дня, как только стало известно, кому именно ее семинар передали. (Белкин, Булкин - мне имя ничего не говорило.) Удар уложил ее уже по-настоящему, полностью. Неподвижная огромная, лежащая в лежку женщина. Молчащая. И только правый ее глаз был живым. Он помаргивал мне. (Он жаловался мне.) И все косил влево. Сначала я счел, что Леся косит, указывая мне более удобное для обзора место (в ее лежачем положении) - мол, стань чуть левее. Потом решил, что дело в слезах (неподвижным веком они никак не смаргивались). Но в общем я оказался довольно ловок, ухаживая: кормил и поил с ложки, ставил и уносил судно, обмывал нехудеющее большое тело. Она худела с лица; морщины, синеватые мешки под глазами. Не помню час, уже стемнело - я услышал грохот и скрежет, по улице шли танки. Я включил радио (телевизор ЛД испорчен). Слуховые страхи - из самых сильных. Лязг на асфальте настолько ее испугал, что и рукой вдруг дернула, и на миг вернулась речь. - Трактора. Наши трактора. - И... слова пресеклись, Леся вновь онемела. В ночь я был озабочен ее носовым кровотечением. Нет-нет и билась струйка, усыхала, затем родничок снова протекал. Пока нашел вату, извел целую простынь. Я немного растерялся в поздний час ночи. Я так и не уснул. Утром врач не пришел, пришел только после обеда, когда стрельба на улицах, начавшаяся еще с ночи, закончилась. Врача больше беспокоила кровь на улицах. Он рассказал про раненых. Сравнительно с улицами кровь ЛД была мелочью. (Я так не думал.) Врач успокоил: это кровотечение не опасно, организм сам собой сбрасывает в критические минуты давление: пробивается сосудик, и давление падает... - Но почему нос? - Слабый нос, вот и все, - ответил врач коротко. А я вспомнил, как задел (не скажу, ударил) ее придвинувшееся лицо пальцами (не скажу, рукой). Вспомнил кровь на клеенке стола во время нелепой нашей ссоры на общажной кухне. Той, послеинсультной ночью я все боялся очередного внезапного кровотока и без конца рвал старенькую простынь на длинные полосы (бинты в запас). Сгреб их горой в стороне, пусть наготове. Конечно, поднял ей голову, на переносицу холодные примочки. Среди ночи пил чай, сидел на кухне. Чашка глиняная - шар с грубо срезанным верхом. Объем, притворившийся чашкой, но не сумевший скрыть честную простоту формы. Я разгадал ее правый глаз, который косил, все как бы направляя меня (или мою мысль) в левую сторону. Следовало нанять сиделку. Дело не в тех или иных женских процедурах Леси, я вполне годился, я не стеснялся, я ее любил. Но в те дни стало сложнее (напряженнее) приглядывать на этажах за квартирами, а вернувшись из общаги, бегом, бегом, я не успевал в нужный час разогреть для Леси еду или сбегать в аптеку. Забота требовала еще одной пары рук. Прямой смысл древнейшего выражения - пара рук - и привел к открытию. Я предположительно подумал о сиделке, затем о деньгах (в связи с сиделкой) и... углядел на левой недвижной руке Леси кольцо. - Продать? - Я поднял вверх ее руку, поддерживая таким образом, чтобы палец с кольцом оказался перед ее живо встрепенувшимся глазом. Глаз тотчас выразил - да, да! наконец-то догадался, какой глупый!.. И даже уголок рта Леси чуть ожил, давая понять, как мог бы сейчас у кромки губ зародиться изначальный ход улыбки, ее разбег. Поспрашивал в поликлинике и сговорился: нашел приходящую женщину (час утром, два ввечеру) - Марь Ванна, так она представилась. Кольцо я снимал долго, мылил расслабленный палец, тянул. Смачивал водкой, постным маслом, а потом на пробу принес из общаги (у Соболевых из ванной) дорогой шампунь и легонько смазал им золотой обод. Кольцо на пальце задышало, шевельнулось, заскользило и мало-помалу переползло недававшийся сустав. Дня через два-три Леся заговорила. А еще через два - зашевелила рукой, обеими сразу. Среди ночи мне вдруг показалось - она умерла. Уже под утро. Мы спали вместе, я почувствовал острый холод с той стороны, где она. (Помню, я спешно подумал о сползшем, об упавшем одеяле - я не хотел думать, что холод от ее плеча, остывшего тела.) Однако одеяло было на месте. И тогда я опять сквозь сон обманывал себя: со мной рядом, мол, вовсе не холод смерти, просто Леся встала. А Леся, и правда, встала. И холод с ее половины был понятен - она поднялась, одеяло остыло. Она подошла: - Чай заваривать?.. - спросила - и засмеялась здоровым утренним смехом. Впервые встала утром раньше меня. (Вот так и начинают уходить.) Стали появляться, а потом и зачастили ее друзья из числа "бывшихС, уже набиравших заново социальную силу. Не столь важно, что из "бывшихС, я не акцентирую - важно, что люди пришли и вдруг оказались друзьями. Как бы дельфины, пришедшие человеку в конце концов на помощь в безбрежной морской воде. Они вынырнули из житейской пучины - они плыли, плыли и доплыли наконец ей помочь: "Вот она где! Вот!.. Нам, Леся Дмитриевна, очень вас не хватало. Ну, наконец-то!С Они поддержали Лесю добрым словом, приходили в гости, приносили еду, вино, подарки. Уже искали ей достойное место работы. А я стал бывать реже. Она уже уходила по делам, я не всегда заставал ее дома. Потом не мог ее поймать по телефону. Не все помню. Помню, что кончилось. 19 Леся так и не узнала, что когда-то, в числе прочих, изгоняла меня с работы. Считала, что знакомство наше началось на демонстрации. Она, мол, помнит тот день. Как не помнить! Я ведь тоже, протискиваясь в тот день через ликующую толпу, так и повторял про себя, мол, надо бы запомнить - какие лица!.. Сотен тысяч людей, так весело и так взрывчато опьяненных свободой, на этих мостовых не было давно (может быть, никогда), думал я в те минуты, пробиваясь к транспаранту, изображавшему огромную кисть с красочными пятнами палитры. Там я сразу увидел художников: Гошу, Киндяева и Володю Гогуа с женой Линой (они тогда еще не уехали в Германию) - там же, с флагом, Василек Пятов. Они шли группой. (Все это за час до моей случайной встречи с Лесей Дмитриевной у высоких ворот с решеткой.) Шли в обнимку, кричали. Я тоже кричал. Был и крепыш Чубик, этакий хвостик, вившийся за художниками, стукач, все знали, но за годы к нему уже привыкли, притерлись, пусть, мол, отстаивает свой концептуальный взгляд на Кандинского! Чубик тоже кричал, пел песни. А кто-то из художников, Коля Соколик, все-таки его поддел: сказал вскользь (вскользь, но все мы отлично поняли, засмеялись) - а сказал Коля ему вот что: ты, Чубик, не опоздаешь ли сегодня на работу?.. - Сегодня ж не рабочий день, - заметила наивная Лина, не врубившись. - Не у всех же. Хохотнули. Чубик погрозил пальцем: - Но-но. Опять эти кретинские шутки! И вдруг Чубик счастливо засмеялся. Чубик (похоже, и для самого себя неожиданно) раскрыл широко рот и с вздохом - громко - выкрикнул: - Свобо-о-ода!.. Меня в ту минуту поразило, как безусловно был он искренен: сегодня и ему - счастье. Он как все. В подхват, эхом мы кричали: своо-боо-да-а! Его обнимали, хлопали по плечу: вот вам и господин Чубисов! молодец, молодчина Чуб! мы вместе! (Работа это работа, а свобода это свобода.) Воздух был перенасыщен возбуждением. Кричали. В голове у меня звенело, словно задаром, в гостях набрался, чашка за чашкой, высокосортного кофе. Самолюбивое "яС, даже оно посмирнело, умалилось, ушло, пребывая где-то в самых моих подошвах, в пятках, и шаркало по асфальту вместе с тысячью ног. Приобщились, вот уж прорыв духа! Нас всех захватило. Молния правит миром! - повторял я, совершенно в те минуты счастливый (как и вся бурлящая толпа). Когда я оглянулся - кругом незнакомые лица. В какую-то из счастливых безотчетных минут меня, вероятно, вынесло сильно вперед. Художников тоже куда-то унесло. Их транспаранта (огромная кисть, похожая на бородатый фаллос) в толпе уже видно не было. С небольшой частью толпы меня потащило и стало заносить в подворотню на Тверской, что возле "Российских винС. В такие подворотни люди попадают сами собой. (Сбрасывается страшное давление людской массы.) Милиционеры, нас оттуда уже не выпуская, с трудом закрывали теперь красивые высокие ворота. Изгнание Краснушкин, наладчик из АТК-6, а в прошлом известный вор (по молодости), притащился со своего четвертого этажа и заговорил меня. Он готов болтать до ночи, была бы бутылка. (Плюс полбутылки его дрянненького спирта, который мы с ним тщательно развели.) Тут и нагрянули художники, был, конечно, Василек Пятов, были Киндяев и Гоша - они тоже принесли, но мало. Эксперт принес только портфель. Даже не помню его фамилии; мелкое личико; и весь мелкий. (Досадно.) Да и сам Василек, сукин сын, выглядел смущенным. А меня не задело, что художники без звонка и так напрямую ввалились, пришли ко мне и к нашему с Краснушкиным спирту (нормально, я сам такой); задело как раз то, что их наскок прикрывался как бы важным для всех нас событием. Как бы идентификация найденного рисунка Вени. (Сказали бы прямо: не получилось у нас, Петрович, не сумели, прости!..) Уже то, что эксперт был не Уманский (как оговаривалось), было нечестно. Конечно, я не повел и бровью, предложил им с нами сесть, выпить - хозяин всегда рад! Я только не хотел, чтоб этот сморщенный эксперт раскрывал свой портфель, но он раскрыл. Рисунок пошел по рукам. Там и говорить оказалось не о чем: портрет как портрет. Мужик с очками. Очки со стеклами. (Все правильно и понятно. Искусство!) Стекла очков с бликами. Блики, само собой, с игрой света, а свет с намеком на Жизнь... - Пьем! Давайте-ка все будем здоровы! - И, первому из всех, я дружески придвинул эксперту стакан с разбавленным спиртом. - Вроде не заслужил, - ответил он сморщенным голосом; но, конечно, выпил. На демонстрации они, оказывается, меня потеряли и волновались. - ... Куда ты тогда делся? Куда исчез?! Мы же тебя искали! - возмущенно спрашивали, нападали на меня теперь художники. Кричали: - Видишь - профессора тебе привели. Видишь, какую отловили птицу! А я, конечно, видел, что пришли выпить. Но пить-то оставались капли. И, как водится, все без денег. Гоша, правда, намекнул, что знает, где продается неподалеку дешевое вино, но сам-то и за дешевым не вызвался сбегать (знай, пил разбавленный спирт, вынесенный Краснушкиным из родного АТК-6). При неловкости в застолье все как один пьют и наливают помногу. - И ничего по сусекам? Как же так, Петрович! - Гоша и допил оставшуюся стопку, а стаканы уже стояли пусты. Я развел руками: точка. Я их (художников) люблю, и я, мол, не виноват. Я им выставил последнее. А за окнами надвигались сумерки. - Кхе-кхе, - Закашлявшийся Краснушкин мне подмигнул. "Кхе-кхеС, - ловко подкашливал мне Краснушкин (вор в молодые годы), мол, выпивка есть. Мол, потерпи, Петрович. С рисунком у мужиков ничего не вышло, и потому припрятать от них не грех. Мол, не хера поить козлов задарма. А уже Василек Пятов вслух рассуждал: не пойти ли нам вместе, всем базаром, к женщинам-текстильщицам, что в коридорном сапожке на шестом этаже? может, там какое-никакое застолье? или к сестрам Асе и Маше - на пятом? Подсказывай, Петрович... И Гоша давил: - Петрович, ты хозяин. Ты уж помогай!.. - Все они алчно уставились на меня: может, где праздник, свадьба шумная? или, может, поминки? - Они были готовы разделить и горе, и радость. Опять спросили про текстильщиц. Я пожал плечами: не знаю. Кто ищет, найдет. А сестры? сестры Маша и Анастасия?.. Не знаю, отвечал я. Кто ищет, тот найдет. Гуляк я, как хозяин, слегка поощрял, даже нацеливал, но сам с ними идти никуда не хотел. (Теперь я стал сердит за подмененного эксперта. И, конечно, помнил про припрятанную выпивку.) Наконец, художники встали. Ушли. Василек, стоя в дверях, винился, мол, завтра же возобновит контакты с экспертами - продолжит поиски картин моего брата. (Вот и умница!) Ушли. А мы двое остались. 20 Краснушкин сбегал к себе на четвертый и принес водку, початую, но больше половины, вот это да! Пьем, и старый Краснушкин продолжает исповедальную болтовню, какую затеял еще час назад, до прихода художников. Ведь жизнь проходит. Ведь и квартира у него хорошая, теплая, отдельная, а он не женат! И заново волна пьяного хвастовства (с сомнениями пополам) - все, мол, у него славно, все путем, вот только жениться ли ему в его годы? Ах, как хочется хорошую женщину. Ведь и зарабатывает он в АТК-6 прилично. Солидный человек! Ласки - вот чего, Петрович, нам недостает, ласки и теплого словца ближе к ночи... - Что ж в молодости зевал? - А трудно! По словам Краснушкина, он был вор из деликатных, юн и незлобив. - ... А у ворующих женщин всегда в запасе свой собственный интерес! Курево. Выпивка. Ревность. Их трудно угадать. Много мелких любвей, страстишки... - Но я слышал, воровки - очень преданные подруги. - Не верь. Обычные лярвы. Краснушкин рассказывает. (Не смолкает. Жаль, быстро пьянеет.) Я вытянул ноги, сижу с чувством отдыха, вбирая на слух уже и не сами слова, а их меланхолию: сбивчивые и столь манящие нас откровения чужой души. Тут и постучали; звонок не работал (но при стуке я подумал про его неслучившийся звук). Вошел наш квадратненький Чубисов, или просто Чубик, Чуб, хвостик. Едва-едва начинающий седеть стукач (некоторые уверяли, бывший стукач) ввалился запыхавшись. Спешил. - А где люди? - спрашивает он оглядевшись, то есть про художников. Но уже, конечно, увидел, что никого нет. А раз нет, значит, и спешку побоку: здесь тоже тепло и неплохо. Чубик сел с нами и закуривает, мол, свой человек. Он и есть свой. Я все-таки присвистнул: опоздал, браток. На работу нельзя опаздывать! (Я подтрунивал.) А спьяневший Краснушкин понял так, что я присвистнул про нашу с ним водку, надонные капли - поднял бутылку и смотрит на просвет: да-а... поздно! Но Чубик, едва увидел, что выпивки нет, смеется и руку в карман, у него завалялась, свой и есть свой! - вытащил красную купюрку и сует в ладонь Краснушкину. Слетай! Купи! Да он пьян, говорю. А ничего, ничего! Он зато местный, все знает: он еще и лучше разыщет на улице чуткой пьяной ноздрей! Да раздобудь еще черного хлеба!.. - крикнул вслед. Краснушкин шатается. Но за водкой ушел. - Зачем тебе хлеб? - спрашиваю. - Хочу. - Вот еще! - А у меня огурцы соленые, - И нежлобистый Чубик вынимает из пакета банку с солеными огурцами. Надо же, сколько нес, какой путь огурцы проделали!.. Спрашиваю - свое нес?.. Нет, конечно: прикупил. К художникам шел, не с пустыми же руками!.. Да их, недопивших художников, разве теперь догонишь? - говорю. Догоним! - и Чуб резонно замечает: что ж, их закутки, их любимые гостевые места мы разве не знаем?! как, мол, нам не знать, где могут дать (а могут и не дать) выпить. Чуб прав. Так что давай, брат, по огурчику, слюна бежит!.. Мы жуем; входит Краснушкин, водка и полбуханки черного в руках, притом такого свежего, аж запах бьет в нос от самых дверей. - Ну, дела-а! - вскричали разом. Не ждали так быстро и такого чудесного приноса: летом снег выпал! Тут же разлили бутылку, выпиваем и - опять за огурцы! Банку всю, как есть, сожрали вприкус с ломтями черного хлеба. Хлеба оказалось даже мало, знай огурцы похрустывали. Но тут Краснушкина, такого осторожного в старости и велеречивого, подводит жадность. Он пьет рассол. Мы тоже не прочь (огурцов уже нет), но Краснушкин припал к банке первый. Спешит, вкусно глотает, всасывает (я еще подумал, так ли алчно в молодости он воровал?) - и... вдруг давится. Попало в дыхательное. Сразу. Сильно. Возможно, залепило горло кусочком листа. (Смородинный лист, покрошенный в рассол.) Мы хлопали его по спине, били по щекам. Заставляли ходить на четвереньках и мычать. И опять, опять по спине! Краснушкин хрипел. В какую-то минуту, казалось, он уже готов, начал синеть. Конец фильма. Дыши носом! Носом! - кричали мы, трясли его, дергали туда-сюда за руки. Еле-еле пришел в себя. Миновало. Лежит, стонет. - Не уходи, - это он мне говорил. Но нам хотелось выпить. Я и Чуб, подхватив под руки, отводим Краснушкина в его квартиру на четвертом. С хорошей мебелью. С добром. Свежие обои. (Уже приготовившиеся к женщине сытые холостяцкие кв метры.) Нам вся эта благость сейчас ни к чему - хмель взыграл, как ударил! и гонит, гонит по телу силу, чувственность, даже молодость, изумительный самообман! И, конечно, на улицу потянуло: багряная осень... А наладчик АТК-6, бывший вор, совсем сник. Ему страшно. (Едва не захлебнулся рассолом!) В своей сыто пахнущей квартире, с непротертой пылью, он был бы сейчас рад кому угодно. Он даже малознакомому Чубу говорил, останься, чай пить будем. - Но я ж обещал, - Чубик отказывается. - Погоди. - Обещал! - Это Чубик мне пообещал выпивку, мы оставили, бросили его, ненужного, говорливого стареющего вора - и пошли. Пить значит пить. Уже смеркалось. Первая попытка (вокруг общаги) у женщин в северном крыле: текстильщицы? может, и наши художники там?! - волнуется Чубисов. Почему-то и я волнуюсь тоже. (Осень, читаю из Тютчева.) А Чуб уверяет, что после текстильщиц мы так или иначе отыщем и нагоним художников, загулявших в какой-нибудь расшикарной квартире в центре города, а вот увидишь! - у Чуба друзей пол-Москвы, уж сегодня-то он для меня расстарается и выпить найдет. А я подумал - пусть. Нехорошо было бросить Краснушкина, я и про него подумал - тогда же подумал, что нехорошо, но жажда и на улицах осень победили. Пьянящий (вдогон спирту) сладкий осенний дух уверил меня, что Краснушкин сам нас нагонит, не может он не нагнать и не поспешить за нами в такой вечер (Краснушкин не нагнал, уснул и всю ночь мучился чаем после рассола) - да, да, нагонит, куда он на хер денется, говорим мы с Чубиком друг другу, идем, смеемся. Текстильщицы дали нам выпить кисленькой бурды, невкусно, да и мало - притом уже полураздетые, одна в бигудях, одна в спортивных штанах, ложились бай-бай, делать там нечего. Так что мы опять оказались двое на улице, с пьяной легкостью в сердце. Небо уже темнело. На меня нашло - в возбуждении я заговорил о нас, об агэшниках, оставшихся верными себе и своему честному, я нажимал на слово, подполью... - Жить в андеграунде, остаться в андеграунде в самом конце века - неплохо, а?!. - Это я так восторгался. Но восторгаюсь ли я или гневлюсь, никому и никаких прощенческих скидок. Хмельной мой язык, знай, стенал: скольких нас сгноили! Зачем, зачем России столько талантов, если разбрасывает их по своим и чужим дорогам, как россыпи козьего дерьма?! 21 Да уж! свирепая ночная похвальба: слышать слышу (со стороны), что хорош, что уже лишнее, но все равно говорю, изрыгаю, тащит меня. (Как чистенький луг, лужайка с цветиками. Как не потоптать.) Сужающийся круг ныне известных литераторов, ну, держись! - я (злой язык, моя пьяная беда) не хотел им беды или кары свыше - ни их красивым книгам, ни их семьям, ни им самим лично я не хотел ничего плохого, но я хотел топтать и пинать их имена. Я хотел метить и выявлять житейской грязью тех, кто состоялся: кто ушел из подполья ради имени, славы, сытной жизни. Желчь взыграла - я говорил об отступниках. Шли улицей; конечно, не вдруг и не впервые я бездумно распускал язык в компании Чубика. Я знал, понимал. (Как все мы в общем знали, понимали.) Но было до фени, что особого в пьяной моей болтовне? - ну, пусть где-то и кому-то перескажет, да хрен с ним. (Пусть себе подрабатывает, - смеялся в свое время Вик Викыч.) - ... Где же твоя выпивка? - Найдем, - уверял Чубик. А я даже подрагивал, хотел выпить; вместе с вспыхнувшей алкогольной жаждой, возможно, уже просилось войти предчувствие. (Набежавшее будущее уже постукивало в дверь.) Лакеи, мол, и сучье племя, - нес я пишущую братию, писателей-отступников, - а за квартиры, а как за свои дачи литфондовские дрожат! Эти бывшие секретари, мать их, кто левый, кто правый, купаются в зелени (рублево-долларовой), издательства завели! А этот Н. и эта НН. выпендриваются в посольствах, даже спят в иных, когда перепьют - там, в прихожей, для пьяных русских писателей диванчик бывалый, заблеванный диванчик для будущего музея! - я исходил злостью, но ведь не злобой. Скорее желчью и болью, не за себя - за них! за захарканную Словесность, IУd like to love It, что мне их диванчики и их валюта! Продаются и покупаются - не там, так здесь. Валяйте и дальше, мужики! Вы на виду. Ваше говно уже всплыло. Вся ваша немощь и сучья запроданность прежде всего вылезает в ваших строчках, господа, в ваших непородистых текстах!.. Гнев как гнев; как раз я оступился на мостовой (под гневливый свой накат). Ступил ногой мимо. Но устоял. Стою... И - тихая, по-ночному уже замедленная минута, когда я перевел дух после длинной и яростной фразы. Пауза. И я поднимаю глаза, спохватившись, словно бы к главному авторитету - к небу. Ищу там, в темном пространстве, не вечного судью, конечно, а знакомый вечный рисунок, созвездие, и хорошо бы крупное, Медведицу или Кассиопею. (Отметиться в небесах среди такой тишины. Отвести душу. Может, и заодно простить.) И вот, в эту уже незлую звездную паузу и тишину (так получилось) негромкий деловой голос Чубика: это, мол, хорошо, что вы позвонили. Это хорошо, что вы позвонили. Я хохотнул. Я решил, что Чуб пьян еще круче меня - совсем заплелся языком, чушь мелет, как вдруг меня словно ужалило. Ах, ты... Задним числом я уже не в состоянии определить, человек вне оценок, - определить ту мгновенную боль и ту скорость, с какой я понял. Дыхание перехватило. И перед глазами пугающее пятно, выползавшее оттуда, где самые темные углы души (и где глагол не медлить ). Я протрезвел. Я начисто протрезвел. Душа, в предчувствии, для того и брала, быть может, алкогольный разгон, чтобы в этот подстереженный миг стать как белый и заново чистый лист бумаги. Но только писать уже не пером. Его фраза (магнитофон) зафиксировалась заодно с моей расхристанной пьяной болтовней; как поощрительная. Просто и как ловко вставил, вклинил, мол, вот вы и позвонили - мол, Чубисову некто начинающий (я) докладывает. С повторным, уже взвинченным пониманием (включилось сознание) меня прихватил сильный горловой спазм, я едва не захлебнулся собственной мокротой в горле. Я стал кашлять, кашлять... - Погоди, Чуб, - говорю и кашляю, чтобы сбить (а, возможно, чтобы уже и скрыть) волнение. - Я сейчас. Я сейчас же вернусь. - Куда ты? - В общагу и обратно. (Дом недалеко, мы только-только отошли.) Чубик с подозрением смотрел на меня (а я кашлял, словно переняв у Краснушкина его рассольный недуг): - Что это нынче вы все такие кашлюны? - Сыы-сейчас, - выговорил я, давясь словами.- З-зы колбыысс-сой сбегаю... - Да ты не вернешься. - Вернууу-усь. Я метнулся в сторону общаги, торопился, бежал, но и на бегу меня болезненно колотило. Через пять или десять, через сто лет (вон куда дотягивается тщеславие агэшника) я окажусь осведомителем, как только поднимут архивы. По какому бы случаю их не подняли. Когда бы и где бы... не оправдаться... беззащитен. Никого из поколения уже ни в живых, ни в стариках не будет, ни этой суки, ни меня, - будем в земле. В гробах или в ящичках. Мертвые беззащитны. Гниль или пепел, весь наш выбор. А пленка гебистская с магнитной записью не умирает, вот уж какая рукопись не горит. Сто лет будет лежать никому не нужная (но живая), заброшенная в угол ржавого, скрипучего от ржи сейфа и вся в пыли (но живая), - и однажды она закрутится, зашипит. Кто тогда хоть полслова скажет в мою защиту? кто?.. Если человек знаменит, если жизнь на виду, возможно, запись припрячут. Упомянут вскользь, но пощадят. Пожалеют; глядишь, и не прилипнет. (Стряхнут комочки грязи, как с брюк в осень, и живи в веках дальше.) А если ты никто? если человечек, инженер , агэшник, кто угодно, тварь живая, - кому ты, маленькое говно, нужен? У агэшника ничего, кроме чести, - повторял, подымаясь по лестнице вверх. Прыгая через две ступеньки, надсаживал сердце (пусть терпит, пусть надорвется, пусть платит за болтливый язык!). Вспомнил (наконец-то) и о текстах, о затерянных, затраханных моих повестях и рассказах - к ним тоже прилипнет. Им-то за что? Я, при моей обособленности, готов слыть хоть подонком. Слыть драчливым, злобным, с чудовищной гордыней, неудачником - слыть кем угодно, но не осведомителем. В беспристрастных кагебэшных отчетах однажды отыщется не непризнанный писатель, не гений литературного подземелья (как говорит обо мне добряк Михаил), ни даже просто человек андеграундного искусства, а осведомитель, филер, стучавший (из зависти) на писателей, имена которых хорошо известны и славны. Вот, значит, как завершился многолетний, за машинкой, труд. Я вбежал в квартиру в ознобе: как в малярийной лихорадке времен детства. Думал (я все время думал) - отнять у него кассету (вероятно, в грудном кармане), но как отнять? Он из крепких. Оглушить? но я слишком выпил, а надо, чтобы удар наверняка. А мелькнула еще одна (из отягчающих) мысль - свирепая мысль, что отнять отниму, так ведь работа, поденный трудяга, ведь он на зарплате, а значит змеиная фраза вы позвонили не исчезнет. Поощрительная по интонации, а значит впервые, значит позвонил (я) впервые, все-таки вы позвонили, подхвалил. Еще могу успеть...22 К любым и разным предыдущим записям (к чьим-то, а к моим наверняка) все равно он однажды свою фразу прибавит, смонтирует, подклеит - от нее не уйти, она навеки в архивах, уже завтра - поздно. Завтра как рапорт, донесение от филера филеру, завтра и убить его будет уже мало, будет недостаточно, будет впустую... - Мысль лихорадила, я открывал-закрывал ящики на кухне Соболевых. Я уже знал. Я не выбрал - я просто взял нож. Попался хороший (хотя и в ознобистую руку), складной. Я сунул его в ботинок, за носок. Идти можно, только не прыгать. Лезвием вниз. Нет, закрыть, следует нож закрыть, иначе порежусь, в ботинок натечет... ботинки киллера. Шаг в шаг. Следил убийца на асфальте, бежал бродяга с Сахалина... - Ерничающие, глуповатые, скачущие мыслишки (уже с самонасмешкой), пока человек, ожесточаясь, собирает себя и волю в одно целое. Взял я и колбасы, чужой, своей не было, грамм двести-триста, заскочил на бегу в квартиру к Курнеевым: Курнеев добр дать (да и жена Вера сердобольна). Вышел в коридор. Крупно колбасу порезал, порубил кругляками, молодец, сказал я себе, - вот сейчас молодец. Если Чуб учует, угадает, я не дрогну. К твоей, мол, будущей (обещанной) выпивке взял закусь и нож, не кусать же колбасу нам обоим в очередь... Я выскочил на улицу, он меня ждал, минуты три прошло (пять?..), я сделал вид, что придавлен хмелем, что чуть пошатываюсь и, конечно, алчно хочу водки. (Но я уже не хотел. Ничего не хотел.) - Ну? и где ж колбаса? Я постучал по груди. Кусок выпирал заметно. Чуб (как легка и быстра, как умела его ощупь) коснулся меня рукой, убедился - и мы пошли дальше. Наши с ним ночные поиски, хожения, как говорили в старину, имели своей внешней и вроде бы единственной целью выпивку. Шли бок о бок ночной Москвой, как это водится у безденежных алчущих агэшников. Просто выпить где-то водки. На халяву. Хотя бы сколько. Но замыслами отличались - Чубик очень определенно нацелился "выдоитьС меня, узнать больше и пространнее о писателях, кто уже с именем и с судьбой; да и о безымянных тоже. (Раз уж сообщение, раз уж я позвонил - должна же быть там своя тыща слов.) Как я убедился после, он хотел услышать любой наворот, всякую сплетню, раздутую хоть до полной неправдоподобности, до мифа (отчет о мифе - тоже информация). Хотел услышать о том и о той, их деньгах, их смятых постелях, о визах, был или почему не был на приеме в посольствах - обыденщина стукачества, мало кому важная, уже и безвкусная, как перетертая пища. (И все же кому-то нужная, а ему, Чубику, необходимая - работа, зарплата.) Как-никак труд. Он довольно ловко накручивал на магнитофон мои раздерганные, сумбурные словеса. Он попросту совал руку в карман, словно бы почесываясь, и там нажимал мягкую кнопку пуска. Если я закуривал или замолкал, Чубисов вновь почесывался, чтобы исключить холостой ход, зачем ему тишина? Как ни искусно он проделывал (отворачивался, чихал, искал в карманах платок), я замечал. Не каждый раз, но замечал. Дело в знании. Когда знаешь - заметишь. Итак, он хотел меня выдоить, я - его убить. Так и было. В тот темный осенний вечер. Теперь я понимаю. При всем том, оба пьяные, мы шли и поддерживали друг друга. И не только слово за слово и плечо к плечу, мы поддерживали один другого на крючке взаимного интереса (с наживкой, у каждого своя, жало скрыто). - Как-то прихожу к С-с-сережке. А он выпивает с кем, ты думаешь?.. - Ну-ну? - П-потом. Р-расскажу потом. - И я пьяно махал рукой, мол, после. Мол, надо выпить, сил нет. Он убирал руку из кармана (так и не включив запись) и в свою очередь поддерживал во мне дух близкой надеждой: - Мы, Петрович, сы-сычас к Кирчонку. У него всегд-да найдется. В закромах. (То есть выпивка.) Уже изрядно выпившие, оба не притворялись. Непонятно только, почему Чубисов не хотел или не мог просто-напросто напоить, влив в меня (по дороге) бутылку-две пойла. Спровоцировать тем самым очередной взрыв пьяной болтовни и записать себе хоть все пять пустых пленок (у него их оказалось четыре, одна в работе). Почему он должен был водить меня по каким-то знакомым? - водить и возить! - дважды, притом с пересадками, мы подъезжали по адресу на троллейбусах (ночных и редких). Возможно, объяснения нет, и он тоже всего лишь хотел выпить-закусить. Он шел по течению. (Он жил. У жизни свой липкий цемент.) Но в заделе мог быть, конечно, и вовсе неведомый мне цепкий профессиональный его опыт: он мог опасаться, скажем, что я упьюсь и отключусь раньше времени. И он мало запишет. А значит - он умело и привычно расчетливо (он так думал) поддерживал равновесное состояние алкоголя в моей крови и - соответственно - в моем сознании. Поддерживал за счет наших хожений по свежему воздуху. Но, возможно (тоже не исключить), Чубисов и впрямь чувствовал себя должным напоить меня как следует, так сказать, честно воздать филеру за полученную честную информацию. На Суворовском бульваре (я ждал внизу у подъезда) он вместе с водкой вынес горячую, сочную котлету на куске хлеба; свою он съел у них (у знакомых), а мне вынес. Мотнул головой: они, мол, с фанаберией!.. И, сколько-то поколебавшись, он в дом к ним меня не провел: постеснялся моих разбитых ботинок. Но в громоздкий ржавый ангар, арендованный под мастерскую, мы ввалились с ним вместе: там толокся привычный пьющий люд - галдеж, крики, стеснять (и стесняться) некого. Там, сняв марлю с картин, выясняли свои отношения с вечностью человек пять художников, шумных, молодых и мне не знакомых. Какие замечательные говоруны! - я уже стар для них. Девицы. Курят лихо. Рослые. Красивые. (Я стар и для них.) Но пьяный разговор с молодыми всегда легок, бодрящ: я зацепился. И пили хорошо. Напьемся здесь под завязку, и в переходах меж гаражами я на обратном пути его прикончу - в углу. (Глупая, пьяная мысль. Но я почему-то навязчиво хотел, чтоб ржавые гаражи. Чтоб в углу.) Я уверял Чубика: хочу остаться здесь - здесь, мол, водка, умненький разговор, и куда еще дальше тащить нам свои старые ноги, копыта устали! А Чуб не менее упорно меня отговаривал, уводил: вел дальше. - Здесь пахнет н-н-настоящим искусством! - вдохновенно цеплялся я за молодых, за их свежие мысли, слова. (За проржавленный и просторный уют их мастерской.) - Хочу быть с ними... - Ты хочешь. Да вот они не хотят: ты для них пьянь! 23 - А ты? - А вот я - нет. Чубисова и здесь безусловно знали как стукача, слух стойкий; и, как Василек и компания, тоже время от времени подсмеивались. Некоторые кривили рты (презирали молчком). Но слушали всерьез. Он знал о выставках (не откажешь), об Эрике Булатове (знал лично), а как уверенно он препарировал практику соцарта, последний погромыхивающий вагон соцреализма - стоило слушать! Когда в кино убивают шпика, он полное ничтожество. (Чтоб не жалеть. Чтоб треск раздавленной вши.) Меж тем не один я рот раскрыл, едва Чубисов заговорил о Кандинском, мюнхенский период, "Голубой всадникС, жена Нина - Чубик еще и заспорил с художниками, с этими всезнайками. Как раз о Нине, немка-то была подругой Кандинского, великой подругой, а Нина все-таки женой - оказался прав! (Полезли в потрепанный том; выяснили; и шумно, уже колхозом, выпили за истину.) Зато их шуточки становились, я заметил, все более прицельны по мне и злы. Один из молодых, с кудрявенькими бакенбардами, юный Пушкин, шепотком, но впрямую спросил обо мне - со смешочком: "А он - тоже?..С - и костяшкой пальца по столу. Постучал. Не знаю, не расслышал ответ. Неясно, чем и как они меня пометили. Но выпить все-таки дали. И тут же еще один молодой и пьяноватый (портретист) обо мне вдруг запечалился. Приблизился. Прямо в ухо мне - шепотом - а вы, мол, знаете, кем был этот человек? - имея в виду Чубика. - Почему был?.. Был и есть, - сказал я, пьяно раздвигая губы в улыбке. Тоже ему в ухо. - Да? - Да. - За это надо выпить. За постоянство. Художник принес, чокнулись, и я громко ему выдал, люблю, мол, балет за его постоянство. Все вокруг меня стали орать, так им понравилось. Писатель сказал. Про балет писатель сказал. А вы слышали, писатель сказал... А между тем сказал эту фразу другой писатель, в XIX, Салтыков-Щедрин. Они слишком молоды, чтобы ценить его имя. Время ценить и время недооценивать. Губернатор. (Постоянный любитель перемен.) Я хотел сообщить молодой пьяни об авторстве, но губы не двигались. Накуренность жуткая. Девицы. Молодая и совсем новая формация живописцев, еще не раздвоенная: еще не нацелившиеся ни удрать, ни продать. Толщь трех десятилетий. Мало их знаю. Я и литераторов молодых знаю мало, время знать и время не знать, старые, старье, нас уже сносит на отмель. Похоже, Чубик и здесь прислушивался, отцеживая по капле (пчелкин нектар). Он приходил к ним просто отметиться: приходил, чтобы быть своим. Тропа не должна была зарасти. Он их пас. Я о том не думал (что думать о молодых!). Мое напряжение ума сводилось сейчас к борьбе с алкоголем, я ведь пил, добавлял, тяжелел, а дело еще только предстояло. Дело. О Чубике-человеке - вот о чем я силился не помнить, не скорбеть, опять же опасаясь, что пожалею. После чего, как клинопись на камне, в гебистских анналах (возможно, самых прочных и вечных анналах нашего века) в общем загаженном перечне... не отмыть. Но и распаляться на стукача до верной минуты я себе не давал, ярость могла изойти в нелепую ссору, в матерные крики и в воздух; в ничто. Мы звоним в дверь. Со стороны темной улицы. То есть Чуб звонит. Ддз-зынь-трам-тра-ля-ля... - такая вот трель, в фа-мажоре. Кусочком знакомой музыки звонок дает знать хозяевам о нашем приближении (о топтании под дверью). А Чуб напорист: он тоже частица андеграунда живописцев, он агэ, он наш, плоть от плоти, - и потому требует от людей (в кредит) внимания и крепкой выпивки. Внимания и выпивки, как требовал и всегда будет требовать от общества непризнанный талант - дай да выложь! - Не пущу. Кто такие?! - Баба в передней не пускает, а под ногами полы (отмечаю) с дорогим покрытием. Но Чуб уже вошел, за ним я. - Куда лезете? да что ж такое!.. Чуб смеется - прочь с дороги. Твое дело доложить! - Да знаешь ли ты, толстуха, что твои мне должны. Да, да, твои хозяева (ты еще "господаС скажи! ну, говори: гос-по-о-дааа...). Хозяин проспорил и должен, должооо-он мне бутылку шотландского виски... - Бутылку? - на лице бабы панический страх. Появляется хозяин с красными (от телевизора) глазами. Смеется: - Я-то думаю, кто шумит, кто волну в берег гонит?!. Входи! Появляется и хозяйка; красивая. Просит пройти в гостиную. - Да зачем в гостиную! Да бросьте, трах-тарарах (мат) - и нам, и вам проще будет на кухне! - кричит радостно Чуб. Тем более что кухня огромна, со вкусом обставлена. Муж и жена - оба художники лет под пятьдесят: оба изящны, тонки, интеллигентны. И ведь как охотно его угощают! (Хотя он горланил.) Оба, я думаю, слышали про сторонний приработок господина Чубисова, но терпели и поили, и не гнали взашей все из той же нашей неокончательной уверенности, российская черточка, человек ведь. А еще и потому, конечно, что думали, что свой, что каждодневный и домашний и, опять же, по-своему человечный стукач. (Про кого-то. Но не станет же он с нами и про нас, вот так, с водкой и с шуткой-прибауткой.) На меня это мило шутейное с ним общение неприятно давило. Потому что мне бы как раз и именно от человеческой его шелухи, от его домашности сейчас отстраниться, отвернуться, неча вникать в игривые мозги стукача, как и в последние профессиональные его потуги. Напряжение во мне поддерживалось еще и тем, что Чуб тоже все помнил (все в своем сюжете) - помнил и повторял: уж сегодня он напоит меня как следует, в усмерть , клянется честью, что напоит!.. Он очень решительно увел меня с той замечательной кухни, от радушно взволнованной интеллигентной четы (повел дальше). Прощался он с ними небрежно. И мне мигнул, пошли, мол, Петрович. Наш, мол, с тобой путь дальше, а эти муж и жена, ты же видишь, жмоты, - бутылки лишней с собой не дадут (и как художники полное говно) - пошли!.. Но в следующей компании (полуподвал, народу полно, тусклая неофициальная мастерская) Чуб увлекся и сам едва-едва меня не забыл и не забросил: он клюнул на яркую болтливую пару - молодой наш, уже модный художник-абстракционист, с ним девица-американка Кэрол (и вкруг них, конечно же, россыпь начинающих). Чубик, душой и телом уже с ними (шустер!), хотел меня сбыть, то есть даже совсем хотел выпроводить, однако теперь я все помнил: а где же, мол, выпивка крутая и обещанная? - А Чуб уже занервничал, торопит меня: "Иди, иди, Петрович. Пока!С - Но нет же. Не ухожу. Не соглашаюсь. Чубик покраснел и сует мне добытую здесь же, прямо со стола, бутылку, мой гонорар: "Я же тебе сказал - пока!..С - Однако я не ухожу. Нет и нет. Чуб подзабыл одно правило, есть у нас такое: бутылку жаждущий берет со стола (себе назавтра), а напиться жаждущий хочет у стола (сегодня, сейчас). Гонорар был мал, недостаточен. Разве что аванс. Некоторое время мы вырываем (все по-тихому) бутылку друг у друга, крепкие руки, отмечаю я (будь начеку...). 24 Так что теперь я не отставал, ходил за Чубом, не упуская из виду. Я даже протолкнулся, весь потный, за ним к столу - Чубик там крутился, как пьяный солнцем шмель. Американка манила. Сияла выпуклым лбом. Но на ее угол стола пробиться было еще труднее, чем к выпивке. Кэрол плотно окружена молодыми. Смех. Свист. Кэрол учит на русском наши родненькие матерные слова, учит вслух, все вокруг счастливы и хохочут. Чубик нервничает. Меж тем молодой абстракционист вынес полотно, открыл - все вновь расступились, начинаются ахи и охи; Кэрол, тоже пьяненькая, уверяет, что она сейчас же звонит в посольство (нет, не позвонит, а прямо едет туда!) и даст знать своему богатому чикагскому другу, чтобы он, чокнутый, картину купил. С ее подачи. Деньги есть, деньги у него всегда в кармане. В правом или в левом кармане, это не вопрос. Он богатый чудак. Да, можно считать, что он уже купил. Купил и поехали дальше, твою мать... - говорит Кэрол, под общий восторженный смех. Художник, гибкий, как пробудившийся хищник, нырнул в тусклые полуподвальные закрома. Сейчас появится с новой картиной. Ждали. До Чубика мало-помалу доходило, что эта пара занята сейчас друг другом (о