ны дети, - пробормотал Лозовский. - Сразу не могли сказать? - Это я попросила не говорить. - Почему? - Не знаю. Ты так замечательно врал. А на самом деле не врал, а все время говорил правду. Мы действительно взяли по несколько дней за свой счет, чтобы побыть дома. Ты очень талантливый журналист, Володя Лозовский. Я читала твои очерки об Афганистане. Страшно там было? Он неопределенно пожал плечами: - Чего страшного? Сиди себе в штабе, пей водку с офицерами и слушай. А потом пиши. Она остановилась возле тумбочки и взяла часы, которые Лозовский снял, когда вошел в номер. - Командирские. Откуда у тебя такие часы? - Купил. Или кто-то подарил. Не помню. - Три года назад у меня под Кандагаром погиб жених, - помолчав, проговорила она. - Он был старшим лейтенантом, вертолетчиком. Мне прислали его часы. Такие же, командирские. Ему их подарил командующий Сороковой армией генерал Ермаков. С надписью. Я их храню. Она перевернула часы и прочитала гравировку на обратной стороне: - "Журналисту Владимиру Лозовскому. За мужество. Генерал Ермаков. Кабул". О Господи! Ты опять соврал! Но зачем, зачем?! - Ну, не все же время говорить правду. Так недолго и дисквалифицироваться. Она положила ему на плечи руки, подняла беззащитные глаза и попросила: - Ничего не говори. А то я потом буду думать, правду ты сказал или соврал. Когда в раннем рассвете поблекли фонари за окном, она спросила: - Что такое правда, Володя? - Правда - это как жираф, - объяснил он. - Один раз увидишь и уже ни с чем не спутаешь. В Библии сказано: "И ты узнаешь правду, и правда сделает тебя свободным". - А что такое свобода? - Не знаю. Этого жирафа я еще никогда не видел. - А я знаю, - сказала она. - Свобода - она как эта ночь. Свобода - это любовь. - Может быть, - подумав, согласился Лозовский. - Женская красота - это тоже свобода. Женская нагота. Она неподцензурна. Она уравнивает всех. - Обними меня, - попросила она. - Крепко. А потом сказала: - Этой ночью мы были свободными. Потому что больше мы не встретимся никогда. В семь утра под окнами гостиницы нетерпеливо засигналил аэродромный автобус, через час самолет взлетел и приземлился в Тынде, где в одиноком вагончике на стадионе сатанела от безделья съемочная группа Центрального телевидения, опухшая от портвейна "Агдам". Фильм в конце концов сняли. Как бывает всегда, от сценария Лозовского почти ничего не осталось. Как бывает не всегда, но довольно часто, в процессе работы над фильмом сценарист и режиссер разругались вдрызг. Настолько, что после съемочного периода Толкачев потребовал отстранить сценариста от дальнейшей работы, сам написал дикторский текст и настоял, чтобы на сдачу Лозовского не вызывали. После серии доделок картину приняли и поставили в программу на 29 октября, в день рождения комсомола. За два дня до премьеры Лозовскому позвонил его приятель, режиссер кронштадтского фильма, и сообщил: - Видел твой шедевр. Эпохальная хреновина. Но оценочная комиссия почему-то дала ему только вторую категорию. Толкачев заявил, что это идеологическая диверсия и принижение роли Ленинского комсомола и этого он так не оставит. Но что самое замечательное: в титрах тебя нет, а есть автор фильма Вадим Толкачев. - То есть как? - возмутился Лозовский. - А вот так. Первым побуждением Лозовского было немедленно позвонить в "Экран", но он вовремя вспомнил совет Толкачева не мыслить шаблонно. Дождавшись премьеры, внимательно посмотрел шедевр и убедился, что в титрах его фамилии действительно нет. На следующий день приехал в Останкино и преподнес вобле "серебряный костыль", какими на БАМе одаривали всех гостей. - Я уже понял, что вы не хотите меня усыновить, - сказал он. - Но разве это причина, чтобы вычеркивать меня из титров фильма? - Дикторский текст написал Толкачев, - холодно напомнила вобла. В конфликте между сценаристом и режиссером она взяла сторону режиссера, не вникая в конфликт, но рассудив, что на этом этапе без сценариста можно обойтись, а без режиссера нельзя. - Правильно, - подтвердил Лозовский. - Но сценарий написал я. - Вы и значитесь как автор сценария. - Где же это я значусь? - А разве... - Представьте себе. - Не может быть! - заявила вобла и затребовала монтажные листы. Не обнаружив в них фамилии Лозовского, приказала принести пленку в просмотровый зал. Но и на экране Лозовского не мелькнуло. - Как же так? - растерянно спросила она. - Как это могло получиться? - Цусима! - объяснил он с лицемерным сочувствием. - Подождите меня, - распорядилась вобла и ринулась к главному редактору. Смятение ее было понятно. Наличествовало грубейшее нарушение авторских прав. Лозовский не очень понимал, какими неприятностями это может грозить "Экрану", но вобла, судя по всему, понимала. Не было ее минут двадцать. - Мы приносим вам свои извинения, - со скорбным видом сообщила она. - В порядке компенсации мы заплатим вам и за сценарий, и за дикторский текст. - Хорошенького вы обо мне мнения! По-вашему, я работал из-за денег? А слава? Я надеялся, что после этого фильма меня будут узнавать на улицах москвичи и гости столицы. А что теперь? Так и буду ходить неузнанным? - За сценарий и за дикторский текст мы заплатим вам по первой категории, - выложила она главный козырь. - Вы хотели сказать: по высшей, - поправил он. - Лозовский, вы наглец! - Это вы мне уже говорили. Так как насчет высшей категории? На этот раз совещание у сома длилось дольше. - Получите по высшей, - вернувшись, проинформировала вобла. - Довольны? - Конечно, нет. Но чего не сделаешь ради ваших прекрасных глаз! - Убирайтесь к черту. - Только один вопрос. Сомневаюсь, что в смете фильма остался хоть рубль. Откуда же вы возьмете деньги на высшую категорию? - Не ваше дело! - А все-таки? - Из постановочных Толкачева! - Передайте ему привет, - попросил Лозовский. - И посоветуйте в другой раз не мыслить шаблонно. Через некоторое время, получив в "Экране" гонорар, он заехал в редакцию своего бывшего журнала, чтобы раздавить с приятелями бутылец армянского коньяка и договориться об очерке о молодом строителе, молодом воине или молодой ткачихе, с которыми познакомился во время съемок. А лучше - о нефтянике, начальнике управления из Нижневартовска Борисе Федоровиче Христиче, о котором на выпускном вечере в зейской школе упомянул первый секретарь райкома партии. Из комсомольского возраста Христич давно вышел, но работала у него молодежь, так что привязка к молодежному журналу была: Герой Социалистического Труда, лауреат Ленинской премии, мудрый наставник, эстафета поколений и все такое. Настоящая же причина, по которой Лозовский хотел о нем написать, заключалась в том, что Христич был на ножах с Тюменским обкомом партии. Обком требовал как можно больше нефти, а Христич упирался: обводняются горизонты, месторождения губятся. Лозовский рассчитывал, что публикация очерка о нем в журнале ЦК ВЛКСМ с тиражом в полтора миллиона экземпляров послужит для обкома знаком, что Христича лучше не трогать. В коридоре Лозовский столкнулся с главным редактором Альбертом Поповым. Тот кивнул: - Зайди. Беспородное лицо Попова с рыхлым носом и словно бы плохо вымытыми волосами, сваливающимися на тусклый лоб, было исполнено дружелюбия и снисходительного сочувствия преуспевшего в жизни человека к неудачнику. - Как жизнь? - участливо поинтересовался он, рассматривая Лозовского через пространство письменного стола и пытаясь усмотреть на его длинном заспанном лице следы хронического недоедания. - Все о"кей, Алик, лучше не бывает, - жизнерадостно сообщил Лозовский и небрежно помахал извлеченной из кармана тугой пачкой двадцатипятирублевок. Из этих денег шестьсот нужно было отдать жене, триста двадцать за комнату за четыре месяца и двести рублей долга. Так что в сухом остатке было не так уж много. Но он не стал посвящать Попова в эти мелочи жизни. Вместо этого потянулся через стол и с чувством пожал ему руку: - Спасибо, Алик. Огромное тебе спасибо. За то, что ты меня не удерживал. Творческая работа - это, я тебе доложу, потрясающая вещь. Просто потрясающая. - А конкретно? Чем ты конкретно занимаешься? - нервно спросил Попов. - Вчера, позавчера? Конкретно! - Последнее время я конкретно работал над документальным телефильмом "Ты на подвиг зовешь, комсомольский билет", - поделился Лозовский своими достижениями. С лица Попова сошла напряженность. Он с облегчением откинулся на спинку кресла и посмотрел на собеседника с нескрываемой иронией: - И это называется творческая работа? - Видишь ли, Алик, я думал над этим. Да, думал. И вот что понял. Я занимаюсь делом гораздо более важным, чем творчество. Несравнимо более важным и более вдохновенным. - Каким же? И Лозовский сказал. То, над чем действительно думал. То, что действительно понял. То, что оправдывало всю его мелкую, сорную, лишенную, как иногда казалось ему, цели и смысла жизнь. То, что останется с ним навсегда. Он сказал: - Я борюсь за свою свободу. "Больше в этом журнале меня не печатали никогда". Такой фразой Лозовский всегда завершал эту байку, которую в очищенном от лишних подробностей виде рассказывал при случае в застолье в Доме журналиста. Его рассказ пользовался неизменным успехом. Возможностью не ходить каждый день на работу и не писать статей за секретарей ЦК - этим в те времена и исчерпывался смысл слова "свобода". А что такое правда, даже не обсуждалось, среди профессиональных журналистов это считалось неприличным, как петь про зеленый маун. Прошло пять лет, и об этом задумались уже всерьез. А еще через десять лет, в начале прозорливо предсказанного Лозовским двадцать первого века, понятия "правда" и "свобода" наполнились тысячевольтным напряжением предгрозового заряда. В ежемесячных пресс-релизах российского Фонда защиты гласности отмечалось: "Зарегистрировано нападений на журналистов - два, случаев уголовного преследования журналистов - четыре, отключений телекомпаний и радиостанций от эфира - девять, изъятий газетного тиража - одно, выселений редакций из помещений - одно. Пропал без вести журналист - один, убит - один. В целом месяц прошел спокойно". К этому времени Лозовский работал шеф-редактором отдела журналистских расследований влиятельного московского еженедельника "Российский курьер", а возглавлял еженедельник известный журналист и видный демократический деятель Альберт Попов. Глава первая ОПРОВЕРЖЕНИЕ I "Москва, ул. "Правды", 24. Главному редактору еженедельника "Российский курьер" г-ну Попову А.Н. Уважаемый господин Попов! В No50 "Российского курьера" (за 9 - 15 декабря с.г.) под заголовком "Пора выходить из тени" было опубликовано интервью заместителя начальника Федеральной службы налоговой полиции генерала Морозова. В числе компаний и фирм, злостно уклоняющихся от уплаты налогов, названа компания "Нюда-нефть", ведущая добычу углеводородного сырья на севере Тюменской области в районе Самотлорского месторождения. Факт задержки налоговых отчислений в бюджет на шесть суток действительно имел место из-за сбоя в компьютерной системе банка, через который осуществлялся платеж. К моменту выхода номера с интервью генерала Морозова задолженность компании была погашена в полном объеме, включая пени. В бюджет перечислено 45 миллионов 240 тысяч рублей ($ 1.560.000). Копии платежных документов прилагаются. Таким образом, для обвинения компании "Нюда-нефть" в уголовном преступлении, чем является уклонение от уплаты налогов, у ФСНП не было никаких оснований. Публикация интервью генерала Морозова вызвала падение курса акций "Нюда-нефти" на 9,8 % и привела к уменьшению капитализации компании ориентировочно на пятьдесят миллионов долларов. Нанесен серьезный материальный ущерб как самой компании, так и ОАО "Союз", которому принадлежит контрольный пакет акций "Нюда-нефти". Кроме того, поставлена под сомнение деловая репутация руководителя компании "Нюда-нефть" Героя Социалистического Труда, лауреата Ленинской премии, почетного нефтяника РФ Бориса Федоровича Христича. Мы с большим уважением относимся к еженедельнику "Российский курьер", который никогда раньше не был замечен в публикации заказных материалов в интересах тех или иных финансовых групп. Мы уверены, что случай с компанией "Нюда- нефть" является досадным недоразумением. Мы будет считать инцидент полностью исчерпанным, если "Российский курьер" обнародует информацию, приведенную в этом письме. С уважением Президент ОАО "Союз" Г.С. Кольцов". Резолюция главного редактора "Российского курьера": "Лозовскому. Разберитесь и подготовьте ответ. Попов". "Мой отдел никакого отношения к интервью Морозова не имел. Я был против публикации. Интервью брал Стас Шинкарев. Пусть сам разбирается. Лозовский". "Шинкареву. Представьте объяснения по поводу интервью Морозова. Попов". "Все изложенное в интервью заместителя начальника ФСНП полностью соответствует действительности. Текст интервью Морозовым завизирован. По факту неуплаты налогов против генерального директора компании "Нюда-нефть" Христича возбуждено уголовное дело по статье 199 УК РФ. Так что на месте Кольцова я бы не выступал. Они наверняка прокрутили бабки в своем банке, а теперь выпутываются. В этом смысле и нужно ему ответить. Шинкарев". "Президенту ОАО "Союз" г-ну Кольцову Г.С. Уважаемый господин Кольцов! Если Вы считаете, что заместитель начальника ФСНП своим интервью нанес материальный и моральный ущерб компании "Нюда-нефть" и ОАО "Союз", Вам следует обратиться в суд с соответствующим иском. Мы опубликуем решение суда. С уважением Главный редактор "Российского курьера" А.Н.Попов". "Москва, "Российский курьер", А.Н. Попову. Ваш ответ нас не удовлетворил. Надеюсь, при личной встрече мне удастся Вас переубедить. Предполагаю прилететь в Москву в понедельник в первой половине дня. Назначьте для встречи удобное для Вас время. Кольцов". "Лозовскому. В понедельник в 16-00 я встречаюсь с Кольцовым. Озадачьте отдел. Мне нужно досье на него и на ОАО "Союз". Срочно. Попов". II Во вторник утром, едва войдя в вагон метро и с высоты своего роста окинув пассажиров рассеянным взглядом из-под слегка припухших век, которые с юности придавали его длинному лицу словно бы немного заспанный вид, Лозовский насторожился. Во всех лицах была какая-то синюшность, проступали следы тяжелого ночного пьянства, лютого женского одиночества и трусливой, шакальей мужской озлобленности на жизнь. И ни одного нормального человеческого лица. Лозовский понял, что у него сегодня дурной глаз. В надежде, что это случайная аберрация зрения, он стал смотреть на девчушку, приткнувшуюся к матери. Из-под пухового капота торчали две косички, ручки были трогательно поджаты, а варежки висели на резинках. Потом она пошевелилась, повернулась. Лозовский отвел взгляд: детское личико было обезображено заячьей губой. Нет, определенно у него сегодня дурной глаз. Такое с ним бывало. В молодости редко, с годами чаще. А это предвещало плохой день с какой-нибудь тяжелой подлянкой. Лозовский прикинул, с какой стороны ее можно ждать. Ничего особенного не предстояло: в десять - летучка с обсуждением последнего номера "Российского курьера", потом две не слишком важные деловые встречи, остальное мелочи. Никаких зависших дел тоже вроде бы не было. Досье на Кольцова и на его "Союз", а точнее - краткую информационную записку - составили и отдали Попову еще в пятницу. А помогла ли она Попову в разговоре с президентом "Союза", фигурой, как выяснилось, очень серьезной, Лозовского не волновало. Была некая странность в той настойчивости, с какой Кольцов добивался опровержения, даже решил специально для этого прилететь в Москву. Впрочем, на местах всегда болезненно реагировали на критику в центральных газетах, так что ничего очень уж необычного в этом не было. Но Лозовский знал, что зря успокаивает себя. Будет подлянка. И важно просечь самое ее начало. А для этого нужно быть очень внимательным ко всему, что будет происходить, ко все мелочам. Все всегда начинается с мелочей. В его нынешнем дурном глазе и сумрачном мировосприятии, вообще-то ему не свойственном, было и будто бы предчувствие какой-то беды. Лозовский знал, откуда оно идет. Трое суток провел он возле захваченного чеченскими террористами Театрального центра на Дубровке в напряженном ожидании надвигающейся катастрофы. Как и все опытные журналисты, он прекрасно понимал, что на карту поставлена не жизнь сотен зрителей мюзикла "Норд-Ост", а нечто гораздо более важное - для тех, кто принимает решения: политическая судьба президента Путина. Это делало штурм неизбежным. Оставалось только молиться. Вот и молились. Даже те, кто, как Лозовский, не знал ни одной молитвы. И хотя с тех пор прошло уже почти два месяца, это страшное ожидание все еще сидело в нем, как озноб после долгого пребывания на морозе. Он пробрался в торец вагона, надвинул на лицо серую ворсистую кепку, спрятал подбородок в мех дубленки и прикрыл глаза, ощущая под веками сухость, какая всегда бывала после бессонной ночи. А всю прошлую ночь он провел без сна в раздумьях о книге, которую замыслил без малого двадцать лет назад и у которой, как и двадцать лет назад, был только эпиграф: "Вещи и дела, аще не написании бывают, тмою покрываются и гробу беспамятства предаются, написании же яко одушевленнии..." Всю ночь за окном сыпал тусклый декабрьский снег. Чернел Измайловский лесопарк, мертвый, как кладбище. Потом началось медленное, потаенное перетекание ночи от глухоты к оживлению. Первый лифт прогудел, первые прохожие робкими тенями потянулись к метро. А затем и лесопарк начал отслаиваться от черноты ночи, выпадать в осадок - светало. Лозовский сидел на полу, привалившись спиной к дивану, вытянув перед собой длинные скрещенные ноги в застиранных до белизны джинсах, и смотрел на заполонившие весь пол бумаги: картонные папки, блокноты, старые журналы, слежавшиеся и пожелтевшие газетные вырезки, листки машинописные и рукописные. Они несли в себе следы всей его жизни, всех сорока четырех лет. Он начал выкладывать их из глубин шкафа, потому что вдруг захотелось найти старую запись, как помнилось ему - умную и важную. Запись оказалась не слишком умной и совсем неважной. Но по инерции, как бывало почти всегда, когда случалось залезать в старые бумаги, он продолжал перебирать их, с трудом читая собственный почерк, и часто задумывался, скреб в затылке, лохматил белобрысые волосы, пытаясь понять, что он когда-то второпях записал и что означало то, что он записал. "Войны начинаются не тогда, когда их объявляют, а когда почтальон приносит в дом повестку из военкомата..." Афган. Лето 1983 года. Из вступления к очерковому циклу о десантниках 40-й армии. Не прошло. "В жизни нет ничего более обыденного, чем смерть. Она всегда впереди, всегда рядом. Она всегда есть, но ее как бы и нет. Когда же она обнаруживает себя, врываясь в жизнь сиреной "неотложки", терактом или авиакатастрофой, быт становится бытием. Смерть встраивает жизнь человека в координаты вечности, превращает автобиографию в житие, а биографию в предисловие к некрологу. Чем, в сущности, и является жизнь - пространством между "Азъ есмь" и неотвратимым "Я был". Я спрашиваю себя: как бы я жил, если бы знал, что это я окажусь среди зрителей мюзикла "Норд-Ост" и это меня не довезет до больницы "скорая"? Как, спрашиваю я себя, как? Да так же. Так же! И после этого мы ужасаемся: почему?!." Москва, 2002, октябрь. Начало репортажа о захвате заложников в Театральном центре на Дубровке. От этого начала Лозовский отказался сам. И был доволен, что отказался. Это означало, что у него еще есть совесть. "Мне снилось, что сердце мое не болит, Оно колокольчик фарфоровый в синем Китае". А это что? Так и не вспомнил. К рассвету, словно насытившись прошлым, он просто сидел и смотрел на старые бумаги, как на рассыпанный линотипный набор книги, оригинал которой утерян. Его и не было никогда. Оригиналом была вся его жизнь. Жизнь была, а книги не было. И будет ли? В двадцать восемь лет Лозовский нисколько не сомневался, что будет. Он снимал у проводницы поездов дальнего следования комнатушку в Гольянове и упорно, с убежденностью человека, узнавшего, что составляет главную ценность жизни, боролся за свою свободу, нештатно сотрудничая со всеми изданиями, которым были нужны оперативные и острые, в границах дозволенного, материалы. Выходить за границы не имело смысла, недозволенное все равно вырезали. Он представлял: вот еще немного и разгребется с делами, подсоберет деньжат, снимет избу где-нибудь в деревне в Подмосковье и засядет за книгу. И даже адреса не сообщит друзьям, чтобы не приезжали с бутылкой. Вот отпишется от очередной командировки, вот получит гонорар за большой очерк в толстом журнале. Но все как-то не совмещалось. Когда появлялись деньги, была зима, какая деревня? Летом Подмосковье заполняли дачники с детьми и магнитофонами. А осенью, в лучшее для работы время, сыпались звонки из редакций: всем срочно нужны были очерки и статьи к датам, пленумам или еще к какой-нибудь холере. И не откажешься, в другой раз не предложат. Лозовский матерился, но в глубине души понимал, что причина, по которой он не принимается за книгу, вовсе не во внешних обстоятельствах жизни. - Знаешь, Петрович, чего бы я хотел? - сказал он однажды заехавшему к нему в гости старшему оперуполномоченному ОБХСС, крупному, с добродушным лицом, рано начавшему лысеть майору милиции Павлу Тюрину, про которого однажды напечатал очерк в "Литературной газете", а потом подружился. - Оказаться бы где-нибудь в Париже, в мансарде на Монмартре и сидеть там, писать книгу. - На Монмартре - это красиво. Как Хемингуэй, - одобрил Тюрин, очень уважавший писателей и журналистов и сам пописывавший заметки в журнал "Советская милиция" под псевдонимом Павел Майоров. - В Париже, говорят, вообще хорошо, - добавил он, деловито освобождая на письменном столе место для бутылки молдавского коньяка "Аист". - Дело не в том, что в Париже, - возразил Лозовский. - Дело совсем в другом. - В чем? - В том, чтобы я знал: все, что я напишу, будет напечатано. Все до последней строчки. И ни одна сука не будет выискивать, не очерняю ли я советскую действительность. - Ты собираешься очернять советскую действительность? - Срать я хотел на советскую действительность! - разозлился Лозовский. - Я хочу написать книгу про жизнь. Как я ее понимаю. Вот и все. - А например? Про что? - заинтересовался Тюрин. - Например? Ну, вот про то, как однажды рано утром я сидел на крыльце барака в Ангрене и смотрел, как из-за перевала выходит солнце. Ангрен - шахтерский городок недалеко от Ташкента. Было самое начало весны, на перевале еще лежал снег. - Барака? - Не лагерного. Обыкновенного. На улице Аэродромной. Понятия не имею, почему она так называлась. Никаких аэродромов и близко не было, а жили шахтеры. Мне дали там от редакции комнатенку. И вот я сидел и думал, что хорошо бы перейти перевал и оказаться в Ферганской долине. Мне только-только исполнилось двадцать лет, вся жизнь была еще впереди. - Про это можно писать и не в Париже, - рассудительно заметил Тюрин, вдумчиво разверстывая по стаканам коньяк. - Про это можно писать и в Москве. А, понимаю. Ты так и не перешел перевал? - Да нет, перешел. Верней, переехал. На попутке. - Иди ты! - почему-то поразился Тюрин. - И оказался в Ферганской долине? - Я оказался в Центральной Фергане. А это такая же полупустыня, как Голодная степь. - Да, это уже не очень, - подумав, оценил Тюрин. - Не то чтобы очернительство, но насчет социального оптимизма не густо. - О том и речь! Я еще ни строчки не написал, а уже слышу про социальный оптимизм. И не от тебя слышу - от себя. Вот в чем подлость! Ладно, Петрович, Париж нам не светит, так что сделаем себе хорошо здесь. Будь здоров! И они сделали себе хорошо. - Вот что я тебе, Володя, скажу, - через некоторое время вернулся Тюрин к прерванному разговору. - Дело ведь не в том, что ты не в Париже. Ты просто не хочешь писать свою книгу. Те, кто хотят, пишут. - Пишут, - согласился Лозовский. - И потом сидят в лагерях. - А что? И сидят. Я бы тоже написал. Мне есть о чем написать. А там хоть в лагерь. Бог таланта не дал. Мне и заметку-то накропать - семь потов сходит. Тебе - дал. Так что плюнь ты на все и пиши. - Я же не отказываюсь, - не очень уверенно проговорил Лозовский. - Обязательно напишу. Вот разгребусь с обязаловкой, сниму дом в какой-нибудь глухомани... Но о книге вскоре пришлось забыть. Надвинулись бурные девяностые, борьба за свободу превратилась в борьбу за выживание, как во внезапной оккупации или в вынужденной эмиграции. К своему удивлению, Лозовский в ней вполне преуспел. К сорока четырем годам у него была просторная квартира в хорошем доме в Измайлово, дача под Калязином на берегу Рыбинского водохранилища. Была большая дружная семья: жена, старики - родители жены, которых он забрал в Москву из поселка под Ярославлем, сын шестнадцати лет, школьник, и второй, девятнадцатилетний, от первого брака, студент. Он с четырнадцати лет, как в свое время и сам Лозовский, жил с отцом. Был устроенный быт, была хорошая машина, новый темно-синий джип "Ниссан-Террано 2", были деньги - не очень много, но и не мало. Все было. А за книгу все равно не садилось. Раньше его останавливало то, что книга будет ни вашим, ни нашим: слишком черной для советских издательств и слишком красной для тамиздата. А сейчас он вообще не понимал, о чем может написать. Вся его прошлая жизнь, вынесшая его, как первая ступень ракеты, в новые времена, отпала и обесценилась, как вклады в сберкассах. А почти все последние десять лет он провел на кухне российской публичной политики, где все кипело, бурлило, вроде бы варилось что-то крутое, но весь пар уходил в свисток. Кому это интересно? К тайной же кремлевской кухне, где варилась настоящая политика, у него доступа не было. Да если бы и был - толку-то? Все объелись политикой, Лозовского самого тошнило от вида пошлейших, как реклама прокладок с крылышками, политических деляг, которые даже страшную трагедию в Театральном центре на Дубровке использовали как способ засветиться в телевизоре. И лишь иногда, когда выпадала, как сегодня, тревожная бессонная ночь, Лозовский ощущал себя должником, который всеми способами увиливает от возвращения долга. "Вещи и дела, аще не написании бывают..." Он поднялся с пола и, не зажигая в коридоре света, прошел на кухню. Поставил воду для кофе и сел за стол, уткнув подбородок в сомкнутые замком руки, остывая от ночных мыслей. Заглянула жена - в простеньком фланелевом халатике, с сонным и от этого словно бы детским лицом, с тяжелыми неприбранными волосами, выбивающимися из-под заколок. Спросила, беззащитно щурясь от света, как от близорукости: - Так и не ложился? - Уже и не стоит. Летучка. Нужно быть. Она хотела спросить, как обычно спрашивала, как прошла ночь, но посмотрела на его пустое лицо и поняла, что он ничего не скажет или отделается неопределенным "нормально", как отвечал всегда, когда у него не шла работа. - Поедешь на машине? - Нет. Снег, пробки. - Ну и правильно, - сказала она и провела тыльной стороной пальцев по его светлой щетине, заметной только на ощупь. - Побрейся. Он потерся щекой о ее руку, этим жестом давно живущих вместе и понимающих друг друга без слов людей как бы благодаря ее и за заботу, и за то, что она не лезет с вопросами. - Сойдет. Спи, рано еще. Она ушла. Лозовский навел большую чашку крепкого кофе, соорудил внушительный бутерброд и вернулся в кабинет. Включив компьютер, вошел в Интернет и просмотрел новостные сайты. Никаких сенсаций не было. Чудовищный теракт с захватом заложников в московском Театральном центре на Дубровке словно бы утратил свою апокалиптичность, присыпался мусором повседневности, забалтывался, забывался. Как забылись взрывы домов в Москве и гибель "Курска". Как забылся прошлогодний террористический акт в Нью-Йорке, когда весь мир содрогнулся от ужаса, увидев на экранах телевизоров, как тяжелые пассажирские "Боинги" врезаются в башни Всемирного торгового центра, и всем казалось, что наступает то ли конец света, то ли какая-то новая страшная эра в истории человечества. И лишь в серьезных аналитических изданиях трагедия на Дубровке оставалась главной темой - как фактор, который еще даст о себе знать и в политике, и в экономике России. Одним из таких изданий в Москве был еженедельник "Российский курьер", в котором Лозовский работал с момента его создания - сначала политическим обозревателем, а в последние годы шеф-редактором отдела журналистских расследований. III В те дни, когда у Лозовского был дурной глаз, не только люди, но и Москва открывалась ему своей неприглядной стороной. За парадными фасадами Тверской угадывались облупленные задворки, мелкий снег обесцвечивал краски реклам, "дворники" маршрутки, на которую он пересел на Пушкинской, размазывали по стеклу грязь. Везде были пробки, и Лозовский похвалил себя за то, что поехал на работу не на машине. Редакция "Российского курьера" находилась на улице "Правды" на четвертом этаже громоздкого конструктивистского сооружения, построенного в начале 30-х годов по проекту архитектора Голосова. В советские времена здесь была редакция "Правды", о чем еще издали извещали огромные, в полтора человеческих роста, буквы на крыше. Ночью они наливались синим неоном, сообщая этому району старой Москвы между Белорусским и Савеловским вокзалами суровую многозначительность и как бы предупреждая загулявших москвичей и гостей столицы, что здесь нет никаких ресторанов, а есть только "Правда" и ничего кроме "Правды", так что нечего сюда и соваться. В шестиэтажной пристройке к зданию, как бы под материнским крылом главной газеты страны, но с входом через другой подъезд, сосуществовали "Комсомольская правда", "Советская Россия", "Сельская жизнь". Здесь всегда было многолюдно, так как в полуподвальном этаже располагалась центральная бухгалтерия, где получали командировочные и отчитывались за командировки штатные и нештатные корреспонденты десятков газет и журналов, входивших в систему издательства "Правда". Это многолюдье никогда не перехлестывало через невидимую черту, отделявшую второй подъезд от первого, главного, подъезда самой "Правды", поражавшей иностранцев штатом в пятьсот человек, которые делали, как ехидно заметил в одном из репортажей корреспондент "Нью-Йорк Таймс", самую скучную газету в мире. В ответной реплике, появившейся в "Правде", уважаемому корреспонденту напомнили, что тираж "Правды" десять с половиной миллионов экземпляров, а у "Нью-Йорк Таймс" всего полтора миллиона, так что чья бы корова мычала. Чем занимаются пятьсот журналистов, выпуская восьмиполосную газету, для которой и ста сотрудников выше крыши, Лозовский не понимал до тех пор, пока сам не попал в "Правду" на полугодовую стажировку с перспективой стать штатным корреспондентом, что расценивалось как очень серьезный взлет журналистской карьеры. Было это в разгар перестройки. В Идеологическом Отделе ЦК КПСС решили, что пора и самой "Правде" пустить в себя немного свежего ветра, о котором вдохновенно распевал Лев Лещенко, переводя на понятный народным массам язык смысл партийных постановлений. Лозовский стал одним из кандидатов на обновление, так как много ездил и много публиковался. Его умение работать на грани дозволенного сочли знаком политической зрелости молодого журналиста. Ему было сделано предложение, от которого нельзя отказаться. Отказ перейти в "Правду" был бы воспринят как вызов, и перед ним закрылись бы двери всех редакций. Да у Лозовского и мысли не было отказываться. Он уже подустал от изнурительной борьбы за свободу, а в "Правде" ему сразу положили зарплату в двести пятьдесят рублей для начала, на время стажировки. Главное же - была реальная возможность через год-полтора получить квартиру. А человек с квартирой всегда свободнее человека без квартиры. Так что внедрение в "Правду" было не отказом от борьбы за свободу, а всего лишь изменением тактики этой борьбы. Это рассуждение, в котором был элемент лукавства и игры в поддавки с самим собой, окончательно примирило Лозовского с принятым решением. Так он и оказался на четвертом этаже "Правды" в просторном кабинете на одного, с сейфом, тремя телефонами и предупредительной секретаршей отдела, которая в первый же день предупредила его, что в "Правде" не принято опаздывать на работу, не принято пить пиво в рабочее время, а также не принято приходить на работу в джинсах и в любимом Лозовским уютном сером пиджаке букле, а принято приходить в костюме с галстуком, желательно скромным, не очень ярких тонов. Костюм у Лозовского был, а галстук пришлось купить. От первой же командировки в Рязань он прибалдел. Его принимали, как инструктора ЦК КПСС. Верней, он понял, как принимают инструкторов ЦК по тому, как принимали его. Прикрепленная черная обкомовская "Волга", гостиница без вывески с буфетом, где ресторанный обед с жульеном, мясной солянкой и осетриной фри стоил шестьдесят четыре копейки, загородная банька с застольем и ядреными рязанскими матрешками-официантками, готовыми ко всем услугам, только мигни. Володя не мигнул, постеснялся, хотя одна из матрешек была чудо как хороша. А принимающая сторона не стала поощрять, так как очень непривычным был этот корреспондент "Правды" - слишком молодой и вообще какой-то не из своих, чужой. Да Лозовский и сам чувствовал себя самозванцем, как рядовой авиапассажир, случайно затесавшийся в зал официальных делегаций. По материалам командировки он написал в меру острую статью о директоре крупного рязанского завода и его проблемах, статью одобрили в отделе, подредактировали и отправили в секретариат. Через неделю она вернулась в отдел с заключением: "Не пойдет". Не пошла и вторая статья, и третья, потом не пошел очерк, не пошел обзор читательских писем. Необходимость каждый день ровно к девяти приезжать на работу и высиживать до шести, от чего Лозовский на вольных хлебах отвык, вполне компенсировалась зарплатой, премиями и продовольственными заказами из распределителя на улице Грановского. На халяву, в составе журналистской делегации, он съездил на пять дней в ФРГ. Его даже записали в льготную очередь на "Жигули" седьмой, в то время самой престижной модели. Денег на машину у него не было и не предвиделось, но он не отказался, чтобы не обнаруживать свою нищету. С этим было все хорошо. Хуже было с другим. За четыре месяца он опубликовал один-единственный материал за подписью ревизора-инспектора Североказахстанского областного финансового отдела о формальностях, которыми обставлено назначение пенсий колхозникам. Название он придумал такое: "Что за комиссия, Создатель?" Большую букву в отделе сменили на маленькую и дописали в начало: "Год от года растет экономика страны, значительно улучшилось экономическое состояние колхозов". Лозовский стерпел. Материал вышел. Он был абортирован на главную, самую содержательную половину. Заголовок стал: "Многовато комиссий". И подзаголовок: "Стоит подумать". Это его добило. Он написал заявление с просьбой досрочно прервать его стажировку в "Правде", так как он не соответствует, и вручил потрясенной секретарше. На выходе, у милицейского поста, содрал с шеи скромный галстук и спустил его в урну, как дохлую гадюку. В тот вечер он напился в ЦДЖ как редко когда напивался, на автопилоте добрался до Гольянова, а на изумленный вопрос квартирной хозяйки: "Володечка, ты ли это?" - ответил, с трудом ворочая языком: - Многовато комиссий. Потом добавил: - Стоит подумать. Покидая редакцию "Правды", Лозовский был уверен, что в это здание больше не войдет никогда. Но не прошло и пяти лет, как он оказался не только в этом же здании, но и на том же четвертом этаже. От былого величия "Правды" остались только буквы на крыше. Сама "Правда" превратилась сначала в "Правду-4", потом в "Правду-5", а затем и вовсе исчезла из пределов видимости. Как господские особняки после революции заполнились пролетариатом, так и на всех этажах бывшей "Правды" обосновались фирмы и компании, все больше "лимитед" и "инкорпорейшн". Угнездилось и несколько редакций. Среди них был и "Российский курьер" - издание, не очень известное широкой публике, но по своей влиятельности входившее в первую десятку российских СМИ. Возле подъезда Лозовского едва не сбил с ног увесистый, как шар боулинга, человек в распахнутом желтом верблюжьем пальто английской фирмы "Балтман" и сидящей на затылке зеленой велюровой шляпе, с черным кожаным портфелем под мышкой. Инерция его движения была такова, что казалось, что он не спускался на лифте, а катился по лестнице, марш от марша набирая скорость. Это был генеральный директор "Российского курьера" Савва Броверман, для своих - Савик, хотя ему уже стукнуло пятьдесят. У него были белые вытаращенные глаза и одутловатое, с прозеленью, лицо болотного упыря. Лозовский встревожился и хотел спросить, что с ним, но вовремя вспомнил, что у него сегодня дурной глаз, а лицо у Бровермана обычное, такое же, как всегда. Со стороны, если не приглядываться, так даже породистое, с министерской холеностью. Как всегда, он куда-то очень спешил, но - тоже как всегда - готов был отвлечься и до бесконечности говорить на волнующую его тему как бы в языческой надежде, что разговорами он материализует удачу. А тема, которая его волновала, была только одна - бабки. Для молодых журналистов "Российского курьера" и для людей, близко не знающих его, Броверман представлялся фигурой значительной и из-за должности генерального директора солидного еженедельника, который, как было известно, очень внимательно читают в правительстве, в Госдуме и в президентской администрации, и из-за таинственности, которой он себя окружал. На самом же деле он был редкостный прохиндей, всегда кидавший своих партнеров, из-за чего постоянно имел проблемы, а однажды был очень серьезно, до сотрясения мозга и переломанных ребер, избит в подворотне своего дома. После этого случая Бровермана упомянули в пресс-релизе российского Фонда защиты гласности - как журналиста, пострадавшего за свою профессиональную деятельность, чем он очень гордился. Лозовский начинал с ним совместный бизнес, который привел к созданию "Российского курьера", и был первым и последним партнером, которого Савик не кинул, хотя и мог. Поэтому он любил Лозовского, как своего единственного свидетеля защиты на Страшном суде. - Какие дела? - поинтересовался Лозовский. - Спасибо, не спрашивай, - отмахнулся Броверман с видом человека, больного СПИДом, которому задали вопрос о его здоровье. - Подписка? - Минус двенадцать тысяч. - Реклама? - Володя! Ну что ты за человек? Я же попросил: не спрашивай меня ни о чем! Мы в глубокой жопе!