ся с выходки - с шутки, включая и ее воровской игровой момент. Каждый знает, что прятать краденое надо не в свой, и даже не в чужой (накладка на совесть), а в свободный матрас. В палате пустовала койка Головастенки. В нас всех заложено и живет - зековское. Улучив минуту (психи заковыляли в коридор, к чаю), я быстро откинул матрас, легко нашел в нем дырку и сунул туда шприц в хрустящей девственной упаковке. Шприц я намеревался отдать Солипудову. Отдать ни ради чего; просто так - пусть просто скажет спасибо. Он подобные предметы ценил. (Болезнь мелочного собирательства.) Но Солипуд как раз из тех, кто отпущен на субботу-воскресенье. А куда еще было деть шприц до понедельника? С мыслью, что и меня на день-два скоро отпустят, я попросился к телефону. Поклянчил, поныл и вот заскочил в сестринскую. Позвонил я Зинаиде вроде бы просто так - привет, привет! - просто так, но и с житейским (с банным) прицелом: когда отпустят на праздники, не идти во вьетнамский бомжатник, а попытаться к Зинаиде, хотя бы помоюсь как следует; при бабе и в тепле. Зинаида (ненормальная!) тут же стала сама напрашиваться в гости, ой, как хочу тебя видеть. Обрадовалась и растаяла: где ты? как ты?! - кричала. Я уже жалел, что позвонил. Аппарат в сестринской ужасный: скрежеты и подземные шумы. Нагряну, забегу к тебе (кричала), хочу тебе, может, подарочек какой! Огурчиков! А выпить тебе можно? Я заторопился, никаких огурчиков, ничего мне не надо, а она игривым шепотком: мол, соску-у-училась. - ... Бросишь мне палочку-другую, и на душе потеплеет, разве нет? (Ее стиль.) Я сказал, Зина, больные тут, больница, какие палочки, с ума сошла, и вообще я не один в палате. - Так я и подругу приведу, - заверила она на одном дыхании. Была веселая, явно под градусом, рассуждала, что мне от нее никак не уйти - ни в жизни, ни в отпуске, ни в больнице: она нагрянет. Хотелось попугать ее десятью психами, но подумал: зачем? - пусть потешится! (Из таких ее легких мыслей складывается наше настроение, из таких настроений - наша жизнь.) Да ладно! - подумал, отлично зная, как строг здесь контроль. И какие ручищи у санитаров. "Картошки с селедкой, а?С - кричала Зинаида. Я молчал. Меня, ими изгнанного (и ею в том числе, я не забыл), обдало теплом. Но не просто теплом пьяноватой бабы за сорок - человек общаги вновь хотел меня видеть, хотел дать мне помыться и (след высокой соборности, смешно!) хотел любить. Меня грело. В больнице спишь не только много, но и много раз - из одного сна в другой, в третий переходишь естественно и просто, без мучительных оттуда (из ямы сна) выкарабкиваний. Это настолько срастается с психикой, что границы сна размываются прямо в жизнь: я так и не понял, отдал я Солипуду шприц во сне или в реальности. Мы долго с ним спорили. Он обиделся. Его даже трясло, так он хотел этот шприц. Все мелочное Солипуд крал без удержу: таблетки, ампулы, валерьянку, даже бинты, и даже вдруг костыль - да, да, от погибшего Головастенки оставался здесь сиротливый костылик, так ведь пропал! Искали полдня, жена хотела взять как память, плакала, бедная, в коридоре. Психи, роняя водянистые слезы, ходили за ней толпами взад-вперед. Но вот Маруся позвала двух медбратьев и те посбрасывали все матрасы с кроватей на пол. Нашли. Зашумели. Несли костыль с ликованием, словно оживили Головастенку. Вдова, в слезах, к этому времени уже ушла, и Маруся бегала по коридору злая, тряся никому не нужным костылем и грозя, грозя санкциями... но неизвестно кому. (Солипудов еще не был засвечен. А что костылик подсунут не под свой, под чужой матрас, было ясно.) 10 - Ча-ааай. Кому ча-аай?! - В мятых тренировочных костюмах (униформа ходячих больных) мы стекались к чаю. Несколько столиков в конце коридора, но мест не на всех. Иногда больной ест стоя. Или на ходу: ходит кругами задумчив, черпает из миски. Колесники на чай не ходят вовсе: у кого-то из них (шепнули) спиртовая горелка, и (пока не отняли) они тихо чифирят в сортире. Кружка зато у каждого (я срочно сбегал за своей). - Дома был на субботу-воскресенье. Неплохо! - солгал мне зачем-то сорокапятилетний мужик, с которым как раз в субботу мы раза три курили вместе. Он как-то очень радостно солгал. Хотел, чтобы ему завидовали. Впрочем, мог не солгать, а забыть. Я (прихлебывал чаек) ему кивнул, мол, да, в субботу дома с родными это неплохо. Дома - не в больнице. "Плесни-ка ещеС, - попросил я молодого дебила, бродящего возле нас с огромным чайником, на котором белый номер нашего отделения. Чаек со дна, пахнет баней, но уж какой есть, привыкли, зато горячий!.. Возможно, добавили: едва получил у Калерии в зарешеченной процедурной свои два укола, как по всему телу меня изнутри уже сотрясали эти нарзанные взрывчики. Без боли. Взрывчики клубились где-то в ногах, затем щекотно поднимались по мне вверх (как по нарзанной бутылке) до самых ушей. В ушах тихонько пощелкивало. Может, препарат сменен на другой? Калерия ни гу-гу, молчит (жаль, не Маруся сегодня). Иду на ужин, а щекотные пузыри, нет-нет и весело во мне взрываются. И странное чувство. То в энтузиазм бросает, то в осень. Без причины. - Тю-тю, Петрович. А вот на праздники я вас и не отпущу. Потерпите еще, - сказал Зюзин, мой лечащий. - Потерплю, - согласился я. А Зюзин объяснял: праздники эти и длинны, и несоразмерны ритмом, май торчит своими праздниками, вы заметили? Все хотят уйти. Все разбегаются. Все - скорей, скорей по домам! Но кто-то же должен быть в больнице. Понять, кого отпускают и кого нет, невозможно. Калерия, к примеру, удивилась: решила, что я, еды ради, напросился остаться в больнице сам. - ... Меня не отпустили. Уверяю вас, Калерия Сергеевна. - Кому вы здесь нужны! - Калерия раздражилась, так ей хотелось меня выпихнуть. Им всем спокойнее, когда психов в коридоре становилось поменьше. (Всех бы изгнать.) Не колоть утром и не колоть вечером. Не кормить. Не видеть. Помимо всего, это ж какое сладостное удовольствие свалить осточертевших дебилов на голову их родных и близких (родня загодя трепетала от приближения праздников). Дежурная на телефоне (уже хрипела) названивала: - ... Договорились к десяти! К де-ся-ти! Он уже три часа вас ждет: сидит и мокнет!.. Никакой не дождь! Да нет же дождя - он мокрый, потому что тепло одет! да в шубе же он! забыли?.. - с криком, с хрипом выговаривала дежурная родным, которые по договоренности сегодня с утра своего забирали. (Но не спешили.) Я слонялся. Через огромные окна вестибюля в больницу ломилась весна. Земля и небо - все сверкало, хоть жмурь глаза. Слышны птицы. Сейчас бы приятно идти улицей. Да и посидеть на просохшей скамейке - подышать... Отпущенные на праздник сидели в вестибюле у самого выхода, уже одетые. (В ожидании родни.) Буйных сразу узнаешь, их привозили в спешке. Их привезли сюда зимой, в теплом. Одеты как попало. Наши . Издали, в ватниках с чужого плеча и старых пальтишках, они похожи на сезонных рабочих. Зато один господин, я его еле узнал (хотя старикан из нашей палаты, так преобразила его одежда!), сидел в добротном драповом пальто с меховым воротником, в шляпе, длинный элегантный шарф. Ему нехватало портфеля или - всего лучше - трости с набалдашником. Хорошей сигары, может быть. - Привет, - сказал я, шляясь около. Он кивнул, но по сути не среагировал. Сидел устремленный в огромные окна вестибюля: высматривал родню. Собрался и дебил Алик, мой сосед, кровати рядом. Его забирали мать-отец, Алик был в полном забытьи и беспрерывно то улыбался, то хмурился. - Пока, - я помахал ему рукой. Он меня не помнил. К вечеру стало всюду пусто. И тихо. Медбратья, скучая, прошлись парами по коридору. Сегодня на уколах Маруся; подтянув на халате пояс, я тихонько поплелся к ней. Маруся мила. Поболтали. Я в общем смирился с необходимостью праздников - в больнице значит в больнице. Уколола: жду минуту, когда препарат мягко придавит мозг. Нарзанные взрывающиеся пузыри в ногах, в руках, в душе, шампанское во всем теле - рай! И плевать, что впридачу к столь выраженному телесному счастью (одновременно с ним) в моих глазах, вероятно, уже появилось спокойное и стоячее (два болотца) глуповатое выражение лица, как у всех сопалатников. Вечерело. Я пошел в курилку. Там уже дымил санитар: - Что? застрял на праздники? - Он курил и все сплевывал. Стал рассказывать, что у напарника-санитара руки трясутся: оказался пьющий, вот-вот выгонят. И ленив работать на приеме буйных. Дома крушит мебель, жену гоняет, соседей в трепете держит - а придет сюда тихонький-тихонький, психа боится по башке стукнуть. Бьет, конечно, но так робко, что псих успевает дважды врезать ему в ответ, ха-ха! - гоготнул он. Стал хвастать - мол, он не таков. Бью, не сжимая кулака, - говорил он. Бью в меру. Если сожму кулак, психу конец. - Психу - да. А милиционеру? - спросил я. - Менту? - Менту. - А зачем его бить? Ты чо? Я помолчал. Пауза. (Слабу врезать менту?) Он опять показал кулак - в сжатом и в несжатом виде. И почему и как именно, умелый, он бьет сжатым кулаком вполсилы. Сильный тычок псих тоже не выдерживает. - А мент? - опять спросил я. Он вперился: - Ты чо? Ты, что ли, ментом работал прежде? - Да не, - сказал я. - Шутка. - Ничо себе шутка! Он пооткровенничал: у санитаров только с виду работа кулачная, силу надо соразмерять, думать надо, - он одного психа ненароком убил. Да, да, убил. По лицу бить нельзя, это он знал, предупредили. Врезал по ребрам, и там, под ребрами, что-то смялось. Рентген, то да се, а вечером тот отбросил копыта... И, плюнув на сигарету, он выразительно выстрелил бычком в сторону крохотного окна. Пугает, подумал я. Сам боится. Но тут и меня понесло. Препарат плюс опустевшая стихшая больница - это странным образом возбуждало, коктейль говорливости. Я стал ему (низачем!) рассказывать, как я рыбачил на Урале. - ... Да уж река! - воодушевлялся я. - Всем рекам река, а рыбнадзор какой!.. На ночь нам ловить едва разрешили. Только на ночь, на одну ночь, а чтоб утром сматывались. Забросили перемет, двадцать крючков. Я сам крючки вязал. Из двадцати на пятнадцати крючках сели судаки. Пятнадцать судаков поутру! 11 - Урал? - санитар удивлялся. Он плохо знал географию и думал, что Урал - это только горы. Про реку и рыбу не знал. - Ты что! - кричал я. - В Урале рыбы, как... (я искал сравнение) как в ухе. - Ну? - он даже крякнул. А рыба-щука?! А сырой тлен речной лозы (острый запах реки)? а какая бахча на берегу с серо-полосатыми и белыми гигантами! А с реки ничей крик: "Алекса-а-аша! Вражина-а! Верни лодку!С - и молчание с противоположного темного берега... Я говорил и говорил, поймал себя на том, что еще немного и начну всхлипывать. (Накачивают. На праздники чего-то добавили, - догадался.) Но, казалось, именно сейчас река, лодка , рыба, арбузы собираются, фокусируются моей речью в нечто сверхважное - говорение как творческий акт. Казалось, я так легко и гениально (и на века, это понятно) оставляю сейчас свой след в этих подверстывающихся, скорых, почти лихорадочных словах. Бродил еще с час возле опустевших палат. В сестринской пусто, вновь везенье! - я быстренько туда, к аппарату, - поколебавшись, позвонил Нате. Телефонный разговор ей был труден: Ната запиналась, заикалась. Я сказал, что в больнице (не сказал, что в психушке) - и она (наконец впопад) пожелала здоровья. - Спасибо, - сказал я. - Спасибо, - сказала и она в ответ на мое спасибо. Говорить трудно, но ведь играть ей не так трудно, верно? И я попросил сыграть мне на флейте, хоть что-нибудь. Да, да, прямо сейчас - я буду слушать. Из второй английской. (Тот, популярный кусочек.) Ната села играть: бедняжка трудилась, выдувала доступные ей пискляво-сладкие звуки, стараясь порадовать больного, но перед самым исполнением, увы... дав отбой. То есть положив телефонную трубку не возле себя, а на место. Частые гудки. Я понял, в чем дело. Я ее простил. Пусть играет. Дорвавшийся до телефона - все равно, что голодный. Тут же я попробовал звонить Михаилу, но вошли медсестры и сразу в крик. Прогнали. Мол, а если Ч-? А если лечащий врач позвонит, а телефон занят! Вон, вон в палату!.. Горит наша тусклая лампа. Все кровати ровно застелены. В палате осталось нас двое. Перед сном "логическийС дебил Юрий Несторович негромко сообщает мне последние новости: - ... Свет в палате дважды выключали. Это неправильно. Это совершенно неправильно. Я только что принял одну таблетку седалгина... Но вот и он, отчитавшись, смолк. Можно спать. Тихо. Палата как пустыня. Луна. Лунный свет (далекий, заоконный) напоминал о лугах с высокой травой. Тихо. Но в коридоре (или это в раковинах ушей) я расслышал некий жалобный звук. Я прислушался. Я догадался. Это за много километров, далеко-далеко отсюда, в бомжатнике, на первом его этаже, на убогих кв метрах все еще звучала (для меня) мелодия. Ната играла. Я слышал ее слабые неслышные звуки. Она старалась. Она, конечно, выполнит просьбу и сыграет всю флейтовую часть сонаты; до конца. С утра - на укол, я стоял возле решетки, вяло поглядывая, как Калерия обламывает ампулы. Никакой толчеи, трое-четверо, отчего в процедурной показалось зябко. Зябко - да и стоял я, просунув за прут руку, словно дружески обнимал решетку. Телефонный звонок, и Калерия говорит: - Да... Да... А вот он рядом стоит. И мне: - Возьмите трубку. - Я?.. Трубку? Это что-то новенькое. В трубке знакомый и неожиданно бодрый голос Ивана Емельяновича: - Вас оставили? Вас не отпустили на праздники? Ужас!.. Главврач (телефонная вежливость) мне, обычному больному, объясняет - мол, он тут ни при чем. К сожалению, отменить насчет праздников не может. То есть он может, конечно. Но коллега Зюзин обидчив. Знаете ли, что такое обида рядового врача на начальника? Так что празднички вы уж как-нибудь здесь, а? - перетерпите?.. Ну, и молодцом! А чтобы вам совсем не заскучать, приходите ко мне. Поговорим да поболтаем. Можно попозже. А можно и прямо сейчас. В кабинет. Вы ведь знаете, где кабинет... Наконец-то большой человек меня припомнил! Когда я ходил к нему как брат Вени, у нас велись интеллектуальные беседы. Чуть ли не отношения складывались. (Я знаю, где кабинет.) Нет, я не досадовал: понятно, что главврачу, сверхзанятому Ивану Емельяновичу не до меня и не до досужих со мной разговоров. (Ну а в праздники он вспомнил, можно пообщаться.) Пока я у телефона, Калерия призывно подняла шприц, выпрыскивая веселый микрофонтанчик - я приспустил штаны - и одновременно с бонтонной неспешностью говорил в трубку: да, время вполне удобное... да, да, сейчас, пожалуй, мне удобно... приду, - отвечал я Ивану Емельяновичу, придерживая рукой штаны, а Калерия недовольно зыркнула: мол, как долго в такой позе можно болтать!.. Отреагировала она на мое интеллигентное затягивание разговора довольно злостно, сдернув рывком мои штаны сильно книзу и вбив в меня смаху шприц, когда стоишь в рост, это больно. Ягодицу полагается расслабить, ей ли не знать. Но я ей только улыбнулся - вот тебе, мегера. (А вот и небольно.) И с улыбкой же, без штанов продолжал светскую беседу, мол, конечно, я рад, Иван Емельянович, мол, спасибо, и разумеется, я приду - сейчас же приду... В его кабинете сидел еще и завотделением Холин-Волин, Алексей Игоревич. - Знако-оо-мьтесь поближе, - сказал Иван, и тут у него слегка (но заметно) повело язык. Странно бодрый голос его стал теперь понятен: - ... Не только фамилия чересполосная, но и кровь. Вот ведь как бывает: дед аристократ! А другой дед большевик, притом большевик первого, героического периода революции, то бишь настоящий!.. А сам господин Холин-Волин - незнамо что. Ненастойчив. Неактивен. Не умеет пить. Такие две прекра-аа-сные ветви, а что в итоге?! - В итоге - мутант, - радостно вскрикнул Холин-Волин. В первую минуту я был, пожалуй, потрясен. Сидели под хмельком, да, да, пьяны - оба! Пили при мне, ничуть не смущались. Но, с другой стороны, праздники это праздники, и чего (или кого?) смущаться боярам в своей собственной вотчине - еще и в отдельном просторном кабинете? (Меня, что ли? Шиза в больничной одежке.) Им и в голову не пришло смущаться. Больше того: в открытости их приглашения (я сразу, разумеется, понял), то есть в самом факте моего здесь появления, было выказано определенное мне доверие. Учитывался интеллигент, а не шиз в одежке. Оттого и речь их была вполне раскованна, необязательна, разве что празднично приподнята. Оба возбуждены. (Я все еще стоял. Больной знает свое место.) - ... Холин-Волин - мой верный глаз в Минздраве. Доносит мне о событиях в неприятельском лагере. Но иногда нето-оочен! - Я шпион, - снова вскрикнул Холин-Волин. Он как-то боком держал голову. И было видно, какой он молодой. Лет тридцать пять! 12 - Садитесь же, - приглашает Иван Емельянович. Я сел. - А раз сели, то и выпьем! - Холин-Волин повел глазом на пустой (уже пустой) графинчик на столе. Я, конечно, осторожничаю, спрашиваю - а можно ли мне пить сегодня? Холин-Волин в хохот: - Вот какой деликатный больной пошел нынче! Но Иван Емельянович становится на миг серьезным: - Обеденный укол вам следует пропустить. А ваш утренний - выпивке не помеха. Вы не спьянеете быстро? Я улыбнулся. - Тогда поехали! - уже умоляюще вскрикнул Холин-Волин. Не так уж они оба были пьяны, скорее, возбуждены предстоящей им выпивкой - почему бы и нет? Большие начальники, волею случая вынужденные дежурить в праздник, пьют себе в удовольствие. (Могут себе позволить. Еще и меня позвали. Могли не позвать.) Иван Емельянович с серьезным видом извлек из шкафа емкий медицинский сосуд с красной сеткой делений. Спирта там на треть. Иван всмотрелся в черточки делений, черпнул ковшиком в другом сосуде (вода) и строгой рукой доливает до нужных градусов - как я понял, до сорока любимых и привычных. Смешивает ложечкой, сбросив туда маленькую щепотку марганцовки. ("Серебряная!С - подмигнул мне про ложечку Холин-Волин.) Теперь капля молока из пакета. Иван Емельянович (улыбнулся) помешивает. И, наконец, пропускает через снежно-белую марлю, отцеживая редкие хлопья. Было общеизвестно, что продажная водка в этот год в магазинах всюду плоха, так что академический ее эквивалент созидался прямо на глазах: с улыбкой и без объяснений. Виртуозно, но не торопясь. Холин-Волин разливал в тонкостенные химстаканы, а Иван ему пенял: - ... Не углядел. Срезневского зарубили. И ты, Холин, в этом определенно виноват. Срезневский видит больных. Срезневский - врач настоящий. - Настоящих-то врачей никто и не любит! - хмыкал Холин-Волин, оправдываясь и вылавливая пальцами из целлофанового пакета кислую капусту. На столе ничего больше - спирт; и высокие химстаканы. И пакет, наполовину с кислой капустой. Иван Емельянович поворачивается ко мне: - Больного видеть - это дар. Наш милый и талантливый Холин-Волин (когда пьян, он приглупляет себя) тоже великолепно видит больных. Замечательно видит! Но он слишком копается в душах. А больные этого не хотят... - Хотят. Еще как хотят! - Каждый больной хочет, чтобы его видели, но видели не до конца, Холин, и не насквозь, а в пределах болезни! В кабинетном застолье невольно чувствуешь себя значительным. И так приятно обволакивал первый хмель. (Я и не заметил, как выпил.) Разговор. Стакан тебе в руки. И в мягком кресле. Я даже несколько приосанился (в больничной-то одежке!). Давненько же я не слышал кабинетных философствований. А они, как на Олимпе, опять о Срезневском, о диссертациях, о Минздраве... Я ведь понимал, что мне оказана честь. Что зван. В разговор, понятно, не лез. Их разговор. Я только слушал, посматривая в окно. И нет-нет кивал, мол, вполне согласен. За окном тоже было интересно: разъезд. Машины. Би-би-би-би. Забирали на праздники последних. Такси, что под окнами больницы, дорого, больного везут лишь до ближайшего метро, пятьсот метров, а дальше беднягу до самых родных стен будут мять в общественном транспорте. Матерые таксисты, зная расклад, не подъезжали к больнице вовсе. Таксисты помоложе (неопытные), поняв, что к ним сажают психа, тотчас набавляли цену. Неопытные - всегда рвачи. Как не слупить лишнюю денежку! "Совесть у тебя есть?С - кричал родственник. - Ни совести. Ни денег! - кричал таксист. Они шумно, громко торговались, опьянев от воздуха. А больной, ежась на весеннем ветру, хотел помочиться и переступал ногами. - ... У всякой, даже у самой мало-мальской нацеленности есть острие. Как это нет цели?.. Интеллигенция обрела цели еще при брежневщине. - Нужда в служивых людях - это цель?.. - Именно! Именно! - ударяет словом Иван, и мне приходит на ум, что главврач так возбужден и бодр (и так безоглядно выпивает) еще по одной веской причине, помимо дежурства в праздник. Я вспомнил! У Калерии, стоя в череде больных со спущенными штанами, я слышал, что Иван Емельянович ждет Инну, что длинноногая медсестра должна бы прийти, хотя как раз сегодня она и не дежурит. Больные все знают. - ... А с нами рядом тоже человек интересный и тоже - наша интеллигенция: писатель! - говорит Холин-Волин, вспомнив о моем присутствии (или, может, случайно наткнувшись на меня взглядом, блуждающим в поисках химстакана). - И что из того? - А то, что он тоже пережил нервный срыв. Как и вся интеллигенция, которая так страстно подталкивала Время. Но хотел ли он срыва? Отвечайте, Иван Емельянович. Отвечайте прямо!.. Что? Пережить чудовищную нервную встряску в переходное время - тоже было целью нашей интеллигенции? - Нет. Отрицательная цель - не цель. Холин-Волин задирается: - Э-э. Вопрос серьезный. А может, тут философия: может, нервный срыв это награда и одновременно наша плата за всякое нацеливание, так?.. Еще серьезнее вопрос к самой нашей интеллигенции - когда целили (то бишь, имели цель), нервный срыв предощущался?.. И опять ко мне: - Срыв внезапен. Срыва нельзя хотеть даже в интуитивных предчувствиях. Не хотели же вы и впрямь вопить среди ночи и расшвыривать в стороны своих вьетнамских товарищей? Я пожимаю плечами: я вообще ничего не хотел. - Э-э, стоп, стоп! Вы, товарищ, кричали - вы среди ночи проорали санитарам номер нашей больницы. (Я настораживаюсь. У него такое ядовитое това-арищ.) Вы в помрачении рассудка кричали о психиатрической больнице. И я вам верю. Вы интуитивно хотели именно к нам. Здесь - ваше место. Но ведь это не цель? - Я могу уйти в палату, - отвечаю я улыбаясь (подвыпившему врачу). - И что дальше? Ведь праздники! - Ничего. Он смеется: - В палате вы тоже будете иметь единственную цель: хотеть выпить. Я кивнул (вновь улыбаясь): да. Иван Емельянович (отошел к окну - теперь он смотрит разъезд больных) прикрикнул: - Оставь его в покое. Он приглашен посидеть с нами. - Он в полном покое! - Поговори о литературе. - Но я хочу его раздергать. Я психолог, а не пюре в обед. Я его раздергаю! Даю слово - он просто мало выпил и корчит из себя крутого интеллигента. Думает, что он классно умеет сдерживаться. Ничего вы не умеете. До-оза-аа! Доза алкоголя мала! Вот и все. Все дело в дозе. А вот выпейте-ка, сколько я - и посмотрим - посмотрим, что там у вас за душой: интеллигентская цель? или вы просто и грубо чего-то хотите?! Холин вроде как нападает на меня. Но ведь при этом он подмигнул мне и (чуть дурачась) подчеркивает нарочитую серьезность слов. Мол, он заводит не меня, а его, Ивана Емельяновича. Начальника не подзавести - грех. Теперь я слышу, что он передразнивает не только интонацию, но и (карикатурит) саму мысль Ивана: 13 - Нужда в людях, которые имеют цель. Имеют цель, но ничего не хотят, а? Иван только мычит от окна: - М-м... - Что "м-мС?.. Как можно иметь цель, ничего себе не хотя?! Я теперь при встречах открыто спрашиваю каждого: кто чего хочет? Улыбаюсь и в тон ему говорю: - Хочу кислой капусты. - Вот! - с восторгом кричит Холин-Волин. - Но сначала доза - спиритус, а? Выпив, смотрю на свой опустевший химстакан - с неожиданным ощущением пустого праздника, один, мол, я за столом. Так и есть: Холин-Волин встал и тоже у обзорного окна: они там с Иваном смотрят и вместе костерят медсестру - выскочила в нечистом белом халате проводить больного к машине! Ботинки толком не надела, шнурки болтаются на полметра... - Нет, ты только глянь на эту неряху. Вся на виду. И, разумеется, в праздники! - Говорено было сто раз. - Скажи ей сто первый! - ... А ведь вы (это уже мне!) - вы хотели повидаться с братом. Сейчас он придет. Я сделал вам приятное, - объявляет с улыбкой Иван Емельянович, едва вернувшись от окна к столу. Это неожиданность. То есть я действительно как-то просил (не Ивана, а Зюзина, моего лечащего), чтобы отпустил меня на полчаса в отделение "тихихС, повидаться с Веней. Но предполагалось, что я надену цивильное и обойду больницу кругом. - Сейчас?!. - Предполагалось, что навещу я Веню в положенный час свиданий. Что-то ему куплю, передам - то есть навещу как всегда, как родственник с воли, как брат. (А что я скажу и что ему передам в начальническом кабинете здесь и сейчас: больной больному?) Я сказал-спросил (осторожно): - Может быть, лучше в другой раз? - Время удобное. Лучше не будет. Какой еще другой раз! - как бы даже рассердился, заворчал Иван Емельянович. И ведь он уже дал туда команду (когда?..), он позвонил, когда наседал, когда меня поддразнивал Холин-Волин, этот вертлявый проныра, ученичок, рвущийся в учителя, так я его себе пометил. С ним спокойнее: никакой реакции на его колкости (а при случае польсти ему - молодой!) - Но как же так?.. Но Иван Емельянович! - я с обидой в голосе, я вскинулся, зачем лепить одно на другое: давайте отложим приход брата (разве я зван не пообщаться за стопкой в праздник - так хорошо сидим!). Иван: - Полно вам. Брат уже идет. (В том смысле, что уже позвонил, позвал и что Веня уже в коридоре, кто-то ведет.) Холин-Волин вдруг подскакивает ближе. Заглядывая мне в самые зрачки (маленький, он еще и сгибался, чтобы заглянуть поглубже), он этак хитровато заговорил-запел: - А что это мы так взволновались? Или за наш внешний вид? Или стыдно, что мы тоже теперь в этой больнице? Ах, ах!.. - И он с подчеркнутой чуткостью ведет ноздрями. Якобы что-то важное он сейчас унюхает в моем волнении. Глупо. Этот начальствующий мальчишка пьян (лет тридцати пяти) - пьян и еще шуточки шутит! Будь со мной один Иван Емельянович, разговор с Веней мог бы и здесь получиться. Я совсем не против пообщаться с братом в присутствии умного, знающего человека. Могли бы поговорить, я бы даже обрадовался! Но этот дергающийся шут словно специально усиливал чужое (чуждое) нам присутствие. Чуждое, вплоть до тревоги и до моего (уже острого) нежелания видеть брата в этих кабинетных стенах. Холин-Волин приплясывал, словно чуя поживу: - Внешний вид? Что это мы так побледнели?.. А доза? А не вырвет ли нас с чистого-то спиртика, а? Шут меж тем был отчасти прав (и прозорлив): во мне и точно топорщилась стыдная мысль: как я выгляжу? В этой, мол, выношенной больничной одежке - каким меня увидит брат? что подумает? Сижу молчальником, лишний в чужом пиру. Никакой. Ноги в тапочках. (Задвинуть под стол поглубже.) Холин-Волин совсем разошелся: - А вот мы вдогон вашего братика сейчас поспрашиваем - чего мы хотим в жизни и чего не хотим? Я понимал: с братом они мне давали пообщаться по моей же просьбе (я несколько раз приставал к лечащему), а теперь я вдруг уйду или, допустим, нахамлю Холину-Волину. Нет, нет, отрезано. Молчу. Я понимал: оба врача убивают скучноватые праздничные часы, которые им приходится провести здесь по долгу службы. Они попросту переводят стрелки. Человек пьет - время идет. А заодно пусть, мол, и братья повидаются. До них не доходила небрежность, если не вульгарность, их доброго действа. (Молотком постукивали по микроскопу.) Откуда им знать, что к каждому свиданию Веня припоминал для меня из детских наших лет: вырвав из тьмы времен, приберегал кусочек детства для суетного и забывчивого старшего брата. Он отдавал его мне. Обменный интим. Отдавал в ответ на мой принос двух-трех яблок, сыра, свежего хлеба и досужей братской болтовни с воли. А сейчас здесь был не я, а некто в выношенной одежде больного, в тапках на босу ногу. (Веня впервые увидит меня, как свое отражение.) Холин-Волин, ухмыльнувшись, уже спешил скачущим шагом, чтобы открыть дверь меж отделениями - там слышался звонок. Как легко поладить с Иваном и как мешает этот Холин-Волин, суетный, тщеславный, что за характер! - я смотрел ему вслед: если бы гнусный кандидатишко поскользнулся сейчас на линолеуме и сломал ногу, я с удовольствием отнес бы его на руках до самого лифта. Веня... - ... Также и у нас - праздники! Присаживайтесь. И не стесняйтесь, - великодушно предложил ему Иван Емельянович. - О да. Не стесняйтесь, - жесткий голос пьяного Холина-Волина. Веня сел на краешек стула. Я-то чувствую, что слово праздники на него давит. (Можно отменить праздник, но нельзя убрать праздничность в людях, в их насмешливых голосах. Венедикт Петрович с опаской оглядывается.) Сидит со мной рядом. - А Венечке пить, я думаю, нельзя-яя!.. - Это остерегает Холин-Волин. Я отметил, что слегка пьянею. (Пусть. Мне хорошо.) - ... Нельзя-яя. Ему сегодня нельзя. Но все остальные това-аа-рищи - разумеется, пьющие! Звучало как тост. Иван Емельянович кликнул на помощь: появилась здоровенная, рукастая Адель Семеновна, их, кабинетная, медсестра - теперь она "химичитС со спиртом, наливает-переливает... а как же чуточку соли? вот как! - на кончике ножа - Адель Семеновна сбрасывает в сосуд кристаллики марганцовки с солью, отцеживает, разбавляет, хмыкает, а я не могу оторвать любопытных глаз от ее огромной родинки на шее. (Волна опьянения слишком горяча и сейчас пойдет на убыль сама собой. Все знаю. Сижу, мне хорошо.) Веня рядом со мной, сидит на выдвинутом (ближе к креслу) стуле. Тих. Свесил голову. Смотрит на свои тонкие пальцы. - Ну как, Венедикт Петрович - узнали брата? Веня кивает. - Рады? Кивает. - Есть возможность пообщаться. Вам с братом найдется о чем поговорить, верно? - Иван Емельянович пытается ему помочь: пробудить в нем (в нас обоих) родственность. 14 Веня кивает: верно... Оба врача и медсестра чутко и с пониманием отстранились - они отдалились, они и выпивают теперь отдельно от нас (медсестра лишь пригубила). Ведут свой разговор. Но я выхватываю глазом особый штрих: Иван и от них отстраняется: он отворачивается от Холина и Адели Семеновны и - к аппарату, звонит - тихо крутит диск, тихо же спрашивает: пришла?.. - нет. Вероятно, нет. Нет и нет, судя по его рыбьим глазам, в которых не прибавилось счастья. (Обидно. Тоже ведь ждет.) Иван Емельянович бросил трубку и хочешь не хочешь опять устремился в разговор с Холиным и медсестрой. Они (трое) спорят - мы (двое) молчим, что и дает нам с Веней ощущение, что мы наконец вдвоем и рядом. Молчим. Я погладил его по плечу. Он виновато улыбнулся. Не знаю, разглядел ли, видит ли Веня меня в тапках на босу ногу? Что вообще он видит?.. А вот Холин-Волин громко и нам слышно заспорил с Иваном о политике, им азартно, а нам скучно, и даже Адель Семеновна бежит от них. Она возле стола: торопится женским глазом приметить мелкий непорядок. Сметает крошки. Принесла тарелку, перекладывает на нее капусту, а куски хлеба на лист бумаги. Подсуетилась - и уже салфетки, маленькие тарелочки, вилки, можно не пальцами... - Но пальцами вкуснее! - уверяет Иван Емельянович. На что Холин-Волин пьяно заявляет ему, чтобы шеф не смел отклоняться от темы. Спор есть спор. А о чем мы?.. - О цезарях. - Тогда учет. - Учет цезарей! - кричит, смеется Холин-Волин. - Учет и беспристрастный их подсчет! Традиция неубиваема, - продолжает (или возражает) Иван Емельянович. Он настаивает, что традиция проявляется как день и ночь - как зримая и как незримая... "Лысые через раз!С - перебивая, кричит Холин. Оба шумно толкуют о Горбачеве и о его рассыпавшемся царстве-цезарстве. О трясущихся руках Янаева... А что? Хотя бы три дня, а тоже поцезарствовал! А значит, приплюсуем! Учет как учет... - Восемь уже. - Есть и девятый... - Громко, голосисто и с каким азартом считают они российских правителей. А поодаль от них мы с Веней, сидим рядом, два брата, два постаревших шиза. (Вне цезарских проблем. Вне их шума.) Веня держит мою руку в ладонях: возможно, опасается, что я - так внезапно и необычно здесь появившийся - ему приснился; и сейчас исчезну. Я тихо (почти на ухо) спрашиваю Веню о том о сем, приходила ли Наташа, его бывшая жена? Веня тихо же отвечает: нет, не приходила, у нее сейчас трудности. Спрашивает, может, и у меня трудности?.. Я несколько пьяно развожу руками - мол, пока что буду здесь, в больнице (не объясняя почему и как). Веня явно не понимает, но кивает: да... да... да... Но и в присутствии чужих Веня ищет наш привычный контакт - не сразу и осторожно он называет (как бы задевает) приготовленные слова. Они вспыхивают передо мной, как свечи, в правильном ряду. Я поражался: как бесконечно много Веня вырвал у времени: выбрал, выцарапал, удержал в себе! (Тем самым выдал и мне братскую индульгенцию, оправдывающую мое забвение.) Он был больной старик и одновременно бескорыстный хранитель наших детских дней. Он здесь и хранил. В своей потухшей голове. (В этих больничных стенах, откуда ему не выйти.) Мальчишки... Потеряли ключи от входной двери. Мы ползали по траве на склоне оврага возле дома, нет-нет и подымая глаза кверху, где маячило размытое стеклом лицо отца. Отец грозил пальцем - мол, ищите, ищите! Не только детство, но и самого Веню я не держал в памяти: я жил. Полуседой монстр на общажных кв метрах, автономен и сиюминутен, я и жил сегодняшней, сейчасной минутой. Потому я и волновался, напрягался перед каждым посещением Вени в больнице: искал, что ему купить и что принести, и что самому надеть, чтобы выглядеть счастливее. Но, возможно, и он, Веня, напрягался каждый раз перед моим приходом, чтобы хоть что-то для меня припомнить. Он тоже, возможно, изо всех сил рылся в наших бесцветных детских годах, не был же он бездонный кладезь. Не бесконечны же были и его там тайники. Сидим рядом: - А ты выходишь на улицу? к дождевым ручьям? - спрашиваю я (о больничном режиме). - В дождь не пускают. - Почему? Раньше ты мог постоять у выхода. Веня лаконичен: - Сестра новая. Холин-Волин (видно, хотел вновь выпить) поощряет выпить заодно и меня. Пью. Когда мы чокаемся, Веня отводит глаза (его детская душа съеживается). Я, надо признать, опрокидывал стопки в рот с большим удовольствием; также с удовольствием и с некоторым уже любопытством вслушивался в их застольный спор, полупьяные врачи о политике! Иван Емельянович утверждал, что цезаризм - явление традиционное и историческое, настолько историческое, что совместим с чем угодно, хоть с разрухой, хоть с азами демократии, а вы (это Холину) - вы просто нетерпеливы, как все молодые и живущие. Молодые и жующие, - тут же корректирует Холин-Волин... Вижу - меня манит Адель Семеновна. Она уходила - и опять пришла. - Что такое? - я встрепенулся (тотчас вспомнил, что я никто, больной). Но Адель Семеновна только делает знак: подожди! Она занята: она наново смешивает для врачей "чистенькийС с водой. Священнодействует, превращая воду в водку. Как торопящийся мессия, она осеняет святую жидкость трехперстием (с зажатыми в нем фиолетовыми кристалликами марганцовки). Завершив со спиртом и неспешно шагнув поближе, Адель Семеновна, медсестра с родинкой на шее, сообщает мне шепотком: "Женщины тамС, - с подмигом, хитрый и спокойный ее шепот. Для врачей ни звука. (Зачем тревожить - они ведь сразу с вопросами, кто, куда и почему?!) Мы с ней, лицо к лицу, перешептываемся. "Какие женщины?С - "Твои, наверноС - "Кто такие?С - переспрашиваю я. (Никак не могу понять.) - "Поди, поди. Бабы пришлиС, - велит она уже приказным тоном, но опять же спокойно, шепотом, не для их дипломированных ушей. Вышколена. И своя в доску. Высвобождаю руку из рук Вени. Он (оглянулся на медсестру) боязливо вжимает голову в плечи. Адель Семеновна, глазом не моргнув - Ивану: - Ему (мне) надо выйти. Ему, Иван Емельянович, надо в палату. Он (я) скоро вернется... Иван кивает: да, да, пожалуйста! Холин-Волин и вовсе машет рукой: не мешайте!.. Их политический, под водку, разговор вновь достиг высокой степени обобщения (и тем самым нового запальчивого счета цезарей). Холин-Волин вскидывает брови: - ... Но тогда перебор! Боря разве десятый? Боря, извини, уже сам двенадцатый! откуда так много?! - Оба шумно пересчитывают цезарей. - Не получается, господа! Володя, Ося, Хрущ, Леня, Миша, Янаев, Борис... - А старички? Андропов и Черненко? - Но тогда и Маленкова перед Хрущевым приходится взять в счет? 15 - А-а. Ясно, ясно! Забыли! Надо начинать не с Вовы, а с Керенского! ну, разумеется, вот ведь кто первый у нас - первый после череды царей! Под их столь пристрастный учет (под строгий счет до двенадцати ) я, неприметный, ухожу из кабинета, шепнув Вене, что сейчас же вернусь. Иду больничным коридором - это не коридор отделения, здесь простор, кабинеты, здесь какие окна! (Двенадцать тех цезарей как двенадцать этих окон.) Спускаюсь вниз. В вестибюле, в виду огромных больничных дверей я останавливаюсь на миг в потрясении: там Зинаида!.. Зинаида, да еще приведшая с собой подругу, также заметно предпраздничную и тех же обещанных мне лет сорока с небольшим. Обе, конечно, уже под хмельком. Надо же! (Я только тут вспомнил нелепый телефонный уговор.) "Твой-то не мальчик?С - спрашивает Зинаида, и я не сразу понимаю о ком. "Мой?С - "Ну да. Который в палате!С - Ах вот что: она имеет в виду единственного в моей палате, кого также оставили стеречь стены на праздник. Логичного дурачка Юрия Несторовича. - Ему, я думаю, сорок, - говорю в некотором раздумье. - Ну, и отлично! - хвалит Зинаида. И подруга тоже показывает зубы с металлом: мол, самое оно. Сидим, сели в вестибюле, неподалеку от слегка испортившейся и потому беспрестанно мигающей надписи: выход . На скамье. (Пять длинных скамей для коротких встреч.) Пригляд двух гардеробщиц нас мало трогал. А дежурящая в вестибюле сестра и вовсе сюда не смотрит (торчит за столом, в белом новехоньком халате, читает книжонку). - Отлично или не отлично, но вас не пропустят. Зачем пришла? - Как зачем? - Я же тебя предупреждал. Я тебе по телефону все объяснил! - сержусь я. Они хмыкают, обе слегка растерялись: как так?.. праздник или не праздник? Их женская невостребованная душа горела (горело их участие, их принос). А что было делать? Как быть, если им уже не терпелось. Зинаида открывает свою громадную сумку и (не вынимая из недр) там же, в темноте сумки, принесенную бутылку довольно ловко откупоривает. Слышно бульканье. Появляются стаканчики. Длинные холодные вестибюльные скамьи, а все-таки праздник! Обе женщины пересмеиваются, но смущены, на чуть робеют, и вот Зинаида значаще спрашивает: "Может, позовешь его?С - "Не пьет онС - "Совсем?С - "СовсемС - Обе они сомневаются: неужели ж такой больной? - "ЧужБВГДЕЖЗИЙКЛМНО-РСТУФХЦЧШЩЪЫЬЭЮЯ