натаскал в комнату старухи плоских камней, соорудил из них широкие нары и обмазал их глиной. А для себя на летнее время Бахтиор рядом с домом поставил легкий, на высоких столбах шалаш, - в такой шалаш не залетали москиты, и спать в нем было прохладно. 5 Когда большая, полная луна, словно выкатившись из горы, медленно оторвалась от нее и, повиснув в воздухе, поплыла над ущельем, зеленоватый свет залил неугомонную реку, молчаливые скалы, стены разрушенной крепости, последнюю, торчащую над обрывистым берегом башню. В мертвенной неподвижности длинных теней только одна тень двигалась под стенами крепости. Старый Бобо-Калон, одинокий и молчаливый, напряженно работал. Он поднимал камни разрушенной башни и, сгибаясь под тяжестью, переносил их на новое место. Здесь он аккуратно складывал их один на другой, строя новую стену, которая должна была отгородить оставленные ему владения от площади, предназначенной для нового канала. В одних подштанниках, затянутых тесьмою вокруг впалого живота, без халата, голый до пояса, он подставлял лунным лучам то четко обрисованные тенями ребра своей груди, полузакрытые белою бородой, то худую, с напряженными мышцами спину. Никто не должен был видеть, как он работает. Пусть завтра все думают, что это дэвы позаботились отгородить его новой стеной от всего мира. Пусть завтра все думают, что хотят. Стена примкнет к мельнице, перекинется через канаву, подводящую воду, соединится со старой крепостной стеной... Пусть всякий пришедший на мельницу знает, что пришел он не на общую землю, а в самый дом Бобо-Калона! В темноте таскать камни было труднее; спасибо луне, - теперь, ища подходящий камень, не нужно ощупывать их сухими ладонями. О нет, Бобо-Калон еще не устал, в костлявых плечах его еще много силы, хотя, по законам Али, эту силу он мог бы не тратить ни для какой работы. Половина стены уже выложена! Положив еще один камень, Бобо-Калон вдруг выпрямился, прислушиваясь: кажется, что-то скрипнуло в тишине, - неужели сюда идет человек? Но скрип повторяется. Кто-то, вошедший в крепость, совсем не заботится о том, чтобы не нарушать тишины: камни ворочаются у него под ногами. Кому нужно ночью идти сюда? Раздосадованный Бобо-Калон быстро кидается к башне, хватает висящий на косяке сводчатой двери длинный белый халат и, облачившись в него, меняет свои торопливые движения на медленные, непринужденные. Поворачивается к лунному свету, спокойно вглядывается в зеленоватый полумрак, словно только что потревоженный шумом в своих величавых раздумьях. Пересекая крепостной двор, к Бобо-Калону приближается чернобородый толстый человек в черной чалме, в просторном ватном халате. Ремень, опоясывающий халат, поблескивает медными украшениями; широкие, стянутые у щиколоток шаровары делают неуклюжей приземистую фигуру. Сразу узнав Мирзо-Хура, Бобо-Калон с неудовольствием глядит на него: он не любит купца, как не любит всех вообще иноземцев. Не дойдя до старика, купец останавливается: пусть Бобо-Калон утешается мыслью, что Мирзо-Хур ничего не видел! Глядит на разрушенную башню, на остатки раздробленной скалы, сокрушенно воздевает к небу свои короткие толстые руки. - О достойный! - восклицает купец. - В какие мы живем времена! Старик молча глядит на него; надо быть вежливым и любезным с купцом, - разве сам купец не старается делать все, чтоб вызвать к себе расположение Бобо-Калона? Мирзо-Хур подходит к Бобо-Калону, берет его руку, склонившись, целует кончики его пальцев. Старый сиатангский обычай! Но разве Мирзо-Хур рожден в Сиатанге? Не поддаваясь на явную лесть, Бобо-Калон только склоняется над рукой Мирзо-Хура и, не в силах побороть гордости, проносит над ней плотно сомкнутые губы. Мирзо-Хур делает вид, что совсем не обиделся, он доброжелательно щурит запрятанные в мешковине щек маленькие глаза, но со злобой думает, что ведь не ханские же сейчас времена и пора бы понять Бобо-Калону, что в общей с ним нелюбви к нынешним порядкам, сошедшим на эту древнюю землю, им следует стать друзьями! - Слава пророку Али, теплая ночь! - произносит купец и глядит на выложенную Бобо-Калоном стену. - Садись, - отвечает старик, небрежным жестом указывая на плоскую плиту, заменяющую скамейку. Они усаживаются рядом и, отвечая на невысказанный вопрос купца, Бобо-Калон произносит: - Есть еще люди! И сердца тех, которые от меня отступились, еще хранят для меня немножко горячей крови: вот пришли в темноте, сделали сами! - Деньги взяли, достойный? - с ласковым ядом спрашивает Мирзо-Хур. - Нет, уважения ради. Я их не видел в темноте, вот только сейчас, - луна вышла, - верхние камни немножко поправил. - Так, так, достойный! Уменьшаются владения твои. - Мои владения - в благоволении покровителя. Кто может уменьшить их? - Ты прав, Бобо! Кто может уменьшить мир Установленного? Мирзо-Хур почтительно умолкает. Молчит и Бобо-Калон. "Бобо" - это вольность, недостаточное почтение к его касте, но не надо быть слишком обидчивым, раз он сам у Мирзо-Хура поверх головы в долгу! О, торгаш, как он умеет опутывать! И теперь уже никогда не наступит время поквитаться с ним! Но какой может быть расчет у купца, - неизменно, и ничего в расплату не требуя, приносить ему, обнищавшему старику, то мясо, то соль, то зеленый привозной чай, - все, от чего давно пора бы отвыкнуть? С недавних пор купец приходит часто и, всегда почтительный, сидит подолгу, будто в самом деле хочет только наслушаться разговоров хранителя мудрости и толкователя Установленного. - Как дела твои, Мирзо-Хур? - наконец нарушает молчание Бобо-Калон. - Какие дела, Бобо? - стараясь казаться столь же величавым, отвечает купец. - Добрые дела творятся там, - купец указывает пальцем на небо. - Здесь дела холодны, как снега вершин. Кто в мою лавку заходит? Кто хочет долги отдавать?.. Скрытно только опиум берут у меня, один от другого таится... Хочешь опиума, Бобо? У меня с собой. - Не хочу, Мирзо-Хур, сколько раз ты мне предлагаешь? Двужизненный дым нужен тем, у кого второй жизни не будет. - Ты прав, Бобо, твоя душа воплотится в барса, чтобы ты мог покарать тебя ненавидящих! Там ничто не меняется, как меняется все в этом мире. Беспокойство туда не придет. Бобо-Калон понимает, что купец - из вежливости, что ли? - хочет продолжать незаконченный в прошлую встречу большой разговор. Зачем? Разве купец может проникнуть в простор Установленного? Не надо бы снисходить до задушевной беседы, но кто еще в селении готов теперь столь почтительно слушать Бобо-Калона? Он молчит. Мирзо-Хур тоже молчит, зная, - старик не утерпит, заговорит. От мельницы с тихим журчанием бежит, переливаясь, ручей. Луна, поднимаясь, укорачивает длинные тени. - Слышал я: сегодня Бахтиор посмел повысить на тебя свой голос? - почтительно, но опустив глаза, чтобы скрыть их лукавый блеск, спрашивает Мирзо-Хур. Бобо-Калон молча пожевывает сухими губами. - Собачий хвост он! - продолжает Мирзо-Хур. - Не понимаю я, Бобо, как верные позволили собаке вырастить себе волчьи зубы? - Живешь здесь, сам знаешь. - Знаю. Но ведь он был вашим человеком, родившимся среди этих камней? Ведь он самый презренный факир! - Самый нищий, самый ничтожный! - вступая, наконец, в разговор, распаляется Бобо-Калон. - Ни дома не было, ты знаешь, ни овцы, ни рубашки. - И не было бы, если бы не русский... - Если бы не русский, разве он стал бы сумасшедшим? Сотни дэвов живут в нем от головы до пяток, сотни скверных дэвов свили себе в нем гнездо, глядят из его глаз, слетают с его языка, движут его руками. Они пожрали его душу, он живет без души, а тело его проклято. Ты помнишь то собрание нечестивых? - Помню, Бобо, при мне уже было. - Как печень моя не разорвалась тогда! Встал он, смехом оскалил зубы, сказал: "Горе вам, сеиды и миры, уходите теперь в Яхбар!" Ушли сеиды и миры, и разве это не великий позор? Разве не могли они остаться, как я, забыть богатства, думать о свете истины?.. Он называется председателем сельсовета - язык сломаешь, пока произнесешь это слово, - но он не человек, он вместилище дэвов, - разве могут дэвы затмить свет истины в душе, обращенной к одному покровителю? - Все-таки, Бобо, теперь он силен. - Теперь? Но три года назад, когда этот русский пришел к нам, Бахтиор был человеком моего народа, пусть факиром, но все-таки сиатангцем. Он не был тогда таким, как те факиры, что жили в Волости и уже ставили себя выше ханской крови и "Лица веры". Никогда не жаловался он на свою нищету. Никогда не хотел быть сытым. Он жил, как камни. Он знал, что есть большие и очень большие камни, и есть маленькие, и есть песчинки, но, как и все мы, он был вместилищем бога. Ничтожным, незаметным, но все-таки вместилищем бога. И после смерти его душа могла бы войти в невинную маленькую букашку, которая живет под крылом у самого маленького воробья. Но когда, три весны назад, к нам пришел этот, да развеется прах его отца, этот ненавистный Шо-Пир, - ты тоже помнишь этот день? Ты помнишь? - Все помню я, все помню! - И мы, собравшись у этой мельницы, над этой самой рекой, вот здесь, на дворе моей крепости - это все-таки моя крепость, что ни говорили бы иные, - мы слушали этого русского... Э! Покровитель! Сидя на этих камнях, мы слушали богопротивные слова, которые он говорил. Это он сказал нашим факирам: "Перед кем руки на груди складываете?" это он ругал их за то, что они покорны нашему запрещению вступать на тропу, ведущую в Волость. Ты помнишь, как нашими посланцами до того были только сеиды и миры, чьи души не боятся заразы? Это он назвал нас - владетелей этих мест - врагами, а факиров из Волости, и русских солдат, и наших презренных рабов - братьями... Это он научил их: "Пошлите своих факирских гонцов повсюду, пусть посмотрят на советскую власть и берут пример". Это он бросил, как огонь в сухой хворост, глупую мысль о счастье в их не знавшие беспокойства души! Как жидкий свинец, слух прожигали его слова! Сердце мое кипит, когда я их вспоминаю!.. Мы слушали и покачивали головами, сверху вниз покачивали, как всегда говорим мы: "да-да", тысячу раз "да", когда не хотим спорить с презренными. И Бахтиор слушал. И думал я: уйдет пришелец, мы плюнем на его след, пусть видит во сне, будто мы поверили в его речи! Мудрость моя начинает мутиться, как похлебка в котле, когда я вспоминаю, как первый раз уши мне обожгли те слова, что я слышу теперь каждый день. И от кого слышу? От соседей моих, от людей моего народа. Не только факиры, даже сыновья акобыров их повторяют! Трудно мне, словно колючка в горле моем, когда я говорю об этом. Но я прожил пять кругов, я знаю все в Установленном и теперь хочу быть спокойным. Не хочу чужих дел! И чужих людей не хочу! Бобо-Калон вдруг, словно спохватившись, умолкает. Купец сидит спиной к лунному свету, опущенное лицо его в тени. Может быть, не надо было заводить разговор о Бахтиоре? Намек старика понятен купцу. И он не хочет скрывать обиду: - Бобо-Калон, яхбарцы тоже народ для тебя чужой? О Яхбаре Бобо-Калон говорить не хочет. Столь прямо заданный вопрос - дерзость. Да... Яхбарцев сиатангцы не любят давно, вражда всегда жила между ними. Мирзо-Хур это, конечно, знает! Бобо-Калон досадует на себя: стоило ли рассыпать свою мудрость перед яхбарцем? - Восемь лет назад, когда ты пришел, ты был чужим. Я помню, как ты пришел, чтобы построить здесь свою лавку. Я сам читал ту бумагу, что написал тебе Азиз-хон. Там сказано было: "Достойный муж, прекрасный честностью и почтением к богу". - Восемь лет прошло. Что скажешь теперь? - Вижу, бога ты почитаешь. Если б Мирзо-Хур не был купцом, он, вероятно, не мог бы снести оскорбления. Но он только плотнее сжимает губы: ведь он еще не успел поговорить о деле, ради которого пришел к старику. И делая вид, что в словах Бобо-Калона уловил только похвалу, не поднимая глаз, Мирзо-Хур произносит: - Без почтения к богу нет жизни. Потому здесь и рушится все, Бобо... И много зла будет еще... Скажи, ты слышал о караване русских? - Говорили тут с Шо-Пиром они. - Что говорили? - Придет караван. - Когда придет? - Ждут его... Дни считают... - Что привезет, говорили? - Муку привезет. - Еще что? - Не знаю. - Ты не знаешь, я знаю: книги привезет, чтоб дети законам неверных учились; одежду привезет, в которой ходить позорно; вонючие жидкости привезет, чтобы лить в горло тем, у кого болит живот. Ай, Бобо-Калон, пропал твой народ! Русский сахар он будет есть, русскую соль будет есть, женщины повернутся спиною к мужьям, мужчины станут безумными... - У тебя, купец, не станут покупать ничего! - язвит Бобо-Калон. - У меня? Пусть я купец, разве об этом я думаю? Но скажи, для тебя хорошо это, что придет караван? Разве нужен он твоему народу? Разве ты будешь молчать с теми, кто еще может слушать тебя? Разве мудрость твоя будет литься в их уши, как пустая вода? Разве весь твой народ уже сомневается в Установленном? А ты, Бобо, молчишь, когда мудрость твоих речей может жечь, как огонь! - Ты, купец, кажется, хочешь меня учить? - холодно произносит Бобо-Калон, и купец, почувствовав, что старик слишком хорошо понимает его, решается спросить напрямик: - Прости, достойный... Не ум мой сейчас говорил, сердце мое кипело. Скажи, я не видел этой, что прибежала сюда, ты видел ее? - Видел... Совсем молодая... - Твоего народа она? - Молчала. Не знаю. Лицо - как у наших. - Слышал я: одежда не наша? - Одежда рваная была вся, но, видно, от богатых пришла: яхбарское платье... Косы тоже так не заплетают у нас... - Ты думаешь, она из Яхбара? - Кто знает! Быть может. Думаю, так. - Что еще о ней думаешь ты, Бобо? Наверное, убежала от мужа? - Не знаю, кто она. Только плохо, когда женщина одна по горам бегает, делает все, что захочет, и мужчины за ней не видно. Время такое: одна одержимая плодит одержимость в других... Лучше б не было ее здесь: наши женщины не смотрели бы на нее, худому бы не учились. Но что тебе до нее, купец? - Так, так, просто так, бобо, - скороговоркой бормочет Мирзо-Хур. - Не для дела спросил, любопытства ради. Смотри, луна заходит за гору, спасибо тебе за мудрый твой разговор, идти мне пора. За хорошим разговором времени, как за стеной, не видно. Позволишь ли приходить, когда одиночество гонит меня из дому? Душа моя отдыхает с тобой. И, не дождавшись ответа старика, который только склонил голову, милостиво соглашаясь на дальнейшие посещения купца, Мирзо-Хур поднимается с камня и, не скрывая своей торопливости, произносит все полагающиеся слова почтительного прощания. И хотя в действительности луна еще далеко от края ущелья, Бобо-Калон не задерживает незваного гостя. 6 Той же неуклюжей, тяжелой походкой купец вышел из разрушенных ворот крепости на тропу и, спускаясь между блестящих в лунном свете гранитных гор, направился к селению. В селении, безлюдном и тихом, все давно спали. Даже собаки, слишком ленивые для того, чтобы залаять на одинокого, проходящего мимо человека, только проводили его глазами, быть может потому, что узнали его. Мирзо-Хур прошел все селение и, дойдя до своей лавки, прилепившейся над самой рекой, на краю обрыва, тихо открыл маленькую, с резными украшениями, двустворчатую дверь. Остановился на пороге, прислушался к храпу в темном углу заставленного товарами помещения. - Кендыри! О-э, Кендыри! - тихо промолвил купец. Храп оборвался. - Кендыри! - повторил купец. - Встань, поговорить надо. - Что случилось? - послышался заспанный голос. Мирзо-Хур присел на пороге; придерживая рукой штаны, к нему выбрался полуголый человек. Луна осветила его узкое и острое, словно кривая сабля, гладко выбритое лицо. Черты этого туго обтянутого кожей лица были мелкими и сухими. Большие, выступающие вперед зубы белели в мертвом, холодном оскале, словно этот человек, однажды неприязненно осклабившись, так и остался с принужденной улыбкой. Голова его была тоже тщательно выбрита и поблескивала в лунном свете. Выйдя на порог, он молча присел на корточки и застыл в этой позе, в которой кочевник чувствует себя так же легко и свободно, как горожанин, сидящий в удобном кресле. Мирзо-Хур полушепотом сообщил ему о посещении Бобо-Калона. Кендыри был всего только брадобреем, которому за помощь в торговых делах купец предоставил право жить в своей лавке, и можно было бы думать, что нищий, оборванный брадобрей, живущий у купца из милости, должен относиться к нему с почтительностью и смирением. В самом деле: когда два года назад Кендыри, грязный, голодный, с одной лишь сумкой через плечо, в которой болтались самодельная железная бритва да завернутый в тряпицу точильный камень, пришел в селение, никто не захотел предоставить кров бродячему брадобрею, и только Мирзо-Хур, сытно его накормив, предложил ему жить у себя и даже дал ему из своих запасов чалму и халат... Сначала все удивились столь необычной щедрости Мирзо-Хура, но когда Кендыри прожил у него и месяц и два и, наконец остался совсем, ущельцы решили, что просто купцу нужен дешевый работник и что, конечно, Мирзо-Хур не был бы настоящим купцом, если б не сумел сторицей возместить произведенные на пришельца затраты! Кендыри стал подстригать бороды и брить головы всем ущельцам, никогда не назначая за свою работу никакой платы, довольствуясь тем, что ему давали, будь то тюбетейка пшеницы или горсть сухих тутовых ягод. Никто в селении не знал, откуда пришел Кендыри и среди какого народа родился: он был не похож ни на яхбарца, ни на китайца, ни на иранца ни на монгола, может быть, он принадлежал к какому-нибудь североиндийскому племени; но, возможно, пришел и из более отдаленных краев... Так или иначе, ущельцы не нему привыкли, он в дела ущельцев не вмешивался и только изредка заменял Мирзо-Хура в лавке, особенно в тех случаях, когда купец уходил за товаром в Яхбар. Вероятно, за хорошую работу купец подарил ему год назад ружье, хорошее ружье, привезенное из Яхбара, и с тех пор Кендыри стал часто ходить на охоту в горы, пропадал в горах по многу дней и всегда приносил убитого козла, несколько лисиц или иную добычу. Все понимали, что и мясо и шкуры доставались купцу, и потому ружье Кендыри рано или поздно тоже должно было вполне окупиться. Разговаривая с ущельцами, Кендыри никогда ничего не сообщал о себе, но охотно, с острыми шутками и неизменным цинизмом рассказывал только о своих любовных приключениях в тех или иных местах горной Азии. Сейчас, застыв на корточках, привалившись плечом к резной двери Кендыри приготовился слушать. Купец прежде всего заговорил о караване, который должен прийти в Сиатанг, но эта новость им обоим была известна уже давно. Когда же купец заговорил о Ниссо, Кендыри перебил его: - Э, Мирзо-Хур, какое нам дело до этой девчонки? - Погоди, Кендыри, - возразил купец. - Это не просто девчонка. У меня есть хорошая мысль, большой барыш может быть! - И приблизив свою бороду к лицу Кендыри, отрывисто произнес: - Она в яхбарской одежде... - Ну и пусть! - не понимая расчетов купца, отрезал кендыри. - Тебе что? Или в жены взять ее хочешь? Красива, что ли, она? Ты мне лучше скажи, ты дал чай старику? Последние слова купец пропустил мимо ушей и быстро заговорил: - Одежда, старик сказал, на ней богатая... Может быть, от путников отбилась в горах? Только, думаю, некому по нашим горам ходить. Думаю, из Яхбара убежала она от отца или мужа, значит, - ищут ее! Понимаешь, хорошие деньги дадут за нее. Узнать, кто ищет, вернуть ему женщину! - Глупости это, - с холодным раздражением произнес Кендыри. - Будто других нет выгодных дел! Если б Бахтиор и Шо-Пир к себе не взяли ее, еще можно бы... Большой скандал будет, эти деньги в горле у тебя станут. Купец в раздумье опустил голову. Он и сам понимал, что увезти беглянку обратно в Яхбар будет не просто и, может быть, Кендыри прав. Но все-таки. Тот, в Яхбаре, поймет: больше хлопот - больше денег... - Оставим это, - решительно оборвал размышления купца Кендыри. - Я спросил тебя: ты дал ему чай? Купец отвел глаза от прямого взгляда Кендыри и с плохо скрытым смущением ответил: - Я хотел дать... - Дал или не дал, спрашиваю? - Другое я ему предлагал. - Что? - Не взял он... Я не виноват, он не захотел взять... Опиум я ему предлагал... - Опять? Потому что не курит он? Мирзо-Хур давно уже собирался высказать Кендыри все свои переживания, вызванные непонятной обязанностью безвозмездно поставлять Бобо-Калону продукты. Кендыри уже давно заставлял его делать это, но разве может купец строить свои дела на зыбких и неверных расчетах? Конечно, у Кендыри хитрый ум, Кендыри дал уже много хороших советов но вот этот совет, - будет от него польза или нет, а пока... - Не могу больше! - возмущенно воскликнул купец. - Не могу, Кендыри! Что будет со мной?.. Все давай ему, все давай! Ты слушай, за одно лето только: муки - меру одну, так? Муки - меру вторую, так? Чай давал раз, чай давал два, чай давал три, еще соли давал, гороху семь тюбетеек... - Мирзо-Хур потрясал руками. - Мясо, что ты приносил, тоже давал три раза, вот еще мыла привозного давал два куска. Зачем ему мыло, песком мыться старик не может? Не ханское время. Э! Все у меня записано, пожалуйста, я тебе покажу. Купец было поднялся, чтобы взять в лавке записи, но Кендыри спокойно задержал его движением руки, и купец, все больше волнуясь, продолжал: - Хорошо, без записи ты все сам знаешь. Я даю, даю, даю, - конца этому нет, старик все берет, как хан, не замечая меня. Презрение на его губах. Как будто я не купец, а факир, пдать ему несу... Вот и ты на меня губы кривя, глядишь, знаю твои мысли: я жаден, я скуп... А ведь я купец, где доход мой? Кто мне будет платить? - Скажи, Мирзо-Хур, - медленно и задумчиво произнес Кендыри, словно не слышавший этих горячих слов. - Девчонка сегодня ночует у Бахтиора? Мирзо-Хур сразу осекся, и мысли его повернулись в иную сторону. - Девчонка?.. Ты, кажется, думаешь, что это дело все-таки может дать мне барыш? У Бахтиора, у Бахтиора. Мой человек видел: Шо-Пир на руках понес ее в дом. - Может быть, ты и прав, Мирзо, - все в той же задумчивости промолвил Кендыри. - Надо узнать, от кого убежала она. - Ты, Кендыри, тоже думаешь так? - сразу зажигаясь, произнес купец. - Ты хочешь сам что-нибудь сделать? Кендыри холодным, коротким взглядом окинул лицо купца, внимательно посмотрел на луну, словно измеряя время, оставшееся до рассвета, и, вставая, решительно произнес: - Иди спать! Дверь не запирай, я приду. Прошел в темноту лавки и, выйдя на террасу уже в сером халате и тюбетейке, не обращая внимания на купца, спрыгнул на землю. Легким шагом удалился по тропе. Купец тяжело вздохнул, вошел в лавку и притворил за собою створки двери. Огибая селение вдоль подножья осыпи, Кендыри ни разу не вышел на лунный свет. Только взобравшись на осыпь, где не было уже ни крупных скал, ни кустов, он, не таясь, пошел, поднимаясь все выше. Пересек осыпь и, увидев блещущий ручей, вокруг которого большим темным пятном располагался сад Бахтиора, направился прямиком к нему. Луна уже вплотную приблизилась к краю ущелья, и Кендыри торопился. Неслышно ступая босыми ногами по сухим шершавым камням, он приблизился к ограде, окружающей сад, остановился, прислушался, присмотрелся, потом перелез через ограду и осторожно пробрался к дому. Против террасы, в шалаше из ветвей, сооруженном на четырех высоких столбах, спал Бахтиор; Шо-Пир лежал, завернувшись в суконное одеяло, на кошме, разостланной под деревом. Кендыри обошел спящих сторонкой и подкрался к самому дому. Луна освещала распахнутое настежь окно, в рамах которого не было стекол. Вынырнув из тени деревьев, Кендыри с кошачьей ловкостью прошмыгнул через светлую площадку и приник к окну. В комнате залитой лунным светом, он увидел большую кровать. На кровати, разметавшись, спала Ниссо. Правая рука спадала с кровати. Черные волосы рассыпались на подушке, и белое. Очень спокойное лицо казалось выточенным из мягкого камня. Кендыри не ожидал увидеть ее такой. С усилием оторвав взгляд от спавшей перед ним девушки, он внимательно осмотрел комнату. Но того, что искал он, в комнате не было. Тогда он, крадучись, обошел дом. На пустой террасе, среди прочего тряпья, висело выстиранное матерью Бахтиора изодранное платье Ниссо. Кендыри осторожно снял платье с шерстяной веревки, мельком оглядел его и, смяв в руках, сунул под халат. Соскочил в сад и, не оглядываясь, пошел прочь от дома. * Горная куропатка. 2 ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ Тревог, печалей, страхов наважденье Рассеялось, когда пришел ты к ним - Трудолюбивым, смелым и простым, - Чтоб с ними воздухом дышать одним, Чтоб жить, как тот, чей свет неповторим. ...Так ты узнал день первый от рожденья! Дважды рожденный 1 Ниссо лежит на мягком дне, и теплые волны качают ее. Воды, наверное мало, потому что можно дышать. Солнце. Тепло. Было бы совсем хорошо, если бы не шум. Но шум, большой шум, тяжелый шум, а кругом - черные, поблескивающие камни. Это не камни шумят: они неподвижны. Это не ветер шумит: ветра нет. Это, наверное. Ворочается с боку на бок Аштар-и-Калон, но где он? Почему Ниссо не видит его? Шум... Шум... Ниссо озирается тревожно, торопливо. Солнца теперь нет света нет. Но тепло. А шум продолжается... из-за камня выходит большой человек. Он черный, он невероятно толст. Он страшный: огромные дряблые уши свешиваются, закрывают отвислые синие щеки. Голова безволосая, вся в буграх, в шишках. Вместо носа темный провал, подбородок раздвоен, похож на копыто, а на шее растут в стороны жесткие волосы... И все-таки Ниссо узнает его: это Азиз-хон. Он вперевалку приближается к ней, и Ниссо очень страшно. Она хочет бежать, но вязкое дно не пускает ее. Азиз-хон неуклонно приближается, Азиз-хон говорит, очень тихо говорит, но голос его покрывает шум: - Куда ты хочешь бежать? Ведь ты в животе Дракона! Азиз-хон тянет к ней толстые синие руки. Но между его руками и Ниссо вдруг вырастает добрая Голубые Рога. Она смотри на Ниссо голубыми глазами, - вот странно, почему это глаза коровы сделались голубыми? Она поворачивается к Азиз-хону, чтобы кинуться на него, и протяжно мычит... - А-ио! - наконец удается крикнуть Ниссо, и она просыпается. Просыпается вся в поту. Приподнявшись на локтях в мягкой постели, тревожно озирается и не может понять: где она? Но вокруг ничего страшного нет. И все-таки Ниссо кажется, что она не проснулась, - только переменился сон. Вокруг белые стены. Ниссо никогда не видела белых стен. Вокруг гладкая земля, какой она тоже не видела никогда: из дерева, и такая чистая, как пиала, которую мыли в горячей воде. В стене квадратная дырка, в нее бьет солнечный свет, виден кусок голубого неба, пересеченный качающимися листьями тутовника... Нет, это не сон, и ничего страшного нет. Только шум, шум, шум, - он продолжается, но он не тяжелый, он очень легкий, - это шумит вода, совсем рядом. Ниссо заглядывает под кровать, ищет воду. Но воды нет, - только деревянная земля... Где это видано, чтоб земля была деревянной? Ниссо разглядывает кровать, на которой лежит, - как мягко, как хорошо! Одеяло сброшено на пол. Ниссо поднимает его, щупает рукой: какое чистое ватное одеяло! Нет, наверное, ничего не случилось плохого, иначе не было бы так чисто, так хорошо. Ниссо опускает голову на подушку и видит над собой потолок, - не черный, каменный, задымленный потолок, а светлый, такой же чистый, как пол. Дыры для дыма в нем нет. Все непонятно, но на душе Ниссо почему-то спокойно. Она закрывает глаза. Она хочет вспомнить все. Она долго думает... Вот она ест сыр, окруженная толпой людей... И последнее, что ей удается вспомнить, - сильного человека, не похожего на других, который сначала крепко держал ее, а потом смотрел на нее смеющимися глазами. Какие светлые были у него глаза, совсем голубые глаза... Разве бывают глаза голубыми? Шум... Плещущий, ласковый... Где же это бежит вода? Ниссо прислушивается: кажется людей вокруг нет. Ниссо осторожно встает, мышцы еще болят, но она чувствует себя бодрой. "Наверное, я очень долго спала!" Встает босиком, на цыпочках подходит к дыре в стене, осторожно выглядывает наружу; перед ней сад, стройный сад, с зеленой травой; тутовые деревья, за ними большая скала, за скалой склон горы - серый, каменистый - до самого неба. Небо чистое, голубое... Под одним из деревьев, невдалеке от Ниссо, на траве - кошма. Кто-то спит на ней, завернувшись в суконное одеяло. Под головой у спящего зеленый мешок с красными рыжими ремешками. Спит... Это, наверное, тот большой человек. Любопытство разбирает Ниссо; она осматривает комнату. Над кроватью ружье - совсем не такое, как у охотника Палавон-Назара: без ножек, главное, тонкое, с двумя стволами, очень красивое; под ружьем - сумка из коричневой кожи и какие-то блестящие палочки. У стены - стол, деревянный некрашеный стол, - Ниссо никогда не видела столов. На нем глиняные чашки, жестяной чайник, деревянная коробочка с табаком, деревянное блюдо с яблоками, какие-то мелкие, не известные Ниссо вещи. У другой стены - полки с дверцами, тоже маленький дом, для вещей. Ниссо трогает дверцу шкафа, но дверца скрипит, и Ниссо отдергивает руку. В стену вбиты гвозди - не деревянные, не каменные гвозди, а очень тоненькие, железные, и на них висят две длинные белые тряпки. Они у самой двери, только теперь Ниссо заметила дверь... Ниссо отступает от окна, размышляет. Как это так случилось, что она опять попала к людям? Пряталась, блуждала, боялась, а теперь что? Вот взяли ее, привели, теперь будут расспрашивать, заставят работать, наверное, опять будут делать ей зло... Вот, может быть, этот спящий мужчина захочет взять ее в жены, - зачем бы иначе привел он ее к себе в дом? И как это получилось вчера? Ведь она долго смотрела на людей из-за башни и не хотела им показаться. Почему же все-таки не убежала тогда? Да, вспомнила: ей очень хотелось есть, и она так устала, - сама не понимала, что делала... А потом... Вот этот, спящий, смеялся над ней, но все-таки накормил ее, разговаривал с ней тихо. Почему он ее накормил? А потом привел в сад. Мазал ноги и руки бараньим салом. Какой у него был расчет? Конечно, он хочет взять ее в жены. Или, просто, все они знают Азиз-хона и боятся его? Старик придет сюда, и они отдадут ее! Ниссо замерла от страха, мысли ее смешались, всем существом она поняла одно: бежать, как можно скорее, - пока этот спящий не проснулся - бежать! Ниссо кинулась к двери, но вдруг заметила, что ведь она совсем голая, как же ей бежать голой? И потом ведь сейчас день, разве убежишь днем? Ниссо остановилась, прислушалась: есть ли там люди за дверью? Ни один звук не выдавал присутствия человека в доме. Ниссо чуть-чуть успокоилась, решила подумать еще: нельзя просто так броситься и бежать, надо быть хитрой. Иначе поймают, и опять, как вчера, соберутся все, будут смотреть на нее... За дверью послышался женский голос: - Э! Проснулась? Ниссо опрометью кинулась обратно в постель, забилась под одеяло, притаилась. Дверь открылась, в комнату вошла старая женщина, прямая еще, но седая, с горбоносым, в глубоких морщинах лицом. - Э, черноволосая, какие видела сны? Отвечать или не отвечать? Теперь ясно: никуда уже не убежишь! Но голос совсем не сердитый, добрый. Ниссо взглянула на старуху самым уголком глаза, так, чтоб самой видеть, а та ничего не заметила бы. Старуха - в длинной белой рубахе, как у всех женщин, только рубаха не рваная, чистая и застегнутая у ворота. - Ай-ио!.. Притворяешься! Вижу, не спишь! Хороший видела сон? - Страшный, - решилась тихонько ответить Ниссо. - Проснулась, теперь не страшно? Ниссо решила молчать, - и сейчас молчать, и потом. Все время молчать, как молчала вчера. - Меня боишься - не отвечаешь? - спокойно спросила Гюльриз, и Ниссо увидела ее лучистые смеющиеся глаза. - Не знаю, какая ты, - чуть слышно прошептала Ниссо вопреки своему решению. - Ио! - засмеялась старуха чистым, свежим, хотя и обведенным морщинами ртом, в котором зубы были белыми, как у молодой. - Я очень страшная, - две руки, голова одна, тебя покормить хочу, наверное, голодная очень... - А ты кто? - Ниссо сдвинула одеяло с лица. - Я? - старуха, шутя, толчком пальца в подбородок вскинула голову. - Гордая я! Советской власти мать я! - и погрозила пальцем: - Со мной разговаривать знай как! - Ты власть? - не поняла Ниссо. - Я не власть... Мой сын Бахтиор - советская власть. Мой сын Бахтиор, у которого ты в доме сейчас. Плохого тебе он не хочет... Вставай, валялась много... Зови меня нан. Есть мать у тебя или нет? Молчишь? Ио! Вставай. Наверное, дэв унес твое платье, напрасно я стирала его: на веревку повесила, утром - смотрю, нет его, ничего не понимаю, только думаю: не стоит рвань такую жалеть. Вставай, мою рубашку наденешь! Ниссо послушно откинула одеяло, спустила ноги с кровати. Старуха, кажется, очень добрая. - Болят? - участливо спросила Гюльриз, глянув на вздутые длинные ссадины. - Ходить можешь? - Немножко болят, теперь ничего! - стыдясь своей наготы, Ниссо встала. - Скажи, нана, откуда шум? Река где? - Большая река - внизу. Маленькая - под стеной бежит. Такой дом у нас, спасибо Шо-Пиру, - придумал, чтоб летом не жарко было. - Шо-Пир - кто? - Вон спит! - указала Гюльриз на окно. - Тебя вчера принес. - Твой сын он? - Мой сын - Бахтиор, тоже спит, вон в шалаше. Шо-Пир русский, хотела бы я такого сына родить! Гюльриз на минуту вышла за дверь, вернулась. - Н рубаху, бери! - и бросила на кровать длинную холщовую рубаху. - Одевайся, мыться идем, пока не проснулись они! Успокоенная Ниссо покорно последовала за ней. Старуха провела ее через террасу, захватила кувшин с горячей водой, сошла к ручью, над которым висел на крепких тополевых бревнах угол террасы. Скинув длинную, путавшуюся под ногами рубашку, Ниссо приготовилась мыться в ручье. Но старуха велела ей сидеть неподвижно, сама стала мыть ее горячей водой. Ниссо, покорившись, подставляла старухе и спину, и руки, и ноги. "Где это видано, - думала она, - чтоб горячую воду попусту лили? Азиз-хон был богатым, а никогда не тратил дрова, чтоб мыться горячей водой... Но это, правда, очень приятно". Гюльриз ни о чем не спрашивала. Ниссо про себя рассуждала, что ничего, конечно, и не ответила бы старухе, но странно все-таки: почему она не пристает с вопросами? Вымыв девушку, Гюльриз велела ей одеться. - И теперь сама каждый день будешь мыться так. Будешь? - Буду, нана, - тихо, даже улыбнувшись, произнесла Ниссо. Гюльриз, подтянув на Ниссо спадавшую до земли рубаху, собрала ее в складки и обвязала вокруг талии шерстяным пояском. - Потом подошью тебе подол, будет время. Пока так ходи... Идем со мной в дом, там сиди, никуда не беги. А я разбужу Шо-Пира, велел он разбудить, когда ты проснешься. Ниссо поднялась на террасу, присела на ступеньке, стала заплетать мокрые волосы, - не в мелкие косички, как приказывал ей Азиз-хон, а в две большие косы, как привыкла с детства в родном Дуобе и как заплетены были волосы у старой Гюльриз. "Русский! - думала Ниссо. - Никогда прежде я не видала русских. Богатый, наверно, такой дом у него - чистый, большой, дерева много: земля, и та из дерева... Русский!.. Вот почему он такой большой, и, значит, у русских глаза голубые!.. Сильный он... Что будет он делать со мной?" И сразу насупилась, - беспокойство, враждебность вновь овладели ею. Решительно вскинула голову и взглянула в сад, откуда должен был показаться Шо-Пир: нет, никакими сладкими словами он не подкупит ее, она будет молчать, и пусть ей нельзя убежать сейчас - она убежит, все равно убежит потом... И, приготовившись к борьбе, ожесточившись, Ниссо стала напряженно ждать появления "повелителя пиров". Само имя этого человека говорило ей, что он привык проявлять власть и могущество, что он станет приказывать ей, требовать покорности... Сколько было вчера около той башни людей - он всеми распоряжался... Но ничего, ничего, она станет колючей, как еж. 2 Он подошел к ней сбоку, большой и веселый, так неожиданно, что Ниссо вздрогнула и опустила глаза. В высоких сапогах, в туго затянутых ремнем галифе, в белой рубашке с раскрытым воротом, с мылом в руке и полотенцем через плечо, Шо-Пир появился из-за угла дома, - совсем не оттуда, куда смотрела Ниссо. Остановился перед смущенною девушкой, положил мыло и полотенце на перила террасы и с улыбкой сказал: - Ну, здравствуй, красавица! Что же, ты и смотреть не хочешь? Чего стыдишься? Помылась, вижу, - на человека похожа стала. - И просто, протянув ей свою крупную руку, повторил: - Здравствуй! Зовут тебя как? Голос Шо-Пира мягок, тон дружествен. Ниссо, чувствуя, что озлобленность ее улетучивается, но все еще упорствуя, сжала пальцы на коленях и еще ниже опустила голову, чтобы Шо-Пир не видел ее лица. - Эх ты, дикарка! - усмехнулся Шо-Пир. - Ну, давай руку, в самом деле. У нас, русских, вот так здороваются, - и, сняв с колен руку Ниссо, вложил ее в свою большую ладонь. Пальцы Ниссо оставались вялыми, и Шо-Пир со смехом добавил: - Жми! Ну, жми сильней. Вот так здороваться надо. Ты же сильная девушка. По горам шла одна - смелой была, а меня боишься? Смотри на меня! И, ласково положив ладонь на мокрые волосы девушки, Шо-Пир повернул к себе ее взволнованное лицо. Встретившись с его смешливым взглядом, Ниссо невольно, сама того не желая, улыбнулась. - Вот так! Давно бы! Смотри, Бахтиор, говорил я тебе? Вот уже улыбается. Ниссо обернулась. Бахтиор стоял на террасе. Он был без халата, в яхбарской жилетке, надетой прямо на загорелое, худощавое, но хорошо развитое тело. Его широченные мешковатые штаны из домотканого сукна были стянуты под жилеткой шерстяной веревкой, концы которой, распущенные в кисточки были красного цвета. Низкорослый и коренастый, он казался бы очень мужественным, если б в его быстрых черных глазах не сохранилось выражение пытливой наивности. Он смотрел на Ниссо так, будто впервые увидел ее, и, когда она обернулась к нему, сам первый смущенно потупил взгляд. Но тотчас простодушно сказал: - Она думает, наверно, язык ее - ложка, не пролить бы ни капли! - Ничего она не думает, - усмехнулся Шо-Пир. Просто не знает еще, что мы за люди такие. Пустяки! Скоро она перестанет бояться. Ну, коза, имя у тебя есть? - Есть, - осмелев, ответила Ниссо. - Какое же? Ниссо сказала с вызовом: - Имя тебе мое, да?.. Имя скажу: Ниссо. Тебя спрошу: зачем привел меня в этот дом? Тебя не боюсь, все равно убегу! - Так вот и убежишь? Ниссо опять насупилась. - Беги, если захочется, - стараясь набраться серьезности. Продолжал Шо-Пир. - Худого мало, наверно, видела? Ты думаешь, мы тебя держать будем? Беги! Решительно ничего страшного в этом Шо-Пире нет! И совсем он не важный и на повелителя не похож... И как-то легко на душе, хоть и обидно, что он смеется над ней... - Вставай лучше, да пойдем вон туда к столу, а то старуха рассердится, есть нам пора, - промолвил Шо-Пир и как ни в чем не бывало схватил Ниссо и, перекинув через перила, повел ее к большому платану, под которым хлопотала Гюльриз. Голова Ниссо пришлась Шо-Пиру по грудь, в силе его руки не было ни грубости, ни назойливости, и Ниссо уже не противилась никогда прежде не испытанному чувству доверчивой покорности. В узкогорлом кувшине было молоко, на деревянной тарелке - кусок свежей брынзы, на другой - горка сушеных абрик