о одноэтажное серебристое строение само по себе не горело, лишь выплескивая из задних своих окон на землю разбегающийся огонь. Оно горело внутри. Там, в огне, пробивались мужчины; погасить не сумев, они сумели добраться до ворот и отперли строение изнутри. Аварийные ворота были довольно широки. В них, прихватив топоры, не мешкая устремились женщины. С закутан-ными в тряпье головами, похожие издали на кукол домашнего изготовления, женщины принялись рубить перегородки, а оттуда, где было не продохнуть от дыма, лихорадочно работая топорами, двигались им навстречу мужчины. Мужчины задыхались, но наконец пробились. Один из них выскочил из ворот - черный, дымящийся, он заорал на женщин, после чего те послушно побросали топоры - деревянное вон! - и баграми, длинными баграми, держась по двое-трое за багор, вскрикивая от натуги, выволакивали деревянные переборки наружу. Женщины оттаскивали длинные горящие бруски на траву, где и бросали поодаль, а затем вновь устремлялись в ворота и вновь захватывали то, что цепляли им на багры там, в огне, черные мужчины. Отпылав, бруски на мокрой траве, мало-помалу гасли. Бруски превращались в некрасивые, убогие в своей обгорелости деревяшки. Менее мощная, но более опасная часть пожара была там, где пламя выплескивалось из окон здания на заднюю сторону и где огонь с деревянных ящиков мгновенно перекинулся на разлитые лужи масел и отходов. Те двое, в касках и с шлангами, стоя насмерть, уже совсем близко от газгольдера, не давали ни пройти, ни подобраться огню, который пер и пер, сжирая на пути лужи масел и от лужи к луже взметываясь. Но и здесь уже означивался перелом. К звукам добавился ритмичный клекот - заработал насос: пена вздувалась, покрывая пламя и одевая его в белую рубашку. Лишенный дерева, огонь внутри строения затухал. Но в самой правой части, прежде чем погаснуть, пожар на миг все же взял свое: клубы пара и дыма смешались, и правая часть крыши строения вдруг снялась, раскрылась, взлетела, после чего рванувшееся к небу целое облако искр и огня означило взлет пожара, но и одновременно его конец. Пожар кончился разом с этим своим мощным последним вспыхом. Возникла понятная длительная тишина, в которой потухшее строение стояло само по себе, смотрело пустыми глазницами окон. Тихие и несильные дымки тянулись оттуда. Жертв не было. Грузовая, стоявшая там наготове, ушла в город пустой. Смеркалось. Завод был обнесен невысокой стеной, в ограде была дыра, а из дыры с сильным напором бежал белый мутный ручей. Это бежала вода, погасившая пламя. Башилов пояснил жене, что вода будет течь еще долго - всю ночь. Но и иссякнув, вода оставит влажный, промытый белым след, на котором не растет трава. После своего авторского концерта в Вене Башилов остановился у композитора С. - он прожил у С. три дня. Утратив в силе музыкального воображения, венцы тем не менее остались одними из самых тонких ценителей музыки, что в полной мере относилось и к С., талантливому и несколько меланхоличному продолжателю традиций Малера. Когда после обеда женщины поехали посмотреть Вену и сделать покупки, Башилов и С. сначала покуривали, затем стали немного музицировать. Башилова тогда охватила идея маленького экспери-мента, своеобразной обкатки новой вещи: был закончен квартет, и хотелось проверить музыку на чутком чужеземце. Первая, вторая и четвертая части квартета были написаны достаточно мощно, третья же до их силы не дотягивала, и, подстраховываясь, Башилов ввел в третью часть старинные и взаимно перекликающиеся темы Аварийного поселка,- речь не о мелодии, скорее о праоснове, о том, что Башилову удалось вычленить, спускаясь в музыке в направлении ощущаемого им прими-тива. Тогда же возникло общее для всех частей и как бы ритуальное начало: возник внеличный, непреложный, стоящий над человеком и властно его увлекающий мелос,- квартет был готов. Отчасти с улыбкой и отчасти всерьез Башилов хотел, чтобы С. выбрал на свой вкус лучшее. Точнее, вопрос стоял так: какая часть наислабейшая и какою можно было бы в квартете пожертвовать, ибо квартет сейчас, несомненно, растянут и несколько неустойчив? Фортепьяно, конечно же, не передаст звучания струнных, но вопрос был ясен, и Башилов сел к прекрасному роялю в огромном кабинете С. с окнами на нешумную прощадь. Башилов играл несколько вяло. Эффект же был неожиданным: едва прослушав, венец немедленно указал на третью, на ?поселковскую? часть, но не как на слабую, а как на лучшую. Венец взволновался. Венец даже вскрикивал от восторга. Импульсивный, он сказал, что ведь у них есть время, пока нет жен: он сейчас же звонит своим приятелям, и они квартет сыграют, если квартет записан. - Вчерне записан. - И Башилов признался: - Но я и со второй скрипкой не справлюсь. - Одну минуту,- сказал венец. Его приятели приехали быстро, квартет был сыгран, и венские музыканты, сыгравшие музыку впервые, шумно пили вино и говорили о несравненной третьей части. - Это музыка, западающая в душу! западающая! западающая! - повторял толстяк-виолончелист. Башилову было лестно. Но кто-то из них опять же в похвалу сказал: ?...нутро!? - или он сказал: ?...глубина!? - и капля старого яда дала себя знать без промедления. Башилов сник: да, всего лишь случай, да, обкатка, а в сущности, радостный пустячок, но и они, случай, обкатка, пустячок, лишний раз подтвердили, что на поверку никакой особенной музыки в нем, в Башилове, нет и не было и что он лишь чувственная пиявка, перекачивающая поселковский мелос. Он - куст, все более пышный и зеленеющий по мере того, как скудеет почва. Куст, который вольно или невольно иссушает ее. Неужели так? Башилов сделался красен, обмяк лицом. Возможно, в голову ударило незнакомое дунайское вино - Башилов разговорился; он вдруг рассказал, откуда и как возник переклик музыкальных тем третьей части. Он рассказал, что с поселком существует, кажется, определенная и по-своему трагическая связь и что там этой замеча-тельной музыкальной темы, увы, больше нет, так как она есть здесь. Он как бы признался. Он опустил голову. Но они ничего не поняли. Волнуясь, Башилов пустился тогда в подробности: рассказал о детстве в Аварийном, о скобленых столах и даже о выкриках спятившей Василисы-старой, интуитивно прозревшей, что музыкальный рост Башилова, творческий его вырост, высасывая, сводит на нет музыку поселка. Рассказ венцы выслушали с чрезвычайным вниманием. У них заблестели глаза, они оживились. Они совершенно ничего не поняли. - Какая поэтическая легенда! - воскликнули они. - Вы, Георгий, поэт! - объявил С. с бокалом в руках. Смущенный непониманием, Башилов стал объяснять, что речь вовсе не о легенде: как-никак он оттуда родом и песенное обнищание видел сам, видел последовательно, от поездки к поездке, и, поверьте, лучше б не видеть, не знать,- он сказал именно о мучительности этого знания для всякого художника, о гнете, о тяжести, голос его дрожал, венские же музыканты смотрели на него любя, сочувствуя, но не понимая. Они молчали. Кто-то из них тихо произнес: - Метафизика... Пришли жены, и Люба, жена Башилова, увидев, какой он красный, и сообразив, о чем речь, тут же забыла о покупках и вклинилась в трудный разговор: да, да, вы правы, Георгий - поэт! что касается поселка, Георгий большой, большой поэт!.. - жаль только, что Люба говорила на немецком второй раз в жизни, а Башилов был уже сильно не в духе, чтобы ее речь поправлять. Башилов молчал. А Люба, сбиваясь в словах, теперь настаивала, что музыкант Башилов уже в грудном возрасте видел пожары, такие полыхающие и свирепые пожары. На плохом немецком она говорила об аварийщи-ках, о взлетающих резервуарах, об обгоревших людях, и очень скоро венцы решили, что композитор родился, а также провел детские годы на линии фронта, вблизи передовой. Они сделали скорбные лица. Когда Люба закончила, толстяк виолончелист сказал, что война - это несчастье, большое несчастье. Грех общий, и его, башиловские, мучения даже не мера его вины и уж конечно не попытка свалить на песенников, которые стократ разрушают не ведая. И может, не сам грех, а уж следствие греха, что музыка распалась на башиловых и песенников. Что считаться!.. Когда возвращались, Люба к ночи уже крепко спала, а Башилов вышел покурить в проход вагона, где с некоторых пор ему, много ездивше-му, так хорошо думалось. Постукиванье скорых колес, дерганье на стрелках, но еще больше полу-размытые во тьме ночные полустанки, с их суровой обыденностью и запахом шпал, стали для Башилова некоторым замещением Аварийного поселка. Он стоял у окна. Это не было изощренностью, это было связующей ниткой. А бессонница в поезде и некоторая толика необъяснимой ночной тревоги вполне сопрягались со складом башиловского мышления: в тот раз не прошло и получаса его одиночества, как явилась замечательная мысль. Да, четвертую часть квартета он вовсе отбросит, третью же, поселковскую, усилит и углубит еще больше,- горечь горечью, а музыка музыкой. Пусть квартет станет трехчастным, что ж делать! Третья, а не иная часть выросла в сильнейшую, и было ясно, что на ней, на мощной, и надо кончать. Как-то исполняя с Гущиным свою скрипичную сонату, Башилов своеобразно ощутил зал: вдруг показалось, что в концерте присутствует кто-то из поселковских. Было это почти невероятно: камерный концерт, притом современный, довольно сложный, да еще и в Ленинграде, но и при всей невероятности изволновался Башилов необыкновенно. Пусть случайно, пусть билет был дан им в нагрузку, ну, мало ли какими судьбами, но они здесь, здесь, они же так музыкальны,- вот что забилось в башиловском возбужденном сознании. Зал затаенно слушал. Скрипка вела партию, а Башилов поддакивал ей нарастающими аккордами и, готовый перейти к сольным пассажам, все думал - вон там, в средних рядах, он или она наверняка там. Следующая вещь была также его собственная, соната для фортепиано,- Башилов несколько поспокойнел и играл, размышляя, что, может быть, не сам аварийщик, но, может быть, кто из детей его, выросший, приехавший или даже перехавший в Ленинград жить, пришел сегодня в концерт. Они так музыкальны, что и подхлестывало, и будто бы поспокойневшая душа Башилова вдруг выдала чувственный всплеск, который не столько окрасил по-новому мелодию, сколько придал ей неравновесие, опасный и почти виртуозный взлет. Руки музыканта заработали с предельной нагрузкой. Именно спасая вещь и сам спасаясь, Башилов сделал непредсказуемое: ввел, чтобы уравновесить, новую тему и, оттеняя, гармонизировал разработку на ходу, после чего соната приобрела еще одно небольшое аллегро, а Башилов - славу своеобразного исполнителя. - Ты, брат, как джазист импровизируешь! - сказал Кеша Гущин, который сонату знал и когда-то перекладывал ее финал для скрипки. - Нечаянно,- смеялся Башилов. - Буду бояться с тобой играть,- качал головой скрипач. - Ей-богу, джазист! И чем более мерещился стареющему Башилову удар сверху, взлетевшая и кувыркающаяся в воздухе доска, которая падает, падает, падает и, наконец, ударяет его в голову, в висок, тем более подтверждалось его чувство вины; он винил и винил себя, но это не значило, что винил только себя. Жена композитора рассказывала, что он не вылазил из кресла-качалки, но вдруг стал по субботам и воскресеньям держать окно в кабинете своем открытым. Им лишь бы повторы, говорил он раздраженно. Он говорил, что им нужно упрощение, примитив, это было всегда и всюду. Фуга в церкви и танец на улице, а значит, всегда, даже и в церкви, они хотели повторяющегося вдалбливания, едва лишь отрывались от праматери музыки. От века к веку куплеты в театрах, марши на похоронах, танцы в парках и как ослепительная белая вершина вдалбливающего развития - нынешний всемирный шлягер,- им нужны повторы, повторы, повторы... Окно было тем не менее открыто. - Опять! Каждое воскресенье я простужена, прикрой же окно,- говорила жена Люба,- если даже и запоют что-то, это будет пьяная жуть и такая банальщина, что первый же возмутишься... - Если будет баналыцина, я прикрою. - О господи,- говорила жена. Сгущались сумерки, окно оставалось открытым, и Башилов хорошо укрывался, когда ложился спать. В темноте стены сначала исчезали, а затем пропадали совсем. Мир становился беспредметен. Люба с мужем не спорила,- быть может, засыпая, он все еще ждал, что под окнами запоют, а быть может, ему казалось возле темного раскрытого окна, что весь мир вокруг - это его поселок. Ночью делалось слишком холодно. Жена Люба просыпалась; поеживаясь и дрожа, она проходила к нему в кабинет и прикрывала окно. 6 Башилов приболел, и чувство вины достало его снова. Он тогда отравился в ресторане вареными раками, жестоко промучился, но, хотя рвоты и тошноты остались наконец позади, Башилов был все еще плох и лежал в постели при подскакивающей внезапно температуре. Остаточная интоксикация преследовала приступами: слышались ночные шаги, то вдруг собачий лай. К ночи обрушивался жар, а жизнь казалась малонадежной, висящей на волоске. И Башилов вновь решил, что виноват перед поселком. И что он лишь играл в прятки с совестью, но не спрятался. Опыт не утешал своей общно-стью, и рискованная мысль, что композиторы прошлого так же черпали и так же истощали лоно, не облегчала ноши. А счет продолжался, счет давил, и как же было оплачивать, если из собственно сочиненных Башиловым первой и второй частей нового квартета песенники не взяли ни ноты - хитрецы, какой нюх! Зато из энергической финальной темы, что в третьей части, разными и незнакомыми Башилову людьми были сработаны искристые жизнерадостные песни, одна за одной, не менее семи штук; песни были талантливы, нравились, и уже год за годом вся эта веселуха звучала с эстрады, по радио - и возвратным обычным путем - глушила и добивала поселковскую стихию музыки. Из угла надвигалась картина-сюр. Песенники были теперь единым и многоголовым живым существом - головы их раскачивались, пели гаммы, а ночь тянулась как бесконечная. Башилов мучился. Жар не покидал. Он не понимал, где он; думал, что он в поезде и что едет туда, в поселок,- больной, он подыма-лся с постели и в темноте пытался подойти к окну. Он пошатывался. От жара шум в голове уплот-нялся в тихое постукивание и возникал стук колес,- темень за окном походила на ту темень, что за вагонными окнами, когда поздней ночью раздергиваешь белые занавески, а поезд на полном ходу. Среди ночи, перемежаясь с мыслями о смерти, зародилось подозрение, что он в долгу перед людьми поселка: он взял общее, взял и, значит, надо вернуть. Но как? Возможно, что в самых разных возвратных движениях художников, в том числе и в толстовском опрощении и возврате к земле, тоже была тягучая нота задолженности, был долг, за которым скрыта боль. Он едва не задохнулся от откровения. Такая мысль не должна была приходить к нему. Музыка слишком автономна, и всякая острая мысль уже и рождается вместе и заодно с другой мыслью, уравновешивающей, смягчающей первую. Так что он, музыкант, захвачен именно от внезапности, он болен, он горит. Башилову вдруг показалось, что он поступит очень верно, если поедет в Аварийный и разыщет там мальчиков и девочек с музыкальным слухом, с возможностями развиваться. Сознание оживилось: чтобы заниматься с детьми, он несколько раз в году будет приезжать к ним, а в его отсутствие в Аварийном, хотя бы помалу, с ними будет заниматься бабка Алина - бабка Чукреева, у нее такой слух! Горы будут стоять, а трава взбираться на горы. Башилов встрепенулся, он даже и сел в постели. Ведь у бабки и слух, и песни, и закваска старинного многоголосия - вот и недостающее звено, что сцепит его умозрительную совестливую идею с реальностью, бабка Алина, она! - можно ее уговорить, убедить, упросить, можно в конце концов привезти ей подарков... Башилов лежал в жару, потел, лихорадочно говорил, все более и более обогащая замысел подробностями. - ...Я хотел бы,- объяснял он жене Любе,- чтобы там жили своей обычной жизнью и плюс - занимались старым многоголосием. Пусть поют с детства. Даже и небольшого детского хора будет достаточно. Поселок невелик - возникнет микроклимат... Люба! Они бы подрастали и пели бы, как пели из века в век... - Конечно,- говорила жена Люба. - А бок о бок с поющими детьми жили бы взрослые. - Конечно. - Я должен вернуть долг поселку - ты слышишь? - Конечно,- говорила жена Люба возле его постели, ночью. Она понимала, что он болен, что он в жару и что мысли его поправятся, как только поправится он сам. Стоило ли сейчас перечить? Да и пусть бы в конце концов он съездил в поселок. После такой поездки Башилов возвращался невесе-лый, огорченный, даже и потерянный, но, видно, раз в десять лет эта поездка, эта огорченность и эта потерянность были ему необходимы. Люба была умная женщина. Люба была умная жена. Она понимала, что, если муж хочет куда-то уехать, пусть едет,- главное, чтобы он там не простудился. Выздоровев, Башилов едва дождался лета - наиболее благоприятного времени для поездки. Хотелось побыстрее, и оттого ехал он невыносимо долго, дважды ночуя в мотелях и почитывая перед сном беллетристические книги, какие обычно читал в поездках. Но и читалось плохо. Когда же он пересек Волгу у Сызрани и впрямую, километр за километром, стал приближаться к Уральским горам, он и вовсе занервничал. Дороги стали неважные, мотель Башилов уже не искал, ночевал в машине, а скапливающееся недовольство вдруг оборачивалось вновь против самого себя. Он все повторял, что едет туда слишком поздно. Когда болел, думалось легко. Зато теперь, за рулем, Башилову казалось, что в машине он едет напрасно и что надо было ему, пожалуй, приехать простым смертным, в поезде, и чтобы добирался он до поселка пеш и прост, усталый человек, а не турист, чтобы плечи устали, ноги устали, чаю хочется, человек, отчего и пыль на нем человеческая - не туристская пыль. Он нервничал. Уже в пути был знак, Башилова остро покалывало предчувствие неудачи: вдруг исчезали слова, так правильно, так честно, так совестливо заготовленные. Была отвратительная минута, когда он уже предвидел, как пройдет эти три дома, что буквой П, как отправится к гаражам и выйдет наконец на разговор с внучатым племянником Чукреевых и как тот напрочь его не поймет, даже и вскрикнет: ?Детей в хор?! Еще чего!? Башилов переспросит - разве плохо детям учиться музыке? ?А зачем?? - в свою очередь переспросит тот, и так легко, так быстро все кончится - и слова распадутся. И подтвердится, что Башилов в ту ночь приболел, был в жару, а планы строил как бы воздушные и возрасту своему не соответствующие. Он даже обиду предвидел, когда в довершение внучатый племяш Чукреевых вдруг посмотрит на Башилова вприщур, как на хитрого человечка из столицы, который неясно, каким образом, но конечно же хочет обделать дельце и нагреть на том свои тонкие музыкальные руки. Однако дорога - это дорога, и, когда Башилов ехал туда, еще только подбираясь к Уралу, был и другой знак, была замечательная минута: придерживая руль, он катил не по асфальту, а утопая в белой пыли, в той самой, в которой когда-то тащились первобытные полуторки, а еще прежде возы, и, быть может, прапрадед Башилова заигрывал с его прапрабабкой, перекликаясь на медленно ползущих высоких возах, а пыль внизу клубилась. Отклик на прошлое открылил. И сам собой пустился Башилов в представления, обычные, когда человеку за пятьдесят и когда, пройдя зенит, собствен-ное ?я? мало-помалу растворяется во всеобщей людской судьбе, а горечь неизбежной смерти исчезает. Сбавив скорость, он прищурил глаза, минута была прекрасной: ему удалось представить на изгибе дороги те высокие возы, женщин в белых платках и даже торчащие вилы с отполированны-ми светлыми черенками. Он увидел жаркий-жаркий полдень, и шмелей, гудящих над возами, и прапрабабку, лузгающую неторопливо семечки. Композитор сладостно млел, мягко держа руль и правя по пыльной дороге. Столов не было; на их месте в земле торчали остатки опорных столбиков, гнилых, не достававших Башилову и до колена. От скамей тоже осталось мало: из шести уцелела одна, при том что была полуповалена и одним концом лежала прямо на земле. Был и бурьян. Клены вконец состарились. Башилов стоял около и курил. Когда, пересекая междомье, незнакомые две женщины вышли развешивать белье, одна из них прошла мимо и совсем близко от Башилова - он не удержался, он поздоровался и спросил, дома ли сейчас бабка Алина, то бишь бабка Чукреева. - Кто это? - женщина не знала. Расспросив и сколько-то подумав, она припомнила, что бабка Алина уже пять лет как померла; она помедлила и припомнила больше - бабка померла, но дед еще жив, дед еще и на завод ходит, помогает. Сейчас он с вахтой... И только тут женщина поинте-ресовалась, с кем она говорит. ?Я здесь вырос...? - и Башилов коротко рассказал о себе, но женщи-на была из приехавших в поселок всего только двадцать лет назад, из давно уж прижившихся здесь, однако же не из старожилов: Башилова она не знала, не помнила. Так, слышала что-то. Она подняла таз с бельем. Она не пригласила Башилова выпить чаю, не пригласила и просто посидеть под крышей. Она только повторила, что старик Чукреев скоро придет вместе с вахтой. - Спасибо,- сказал Башилов. Здесь встал бурьян, а основная тропа шла по междомью стороной - на расстоянии, и старика Чукреева он признал лишь потому, что ждал; дед отпустил белую бороду. Вахта прошла - Чукреев шел среди последних; Башилов окликнул: - Семен Иванович... Башилов назвался, и совершенно неожиданно дед Чукреев, подвижный и весь живой, сразу сказал - да, да, Георгий, замечательно, что приехал, конечно, помню, видишь, какая у старика память! И добавил: сейчас, мол, заводскую грязь смою слегка да и спущусь - поговорим!.. И как-то странно, как-то слишком легко и быстро узнал он Башилова - может, не узнал? Он назвал имя Башилова с той легкостью, с какой называют, расставшись вчера или позавчера. Башилов сидел и ждал в некотором недоумении; он ждал недолго: уже через три-четыре минуты тот появился вновь. Дед присел на корточки, а приезжий композитор сидел на том самом обломке единственной скамьи; когда же Башилов предложил сигарету, старый Чукряй легко ответил, что курит свои, нет-нет, он всегда свои - и правда, вынул сигареты. И задымил. - Может, заночевать надо? - спросил почти сразу Чукреев. - И пожалуйста! Хозяйка у меня померла, места много. - Я посплю в машине: привычный... Отчасти Башилов уже заколебался, спать ли в машине (улыбнулся: вспомнил беленую комнатушку, где спал в детстве). - Как хочешь,- продолжал старик Чукреев. - А то - пожалуйста. И беру я по-божески: полтинник. - Полтинник? - Башилов поднял глаза. - Да. В городе-то рупь за койку берут. - Он цепко и просто смотрел на композитора. Башилов даже рассмеялся, фыркнул - да узнад ли ты меня толком, дедуля, а я ведь Башилов, Жора Башилов... - Ну правильно,- живо согласился дед Чукреев,- я и подумал, может, Георгий заночевать захочет. Башилов медленно и как бы размышляя произнес: - Я жил здесь когда-то. Я рос здесь когда-то. На что дед Чукреев покачал головой: - А это все равно. И повторил: полтинник за ночь - это по-божески... Докурив, дед выбросил окурок и ушел. Нет, это было удивительно, как быстро он ушел, такой шустрый, улыбчивый, такой деловой старик. Башилов не рассердился. Башилов тоже теперь улыбался - и удивленной, и прощающей улыбкой. Башилов продолжал сидеть на обломке скамьи; дед выкурил сигарету куда быстрее его. Возможно, дед Чукреев все же счел, что слишком сухо переговорил и расстался с тем самым Жоркой Башиловым, которого когда-то порол крапивой. Дед высунулся из окна и крикнул: - Если чего надо, к внучатому сходи!.. Он там - у сарайчиков! Крикнул и исчез. А Жорка Башилов, которому было за пятьдесят и который уже был сильно сед, сидел и курил. Было тепло. Несколько мелких облаков не портили высокого неба. Внучатый - значило внучатый племяш, племянник. Башилов пытался вспомнить лицо или хотя бы вычислить, кто бы это мог быть, но память ничего не сохранила. Докурив, Башилов отправился к сараям,- сараи с некоторым даже размахом были переоборудованы в гаражи, народ был там. Стояли там три, кажется, машины, мотоциклы с колясками - намечалась и стоянка. Все это было отчетливо видно на солнце. ?Разжился аварийщик!? - подумал Башилов не без местнической гордости. Но приостановился. Неудачная минута могла обернуться неудачей всего замысла. Предчувствие кольнуло, но ведь есть встречи, которые зреют задолго и которые не обойти; и более того, понять которые можно только в том случае, если идешь на их поводу до конца. Мужчина был лет тридцати или побольше, и, разумеется, Башилова он не знал. Крепкий, ладный, он возился с мотоциклом: правил помятое колесо, а то вдруг склонялся над мотором, который обдавал все вокруг резкими звуками и едким белесым выхлопным дымом. Сначала Баши-лов деликатно постоял в стороне. Потом сел на бревно: наблюдал. Молодой мужчина как раз закурил, и Башилов, уняв некоторое волнение, подсел к нему ближе, прикурил, после чего неторопливо и как бы даже меланхолично стал рассказывать, что он, Башилов, здесь жил и бегал мальчишкой, но что теперь он музыкант, что вспомнил о родном поселке и вот приехал. - Хорошо-о,- уважительно сказал внучатый. - Родные места посетить хорошо. - Он глянул на свой мотоцикл; не продолжить ли работу. Он поддакивал, он кивал, но при всем том в поддаки-вающей интонации голоса что-то настораживало, да и взгляд его был отнюдь не меланхоличный: мол, знаю, что приехать в родные места хорошо и приятно, но на самом-то деле - ты и правда за этим и с этим сюда приехал? - Я ведь музыкант... - Так, так,- поддакивал тот. - Я музыкант,- повторил Башилов и, уже нацеливаясь в суть, заговорил о музыке, о песнях, которые здесь пели, когда он, Башилов, был мальчиком. И ведь как пели, и ведь он тоже с ними пел, маленький мальчик. Волнение прорвалось - он заговорил быстро, он рассказал о длинных доща-тых столах, о старинных распевах. Отсюда смотреть - дома были как прежние! Возможно, он слишком увлекся. Сначала внучатый племянник прислушивался, нечасто, но с вниманием поддакивал и кивал. Но вот он заскучал, завял и, скосив глаза, смотрел на красный рейсовый автобус, что подходил все ближе и в полста шагах от них затормозил возле крытой остановки. Из автобуса выходили люди с покупками: они несли в руках коробки с обувью, свертки, авоськи, где просвечивали апельсины, о которых в поселке раньше и слыхом не слыхивали,- да ведь и автобуса рейсового не было. Башилов не спешил судить относительную сытость: было бы слишком просто. Автобус развернулся и ушел. Люди проходили мимо, и с некоторыми из них внучатый племянник Чукреева перекинулся ленивым приветственным словцом. Дождавшись внимания, Башилов продолжил: - С музыкой в поселке сейчас плохо, совсем плохо. Не поют ведь... - Как не поют? - Не поют. И Башилов пояснил, что он вовсе не упрекает. Более того: он готов говорить о своей вине, именно о своей, которую можно понимать и означить хотя бы как вину отсутствия, вину неучастия,- он сглотнул ком; он пересилил трудную паузу и, подступая с другой стороны, завершая, заговорил наконец о том, что в поселке растут дети, что дети к музыке чутки и что детский хор мог бы стать искуплением его, башиловского, долга. Если хотите, искуплением его вины, вины невольной, ибо если художник и высасывает соки из почвенного пласта, то явление это широкое и общее и нельзя процесс ставить в вину одному, отдельному человеку. Башилов от волнения говорил сбивчиво. Он повторил про хор. И возможно, именно тут, уставший от накручиваемых и наполовину непонятных словесов, внучатый племянник воскликнул: - Детей?.. В хор? И засмеялся. К их необычному разговору мало-помалу прислушивались тем временем другие аварийщики; они ремонтировали кто мотоцикл, кто машину или просто возились в гараже. Они вылезли поближе. Был общий перекур. И как же дружно все засмеялись, когда внучатый племяш подмигнул, а потом сострил, что приезжий, мол, несомненно человек умный и потому не только детей, но, кажется, и старух поселков-ских надеется заманить, а то и загнать в хор. Они смеялись, а Башилов припомнил, как, подъезжая сюда увидел кусты шиповника и как решил было, опрощаясь спрятать там, в колких кустах, машину, а с ней и свой туризм, и чтобы пришел он к ним пеш и прост. Они смеялись, и им было неважно, пришел он или приехал. Они не понимали, о чем он говорит. А синее небо было недвижно. Ни облачка. Отсмеявшись и перекурив, они вновь влезли в сарайки-гаражи. ?Дай мне насос?. - ?Да потерпи. Самому пока нужен!..? Голоса смолкали, и только слышались в голубом воздухе удары металла о металл. Внучатый племяш орудовал гаечным ключом, ловко и намертво затягивая коробку на мотоцикле. Он работал. Он насвистывал. Башилов все еще сидел на том бревне - в двух шагах от него. Неудача замысла была очевидна, но не затеять разговор вновь Башилов уже не мог: слова из него вышли, видно, не все, и, давно заготовленные, эти слова изнутри теперь давили. И уже не без настырности Башилов сказал: если бы, мол, кто-то захотел своего сына или дочку нацелить в музыку, он, Башилов, всегда к услугам, хотя бы и завтра,- он готов заниматься. Внучатый насвистывать перестал. - Я бы приезжал часто,- настаивал Башилов,- я бы с радостью стал заниматься с ними, да, да, конечно, бесплатно. Внучатый оглянулся на приезжего с вновь нарастающим подозрением: - Чушь какую-то, дядя, городишь! Зачем это я в музыку отдам своего мальчика? Может, у него к музыке ничего - ни слуха, ни голоса... - Но ведь в провинции так любят учить детей музыке. - Ну уж нет! Башилов настаивал: - И дети учиться любят. Внучатый усмехнулся, и вот тут его, внучатого, словно бы осенило, он вскрикнул: - ?Музыка?, ?музыка?... без конца талдычишь - заладил ты, дядя, одно и то же! И уверенной, несомневающейся рукой он включил транзистор - а вот, мол, тебе и музыка. Было как в кино, как в грубом плохом фильме, где двое в полном соответствии с заданностью выясняют отношения, два философа в обычных неброских пиджаках. Тот, что гремел гаечным ключом, сказал: ?Музыка?, ?музыка? - заладил одно и то же!? - сказал и потянулся рукой, чтобы включить под открытым небом транзистор, так что транзистор нашелся и именно здесь оказался очень кстати: возле сараев. Но так и было: транзисторный приемник находился внутри мотоцикла, который внучатый чинил, и вот, как в грубом кино, в кинухе, где выяснение отношений, внучатый племянник протянул мозолистую руку и включил. И попал. И бархатистые звуки виолончели полились тоже как по заказу, не о погоде и не футбол, а виолончель, соната-арпеджионе, соната для друга с его несуществующим инструментом, чтобы сочинить, а потом умереть. Здесь горы переходили в степь. Среди белых метелок ковыля тем прекраснее зазвучал Шуберт, и щемящее жало мелодии вонзалось в перепонки ушей тем больнее, чем слаще. Но совпадение стало совсем полным. Внучатый вновь защелкал переключателем, как щелкают своим ключом в замке, открывая, а то и распахивая богатства. Он щелкнул, и на четвертой программе, в разделе современной музыки, зазвучал квартет Г. Башилова. Композитор несколько онемел, заслышав собственные такты. Вот теперь ответ состоялся. - Вот музыка! Сколько хочешь музыки!.. С этим именно оттенком он и щелкнул переключателем - у нас, мол, все здесь есть, все имеем. И добавил: - А через полчаса по ?Маяку? покрасивее будет: песни! Ответив заезжему гостю, так сказать, по высшему счету, внучатый племяш перешел в область психологии. Он неожиданно потемнел лицом и, вдруг озлившись, направил шаги к Башилову,- композитор никак не ожидал этого. Нет, подойдя к создателю камерной музыки вплотную, он не взял его за грудки, как сделал бы представитель поселка, скажем, в том плохом кино, в кинухе,- нет, он выражал лишь свое и личное мнение. Он только надвинулся и сказал грубо: - Чего тебе надо? Башилов молчал; не лезь к нам, занимайся сам своей музыкой - вот что было в потемневшем лице и в глазах внучатого племянника Чукреевых. Внучатый племянник надвинулся еще и добавил: - Вали отсюда! И Башилов пошел, именно пошел отсюда. Башилов был так неожиданно обижен, сражен, оскорблен, возмущен - он онемел. Он встал, но ведь, встав, надо куда-то идти, и вот он шел, шел, шел, сначала прямо, а потом к тому пригорку, за которым уже не было гор, а только ровный ковыль. Он шел твердо, а земля покачивалась. Звенел жаворонок. Не в том было дело, что перевалило Башилову за пятьдесят и сравнительно был он по-композиторски хил, в то время как тот, тридцатилетний, гляделся как молодой бык, был молод, крепок и с кулаками,- дело было в обиде. Тот крикнул - и Башилов пошел. И шаги его сухо шуршали. Он был настолько обижен, что забыл, что тут его детство, что тут его родина и что тут его мать-отец. (И что он тоже вправе сказать тому: вали отсюда!.. Эти и всякие другие правильные слова придут к нему позже. А сейчас изящное строение Башилова продолжало рассыпаться, обваливались потол-ки, рушились стены, раскачивались и падали колонны.) Он шел степью и вновь спрашивал жалким своим голосом, особенно жалким, когда голос воспроизведен уже в памяти: ?Разве плохо детям учиться музы-ке?? - ?А зачем?? - в свою очередь, переспрашивал тот и вновь смеялся, откровенно так смеялся, и вся сцена длилась вновь, так как Башилов по инерции всех просящих не уходил сразу, а продолжал о бабке Чукреевой, о бабке Алине, жаль, мол, что нет ее в живых. Он хоть как-то хотел продлить выдыхавший-ся разговор, а племянник не без ядовитости крикнул: - Вот тут приехал из Москвы больно хитрый мужик - он хочет из наших старух хор сделать! - И все засмеялись, это была уже насмешка, передергивал племяш! Сценка в памяти длилась, и чем больнее, тем дольше длилась она возле тех сарайчиков, сараев, сараюшек, переоборудованных в гаражи, где все уже бросили чинить свои мотоциклы с колясками, прервались, вылезли на солнце. Краснолицые от загара, они покуривали и посмеивались; они смотрели на совершенно чужого им человека, притащивше-гося в самую жару, и непонятно зачем, но уж конечно не от большого ума. Он шел долго; ходьба не уняла боль. Вероятно, Башилов не заметил, как повернул. Скругляя ковыльное пространство и помалу поворачивая, он уже возвращался; он только тогда сообразил, что идет вдоль заводской невысокой ограды, когда вдруг услышал тонкий, все нарастающий звук. Звук он узнал сразу. Раздался небольшой взрыв, затем взрывок посильнее. Фиу-фиу-фиу-фиу-фиу. Звук нарастал; жаркая и знакомая с детства волна обволакивала окрестность, но Башилов не побежал, хотя ничего зазорного не было ни в страхе в предпожарную минуту, ни в бегстве прочь от заводской стены. Внятно слышался треск огня. Сверху хлестануло песком, затем упал лист фанеры, большой, квадратный, взлетевший на волне горячего воздуха. Пылающий с углов, спланировав, лист упал в трех шагах от Башилова, а уж затем грохнулась в шаге доска. И согрела вдруг мысль, что вот сейчас его, обобравшего поселковское пение, поселок же и убьет. Какой финал! И можно ли сердиться на эту череду взрывов снизу, как можно ли сердиться на ярость обобранных? Не здесь ли та сжатость, формульность упорно повторяющейся мелодической фразы, когда попевки сливаются с нагнетательными возможностями ритмического остинато? Башилов не хотел отчаяния. Его, музыканта, сейчас убьет рваным ли обломком трубы или взлетевшей доской в висок - он брыкнется на землю, на траву в пыль, суча ногами, и в ту же секунду, в тот же самый миг поселок незаметно и сам собой обретет вновь музыку. Так родилась эта мысль, насчет младенцев. Обновляя и обновляясь, новорожденные, что только-только из чрева, попискивают и орут необычно резко, горласто, и, уже неся в себя музыку, они попискивают, плачут, вопят, орут, превращаясь и год от года согласовываясь в поющий хор. Новый и исполинский хор детей грянет в ту же секунду, едва он погибнет. Он пошел совсем медленно. Ему было страшно, но он думал; пусть убьет, если это поможет им. Он думал: пусть меня не будет. Глаза повлажнели. Он шел медленно, совсем медленно вдоль заводской невысокой стены, ожидая очередного сотрясения воздуха и возмездия. Он опустил голову. Однако мощного и самого главного взрыва, который обычно следовал за малыми, которого ждал Башилов и которого напряженно ждали окружающие холмы, не последовало. Когда Башилов оглянулся, не было уже и огня. Стало понятным, что взрывной очаг блокирован и что большого пожара не будет. Вот и позади заводская стена. Башилов медленно шел к кленам. В междомье Башилов направился к машине, сел и вырулил за пределы поселка. Через час он остыл и поехал помедленнее, дорога - не асфальт, и машину стоило поберечь. Заговорил и опыт, опыт пятидесяти с лишним прожитых лет, в свете которых и пожар был всего лишь очередной пожар, и встреча с внучатым племянником Чукреевых, лишившаяся глубины, была бытовым столкновением, стычкой, не более того. Все виделось проще. Так вздорно и с обидой уехать!.. Башилову стало совестно: ведь он общался с родными местами, ведь не простился. Он развернул машину. Это было мудро - вернуться. Темнотой не смущаясь, Башилов вырулит в междомье и поставит, уже привычно, машину на прежнее место. Ему ведь, Башилову, никто не нужен. В сумерках, со спокойным сердцем он выкурит сигарету на той полуупавшей последней скамье да и поедет. Так лучше. Уже предвкушая, как он там будет курить, Башилов вспомнил о еде; он сбавил скорость до самой малой и, правя одной рукой, другой влезал в пакеты и вытаскивал свертки с бутербродами, вареные яйца, помидоры. Он ел, он не спешил. Закат поблек. Небо делалось из синего темным. Башилов так же достал и термос - и тоже справился одной рукой. Он прихлебывал кофе, который по его просьбе сварили ему еще утром в Медногорске, в ресторане. Кофе был горячий, его сварили за двести километров отсюда. И наконец он сидел на полуупавшей скамье, на том ее конце, что еще кое-как подпирался столбом. Поселок спал. Ночь надвинулась густо и плотно, так что скамью Башилов отыскал чуть ли не ощупью. Теперь он отключился: возникло прощанье и возник тот мягкий душевный покой, при котором не нужно ничего более - только сидеть не шевелясь и не спугнуть минуту. Он так и сидел. Не приедет он сюда больше, а прощанье - это, конечно, и прощенье. В надвинувшейся темноте Башилов услышал, как стучит сердце: появившийся месяц придал ночи высокий тон. Месяц был на убыли, светлый. Башилов уже покурил и, расслабившийся, сидел без движенья,- возможно, он напевал, да, вполголоса, да, совсем негромко тянул, кажется, песню из запомнившихся в детстве, как вдруг в тишине расслышал осторожные и боязливые звуки - Башилову подпевали. Если Башилов был седой мужчина, то Васик был совсем состарившийся, с реденькой белой бородкой,- в белесом свете месяца он выглядел старичком. Башилов узнал слабоумного, и тот, сразу смолкший, узнал Башилова тоже. Вероятно, он узнал приезжего музыканта раньше,- услышав, как тот напевает, он подошел, подкрался тихо и с мыслью, что какое-то время послушает, если Башилов его не прогонит. Оба помолчали. Потом Васик очень робко попросил приезжего: - Ты ндой, ндой (ты пой, пой)! Башилов ласково тронул его за плечо, и тот замычал, довольный; а когда приезж