ко не ангелы, общий расклад сомнений не вызвал: такого старосту нужно гнать. Но тут выяснилось одно обстоятельство, которое объясняло, почему эта несложная проблема не была решена в своем кругу и почему факультетский комитет комсомола предпочел не вмешиваться. Старосту поддерживал не деканат, а институтский партком. Он пришел из армии кандидатом в члены партии, в партию вступил уже в институте и считался перспективным молодым кадром. Это исключало вмешательство в конфликт молодежного журнала. Критиковать партийные кадры нам не позволялось. Комсомольские, вплоть до второго секретаря обкома - сколько угодно. А партийные - стоп. Но об этом мало кто знал, и я решил этим воспользоваться. Для начала провел общее собрание группы с присутствием декана, секретаря парткома, довольно противной бабы, секретарей факультетского и институтского комитетов комсомола. Собрание получилось таким, как я и ожидал: бурным, на нерве, помоев на старосту вылилось выше головы. Попытки секретаря парткома его защитить обернулись тем, что и ей досталось от возмущенной общественности. Потом я провел совещание в узком кругу с секретарем парткома и комсомольцами. - У меня нет выбора, на чью сторону стать, - сообщил я с глубокой скорбью в голосе. - Но репутация моего родного института мне дорога, и с моей стороны было бы черной неблагодарностью опозорить альма-матер на всю страну ради того, чтобы написать острую статью. Но делать все-таки что-то нужно. Давайте вместе подумаем, как выйти из этой непростой ситуации, чтобы не обидеть ни группу, которая права, как всегда право большинство... вы согласны? - обратился я к секретарю парткома. - Да, конечно, - важно подтвердила она. - Большинство всегда право. А как же? -... ни старосту, принципиального, хотя и несколько прямолинейного человека. Правильно поставленный вопрос всегда содержит в себе ответ. Утраивающий всех компромисс был найден без труда. Старосту решили кооптировать в институтское партбюро, а от обязанностей старосты освободить, так как у него не будет возможности совмещать эти две трудные обязанности. На том и сошлись. Командировка моя подошла к концу. Напоследок я зашел к заведующему кафедрой электротехники, молодому доктору наук, чтобы сообщить, как разрешился конфликт в его группе. Пока я говорил, он очень внимательно, даже напряженно рассматривал меня. Наконец не выдержал: - Ваше лицо почему-то кажется мне знакомым. Мы не могли раньше встречаться? - Конечно, встречались, - подтвердил я. - Помните студента, который на госэкзамене по электротехнике перепутал закон Ома? Так это был я. - Неужели? - просиял доктор. - Вы даже не представляете, голубчик, как я рад вас видеть! - Какая странная вещь слава, - философски заметил я. - Отличников небось не помните, а меня вот запомнили. - Да-да, верно. Я вас иногда вспоминаю. И всегда с удовольствием. Значит, инженера из вас не вышло? - Не вышло. - Это замечательно. Нашей промышленности повезло. Так вы теперь журналист? - Вроде того. - Хороший? Я неопределенно пожал плечами: - Не знаю. Говорят, ничего. Печатают. Доктор ненадолго задумался, потом сказал: - Никогда не понимал, кто идет в эту профессию. - Теперь понимаете? - поинтересовался я. - Теперь понимаю. Апрель 2006 НАЧАЛЬСТВЕННЫЕ БЫЛИЧКИ Было так. Фамилия у него была Пеньков. Для своих - Пенек. При этом никакого оскорбительного смысла в прозвище не вкладывалось, человек он был добродушный, немного тюфяк, окончил, как и большинство молодых инженеров, Московский цветмет, работал старшим экономистом в плановом отделе Норильского комбината. (Дело происходило в Норильске в 1969 году.) Жена его Анфиса (назову ее так) была полной противоположностью мужу, баба энергичная, вздорная, амбициозная. Она была старшим редактором на Норильском радио, выходившим в эфир с пятнадцатиминутными утренними выпусками, которые всегда начинались одинаково: "Московское время два часа ночи. С добрым утром, товарищи. Наш аэропорт закрыт. Из Красноярска самолет не вылетел, московский борт сидит в Хатанге". В подчинении у нее были только дикторша и звукооператор, но считалась она в городе фигурой заметной, влиятельной, потому что была дочерью заведующего отделом агитации и пропаганды горкома партии, а тот в свою очередь приходился свояком первому секретарю горкома Ивану Александровичу Савчуку, человеку в Норильске всевластному. Так вот. Из турпоездки в Венгрию Анфиса привезла автомобильные краги за 18О форинтов, чтобы подарить мужу на день рождения. Но перед днем рождения шумно поругалась с Пеньком (что в их отношениях было делом самым обычным) и в сердцах подарила краги Илье Каминскому, приятелю Пенька, заместителю главного инженера Норильской железной дороги, который случайно оказался у них дома. Каминский слегка удивился, но подарок принял. Потом Анфиса помирилась с мужем и потребовала краги обратно. Возможно, если бы это была вежливая просьба, Каминский бы краги вернул. Но не такова была Анфиса, чтобы просить вежливо. Тон ее был хамский, требовательный, и Каминский возмутился: - С какой стати, мать? Подарок есть подарок, я тебя за язык не тянул. - Не отдашь? - А "пожалуйста"? - Перебьешься! Разговор происходил летом, часа в два ночи, на Ленинском проспекте, насквозь простреливаемым незаходящим солнцем полярного дня. В каменных дворах общежитий играли в волейбол, зеленел овес на газонах, по проспекту прогуливались парами и группками. Свидетелями разговора стали несколько общих знакомых, стычка их позабавила, а Анфису привела в бешенство. - Последний раз говорю: отдай по-хорошему! - ледяным тоном предупредила она. - И не подумаю. - Смотри, хуже будет! - Иди ты, мать, в жопу! - вежливо ответил Каминский. На том и разошлись. По городу пошли слухи, что Каминский нечист на руку, вот - украл в квартире Пеньковых краги за 180 форинтов. Слухи активно распространяла Анфиса. Каминский встретился с Пеньком и потребовал унять жену. Слухи не прекратились. При следующей встрече Каминский слегка набил Пеньку морду и пообещал делать это регулярно, если эта сука не заткнется. В ответ Анфиса обратилась в суд и потребовала привлечь Каминского к уголовной ответственности за кражу венгерских автомобильных краг ценой в 180 форинтов. Заявление принял судья Вячеслав Николаевич Ханжин, человек светский, завсегдатай всех городских тусовок, расторгавший брак у половины Норильска. Прежде чем решить вопрос о возбуждении уголовного дела, он, как это положено по закону, послал запрос о личности Каминского в Управление Норильской железной дороги. Там к запросу отнеслись со всей серьезностью и в отведенный правилами срок прислали характеристику, подписанную треугольником. В ней говорилось, что инженер Каминский прошел путь от сцепщика до заместителя главного инженера, является добросовестным грамотным специалистом и ранее в краже автомобильных краг замечен не был. История о крагах превратилась в анекдот, какие так любят в небольших городах, вроде Норильска, где все знают всех. Однажды в конце лета мы сидели с Ханжиным в его кабинете в городском суде и допивали пиво из полиэтиленового пакета - обычная для Норильска тара. Секретарша сообщила: - К вам корреспондент из "Заполярной правды". Примите? Всех ребят из "Заполярки" мы хорошо знали, но вошел незнакомый молодой парень в стройотрядовской куртке. Как оказалось, стажер из МГУ. Он прослышал про историю с крагами и загорелся написать про нее фельетон. Героем фельетона должна была стать Анфиса. Ханжин на эту тему говорить отказался: - Дело не закончено, не имею права. Может быть, Виктор Владимирович расскажет, он лицо неофициальное. Я сгонял стажера за новым пакетом пива и посвятил его в детали истории. Честно предупредил: - О фельетоне и думать забудь. Шахиня не пропустит. "Шахиня" - такое прозвище было у редактора "Заполярной правды" Мартыновой, женщины осторожной, прекрасно ориентирующейся во всех тонкостях отношений между начальственными лицами. - Не пропустит? - удивился стажер. - Но она одобрила тему. Мы с Ханжиным переглянулись. В городе главенствовал горком, партийная власть, но существовала и слабая оппозиция, из комбинатских. Она осталась со времен новой экономической политики, которую в середине 60-х годов пытался проводить Косыгин. Но поскольку при системе Косыгина реальная власть переходила к хозяйственным руководителям, а партия оказывалась как бы и не у дел, косыгинские реформы быстренько свернули. Но остались люди, помнившие о них, желающие их вернуть. Таким было все руководство комбината во главе с директором Владимиром Ивановичем Долгих. Шахиня была близка к этой группе, но допустить, что она рискнет выставить на посмешище дочь заведующего отделом агитации и пропаганды, свояка Савчука, скомпрометирует тем самым самого Савчука - нет, на это она не пойдет. Что ты, самоубийство! Стажер все-таки написал фельетон. Не очень смешной, но резкий. Он назывался "Как поссорились Илья Иванович и Анфиса Григорьевна". Фельетон разошелся по городу в списках, как самиздат. Все решили: на том дело и кончится. Ан нет. Однажды стало известно, что он подписан к печати и выйдет в субботнем номере. Часов в десять вечера об этом сообщили Анфисе. Она кинулась к отцу, заведующему отделом пропаганды горкома, свояку Савчука. Он позвонил Шахине. Она говорила с ним холодно: вы не можете мне приказывать, я член бюро горкома, газета в подчинении первого секретаря горкома партии (в Норильске это так и было), только его распоряжения я обязана выполнять. Пришлось идти к Савчуку. Тот обматерил свояка и его дурищу-дочь и сказал, что дело уладит. Но уладить оказалось не просто. Ночь, в редакции никого нет, редактор в типографии. Телефоны в типографии не отвечают. Наконец, ответил вахтер. Сходил узнал: Шахиня в наборном цехе, подойти к телефону не может. Пришлось Савчуку вызывать машину и ехать в типографию. Шахиня встретила его невинным удивлением: - Фельетон? Какой фельетон? С чего вы взяли? Нет в номере никакого фельетона. Показала подписанные в печать полосы: фельетона не было. Не было его и в номере. Назавтра над первым секретарем горкома смеялся весь город. Взбешенный Савчук приказал уволить Анфису с радио. Одновременно с ней подал заявление об увольнении и Пенек. Они вернулись в Москву, а через три месяца в Совет Министров СССР, копия в Комитет партийного контроля, поступила докладная записка от бывшего старшего экономиста планового отдела Норильского горно-металлургического комбината Пенькова. В ней на полутора десятках страниц, с подробными цифровыми выкладками, доводилось до сведения руководства о приписках на десятки миллионов рублей, которые совершаются на Норильском комбинате по прямому указанию директора комбината Долгих. Это было уже совсем не похоже на анекдот. Тут нужно сделать отступление. Строительство Норильского комбината началось в середине 30-х годов и практически стояло на месте, пока в 1938 году его не возглавил Авраамий Павлович Завенягин. Назначение было очень необычным. Незадолго до этого легендарного директора легендарной Магнитки сделали первым заместителем наркома тяжелой промышленности Орджоникидзе. В тот день, когда Завенягин приехал в Москву, Орджоникидзе застрелился. "Не выдержало горячее сердце Серго", скорбно констатировал Сталин. Завенягин оказался в подвешенном состоянии. Он ходил на работу, сидел в пустом кабинете. Никто не звонил, ни с какими делами к нему не шли. Он ждал ареста, но Сталин решил по-другому. На одном из совещаний, где зашла речь о крайне неудовлетворительном положении на далекой заполярной стройке, он вдруг предложил назначить начальником Норильскстроя Завенягина. "Любимый ученик Серго, такой опытный организатор промышленности сумеет вывести стройку из прорыва". Сказать, что это была ссылка - ничего не сказать. Это был смертельный приговор с отсроченным исполнением. Завенягина ждала судьба его предшественника, расстрелянного за развал работы. Но он сумел переломить ситуацию. Как - отдельная история. Перед войной Норильский комбинат дал первый никель и все войну самолетами отправлял на заводы Урала никель для танковой брони. В 1941 году Сталин вернул Завенягина в Москву, позже сделал его одним из руководителей атомного проекта. При Завенягине были заложены не только первые заводы Норильска, но и наметились проблемы, которые дали о себе знать через десятилетия. При рациональной разработке запасов месторождений "Норильск-1" и "Норильск-2" должно было хватить на сто лет. Но кто тогда думал о рациональности! Нужно было выжить - и самому Завенягину, и десяткам тысяч зэков. Поэтому брали только богатую руду, остальное бросали. И к середине 50-х годов обнаружился кризис рудной базы. Содержание никеля в руде было низким, дешевле было покупать никель в Канаде. Острота проблемы была такой, что даже подготовили проект правительственного решения о замораживании производства на прежнем уровне, что является первой стадией консервации комбината. То есть, речь шла о судьбе города с населением в 120 000 человек. А город между тем вовсю строился. В 1956 году по комсомольскому призыву приехали шесть тысяч молодых ленинградцев и москвичей, не в бараках же им жить. Возводили многоэтажные дома, телецентр, даже бассейн, невиданное дело для таких широт. Ну как тут докладывать в правительство о консервации? Не поймут, вопросят: а какого же вы пробивали средства на строительство города, если знали, что руда кончается? Не знали? А кто должен знать? Не связали одно с другим? А кто должен связывать? Тянули, надеялись на чудо. И дождались чуда. В 1961 году геологи открывают под самым боком у города, на Талнахе, мощнейшее месторождение богатых медно-никелевых руд. Триумф. Бывший директор комбината Дроздов становится начальником главка Минцветмета, вместо себя оставляет Долгих, которому и приходится решать новые проблемы. А они были очень непростыми. В прежних норильских рудах соотношение никеля и меди было один к одному, а в талнахских один к трем. Старый Медный завод не мог справиться с такой нагрузкой. А план надо выполнять, от этого зависит заработок рабочих. И тогда Долгих решается на авантюру: бросает все силы на строительство нового медного завода, а медь, как бы выплавленную из талнахской руды, приписывает. Расчет простой: всю зиму медь все равно лежит без движения в пакгаузах Дудинки, а к весне завод пустят и к началу навигации покроют недостачу. И все бы получилось, если бы не история с автомобильными крагами за 180 форинтов. Долгих попал. И на помощь со стороны было рассчитывать нечего. Никто не мог ему помочь. И менее всех - начальник главка Дроздов. Очень причудливо складывались их отношения. Еще в бытность директором комбината Дроздов нашел Долгих на аффинажном заводе в Иркутске и сделал своим главным инженером. Но почему-то сразу его невзлюбил, обращался как с мальчишкой, материл при всех по малейшему поводу и без повода. Долгих не прекословил, вникал в производство, в сложную структуру комбината. Когда Дроздов ушел в главк, а директором комбината стал Долгих, потому что некому больше было передать дела, травля не прекратилась. На селекторных совещаниях все сидели, опустив глаза, и старательно делали вид, что не слышат густого начальственного мата. Потом произошел один случай. У Дроздова в Норильске остался сын, Гоша, работал на телестудии оператором. Однажды с приятелем и двумя девушками он поехал на Валек, в пригород Норильска, где рядом с профилакторием стояли балки норильчан, типа утепленных вагончиков - туда приезжали на шашлыки, на рыбалку. Напились, сожгли балок, девушка погибла. Гоше светила тюрьма. Дроздов прилетел в Норильск и, как говорили, стоял на коленях перед Долгих, просил за сына. Дело замяли. После этого Дроздов возненавидел Долгих уже прямо-таки лютой ненавистью. И докладная Пенькова была для него царским подарком. Из Москвы прилетела комиссия человек из пятнадцати во главе с заместителем председателя Совета Министров. Проверка сигнала не заняла много времени. Все изложенное в докладной Пенька подтверждалось до запятой. Комиссия съездила в Дудинку, посмотрела на пустые пакгаузы, в которым никакой медью и не пахло, и вернулась в город. В горкоме партии состоялось расширенное бюро с присутствием членов комиссии. На повестке дня был только один вопрос: персональное дело коммуниста Долгих. Норильск замер. Через два часа бюро закончилось. В решении было: коммунисту Долгих поставить на вид. Ни исключить из партии, снять с работы и отдать под суд, ни строгий выговор с занесением в учетную карточку, ни просто выговор. Поставить на вид. Все. Позже я познакомился с чиновником из Минцветмета, который прилетал в Норильск в составе комиссии, и спросил, почему так кончилось персональное дело Долгих. Ведь снять его было - как два байта переслать, говоря современным языком. И желающих заменить его на посту директора Норильского комбината наверняка было немало. Флагман отрасли, место престижное. В чем же дело? - Да, снять его было легко, - согласился он. - И заменить легко. Мы вели переговоры со многими. Но все сразу спрашивали: а приписки сактируете? Нет? Тогда нет. Кому же охота вешать на себя двадцать с лишним миллионов приписок? Так и получилось, что в той ситуации мог руководить комбинатом только один человек. Сам Долгих. Все вышло так, как и планировал Долгих: новый завод был построен, начал переработку талнахской руды, и к открытию навигации дудинские пакгаузы уже ломились от меди. Летом в Норильск прилетел Председатель Совета Министров Косыгин. Неизвестно, о чем он говорил с Долгих, но через некоторое время по Би-Би-Си передали: "Председатель советского правительства Косыгин встретился с министром цветной металлургии Ломако и просил его об отставке в пользу директора Норильского комбината Долгих. Ломако отклонил просьбу премьер-министра". Осенью на партийной конференции коммунисты Красноярского края единогласно избрали Долгих Владимира Ивановича первым секретарем краевого комитета партии. Говорят, что свою первую речь на партхозактиве он начал так: - Главное для нас сейчас, товарищи, снег. То есть хлеб. Красноярским краем Долгих руководил недолго. Вскоре он пошел на повышение - стал Секретарем ЦК КПСС по промышленности и транспорту. Все, кто знал о его отношениях с начальником главка Минцветмета Дроздовым, руки потирали от предвкушения: ну, он ему теперь покажет, расплатится за все унижения. Однажды в главк позвонили со Старой площади: к вам выезжает секретарь ЦК КПСС Долгих. Дроздов встречал его у лифта. От волнения он с трудом стоял на ногах. Но встреча прошла удивительно мирно, даже душевно. Долгих подробно расспрашивал о делах, спрашивал, какая нужна помощь, на прощанье пожелал больших успехов. Проводив высокого гостя, начальник главка обессилено упал в кресло: пронесло. На следующий день вышло Постановление Секретариата ЦК КПСС: в целях совершенствования структуры управления промышленностью все главки в составе министерств ликвидировать. Почему-то вспомнился анекдот. Во время войны Сталин проходит через приемную и говорит своему секретарю Поскребышеву: - Решили мы вас, товарищ Поскребышев, расстрелять. И уходит. Через некоторое время снова: - Нет, все-таки придется вас, товарищ Поскребышев, расстрелять. И снова уходит. На приеме по случаю победы Сталин поднимает тост: - Я пью, друзья, за моих верных помощников. В трудные годы войны мы умели не только работать, но находили время и пошутить. Вот товарищ Поскребышев не даст соврать. Бытует мнение, что Советский Союз рухнул, потому что в руководстве его были темные необразованные люди. Да нет, люди там были образованные, решительные, умеющие рисковать и брать на себя ответственность. А Советский Союз все-таки развалился. Почему? Все причины будут правильными и все неправильными. Не приживается дерево, если воткнуть его в землю силой. Не прижился нацизм в Германии, не прижился социализм в России. И демократия не очень-то приживается. А что приживется? То, что вырастает из земли само, из семени. Как демократия в Америке или парламентаризм в Англии. Знать бы, что за семя выпускает сейчас в российскую почву свои ростки!.. Август, 2006 СОЧИНИТЬ ДЕТЕКТИВЧИК Сюжет для небольшого романа "Его я убил сразу - проломил висок носком старого, еще с Чечни, спецназовского ботинка. Одновременно метнул с закруткой диск циркулярки в обладателя "черного пояса" и попал хорошо, в переносицу. Двое, что стояли у машин, разом сунулись, как я и предполагал, на шум и получили свое по полной программе..." Что они получили? Убил он их, что ли? Так вроде бы ни к чему. "И получили свое..." Пожалуй, хватит. Выключаю компьютер. Без всякого "паркинга". И даже без команды "сохранить". Это уже неважно. Кладу перед собой лист белоснежной финской бумаги и пишу на нем обычной шариковой ручкой: "В моей смерти прошу не винить никого". Ночь. Глухая, тяжелая. Начало второго. Впереди два часа ночи, час быка. Говорят, если повезет пережить час быка, то будешь жить дальше. Еще некоторое время. У каждого человека, дотянувшего хотя бы лет до пятидесяти, было не меньше двух-трех поползновений к самоубийству. По-разному они кончались. Для кого-то так и остались ночным мерцанием, туманом на осеннем болоте. А для кого-то... Я не выделял их в своей телефонной книжке. Просто ставил квадратную рамку. Как вокруг имен всех, кто уехал туда, откуда не возвращаются. Но тайна их смерти продолжала саднить занозой в мозгах. Как могли те, кто так, самовольно, ушел, как могли они нарушить одну из главных заповедей господних? Лишь Тот, кто дает жизнь, вправе отнять ее. Что это - бунт, вызов? Или просто болотный туман, сквозь который не пробился лучик сознания? Бог им теперь судья. Он всем нам судья. Я долго роюсь в ящике письменного стола, нахожу лезвие бритвы "Нева" и кладу рядом с листом. "Невой" я не бреюсь уже лет сто, но помню, что в столе завалялась пачка этих лезвий. И верно, лежат, ждут своего часа. Похоже, дождались. Ну вот, все готово. Можно немного подумать. Спокойно, не торопясь. А куда торопиться? Больше некуда. У меня небольшой опыт самоубийств (а у кого он большой?), но из истории помню, что кто-то, то ли Сенека, то ли Цицерон, вскрыл себе вены в ванной. При этом он беседовал с учениками, время от времени пережимая вены и отдаляя смерть, чтобы досказать свою мысль. Не думаю, что у меня есть мысли, которые непременно следует высказать напоследок, никаких учеников у меня тоже нет, но этот способ мне почему-то нравится. Хотя ванны, в которую я мог бы погрузиться в этот торжественный момент, у меня тоже нет. Не погружаться же в этот полупердяйчик, ванну сокращенного типа, рожденную вместе с хрущобами. Так что, рассуждаю я, лучше всего вскрыть вены за письменным столом, за которым я провел большую половину жизни. Это очень старый стол. Первая мебель в жизни, которую я купил. Немецкий. Тогда его нужно было доставать. К нему еще кресло прилагалось. Но кресло развалилось довольно быстро, а стол остался. Дубовый шпон давно облез, покрылся ожогами от сигарет, кругами от бутылок и стаканов. Немудрено: выпито за ним было не меньше, чем написано. Но и написано немало. Двенадцать книг очерков, рассказов и повестей. Полтора десятка пьес, две из которых шли в самой Москве (правда, в театре, который находился всего в восьмистах метрах от кольцевой автодороги). Несколько книг чужих мемуаров (литзапись). Шесть увесистых детективов и боевиков под чужими именами (под именами раскрученных авторов - так это сейчас называется). Шесть с половиной. Седьмой - в компьютере, оборванный на полуфразе. Господи милосердный, за что Ты приспособил меня к этому странному ремеслу? Зачем за возможность проживать чужие жизни Ты заставляешь платить своей, единственной, а еще одну не даешь? Я был: инженером-металлургом на Кольском полуострове, путевым рабочим в Северном Казахстане, топографом в Голодной степи, редактором районной газеты в Ферганской области, студентом Литературного института, разъездным корреспондентом журнала "Смена", вездеходчиком 5-го разряда и техником-гидрологом на Таймыре, редактором телевидения в Норильске, владельцем Независимого театрально-информационного агентства и главным редактором газеты "Театральный курьер России". Я строил дома в Подмосковье, зарабатывал в ночной Москве частным извозом, был водилой у цыган-наркоторговцев и наконец пять благословенных лет чинил в своем гараже старые иномарки, с чистой совестью напиваясь по вечерам, а по утрам, как нормальный человек, похмеляясь пивом, а не накачиваясь черным кофе, чтобы раскрутить ржавые шестеренки мозгов. И все это для того, чтобы, как в юности, оказаться за тем же письменным столом, таким же нищим, как в юности, но уже без того куража и без тех туманных надежд. Неужто всего лишь затем, чтобы кусками своей прожитой жизни нашпиговывать сюжеты чужих детективов и боевиков? Я не ропщу, нет. Я всего лишь вопрошаю: за что? Ладно, проехали. Первый раз мысль о самоубийстве посетила меня зимой то ли 67-го, то ли 68-года. Я работал разъездным корреспондентом (специальным корреспондентом, так писалось в командировочных удостоверениях) столичного молодежного журнала, у меня была кооперативная квартира в Москве, семья, трехлетний сын, вышла книга. Мне прочили неплохое будущее, даже пригласили на стажировку в "Правду" с перспективой сделать штатным корреспондентом, что для молодого журналиста считалось огромной удачей. Но после того как все мои репортажи и статьи, не пройдя редакционно-цэковское сито, оказались в корзине для мусора, я послал "Правду" со всеми ее номенклатурными благами, месяц пропьянствовал с приятелем на его даче в Шереметьевке, а потом взял в своем журнале командировку в Красноярский край с целью подправить пошатнувшееся от пьянок финансовое положение. Но главное - чтобы подготовить свой переезд в заполярный Норильск. В моей жизни этот город возник случайно, как и многое, что происходило в моей жизни. Там жила девушка, мое отношение к которой можно было бы назвать любовью, но правильнее - каким-то помрачением рассудка, что чаще всего и называют любовью за неимением более точного определения. Девушка - тоже неточно. Молодая женщина с двухлетним ребенком, без мужа. Ей было лет двадцать пять. Длинные черные волосы, смуглое лицо, зеленые глаза. Мать у нее была русская, отец башкир. Она жила в Уфе, училась на заочном отделении Литературного института, приезжала на сессии. В общежитии Литинститута на Бутырском хуторе, где шла непрерывная пьянка и молодые гении мотали шеями, читая стихи другим молодым гениям, нетерпеливо ждущим своей очереди, мы и сошлись. Она писала стихи, очень слабые. Это уже потом, перед смертью, начала писать настоящие стихи, как бы настоянные на русском фольклоре. Такие тексты требуют подтверждения. Ладно, вот подтверждение: Это море мне - милость царская, Кому Черное, а мне Карское, Кому песенка колыбельная, А мне лесенка корабельная. Не думаю, что осталось много людей, кто помнит эти стихи. Всего-то, может быть, двое. Я и еще один человек по имени Володя. Но я о другом. Она была обычная красивая поэтическая блядь, которая была готова дать любому, чтобы напечатали хоть строчку ее стихов. Тогда - плохих. Поэтому не печатали. Хоть и давала всем без разбора. И мне, наверное, потому же дала. В редакции человек работает, а вдруг? После того как она закончила Литинститут, через своего приятеля я устроил ее редактором на норильское телевидение. И три тысячи километров, разделившие нас, придали моему чувству к М. (назову ее так) какую-то безудержность. Дома было плохо, на работе плохо. Приближалось столетие со дня рождения Ленина, маразм крепчал, все чаще мои очерки уродовались или вообще браковались. Несостоявшееся внедрение в "Правду" было последней каплей, я понял, что пора менять воду в аквариуме. Командировка в Красноярск и была преддверием моего переезда в Норильск. В Красноярске я вдруг, совершенно неожиданно для себя, встретил М. Там проходил краевой семинар молодых дарований, и она попала в число его участников. Это было чудо, щедрый подарок судьбы. Тогда я еще не знал, что за свою щедрость судьба всегда выставляет счет. Встреча ознаменовалась грандиозной пьянкой в гостинице "Север", где жили норильские участники семинара. На третий или четвертый день мы обнаружили, что М. исчезла. Отыскали ее в квартире одного красноярского поэта в компании с молодым гениальным физиком Володей из закрытого города Красноярск-16. С присущей ей прямотой М. объявила, что они с Володей нашли друг друга и собираются пожениться. Хозяин квартиры очень боялся скандала с мордобитием, но вечер прошел очень мирно, даже как-то по-семейному. Я словно остекленел - то ли от водки, то ли от горя. На следующее утро М. улетала в Норильск. Мы поехали в аэропорт ее провожать. Когда самолет взлетел, всей компанией пошли в аэропортовский ресторан. Физик Володя чувствовал себя передо мной виноватым, я вполне искренне его успокаивал: "Ты-то при чем?" А потом купил в киоске опасную бритву за рубль семьдесят и зашел в туалет. Я знал, что мне нужно сделать: резануть по шее. Примерился, все в порядке, на одно движение меня хватит. Но туалет был так загажен, что мысль о том, что я буду лежать в этом говне и отсюда меня будут тащить, вызвала в моей душе бурный протест. Заглянул в другую кабину - то же самое. В третью - не лучше. В споре с этикой победила эстетика. Я выбросил бритву в урну и следующим рейсом улетел в Норильск. Так закончилась моя первая попытка самоубийства. В Норильске я пробыл две недели. В городе знали о том, что я должен приехать, знали о нас с М., в радушных норильских семьях нас встречали как молодоженов. На людях мы и вели себя как молодожены. А когда оставались одни, начинались разговоры. Вернее, это был один разговор - бесконечный, странный, с таким внутренним напряжением, что однажды, чтобы отвлечься, я ткнул горящую сигарету в руку и ощутил не боль, а облегчение. Иногда мне казалось, что я схожу с ума. М. тоже была на грани нервного срыва. Я не пил, ни грамма. Сработал, видно, инстинкт самосохранения. Несколько раз я порывался уехать, она просила остаться. Это вселяло в меня надежду. Но М. словно бы чего-то ждала. Я понял чего, когда однажды принесли телеграмму из Красноярска. Телеграмма была от физика Володи. Он сообщал, что прилетит за М. такого-то числа. Я почувствовал себя так, будто с меня сняли непосильный груз. На следующий день я улетел в Москву. Через месяц, закончив в Москве дела, я вернулся в Норильск. М. в городе уже не было. Но переезд мой был подготовлен, меня ждала работа в местной геологоразведочной экспедиции, инерция жизни заставила меня сделать этот шаг, хотя в сути своей он уже не имел смысла. Вся история с М. словно выветрилась из моей головы. Мои новые норильские друзья рассказывали, как М. жила без меня, с кем спала (а спала она, как можно было понять из их рассказов, со всем городом, это для нее как-то не имело значения). Я слушал без особого интереса. М. будто никогда не существовала в моей жизни. Я знал, что физик Володя увез ее в свой закрытый город, что они поженились и взяли к себе сына М., который до тех пор жил в Уфе у ее родителей, и что у них все хорошо. Я был рад за них - так, как радуются благополучию не слишком близких знакомых. Но однажды случайно оказался в арке дома, где раньше жила М. Был декабрь, лютая полярная ночь. Я заскочил в арку, чтобы передохнуть от свирепого ветра, пронзавшего город. И тут мой взгляд упал на окно во втором этаже - комнату М. Окно было ярко освещено и не завешено шторой. Я заметил какие-то равномерные движения на потолке и не сразу понял, что они означают. Потом понял: потолок белили, в комнату вселились новые жильцы. Я вышел из арки, пересек окраинные кварталы и спустился в тундру. Город тогда был еще небольшой, тундра начиналась сразу в конце Ленинского проспекта. Я шел и шел, не чувствуя ни мороза, ни ветра. Я знал, что мне нужно пройти столько, чтобы я не сумел вернуться. Столько я и прошел. Даже больше, с запасом. Но все же вернулся. Как - этого я не помню. На самой окраине города меня подобрал водитель карьерного "КРАЗа", привез в шоферское общежитие и полночи оттирал спиртом, матерясь, что приходится переводить продукт на такое дело. Боль из обмороженных рук и ног выходила долго, мучительно. Это была боль не от мороза. Это из меня выходила боль памяти. Памяти о М. Это и была моя вторая попытка самоубийства. Судьба М. и Володи сложилась не слишком удачно. Им дали квартиру в их секретном городе. М. была человеком богемным, квартира сразу стала клубом местной молодой интеллектуальной элиты. Шла обычная трепотня, потом какой-то дурак принес перепечатанные на машинке анекдоты о Ленине. Кто-то настучал, пришли с обыском, изъяли анекдоты и что-то из самиздата. Мер принимать не стали. Но гениального физика Володю лишили допуска. Его почти готовая кандидатская диссертация, которая - все были в этом уверены - тянула на докторскую, так и осталась в сейфе и лежит там, возможно, до сих пор. Его даже увольнять не стали, просто не пускали на работу. Они переехали к родителям Володи в Белгород, он устроился мастером на цементный завод, со временем стал заместителем главного инженера. М. по-прежнему писала стихи, но печаталась очень редко. Стихи были хорошие, и раз от разу становились все лучше. Но ей не суждено было дождаться признания, она умерла в неполные пятьдесят лет. Через год после ее смерти мне неожиданно позвонил из Белгорода Володя и попросил поехать посмотреть памятник М., который он заказал какому-то московскому скульптору, ему хотелось, чтобы сохранилось портретное сходство. Я отказался. Я не хотел возвращаться в ту зиму. Я за нее заплатил полную цену. Так мне казалось. Так кажется и сейчас. В Норильске я проработал три года. Там встретил молодую женщину, которая стала моей женой. Она любила меня, а я старался быть ей хорошим мужем. Надеюсь, мне это иногда удавалось. Мы прожили с ней двадцать пять лет. О том, что я ее любил, я понял лишь когда она заболела. Болезнь оказалась неизлечимой. Она умерла. А я еще жив. Зачем? Хоть бы пришел кто-нибудь. Сгоняли бы за бутылкой, сейчас это просто, даже в глухую ночь, счастливые времена. Протрепались бы до рассвета, вспоминая разные смешные истории. А что? В жизни было много грустного. Но и веселого тоже было немало. Но никто не пришел. И миновал уже час быка. Набухает рассвет. Можно смахнуть листок финской бумаги в мусорную корзину, туда же отправить пачку лезвий "Нева". И снова включить компьютер. Отче наш. Хлеб наш насущный дажь нам днесь. "Двое, что стояли у машин, разом сунулись, как я и предполагал, на шум и получили свое по полной программе. Ну, не по полной, убивать их я не собирался, они были нужны мне живыми..." Зачем я все это написал? Не знаю. Не все же гнать заказуху, иногда можно что-то и для себя. Совершенно бесцельное. Или все-таки нет? Или все же захотелось оставить заметку о себе, неподвластную времени? А что неподвластно времени? Только слово.