оропность: он сначала промедлил выразить поддержку ГКЧП, а потом выразил. Лозовский извлек из демократического шабаша секретаршу штаба и предъявил для опознания коллективный снимок передовых строителей БАМа, которые удостоились чести быть сфотографированными у Знамени Победы в Георгиевском зале Кремля. Отмеченную крестиком девушку, стоявшую недалеко от маршала, секретарша не знала, но подпала под скромное обаяние Лозовского и нашла список победителей социалистического соревнования в честь сорокалетия победы советского народа над фашистской Германией. В списке было сто двенадцать человек. Из них Татьян восемь: две отделочницы из Жилстроя, три инженера из Главбамстроя, одна диспетчер автобазы, одна воспитательница детского сада, одна работница общепита. Стоп. Егорова Татьяна Егоровна, мостоотряд No4, работница общепита, руководитель агитбригады "Синяя блуза". База мостоотряда - притрассовый поселок Могот. В Моготе мостоотряда давно уже не было, он перебазировался в Беркакит. В Беркаките его тоже не было - перебросили в Куанду. Из Куанды десантировали в Балбухту. Во всех поселках, куда Лозовский добирался на попутках, в кабинах тепловозов и на рабочих поездах-"бичевозках", стояли памятные знаки в честь трудовых побед строителей БАМа. Большие победы приурочивались к съездам КПСС, победы помельче - к пленумам. Так что побед было много, во всех поселках были свои праздники - первых поездов, технических стыковок, укладок многогочисленных "серебряных звеньев" и одного, в Куанде, "золотого звена". В Балбухте на бетонном постаменте стоял вездеход ГТС. С его крыши по скошенным плоскостям скатывались, как с горки, дети. Надпись на защите двигателя гласила: "Мостоотряд No4. Мы здесь были". Самого мостоотряда в Балбухте не было. Неуловимый мостоотряд No4 Лозовский настиг в Северобайкальске, открывшимся за поворотом горной дороги - в в теплых соснах, в легком золоте лиственниц и берез, в голубом свечении Байкала. Лозовский почувствовал, что здесь ему повезет. Ему повезло. Мужеподобная усатая кадровичка мостоотряда сказала густым басом: - Егорова? Танечка? Как же, как же! Была такая, была. - Как - была?! - завопил Лозовский. - Что значит - была?! - Ты чего, парень? - удивилась кадровичка. - Была значит была. А как еще можно сказать? Поработала и уехала. - Когда? - Чтобы не соврать... Мы еще в Моготе стояли. Или уже в уже в Беркаките? Не помню. Сейчас посмотрим... Она долго рылась в шкафах, но нужную папку все же нашла. - Вот, взяла отпуск с последующим увольнением и уехала. В декабре восемьдесят пятого. Время-то как идет. Но у нас ее помнят. Веселая девочка была, заводная. Агитбригадой руководила, по всей трассе выступали. Так, поверишь ли, из всех соседних поселков ехали. Кто на чем, даже на бульдозерах "Катерпиллер", собачьи дети. И вот выйдет она с гитаркой, посмотреть не на что, соплей перешибешь, и так вот, тихонечко: "Дорога железная, как ниточка тянется, а то, что построено, все людям останется". А то еще любила петь: "Шеф отдал нам приказ: лететь в Кейптаун". Ну и, понятное дело, наши, бамовские. Те уж все вместе, в пятьсот глоток: "И когда салют победный брызнет, ты поймешь, что в грозах и в пыли..." Ты и не слыхал таких песен. - Слышал, - возразил Лозовский. - "Лучшую дорогу нашей жизни мы с тобою вовремя нашли". - Смотри-ка, и вправду слыхал! Нынче уж так не поют на БАМе. Нынче митингуем, говна-пирога. А тогда пели, до ночи, бывало, не расходились. Так что помнят у нас Танюшку, хорошо помнят. - Куда она уехала? - А тебе зачем? - проявила бдительность кадровичка. - Я с телевидения. Передача "Алло, мы ищем таланты". - Врешь. Врешь? - Вру. - То-то же, меня не обманешь! Ох, молодежь! Ладно, записывай адрес. В Ярославле она живет, в поселке под Ярославлем... Через день, потратив пол суток, чтобы пересечь на "Ракете" Байкал, шесть часов, чтобы долететь от Иркутска до Москвы, и еще три часа, самые длинные, самые нескончаемые, на дорогу от Домодедова до Ярославля, которую "мерседес" глотал, глотал и все никак не мог проглотить, Лозовский стоял возле двухэтажного деревянного барака, какими был застроен поселок, и смотрел, как во дворе сухонький старичок ловко, точными ударами топора колет дрова и аккуратно складывает их в поленницу. На вопрос, здесь ли живет Татьяна Егорова, покивал: - Таньча-то? Здесь, здесь. Только она на работе. Она воспитательшей в интернате работает. Он воткнул топор в полешко и поинтересовался: - А вы, если спросить, кем ей будете? - Не знаю, - сказал Лозовский. - А вы, если спросить, не журналист? - Журналист. - Значит, возвернулись? - обрадовался старик и уважительно поздоровался с Лозовским за руку. - А она все смеется: оттудова не возвертаются, оттудова не возвертаются. Дура ты, дочка, это я ей так говорю, отовсюдова возвертаются. Долго вы, однако, там были. Так ведь и то сказать - далеко. - Откуда я вернулся? - не понял Лозовский. - Из Кейптауна. Нет? - Да, - сказал Лозовский. - Да. Я вернулся. Из Кейптауна. - Что ж это за местность такая, Кейптаун, интересуюсь спросить? - полюбопытствовал старик. - Да как вам сказать? Кейптаун и Кейптаун. - А какие там, если спросить, погоды? Жарко, небось? - Жарко. - Картошка, значит, не родит? - Не родит. - Плохо им без картошки. А у нас вот то ведро, а то дожжит, дожжит. И что характерно: все невпопад. Почему, как полагаете? - Не знаю, - сказал Лозовский. - А я так по этому вопросу думаю: погоды зависят от настроения народа!.. В учительской интерната Лозовскому сказали, что у Татьяны Егоровны занятия в старшей группе, она заканчивает работу через полчаса. Он вышел во двор. Это был обычный школьный двор, но почему-то весь заасфальтированный, а с крыльца, кроме ступенек, вели два широких пологих пандуса. По асфальту ветерок с Волги гонял красные кленовые листья. Прогремел звонок. Двери раскрылись, во двор вылетел большой оранжевый мяч, по пандусам покатились инвалидные коляски, устремились к мячу, цепляясь друг за друга, сталкиваясь, двор наполнился воплями, криками - обычным гамом школьного двора на большой перемене. В колясках сидели дети с тоненькими, как спички, ногами. Это был интернат для детей, больных полиомиелитом. Она сбежала по ступенькам крыльца, на ходу затягивая поясок плаща, кого-то поправила в коляске, кому-то погрозила, кого-то помирила. И вдруг остановилась. Она стояла посреди двора, в мельтешении инвалидных колясок, в детских веселых криках и молча смотрела на Лозовского. Он подошел, уворачиваясь от мяча, лавируя между колясками, и взял ее руки в свои. Она сказала: - Ты вернулся. - Да, - сказал он. - Из Кейптауна. Она повторила: - Ты вернулся. И тогда он сказал ей те слова, которые приготовил и собирался сказать в какой-то совсем другой своей жизни какой- то совсем другой женщине: - Я тебя люблю. Я любил тебя всю жизнь. Только не знал об этом. - Идем, - перебила она. - Быстрей. - Подожди, я не договорил. - Потом, потом! А то автобус уйдет. Бежим! - Я на машине. - На какой? - На этой. - Это твоя машина? - поразилась она, и у Лозовского появилось ощущение, что все это уже было, весь этот разговор уже был, он плохо кончился, и сейчас тоже все кончится плохо, скучно, пошло. - Нет, - сухо сказал он. - Взял у приятеля. - Ты сошел с ума! А вдруг поцарапаешь? Мы же будем расплачиваться до конца жизни! - Таньча. Я буду тебе хорошим мужем. Я буду хорошим отцом нашим детям. - Нет, нет, не спеши. Не спеши, Володя. Потом скажешь. Если захочешь. Поехали. Она попросила остановиться возле детского сада, молча ушла, через полчаса вернулась, ведя за руку мальчонку лет пяти-шести. Выставила его перед собой, как защиту: - Вот. Теперь ты знаешь все. Ты что-то хотел сказать? Лозовский присел на корточки: - И сколько же нам лет? - Пять с половиной, - ответила Таня. - В феврале будет шесть. - Какие же мы белобрысенькие. А чего такой сонный? Не выспался? - спросил Лозовский. И вдруг замер. - Как же нас зовут? - Ягор, - буркнул мальчонка. - Да, Володя, Егор, - подтвердила она. - А вот отчество у нас - Владимирович... IV Станица Должанская обозначилась сначала темной полосой мусора, выброшенного штормом на берег, потом выяснились черные сады, красные черепичные крыши с крестами телевизионных антенн. В домах теплились огни, из ворот выплывали коровы, высыпали овцы, брели по широким выгонам с узким асфальтом посередине и грязными обочинами, блеяньем и мычаньем возвещая о наступлении дня. Улица Новая, застроенная незатейливыми, как хаты, домами из серого ракушечника, оказалась на краю станицы со стороны степи. Здесь было тише, чем на взморье, дуло поверху, ровно и без тяжелой сырости, сухо. Дом под номером четыре ничем не выделялся среди других домов - с закрытыми на железные засовы ставнями, с палисадниками в шелестящих мальвах, с зацементированными дворами, укрытыми сверху, как маскировочной сетью, виноградными лозами. Утро еще не вошло в дома, улица медленно пробуждалась изнутри бряканьем ведер, скрипом колодезных воротов, горьковатым дымом печей. Чем-то из детства пахнуло на Лозовского. Отец однажды повез его в затерянную в плавнях кубанскую станицу показать, откуда пошел род казаков Лозовских. Полстаницы были Лозовские с ударением на последнем слоге. Отец тоже был Лозовской, но после войны, когда он демобилизовался и получал гражданские документы, дура-паспортистка написала "Лозовский", так и пошло. Отец страшно злился, так как фамилия была похожа не еврейскую, но переделывать документы не стал - хлопотно, да и в те годы привлекать к себе внимание было небезопасно. После той поездки так и остались в глубинах памяти голубизна мазанок, прохлада глиняных полов под босыми ногами, арбуз с хлебом и особенно горьковатый запах кизячного дыма. - Рано приехали, - отметил Лозовский. - И в адресе я не очень уверен. - Родичи? - спросил водитель "шестерки". - Нет. - Тогда подождем. Стадо погонят, кто-нибудь выйдет. Подошло стадо. Со скрипом открылась половинка ворот, высокая худая старуха в телогрейке выгнала хворостиной корову и равнодушно, мельком посмотрела на чужую машину. Лозовский поспешно вышел из "Жигулей": - Бабуся! Не подскажете, Борис Федорович Христич... Старуха обернулась. Лозовский умолк. Из-под черного монашеского платка на него смотрели нежные глаза газели. - Наина Евгеньевна?! Она улыбнулась. - Володя. Здравствуйте, голубчик. Какими судьбами? Глаза - вот и все, что осталось от прежней стройной красавицы, какой она была всего десяток лет назад. Темное лицо, ломкая, как сухая вишня, фигура. Сто лет - вот сколько ей было. Сто лет! Она уже не принадлежала этому миру. И оттуда, из другого мира, как с древней иконы, смотрела на Лозовского с мягкой улыбкой. От нехорошего предчувствия у него сжалось сердце. - Да вот, оказался в ваших краях, решил заехать, - поспешно объяснил он. - Был недавно в Тюмени. Мне сказали, что Борис Федорович приболел. Как он себя чувствует? Надеюсь, ничего серьезного? - Заходите, Володя. У нас не бывает гостей. Борис Федорович вам обрадуется. - Подожди, - кивнул Лозовский водителю и вошел во двор. Хрипло взлаял, рванул цепь крупный кавказец. Из флигеля выглянул толстый заспанный малый в тельняшке, подозрительно уставился на Лозовского. - Цыть! - прикрикнула Наина Евгеньевна на пса, а парню сказала: - Это ко мне. Племянник из Армавира. Съезди сменяй баллоны, газ еле идет. Сколько раз говорить? - Ну съезжу, съезжу, - буркнул малый и скрылся во флигеле. - Кто это? - спросил Лозовский. - Та! Помогает по хозяйству. На захламленной старыми вещами веранде она скинула телогрейку, предложила: - Раздевайтесь, голубчик. Сейчас дам чувяки. - Наина Евгеньевна, вы прямо казачка! - засмеялся Лозовский. - "Цыть", "та", "чувяки". Гуторите. Будто всю жизнь здесь живете. - Всю не всю, но два года - тоже немало. - Сколько? - переспросил он. - Два года, третий пошел. - Вы живете здесь третий год? - Ну да. Как приехали из Нюды, так и живем. Что вас так удивило? - Нет-нет, ничего, - растерянно пробормотал Лозовский К веранде примыкала большая комната, зала, с круглым столом посередине, с ковром над диваном, с прикрытым кружевной салфеткой телевизором на ножках в углу, с широкими, уютно поскрипывающими половицами. На стенах - старые семейные фотографии в деревянных рамках под стеклом: смуглые черноусые мужчины в сюртуках и черкесках с газырями, женщины в кружевных накидках. - Это дом родителей Бориса Федоровича, - негромко объяснила Наина Евгеньевна. - Уже никого не осталось. Когда мы вернулись из Канады, Борис Федорович выкупил дом. И ничего не стал перестраивать. Сказал: пусть все будет, как было. Одна дверь из залы вела на кухню, другая в дальнюю комнату, в спальню. Как во многих старых кубанских хатах, самих дверей между залой и смежными комнатами не было, проемы были завешены цветными портьерами. Полы блестели, каждая вещь стояла на своем месте. Это был дом, в котором нет детей. И почему-то остро пахло мочой. В просторной кухне со старинным, во всю стену буфетом, запах перебивался чабрецом и лавандой, сухие пучки которых висели на стенах. Но запах был и здесь - странный, неуместный, тревожащий. Наина Евгеньевна поставила чайник, захлопотала возле плиты. - Садитесь, Володя. Сейчас я вас покормлю. Яишенку будете? Молодец, что приехали. Борис Федорович о вас вспоминал. Он всегда очень хорошо о вас говорил. Он говорил, что вы единственный журналист, который не побоялся написать правду. Он сейчас отдыхает. Какой вы стали представительный. Женились? - Да уж десять лет. - Детки есть? - Двое. Только они уже не детки. Старший на третьем курсе института, младший через год школу заканчивает. - Как же это? - удивилась она. - Женаты десять лет, а дети такие большие? - Старший от первого брака. А младший у меня уже давно был, - объяснил Лозовский. - Только я об этом не знал. - Как хорошо, Володя, как хорошо! У мужчины обязательно должны быть дети. Живое дерево гнется, сухое ломается. Мужчина без детей - сухое дерево. Из глубины дома донесся будто бы стон. Наина Евгеньевна всполошилась: - Проснулся. Это он вас услышал. Ах ты, Господи, а у меня ничего не готово! Она поспешно сполоснула белую фаянсовую поильницу - чайник без крышки с плоским носиком, из каких дают пить больным и маленьким детям, набулькала в нее из бутылки, извлеченной из скрипучего шкафа, зашелестела шоколадной фольгой, разламывая плитку на дольки. Стон повторился - громче и словно требовательно. - Иду, иду! - крикнула Наина Евгеньевна, обернулась к Лозовскому. - Побудьте, Володя. Иду, Боренька, иду! Из залы, через открытую дверь кухни, потянуло мочой. Лозовский поднялся, хотел прикрыть дверь. На пороге задержался, прислушался. - Все, все, милый, я пришла, - неожиданно молодо, весело журчал, звенел ручейком голос Наины Евгеньевны. - Потерпи секунду, сейчас все получишь. Ох ты, Господи, опять напрудил. Ну что же ты, горюшко ты мое? Позвал бы, я же все время здесь, рядом. Ну ничего, ничего. Спускай ноги. А теперь вставай, держись за меня. Вот так, хорошо. А теперь в кресло сядем. Я тебя оботру, простынкой прикрою. Ну, даю, даю. Пей, мой хороший. Да не спеши, не спеши, все твое, никто не отнимет. А теперь шоколадку. Боря, нужно. Сначала шоколадку, потом дам еще. А я пока постель сменю. У нас гость, ты услышал? Володя Лозовский приехал. Помнишь Володю? Вижу, что помнишь. Вижу, что рад. Я так ему и сказала: Борис Федорович обрадуется. Он стал таким видным мужчиной. Но такой же белобрысый. И бриться забывает. Двое сыновей у него, большие уже. Наши тоже были бы уже большие... Лозовский пересек залу и отвел в сторону занавеску. Наина Евгеньевна снимала с кровати мокрые простыни, протирала клеенчатую подстилку, стелила свежее белье. А в кресле рядом с кроватью сидело что-то огромное, бесформенное, чудовищное: в исподнем, с будто бы вздыбленными белыми длинными вьющимися волосами, с седой неряшливой щетиной на раздутом, как у утопленника, лице, с мутными красными бессмысленными глазами. Тупо, механически двигался слюнявый, перепачканный шоколадом рот. Это было не человек. Это было животное. Лозовский быстро вернулся на кухню и открыл пронзительно заскрипевшую дверцу кухонного буфета. На нижней полке стоял картонный ящик. В ящике теснились бутылки - пустые и полные. Водка "Московская". А из спальни все журчал, струился счастливым весенним ручейком голос Наины Евгеньевны: - Ну вот, все в порядке. А теперь можешь допить. Пей, мой хороший. Я посижу, посижу с тобой. Я никуда не уйду. И ты никуда не уйдешь. Никуда не уйдешь, не уедешь, не улетишь. Мы уже навсегда вместе. Любимый мой, радость моя, счастье мое... " - Борис Федорович, вы счастливый человек?.." Глава пятая ЦЕНА ВОПРОСА I В Москву Лозовский возвращался поездом. Ему нужно было время, чтобы выветрились въевшиеся в него запахи лекарств и мочи, чтобы отойти от нервного напряжения, в котором он находился пять суток в Должанке, когда порывы новороссийского норд-оста били в ставни и пересчитывали черепицу на крыше, а время измерялось не часами и минутами, а истечением глюкозы и физиологических растворов из капельниц, которыми была обставлена кровать с чудовищно огромным неподвижным телом Христича. Ошеломление, которое Лозовский испытал, когда увидел, во что превратился Борис Федорович Христич, лишило его всякой способности к размышлению, заставило действовать, как при пожаре, когда некогда думать ни о причинах пожара, ни о его последствиях. Не слушая неуверенных возражений Наины Евгеньевны, он смотался в Ейск и по объявлению в местной газете нашел частнопрактикующего нарколога. Нарколога звали Равилем. Он был молодой, из крымских татар, с яйцеобразной, совершенно голой, словно отполированной, головой, с реденькой бородкой и в сильных плюсовых очках, которые делали его темные глаза огромными, как у филина. Он не выразил по поводу экстренного вызова никакого удивления, деловито загрузил в свою "Волгу"-пикап объемистый кофр с медикаментами, заехал за медсестрой, средних лет миловидной татаркой, как понял Лозовский - какой-то своей родственницей. Узнав, что Лозовский приехал на наемной машине, любезно предложил отпустить частника: в "Волге" места хватит. - Запой тяжелый, - предупредил Лозовский. - Запои всегда тяжелые, - философски отозвался Равиль, уверенно ведя "Волгу" по шоссе вдоль штормящего Азова. - Если запой не тяжелый, это не запой, а так - похмелье. Он что-то сказал по-татарски медсестре, она сердито ответила. Нарколог засмеялся. - Фатима говорит, что за удовольствия мужчин всегда расплачиваются женщины. Это единственный случай, когда за свои удовольствия мужчины расплачиваются сами. Она говорит: так им, козлам, и надо. Но когда после осмотра Христича врач вернулся из спальни на кухню, на его хитром татарском лице не было и тени оживления, а глаза из-под толстых линз смотрели хмуро и как бы укоризненно. - Сколько это продолжается? - спросил он. - Два года, - ответила Наина Евгеньевна. - Как из Нюды приехали, - объяснила она Лозовскому. - Два года каждый день? - Да, каждый день. - По сколько? - По бутылке. Последнее время меньше. - Что он пьет? Покажите. Наина Евгеньевна проставила на стол початую бутылку "Московской". Нарколог отвинтил пробку, понюхал, потом капнул на руку, растер, снова понюхал. - Не эрзац, - заключил он. - И то хорошо. И это единственное, что хорошо. Ест? - Очень мало. - Сколько он не разговаривает? - Месяца два. Но он все понимает, я по глазам вижу. - Его нужно в больницу, немедленно. Вызывайте скорую. - Нет, он не хочет в больницу, - возразила Наина Евгеньевна и сухо, по-старушечьи поджала губы. - Что значит хочет или не хочет? - возмутился Равиль. - Он не в том состоянии, когда его нужно спрашивать, чего он хочет! - Он не поедет в больницу, - твердо повторила Наина Евгеньевна. - Он умрет, - предупредил нарколог. - Да, - сказала она. - Я знаю. - Знаете?! - Да, доктор. Он не хочет жить. - Пойдемте покурим, - растерянно предложил Равиль Лозовскому. - Я не курю. - Я тоже. На веранде, стекла которой едва ли не прогибались от напора ветра, он укорил: - Вы сказали, что это запой. Нет, это самоубийство. Она ему кто - мать? - Жена. - Жена?! - Да. - Она сумасшедшая! Их обоих нужно лечить! Боюсь, что я ничего не смогу сделать. - Доктор, вы сделаете все, что сможете. Вы сделаете все, что в ваших силах, - повторил Лозовский. - Большего от вас не требуется. Сколько нужно заплатить - скажете. - Вы уверены, что это правильное решение? - Я ни в чем не уверен. Но я хочу знать, что сделал все, что мог. - Фатима, работаем, - распорядился Равиль, вернувшись в дом. - ЭКГ, все анализы. Купирующие уколы. Транквилизаторы, капельницы. По полной программе. День переходил в ночь, ночь в день. Незаметно и неостановимо, как время, текла прозрачная жидкость по пластмассовым трубочкам, проникала в вены Христича, вымывала из его крови яды, выходила мочой и острым горячим потом. Наина Евгеньевна и Лозовский дежурили по очереди, медсестра спала на диване в зале. Тут же пристроили раскладушку для Лозовского. Когда раствор в капельнице иссякал, ее будили. Каждое утро приезжал Равиль, назначал новые уколы, вечером звонил по мобильнику медсестре. Разговаривали они по-татарски, и по тону ясно было, что ничего хорошего не происходит. В огромном теле и голове Христича шли какие-то процессы, никак не связанные между собой, мозг жил своей жизнью, а отдельные части тела своей. Эта рассогласованность движений разрезанной на части лягушки была жуткой, невыносимо тягостной, как нескончаемая агония. Лозовский выскакивал во двор, окунался в ветер и дождь со снегом, дышал всей грудью, стараясь надышаться надолго, и возвращался в тускло освещенную ночником спальню, как к покойнику. Самой страшной была третья ночь. Лицо Христича неожиданно побагровело, большие белые руки задвигались, как бы снимая с тела и отбрасывая что-то липкое. Лозовский разбудил Фатиму. Она ахнула и схватилась за телефон. Через час примчался Равиль на "Волге", следом во двор влетел реанимационный микроавтобус с работающими мигалками. Вместе с Равилем в спальню торопливо прошли два врача в зеленых халатах, у одного был какой-то прибор в футляре, второй обеими руками придерживал на груди полиэтиленовый пакет с чем-то вроде темно-красных помидоров "бычье сердце", но необыкновенно больших. Позже Лозовский узнал, что это были аппарат "искусственная почка" и флаконы с кровью для переливания. Часа четыре из спальни доносились короткие, как бы лающие голоса. Потом все трое вышли. - Кажется, обошлось, - сообщил Равиль, вытирая блестящую от пота голову. - Дайте им пятьсот долларов. Они их заработали. Врачи молча взяли деньги, молча выпили на кухне по стакану водки и уехали. Равиль с Фатимой остались дежурить. Утром Равиль сказал: - Обошлось. Теперь он будет спать. Не меньше суток. Фатима еще побудет, на всякий случай. Завтра утром я приеду. - Что это было? - спросил Лозовский. - Делириум. Обострение белой горячки. Лозовский доплелся до раскладушки и отключился. Проснулся он, как ему показалось, от тишины. Не грохотал ветер в ставнях, не звенела черепица на крыше. За окном голубело. Он заглянул в спальню. Наина Евгеньевна сидела возле кровати, двумя руками держала огромную белую руку мужа, поглаживая ее, словно щенка. Она повернула к Лозовскому счастливое, сияющее, залитое слезами лицо: - Спит! Володя, он спит! Послушайте, как он дышит! У него даже румянец, видите? Приехал Равиль, подробно проинструктировал Наину Евгеньевну, какие лекарства и когда давать, чем кормить: бульон, соки. Предупредил: - И ни капли алкоголя. Если вы хотите, чтобы он жил. Фатима, собирайся, мы закончили. Это все, что мы могли сделать, - извиняющимся тоном сказал он Лозовскому, когда тот вышел проводить его до машины. - Сколько я вам должен? - Даже не знаю. Такого случая у меня еще не было. Лозовский дал ему полторы тысячи долларов - почти все, что у него осталось. - Если мало - скажите. - Хватит. Спасибо. Мой вам совет: устройте его в стационар. Сейчас есть хорошие частные клиники. - В психушку? - Да. - Надолго? Нарколог снял свои совиные очки, пощурился маленькими глазками на просветы голубизны над угрюмо притихшим свинцовым морем и сказал: - Навсегда. Когда Лозовский вернулся в дом, Наина Евгеньевна молодо, весело хлопотала на кухне. - Какое счастье, Володя, что вы приехали! Я прямо не знала, что делать. Думала: это все, конец. Сейчас я что-нибудь сготовлю. И будем пить чай. У нас хороший чай, настоящий краснодарский, никакого другого Борис Федорович не признавал. - В Нюде он пил? - задал Лозовский вопрос, который давно вертелся у него на языке, но раньше был неуместен. - Нет. Что вы, Володя! Он работал. Вы же знаете, как он работает. По двадцать часов в сутки. Он помолодел лет на пятнадцать. Я даже не знала, радоваться мне или огорчаться. - Почему? - Он снова от меня уходил. В работу. Его одержимость - это его проклятье. Но по-другому он не умеет. Есть люди, которые умеют, а он не умел. - А раньше - в Канаде? - Бывало. После театра или после концерта. Мы заходили в бар, потом гуляли и разговаривали. Мы никогда столько не разговаривали. Однажды он сказал, что был мне плохим мужем. Нет, он был мне хорошим мужем. Мы с ним прожили вместе тридцать лет. Вы не поверите, Володя, но каждый день был для меня счастьем. Каждый! Я иногда спрашивала себя: за что? - А сейчас? - А сейчас особенно. Что вы! Потому что я ему нужна. И он это знает. - Почему вы уехали из Нюды? - Не хочу об этом говорить, - равнодушно отозвалась Наина Евгеньевна. - А все-таки? - настоял Лозовский. - Так получилось. Не сработался Борис Федорович с Кольцовым. Знаете Кольцова? Это президент фирмы "Союз", которой принадлежала "Нюда-нефть". - Не сработался - в чем? - Скучно это, Володя. Скучно и пошло. Сначала все было очень хорошо. Пока Борис Федорович наводил порядок, Кольцов одобрял все, что он предлагал. Потом началось. Нужно новое оборудование - нет денег. Нужно что-то еще - нет денег. Так тянулось с год. Из всех проектов Бориса Федоровича ни один не был осуществлен. Ни один! Все так и остались на бумаге. Нет денег. И однажды Борис Федорович сказал: у него никогда не будет денег. Все они умеют только одно: сосать нефть. Все они кровососы - что старые, что новые. Он говорил: нефть - это кровь земли. Он сказал: нам здесь нечего больше делать. И мы уехали. - Они поругались? - Нет. Кольцов несколько раз прилетал в Нюду, упрашивал не уезжать, обещал первые же средства вложить в модернизацию оборудования. Уговорил Бориса Федоровича остаться генеральным директором, зарплату регулярно переводят, большую. Попросил только об одном: не общаться с журналистами. Если станет известно, что Борис Федорович подал в отставку, это будет ударом по компании и по фирме. Борис Федорович согласился, ему уже было все равно. Первое время Кольцов звонил, говорил о перспективах. Потом сказал: конъюнктура плохая, денег у фирмы нет. Борис Федорович сказал: вот и все. И после этого... - Что? - Ему стало незачем жить. - Но "Нюда-нефть" сейчас - одна из лучших компаний в Тюмени, - напомнил Лозовский. - Ничего про это не знаю. Не знаю. И не хочу знать. Будь она проклята, вся эта нефть! Вы любите жену? - Да. - А она вас? - Надеюсь, что да. - Любите ее, Володя. И говорите ей об этом - каждый день, утром и вечером. Говорите. Пока можете говорить. И пока она вас слышит. Потому что никто не знает, когда придет беда. В зале неожиданно скрипнула половица - с протягом, будто на нее поставили что-то тяжелое. Наина Евгеньевна замерла. Скрип повторился - такой же длинный, тяжелый. Наина Евгеньевна опрометью выскочила из кухни. Лозовский последовал за ней. В дверях спальни стоял Христич - огромный, босой, в белом исподнем, с напряженным выражением распухшего, в седой щетине лица. Он с ужасом, как переходящий улицу бомж, переставлял босые ступни по половицам - шаг, за ним не сразу второй, третий. Наина Евгеньевна кинулась к нему, но он остановил ее резким, хриплым, как воронье карканье: - Нет! И продолжал свое медленное, мучительное движение. Только в дверях кухни он позволил себя поддержать и усадить в большое деревянное кресло, взвизгнувшее под тяжестью его тела. Некоторое время он сидел, тяжело дыша, положив на стол огромные белые руки, будто бы давая отдохнуть и рукам. Потом посмотрел на Лозовского - внимательно, но явно не понимая, кто это. - Это Володя Лозовский, - подсказала Наина Федоровна. - Помнишь Володю? Я тебе говорила, что он приехал. Христич перевел взгляд на жену. На его распухших, потрескавшихся губах появилась слабая улыбка, а в глазах тень осмысленности. - Нана, - сказал он. - Нана. - Да, Боренька, да, это я, - весело подхватила Наина Евгеньевна. - Какой ты молодец. Сам встал, сам пришел. Сейчас будем кушать. Я сготовила замечательный бульон. - Нана, - повторил он с той же мягкой, жалкой, обезоруживающей улыбкой. - Дай. Наина Евгеньевна окаменела. - Нет, Боря. Тебе нельзя. Доктор сказал... - Нана. Дай. Глаза Наины Евгеньевны наполнились слезами, слезы катились по морщинам ее сухого старушечьего лица, а глаза были молодые, все понимающие, наполненные такой тоской и такой любовью, что у Лозовского ком подкатил к горлу и защекотало в носу. Наина Евгеньевна пригладила волосы мужа, потом подошла к буфету и налила в граненый стакан водку. Взглянув на Лозовского мельком и как бы свысока, с вызовом, поставила стакан на стол: - Пей, любимый мой. В тот же день Лозовский уехал в Ейск, оттуда электричкой добрался до Ростова и сел в фирменный поезд "Тихий Дон". Раскисшие черноземы за окном сменились снегами. Везде, куда хватал глаз, дымились снега. Зима в России, зима. Была, есть и всегда будет зима. И лишь где-то возле Воронежа Лозовский задумался о том, что он узнал в Должанке, и что означает то, что он узнал. II Каждый человек живет в целостном мире, выстроенном его сознанием. В этом мире, как в обжитом доме, всему есть свое место. И когда эта целостность вдруг нарушается вторжением извне чего-то необычного или внутри дома обнаруживается нечто такое, чего не было и быть не должно, человек начинает видоизменять модель своего мира таким образом, чтобы эта новая данность нашла место в прежнем, привычном порядке вещей. И самое первое и естественное стремление - сравнять необычное с обычным, перевести неординарное в ранг ординарного. По такому руслу двигались и мысли Лозовского. Что, собственно, он узнал в Должанке? То, чего в глубине души и желал узнать. Со Степановым Христич не встречался по той причине, что он уже два года не жил в Нюде. По этой же причине Христич не мог сообщить Степанову никакой опасной информации, из-за которой кому-то понадобилось убивать журналиста. А за те два дня, которые Степанов пробыл в Нюде инкогнито, он не мог ничего узнать случайно. В этом Кольцов был совершенно прав: любая компания охраняет свои тайны, особенно опасные, так, чтобы до них не добрались ни государство, ни конкуренты с их мощными аналитическими отделами и службами экономической разведки. Степанову не сказали, что Христич давно уже не у дел? Что ж, и это нетрудно объяснить. Кольцов прекрасно понимает, что имя Христича - бренд, знак качества для всех нефтяников России. Да и не только России. Поэтому он и уговорил Христича остаться формально генеральным директором "Нюда-нефти", и зарплата, которую Христичу регулярно перечисляют, - не самая большая цена за такой бренд. Так что зачем говорить журналисту о том, о чем можно не говорить? Узнает сам? Ничего страшного: Христич - генеральный директор компании, осуществляет стратегическое руководство. А из Нюды он его осуществляет или не из Нюды - какая разница? Описание кабинета Христича? Ну, показали, почему нет? Вот здесь Борис Федорович работает: как был геологом, так геологом и остался. Когда же Кольцов прочитал первый вариант очерка Коли Степанова, он понял, что говорить не просто нежелательно, а нельзя: очерк обескровится, потеряет всю свою эмоциональность и убедительность. Поэтому в конторе "Союза" и противились второй поездке журналиста в Нюду. Не потому, что Кольцов был за границей, а в конторе сами ничего не хотели решать, а потому что Кольцов приказал ни под каким видом не пускать Степанова в Нюду. Все сходится, все логично, все объяснимо в пределах обыденного. Объяснимо даже то, что уголовное дело за неуплату налогов завели на Христича, а не на того, кто исполнял его обязанности. Вероятно, Кольцов решил, что за задержку налогов всего на шесть суток ФСНП не станет возбуждать уголовное дело на такого заслуженного человека, как Христич. И если бы все происходило в Тюмени, никто бы и не стал. Но "Союз" зарегистрирован в Москве, а для московских налоговиков, в их числе и для генерала Морозова, Христич - пустой звук. Как изящно выразился на летучке Стас Шинкарев: "Этих героев и лауреатов было как грязи". Как грязи. Христич. Ну, грустно, конечно. Даже трагично. Но тоже ничего экстраординарного. Одержимые люди всегда ломаются быстрей обычных людей, как ломается высоколегированная сталь в отличие от железа, которое гнется, как его ни крути. Еще в советские времена Лозовский был близко знаком с очень известным диссидентом, философом, блистательным публицистом, антикоммунистом убежденным, яростным, заплатившим за свои убеждения годами лагерей и психушек. Лозовский был уверен, что он станет ярким политическим деятелем новой России. Но все получилось с точностью до наоборот. После распада СССР у него словно бы закончился внутренний завод. Он купил избу в деревне под Тверью, перестал читать газеты, смотреть телевизор, слушать радио, выращивал на своем огородике лилии редких сортов, рассаду продавал, с этого жил. Когда "Российский курьер" только начал выходить, Лозовский разыскал его и приехал взять интервью. Интервью не состоялось: "Мне нечего сказать. Все, что мог, я уже сказал". Так и жил отшельником, пока не умер от старых лагерных болячек. Хоть не спился - и за то слава Богу. Так что и в истории Бориса Федоровича Христича тоже ничего необычного не было. Так Лозовский успокаивал себя. Лишь одно мешало встроить все происшедшее с Колей Степановым и Борисом Федоровичем в привычный миропорядок: то, что это были не две разные драмы, а две части одной драмы. Они были связаны между собой фигурой Кольцова и его фирмой "Союз". И еще фразой, сказанной Тюриным в ночном телефонном разговоре, когда Лозовский сидел в Казани, а Тюрин ждал его в Шереметьеве: "За всем этим стоит Кольцов". Лозовский все время помнил эту фразу, но старался о ней не думать, как человек с занозой в ноге старается ставить ногу так, чтобы не наступать на занозу. И это ему удавалось. Почти. В Москву Лозовский вернулся во второй половине дня если не совсем спокойным, то озабоченным не больше, чем после обычной не слишком гладко сложившейся командировки. Дома была только теща. Она сообщила, что Санька в институте, позвонил, что экзамен сдал на четверку, Таньча повезла деда, как все в доме называли отца Татьяны, в поликлинику на физиотерапию, а Егорка еще вчера уехал с ночевкой с компанией на дачу в Калязин кататься на лыжах. - С девушками, - неодобрительно добавила она. - Но это же замечательно, - ответил Лозовский. - Какие лыжи без девушек? Лыжи без девушек - это соревнование, а не развлечение. - Вы все шутите, Володя, а он целую ночь сидел в вашем кабинете и смотрел на компьютере голых женщин, - наябедничала теща. - Совсем голых? - Совсем. - Красивых? - Я не успела углядеть. А потом он заперся и не отпирал, пока мать не выгнала. - Ну и зря. Пусть бы смотрел. Я и сам любил смотреть на красивых голых женщин. И сейчас люблю. Но в мое время это было фигурное катание по телевизору - только и всего. Не сердитесь, Серафима Григорьевна, - поспешно добавил он. - Парню шестнадцать лет. Пусть смотрит что хочет. Хоть разбираться будет, какая женщина красивая, а какая просто кукла. Поесть мне в этом доме дадут? - окончательно увел он разговор от скользкой темы. Через полтора часа, когда из поликлиники вернулась Татьяна, Лозовский - отмокший в ванне, чисто выбритый, плотно пообедавший, в любимой старой ковбойке и уютных домашних джинсах, - сидел в своем кабинете, пил кофе с коньяком и, тихо матерясь, выковыривал из компьютерных файлов баннеры порносайтов, которых наловил Егор, а стереть не удосужился или не сумел. Как бы глянув на себя со стороны, он отметил, что вид у него более чем умиротворенный. То, что надо. Но так казалось ему. Едва взглянув на мужа, Татьяна встревоженно спросила: - Что с тобой? - Со мной? - удивился Лозовский. - А что со мной? Ничего. - А что за запах в прихожей? От твоей одежды. - Это духи. - Какие духи? - Пикантные. Секрет женских побед, - попытался отболтаться Лозовский. - Познакомился, знаешь ли, с одной милой дамой, то да се... - Это не духи! Это какая-то химия. И моча. - Это запах времени, - воспарил он в философские выси. - Володя, это запах беды! - А это и есть запах времени. Ну, ладно, ладно! Скажу. Поддал с ребятами в аэропорту, тут менты. В общем, попал в бомжатник, два дня отсидел. Оттуда и запах. - Не ври. Ты не умеешь врать. - А когда-то умел, - вздохнул Лозовский. - Теряю квалификацию. - Никогда не умел! Просто я иногда делала вид, что верю. - Уговорила. Скажу тебе чистую правду. А если и сейчас не поверишь, то я просто не знаю, как нам дальше жить. - Говори. - Я тебя люблю, - сказал Лозовский. - Веришь? - Верю. И теперь точно знаю: что-то произошло. Что- то очень серьезное. Что, Володя? - Ну и логика! - Ты очень давно мне этого не говорил. А сейчас вдруг сказал. - Я говорил, - запротестовал Лозовский. - Про себя. А теперь буду вслух. Каждый день - утром и вечером. Хочешь? - Да! Хочу, - сказала она. - И днем! - Ничего не произошло, Таньча. Ничего такого, о чем м