил боком впереди себя на лошадь. Шинели хватило, чтобы накрыть их обоих. Правой рукой он подобрал повод, а левой слегка придерживал Лелю. Ей показалось очень высоко и страшно, когда спина лошади вдруг закачалась и заходила под ней. Ровной рысью они проехали мимо длинного ряда хат, затянутых пеленой дождя, выехали на зеленый просторный выгон, и тут Колзаков, толкнув шпорами, пустил коня в галоп. Леля вскрикнула, ей казалось, что ей ни за что не усидеть, но Колзаков только смеялся, и скоро она заметила, что теперь сделалось даже удобнее, и успокоилась. Ветерок посвистывал в ушах, и сердце начало весело замирать от все убыстряющейся скачки. Под шинелью было тепло и сухо, только мокрое лицо горело на ветру... Колзаков потихоньку шпорит лошадь, ветер с дождем кидается в лицо, копыта, точно в барабанном галопе, глухо и мягко отбивают такт, поскрипывает пахнущее кожей седло, и вокруг ничего не видно, все застлано дождем, и кажется, несешься как птица по какой-то пустыне, где и земли под тобой нет, только влажная муть опутывает со всех сторон. "Ну как?" - кричит ей Колзаков, и она, не оборачиваясь, кричит в ответ: "Хорошо!" И ей, правда, хорошо. Она сейчас ни о чем не думает, только вбирает неизведанное, новое. Скачка, простор, пустыня, и сквозь все это вдруг проступает торжествующая, мчащаяся мелодия из "Розамунды", которую она слышала на днях у старой учительницы. Слышала единственный раз и позабыла эту мелодию, а сейчас та вдруг вернулась и ожила в ней, запела, переполненная радостью, молодая, точно ликующий, пьянящий зов издалека, и в самом разгаре она с каким-то досадным, тупым недоумением вдруг начинает понимать, что рука Колзакова с ее талии подвинулась вверх и мягко легла ей на грудь и теперь крепко сжимает, и все-таки все сейчас так хорошо и мысли так далеко, что она, стараясь понять, что это значит, оборачивается с непростительно глупой, рассеянной улыбкой. И он, понимающе-снисходительно улыбаясь в ответ, сдерживает коня, властно поворачивает Лелю к себе лицом и с уверенной неторопливостью целует ее прямо в губы, раз и другой, прежде чем она, дура такая, наконец опомнившись, отшатывается, закрываясь ладонью. Лицо Колзакова, вдруг ставшее серьезным, кажется ей нестерпимо противным, хотя больше всего она ненавидит себя - за эту непростительную улыбку. Она ненавидит и себя и его... Выгнув спину, рванувшись несколько раз, она сползла с седла и чуть не попала под копыта лошади, которую он едва успел придержать. Она спрыгнула на землю, поскользнулась и села в грязь прямо посреди дороги. Вытирая испачканную по локоть руку, встала. Колзаков, стиснув зубы, молча смотрел на нее сверху. Все, все теперь испорчено, говорила себе Леля, и пусть. Все. И не надо больше ничего. Скользя по грязи, она дошла до заросшей мокрой травкой обочины и пошла к городу. Идти, наверное, не меньше часа. Ну и тем лучше. Пусть. Колзаков шагом тронул лошадь и поехал рядом. Немного погодя он шутливо громко вздохнул и, как уговаривают маленьких помириться, сказал: - Ну ладно уж. Садитесь в седло, доедем как-нибудь миром!.. Вода уже начинала чавкать в ее худых туфлях, и платье на плечах потемнело от воды. Она не пропускала ни одного его слова, утешаясь мстительным удовольствием - не отвечать. - Грязища же! Ну что мокнуть зря! Она не отвечала, не оборачивалась. Тогда он спрыгнул на землю и накинул ей на плечи свою шинель. - Кончим это дело. Садитесь, а я пешком поведу коня в поводу! Дернув плечами, она сбросила с себя шинель, так что он едва успел подхватить ее. Минут десять они оба шлепали рядом по грязи. - Ну вот что, - вдруг решительно сказал Колзаков. - Кончим эти представления, все равно никто не смотрит. Говорю в последний раз - садитесь, довезу до города в два счета. Желаете, позади себя посажу, сами держитесь... А нет, я ускачу сию минуту. Тогда топайте как хотите по грязи до ночи. По его голосу Леля слышала, что он вот-вот готов взорваться. Вдруг он еще схватит и усадит ее в седло насильно. Она ускорила шаг и слышала у себя за спиной ироническое хмыканье, за которым чувствовалась острая обида. - По-онятно!.. Артистки!.. Ах, ужасы, такой серый солдат докоснулся до барышни! Сделал навек ей потрясение жизни! Презрительно скривив губы, глядя прямо перед собой, Леля четко проговорила: - Дуррак! - Правильно! - повеселевшим от злости голосом воскликнул Колзаков, останавливаясь. Вскочив в седло, он разбирал повод, поправлял шинель и, криво усмехаясь, все время разговаривал с конем: - Дураки мы с тобой, Мишка... Слыхал? Махнем-ка в город да посушимся. С умными равняться не станем. Мордами не вышли! А тут сама интеллигенция и образованность! А ты даже ихнее презрение хорошо не можешь понимать по своей серости. Ну, тронулись! Счастливо оставаться!.. Пригибаясь к седлу, он пустил коня сразу в карьер. Комья грязи брызнули из-под копыт. Леля видела, как всадник на всем скаку огибал поворот дороги, слышала топот копыт по деревянному настилу моста через балку. За маленькой дубовой рощицей его мутный силуэт совсем расплылся в струях дождя. Как-то сразу стало одиноко и неуютно. Дождливые серые сумерки на безлюдной дороге. Может быть, если бы он еще раз попросил, она согласилась бы сесть? Пожалуй, если бы только она заранее знала, что он действительно ускачет... Она перешла через балку и долгое время спустя обогнула поворот. И опять шла и шла, скользя и шлепая по лужам, уже не разбирая, где посуше. За первыми деревьями рощи она сразу увидела Колзакова. Он сидел под деревом и курил, поджидая ее. Ей сразу легче сделалось идти, прибавилось сил, и она опять твердо решила, что не поедет с ним, сколько бы он ни уговаривал. Поравнявшись, она прошла мимо с каменным лицом. - Ну вот что, - Колзаков отшвырнул самокрутку и быстро ее догнал. - Садитесь по-хорошему, а нет - я вас все равно до города довезу. Хоть в драку - посажу и довезу. А дальше там как хотите. - Не смеете! - крикнула Леля, останавливаясь, чувствуя, что еще минута - и он ее схватит в охапку и действительно усадит. Оба они одновременно услышали глухой дробный перестук копыт лошадей позади на мосту. Длинная, до половины крытая брезентом парная повозка, на которой актеров возили на концерт, ленивой рысцой приближалась к роще. Леля выбежала на середину дороги и замахала руками. Издали было видно, как кто-то, приподняв край брезента, замахал ей в ответ... Вечером после спектакля Леля, сидя в общей комната канцелярии штаба, отстукивала на машинке скучнейшую отчетную ведомость, что-то о "состоянии на такое-то число" "шанцевого инструмента носимого", "шанцевого инструмента возимого", лопат саперных и каких-то киркомотыг. - Здорово ты насобачилась, - с уважением заметила Саша, широкоплечая девушка, пытавшаяся до Лели освоить машинку. - А я на это дело тупа! Выпрошусь в действующую часть, а то эта зараза мне хуже белого пулемета. Она ткнула пальцем в машинку и передернула плечами от отвращения. - А что это такое: "спирали Бруно"? - спросила Леля, выдергивая лист. - А черт их знает! Знать не желаю этой канцелярщины поганой. Дрянь какая-нибудь колючая... Ты Колзакова знаешь? - А где он сейчас? - не поднимая головы, спросила Леля. - Ну, где? Они с военкомом Невским куда-то по уездам уехали, унтеров мобилизовать... Да ты что знаешь? Видела его? - Видела, - нехотя выговорила Леля. - Нет, ты бы как следует поглядела, а не то что "видела"! Он какую штуку отгрохал? Не знаешь? Он же белый танк поджег. Поняла: первый танк взял да и подпалил!.. Как это ты сидишь, ничего не слышишь? Его с фронта вызывали из-за этого. Наверно, товарищ Невский его с собой взял - унтерам показывать, какие такие бывают, что танки умеют палить! Это знаешь какое дело! Старый делопроизводитель Пономарев, для которого ротные и полковые канцелярии давно стали домом родным, вырисовал на бумаге свою подпись, сделал росчерк, убедился, что он получился хорош, кашлянул, делая знак, что он желает вступить в разговор. Леля еще раз отметила с удивлением, до чего он весь лоснящийся, точно его всего, от волос до сапог, каждый день с утра протирают жирной тряпкой. - Самое малое - именные часы дадут, - сказал Пономарев. - В обязательном порядке. - А тебе завидно? - спросила Саша. - Кому часов неохота, - солидно согласился Пономарев. - А в целом ты не в курсе вопроса, а болтаешь. - Что ж, неправда, что он танк поджег? Неправда? - Почему неправда! А только для Колзакова подобный эпизод не играет значения. На каком вопросе человек собаку съел, тот, значит, ему в руки и дается. - Кто тут у вас собак ест? - весело спросил, входя в комнату, Нисветаев. - Это мы про Колзакова, - сказала Саша. - Они рассуждают, - снисходительно пояснил Пономарев, - а я его знаю. Еще с фронта империалистической, когда он наводчиком в третьей батарее сто шестого конно-артиллерийского дивизиона служил. В те поры на Колзакове офицерами много хорошего коньяку было пропито. Вы-то не знаете, а я знаю. Он, может, в целой армии лучший был наводчик. И на него эти золотопогонники держали паре. - Ну-ну-ну? - весело потирая руки, выспрашивал Нисветаев. - Как это - паре? - Очень просто. Например, обнаружен у немцев наблюдательный пункт. Какая-нибудь колокольня или вышка, и они, приспособившись, с ней - корректировать огонь. Вообще какая-нибудь оригинальная цель. И вот сейчас держат паре: со скольких снарядов он отшибет данной колокольне башку. И сейчас вызывают туда Колзакова с его орудием. Он там оглядится, выберет местечко, ночью туда орудие доставят, а утром - ему это дело привычное: перелет, недолет, цель в вилке, бац, бац, только кирпич брызнет, кумпола нет. Ну, фокус как фокус. Кто на что насобачился. А то еще у нас ефрейтор стаканы жрал. Водку выпьет, сперва откусит с краешку, так по кусочку и весь слопает и не поцарапается. Он, может, этих стаканов целый шкаф слопал и привык. А Колзаков с четырнадцатого года только из пушки и бьет. Набил руку. - Э-э, зря говоришь, Пономарев. Герой Колзаков, так и говори: герой! Пономарев снисходительно хмыкнул: - Какое же тут может быть геройство? Кабы человек, скажем, стрелял плохо, а взял бы да вылетел на открытую позицию и давай палить, это действительно геройство. - Дурак и был бы твой человек! - Правильно. Дурак. А все ж таки герой! Потому что шел бы на погибель. А Колзаков, я тебе объясню, он же за версту третьим снарядом любую цель накрывает, это ему как все равно тебе папироску с одной спички закурить. Никакого значения ему не играет, что танк, что черт, он свое знает: вколотит ему прямое попадание, и будь здоров! - Нет, не люблю, - краснея от досады, сказал Нисветаев. - Вот не люблю я таких рассуждений, ну тебя совсем! - И повернулся к девушкам: - Белые шесть танков пустили с пехотой. А танк, знаете, какая штука, от пуль он как бугай от мух хвостом отмахивается, только щекотно. У нашей пехоты такое скучное сделалось настроение, прямо тоска. Вдруг, глядят, наша пушка по полю во весь карьер скачет им навстречу. Вылетели они на какой-то холмик, снялись с передка, бегом выкатили на огневую, все это, конечно, счет по секундам, как на ученье. Колзаков сам за наводчика... и вот как дал прямое попадание и сейчас на картечь, потому что белая пехота уже наваливается. Ну, тут и наши до того повеселели, заорали и пошли, и пошли... Танки-то и завернули обратно. Их ведь тоже берегут, они у них считанные!.. Нет, лихо, что говорить! - Ну и что? Отчаянность! - зевнул Пономарев. - Он и всегда был озорной. Бывают такие, себя не жалко. Истомина, вот это срочно перепечатать. Вот тут большими буквами и тут отступи и до конца строки не дописывать, чтоб был простор для подписи с росчерком. Запомни, у командующего, товарища Беляева, росчерк очень требует простора, потому - вокруг всей подписи обводится такой петелькой и хвостик вверх. Кастровский, постукивая своей толстенной палкой, прохаживался по фойе, поджидая Лелю. Увидев, что она спускается с лестницы, он сделал шаг к ней навстречу, плавным жестом снял панамку. - На правах старшего... и более опытного... Позвольте вам задать вопрос. - Ну, давайте на правах, - сказала Леля. - Только я спешу. - Я и хочу вас спросить: куда вы спешите? - К знакомым. - Предположим... А тот гусар, с которым вы ускакали верхом? С концерта? Что это было? - А это уж на каких правах? - Хотя бы вашего отца. - Вы отец только на баррикаде... Ну поехала и промокла. Ну дура, и все, если вам очень интересно. - Да, интересно. В особенности, когда я опять вижу сейчас гусара, который ходит перед подъездом театра и поджидает вас. И это уже другой гусар. Это начинает меня беспокоить. Вы очень молоды и неопытны... Я чувствую за вас ответственность перед... перед... Леля засмеялась: - Да ведь это Илюша Нисветаев!.. А перед кем вы чувствуете ответственность? - Перед вашими родителями, если они у вас есть. Нет? Ну хотя бы перед вашими родными... - Значит, перед теткой Лушей, она у меня одна. - Перед теткой Лушей. И вообще безразлично, почему человек чувствует ответственность! Я чувствую - и все. Он пойдет вас провожать? - Наверное, потащится. - Я пойду с вами. Познакомьте меня с ним. - Ну и чудак вы все-таки, - сказала Леля. - Я же вам говорю, что это просто Илюшка. Еще знакомить! Смех! Розовощекий адъютантик командующего, Нисветаев, с девичьей талией, с его мальчишеской страстью к пистолетам, нашивкам и значкам, славился безрассудной храбростью при выполнении боевых поручений, постыдной слабостью к сладкому и в особенности к меланхоличным провинциальным девицам, в которых он влюблялся при самых неподходящих обстоятельствах с поразительной быстротой и переменным успехом. В Лелю он влюбился сразу же и, остановив в коридоре штаба, деловито сказал: - Ты подумай, такое суровое, грозное время, совсем неподходящее для нежных чувств, а я в тебя влюбился, как какой-нибудь безумец. Вот ирония судьбы, верно? - Бывают же такие случаи, - с неопределенным выражением сочувствия, серьезно вздохнула Леля. - Насмешка! Ведь жизнь наша коротка. Цветы надо срывать, пока они еще свежи!.. А что я, неправду говорю? Факт. Живем мы один только раз. Мы заняты всякой прозой жизни и не обращаем внимания, что благоухают цветы и каждая былинка в природе, все зовет нас к любви. Чего нам ждать? Пойдем вечером в парк. - Здорово. И действует? - Не понимаю этого вопроса. - Ну, спрашиваю, действуют эти былинки и всякое садоводство? Жеребятина-то эта? - На нежных девичьих устах и такие фельдфебельские приговорки! - печально сказал Нисветаев. - Что же не отвечаешь? Действуют на твоих барышень? - Ну, как когда... Раз на раз не приходится, - нехотя сознался Нисветаев. - Хотя в общем жаловаться нельзя... Но тебе-то я говорю от всей искренности моих нерастраченных чувств. - Илюша, - сказала Леля, - ты же неглупый малый. Не представляй из себя Петрушку. Нисветаев почернел как туча. Еле выдавливая слова, обидчиво сказал: - А что, я их сам придумываю, что ли? Виноват я, раз им нравится? А нравится, так мне что? Пожалуйста! Я еще много знаю... - Он криво улыбнулся и с робкой надеждой спросил: - А тебе как нравится? Леля протянула руку, легонько и дружелюбно потрепала его по плечу. - Ах, вот как? Ты мне предлагаешь дружбу? - Он рассмеялся саркастическим смехом. - Дружба между мужчиной и женщиной! Ну, я не мальчик! - Он чопорно козырнул и ушел твердым шагом, не оглянувшись. На другой день в том же коридоре он опять остановил Лелю и бодро сказал: - Ты не обращай внимания, что там я тебе говорил. Чепуха! Да и ты дала мне прикурить! Но ведь вон как интересно получается, теперь-то я в тебя правда влюбился! Да нет, ты на меня не махай руками, я тебе только к тому, как другой раз интересно получается... - Добродушно и недоуменно улыбаясь, он пожал плечами и ушел, покачивая головой. Потом как-то он вдруг принес и разложил молча перед ней восемь фотографий своих девиц: барышня, облокотившаяся на обломок античной колонны у провинциального фотографа; длиннолицая девица с челкой, вырезанная из семейной фотографии так, что сбоку виднелось чье-то плечо и торчал острый конец уса; несколько бледно-желтых фотографий, отклеенных от старых удостоверений; и одна на картоне: пухленькая девушка с обнаженным плечом и раскрашенной розой в зубах. - И все это я могу сию минуту сжечь! - сказал Нисветаев. - Хочешь? - Вот эта мне нравится, - показала Леля на маленькую, бледно-желтую девчоночку в шапочке. Нисветаев просиял: - Ты считаешь?.. Да, верно, самая лучшая. А эти что! Ну, как решаешь? Жечь? - Да жалко, сколько хлопот собирать было? Подумай! - Ну... не то чтобы уж очень... А конечно все-таки. Ну, пусть лежат! И, собрав их в одну пачку, бережно спрятал в боковой карман. С тех пор у них сделались простые отношения, легкие и шутливые. Они обедали вместе в штабе, а иногда он провожал Лелю через весь город к старой учительнице. Так и теперь он пришел к театру, чтобы пройтись вместе с Лелей, и увидел, как она выходит из подъезда в сопровождении величественно опирающегося на свою дубину Кастровского. Они пошли втроем. Леля сразу спросила: - Ну, как жизнь, Илюша? Коротка? - Коротковата! - охотно отозвался он на привычную шутку. - Живем-то небось один раз! - Ирония судьбы! - вздохнула Леля, и они оба с Нисветаевым расхохотались. - Что? О чем вы говорите? - подозрительно допытывался Кастровский. - Был у нас один знакомый, это мы про него! - смеялась Леля. Денис Кириллович встретил их в палисаднике. Повязанный женским передником, он, сидя на низенькой скамеечке, полол грядку моркови. - Пожалуйста, заходите все, не стесняйтесь, - радушно сказал он. - Мы привыкли, что к нам заходят незнакомые, это ничего, мы очень рады. Я сейчас поставлю самовар! Старая учительница согласилась поиграть на пианино. Все слушали: Кастровский, полузакрыв глаза, иногда дирижируя двумя пальцами, Нисветаев, терпеливо борясь со скукой, а Леля, поглощенная слушанием, чувствовала себя так, точно вплывала в необозримый океан звуков, изумляясь и почти пугаясь его волнующей, властной силы. За чаем, среди общей болтовни, Нисветаев, с удивлением узнав, что Колзаков квартировал в этом доме, сейчас же бросился с жаром рассказывать всю историю с танком. Только досказав все до конца, он заметил, что старики ее давно знают. - Это я рас