и меня еще быстрее. В лифте, где меня пришлось скрючить, кишечник еще раз выстрелил. - Ну ты! - угрожающе сказал второй. А первый опять только гыкнул: - Гыы!.. В начале выноса, когда меня еще только одевали, я слышал их с Эдиком сговор (деловой уговор), слышал, что речь шла о хотя бы трех кварталах в направлении метро. Подальше отсюда. Но алкаши, получив свои деньги вперед, не стали долго трудиться. Они ограничились тремя домами, оттащив меня недалеко, к углу этого же квартала. Там они поставили меня возле дома, у какого-то парадного. Именно что поставили, то есть прямо и головой вверх, как человека, - колени мои беспрерывно дрожали, и я не знаю, чем и как я держался. Но стоял. Смышленые, они как-то хитр у прислонили меня к приоткрытой двери парадного, ею же и зажав. Потом я, конечно, сполз вниз. Их не было. А я сполз. И теперь я сидел у стены на асфальте. Помню, что пытался подняться. Нашел, нащупал два валяющихся кирпича, кирпич к кирпичу рядом - и сел на них мокрой тяжелой задницей. И вот тут (как с неба) раздался знакомый крик: - Петрович! Эй. Ты чего тут сидишь - скучаешь или отдыхаешь?.. Я увидел остановившуюся машину. А за ее стеклами (смутно) - лица. У меня нет знакомых, чтобы ездить в такси, вяло решил я. И не стал вглядываться. Но ошибся. Через минуту я увидел приближающегося Викыча, а с ним Леонтия-Хайма. Я решил, что бред. Вик Викыч сурово улыбался (как всегда). А не знакомый мне Леонтий-Хайм бойко объяснял, что он живет у Михаила, что он русский и сделал себе обрезание. Что он уже улетающий, вылет через два-три дня, и он до чертиков рад со мной познакомиться - два дня погуляем?! - Погуляем, - тихим-тихим шепотом сказал я. Они увидели, что болен. Подхватив, а затем придерживая меня под руки, осторожно вели к машине. "А мы обкакались! А мы обкакались!..С - весело (и в то же время шепотком) повторял Леонтий-Хайм суроволицему Вик Викычу, а Викыч ему тс-с, давай, мол, не проговоримся таксисту - не пустит в машину... Но таксист был опытен, догадался и повез лишь заранее сговорившись, что настелят газет, что следов не будет и, понятно, за лишнюю плату. Торг состоялся уже в пути, при счете пятнадцать тысяч сверх, двадцать тысяч, двадцать пять... я отключился. Отвезли меня к Михаилу - открыв глаза, я увидел знакомый угол его квартиры и ковер с узнаваемым кич-рисунком (почти надо мной). И конечно - знакомый шум голосов: предотъездный гул. Отъезжающая энергичная мордва бегала по квартире туда-сюда, суетилась и упаковывалась. Стучали два молотка. Вперестук заколачивались бесчисленные ящики, возня и капризный детский плач, вскрики и оклики, а в дальнем уголке, как в красном углу, тихонько сидела их старенькая прабабушка (единственная с еврейской кровью). Ее везли в Израиль как самое дорогое. В другом углу, на кровати, валялся Михаил, больной, с высокой температурой. Он махнул мне рукой - видишь, мол, какая скверная нам вышла осень! А я и махнуть рукой не смог. Я был много хуже. Вик Викыч и Леонтий обмыли меня в ванне, Леонтий-Хайм, чуть заикающийся на букве "мС (М-м-ожно?.. М-м-миллион...), рассказывал жизнерадостные байки, подымая мой дух. Он не замолкал и на миг, только чтобы я посмеялся! Вряд ли его клокочущая веселость и расточаемая доброта были лишь нервозностью человека перед отъездом (и затаенным ожиданием новой жизни) - скорее другое: Леонтий с этими прибаутками оставлял мне (оставлял здесь) свою костромскую жизнь, бери, мол, ее себе сколько сможешь. Такой вид прощанья. Эта жизнь сама выходила - уходила из него. 4 Мне дали чистое белье, предусмотрели под меня клеенку, шутили, что, к счастью, у меня нет кашля, и еще предлагалось подыскать мне под бочок некашляющую костромскую вдовушку. Из дурашливых баек Хайма-Леонтия я и посейчас помню о чукче, к которому забрела геолог-женщина, лыжница, наткнувшаяся в пургу на заснеженный чум - в чуме сидел чукча (м-м-мужчина) и скромно играл, зажав в зубах и пальцах китовый ус: - Дринь-дринь-дринь-дринь... Когда чукча зажег светильник и вновь взял в руки пластинку китового уса, я так захохотал, что пустил струю; Викыч и Леонтий тоже захохотали, принесли мне таз с новой водой, я обмылся, а они вновь помогли мне сменить все перед сном. Ушли. Я так счастливо спал. Мне виделась пурга (не могу сказать, снилась, шел прямой повтор из детства), и как я, мальчиком, бегу на лыжах в разгулявшийся, воющий февральский снег. (Потому и сцепились памятью чукча, лыжница.) Через горбатые сугробы, через мост над замерзшей рекой - вот и старая разделительная стрелка-указатель ЕВРО-А-АЗИЯ, залепленная снегом. Я бежал мимо старенькой надписи, перемещаясь с одного континента на другой слишком легко и неуважительно, как все дети. Я потерял варежки. На мосту через замерзшую Урал-реку снежинки лепились к голым рукам. И таяли, навсегда уходя (входя) в мои детские вены памятью о трансконтинентальном переходе. Пурга утихла. Я спал. Эдик Салазкин (совесть зашевелилась) прислал вослед экстрасенсоршу Зою Валерьяновну - известную мне с давних времен Зою, отчасти тоже шарлатанку, но с талантливыми знахарскими руками. Зоя и подлечила. Неделю грела она руками мой желудок, кишки. Прогрела и позвоночник, а также дала дозированное дедовское средство, толченый куриный пупок. "Через два дня встанешьС, - сказала непререкаемым тоном ведьмы, через два , повторила прихрипывая и ушла, и через три (некоторая неточность) дня мой кишечник перестал взрываться, я ожил. Странно, что она, алчная, ничего не взяла ни с Викыча, ни с Леонтия-Хайма с его зелеными купюрами. Может, просто спешила. Зое многое прощалось за ее руки. Особенно ладони! - я и сейчас (мысленно) слышу их направленное тепло. Как бы две параболические антенны она держит то у моей спины, то у живота. (А прогревались кишки.) Огромные и удивительно теплые мягкие ладони. Что не мешало ее рукам быть хваткими, цепкими, как у скряг прошлых веков, хапая по пути, что попадалось - деньги, подарки, вкусную еду, мужчин. А Михаил болел, лежал с осложнением. - ... Едем в общагу. Догуляем там! - это взывает ко мне Вик Викыч. - Ух, догуляем! - вторит Леонтий. Я сижу рядом. Я еще слаб. Вик Викыч и Леонтий собрались и уходят, но, как вдруг выясняется, они берут меня с собой - в общагу ведь едем, в твою общагу! - кричат. Они уже подхватились, натягивают на меня рубашку, свитер и чуть ли не силой тащат меня с постели в жизнь. Ух, догуляем! Надо же как-никак Леонтию здесь, в России, свое допить - да, да, да, допить и допеть!.. И тут (хорошо помню) Михаил, лежа, слабый, и лишь едва оторвав голову от подушки, говорит Вик Викычу: - Только смотри же: не петь Черного ворона! Тот кивнул. Оба с голосами, Вик Викыч и Михаил, когда поют Ворона, подначивают и обычно провоцируют друг друга - мол, кто первый вступит? Петь в одиночку Ворона значит накликивать смерть. Так что не забежать вперед ни на полтакта. В этом ирония, шутка и давняя игровая их договоренность - один без другого тем более не поет. В любой вечер, в любой компании! Михаил, больной, а не забыл, подсмеялся: одному, мол, не петь! Вик Викыч согласен: - Дурной я, что ли! Но тут возмущается Леонтий - как так? как это не петь?! - провинциал клянется, что обожает петь Ворона, что за диктат! он м-ммечта-аал об этой песне, он, может, и в Израиль собрался и едет, чтоб по пути (в М-мм-москве) с кем-нибудь спеть! - Не. Без Мишки никогда! - дразнит его Вик Викыч. - А только припев? - Нет. Леонтий уже вопит, что Ворон - люби-ммм-мая песня. Когда Леонтий видит кружащую в небе черную птицу, он плакать готов, как гениально она вьется! М-мм-магия! - Ну разве что я совсем упьюсь! - Вик Викыч смеется и вдруг предлагает: - А ты попробуй петь один. Один споешь? Провинциал зябко поводит плечами: - Один? Я?.. Страшновато. Общий хохот. Мужички обманывают смерть. - На выход! - командует, басит Вик Викыч, уже пьян. - Догуляем! - Пьян и обрезанный Леонтий. Уже завтра летит он к любимой жене, которая где-то под Тель-Авивом учится говорить на языке пророков - она вместе с сыном, милая, любимая, родная, но без своего Леонтия-Хайма, завтра они воссоединятся! Оставить меня здесь Вик Викыч и Леонтий никак не хотят, подхватив под руки, ведут - я слаб, измучен, что-то лепечу, но эти двое влили в меня полстакана водки: вперед, вперед, общага ждет! До магазинов на такси, а дальше - пешие - погода отличная! Мы идем вдоль ярких палаток, киосков, комков, всех этих свежих вагончиков и распродаж на развалах, беря на выбор красивые бутылки, дорогие колбасы, сыр на закусь. Леонтий ищет селедку: он хочет попрощаться с Россией нацеленно и конкретно, поблюдно, - говорит он. Поблядно? - грозит ему смеющийся Вик Викыч. Однако селедки нигде нет. Картошка есть - нет селедки. Ладно, за селедкой пошлем баб, как только у них расположимся... А что за бабы? - Ты не спрашивай. Ты, знай, плати! - велит ему Вик Викыч. Когда из-за поворота показался могучий корпус общаги, у меня застучало сердце. Я увидел фасад и знакомый разброс окон, занавески. Пятнистым афганцам (моим врагам на входе) Викыч объясняет: - Мы идем к сестрам - к Анастасии и Маше. В гости. А он (я) - он к себе домой! Не узнал, что ли, служивый? Викыч и Леонтий по ступенькам, прихватив справа-слева, чуть не волокут меня. - Не знаешь, к каким сестрам? Не бывал у сестер на северной стороне?.. Ну, ты, салага, даешь! - уже на ходу растолковывает Викыч, надвигаясь на афганца. А Леонтий, придерживая меня, другой рукой выдергивает из кармана денежку (не вижу, но слышу ее хруст) и сует второму. Я только слабо улыбаюсь. Мне трудно передвинуть ногу. Ступенька крута. Но вдруг... я лечу. Леонтий и Вик Викыч подхватили под руки и на порыве вносят меня в дом через крутизну ступенек у входа. (Нежданно-негаданно закончилось мое изгнание. Как бы скостили срок, с возвращеньицем Вас , Петрович.) Оба гогочут - а я, висящий на их руках, слабый, раскрыв рот, продолжаю ощущать полет. Ощущать, что счастлив. Торжественный въезд. Коридор северной стороны. Мои места. Вик Викыч не раз бывал в многоквартирном этом доме (в гостях у меня), так что теперь мы и впрямь сразу направляемся к сестрам, Анастасии и Маше. "Почти как ЦветаевыС, - поясняю я, и пьяноватый Леонтий тотчас делается перевозбужден, это Россия, это она дает ему красивый знак, чтобы, прощаясь, запомнил! 5 Я остерегаю: да, да, Анастасия и Маша любят людей денежных, любят, чтобы у них "гуделиС, попивая винцо. Но (внимание!), как и многие женщины такого склада, сестры неосознанно (невольно) будут ждать ближе к ночи некоего приключения, выяснения кто с кем, а то и легкого мордобоя. (В запасниках моей памяти картинка, когда подвыпившая женщина Люба лупит хахаля по щекам, а сестры, успокаивая, крепко держат его за руки.) У них две комнаты. Большая для застолья и крохотная, где еле втиснуты две их кровати. Я также напоминаю, что Анастасия и Маша великолепно жарят блинцы!.. Входим, и Анастасия, смеясь, спрашивает меня: где был, пропадал? - А чо, так плох с лица? Вик Викыч и Леонтий коротко объясняют - Он болел. Я только улыбаюсь; с разинутым ртом; слаб и счастлив. Викыч, Леонтий и я стоим в дверях - в карманах, в руках и чуть ли не в зубах у нас бутылки и свертки. Анастасия нам рада. Маша сейчас придет и тоже будет рада. Но знаешь, чего нет? - говорит Анастасия. С дрожжами затея долгая, а скоростной, блинной муки уже нет. "Сейчас будет!С - и рванувшийся на улицу Леонтий приносит (как раз к приходу Маши) четыре огромных пакета. Общее ликование! На шум подошли еще женщины, две из них с девятого этажа, довольно красивые. Леонтий пускает слюну, не зная, на ком остановить глаза. А меня клонит, я сплю, я едва держу голову - так ослабел. Леонтий счастлив, вот она Москва, вот они московские женщины, о которых не зря говорят. Он скромный провинциал, рядовой заводской инженер, но ведь и он красоту понимает! "Цветаевы, это кто?С - потихоньку спрашивает он меня, заодно пополняя образование. Он нацелился на грудастую Любу Николаевну, текстильщицу, и шепчет мне на ухо, мол, вырос в глуши, крестьянский вкус! Сестры сетовали - почему Виктор Викторович так редко приходит? - Зачем я вам нужен часто? - смеялся Вик Викыч. - Нужен, нужен! - Не общажный, извините, человек. Мне, видно, суждено умереть в прекрасной отдельной квартире! - весело пророчил Викыч, обдавая нас через стол водочным дыханием. (А меж тем умер на улице, жить ему оставалось месяц.) - М-м-москва! М-ммосква! - кричит мне (с стаканом в руке) романтичный Леонтий. Они все кричат. Один я молчу - пить не могу, есть не могу, говорить не могу, мне бы на стуле удержаться. Пришел званный на блины Федоров с восьмого этажа, гитара, романсы с надрывом, теперь это надолго - теперь пошло-поехало! Маша и Анастасия, обе расчувствовались. Вик Викыч, на боевом взводе, уже думает, как пополнить запасы, да и женщины вокруг него из тех, что умеют выпить (еще и косятся на быстро пустеющий стол). Как медленно тянется время у больных; и как резво летит оно у здоровых! - думалось мне. - Куда это ты? Чего встал? - спрашивает меня Люба Николаевна. Оказывается, я встал. Оказывается, собираюсь идти, хочется - меня потянуло в коридоры. Меня манила, зазывала коридорная прохлада. (Ощутить полноту возвращения.) Но как идти, если слаб, - пойдут ли ноги?.. Вик Викыч помог, открыл мне дверь. - Держись там, родненький. Если что - зови, кричи! - предупредил. И вот я шагнул в коридор. Один. Брел, покачиваясь. Медленно. Какие, однако, узнаваемые, какие живые стены! - долго-долго шел я коридором, переставляя ноги по знаемым наизусть старым, стертым доскам. Спустился на четвертый этаж, на третий. Меня завораживали двери, номера квартир. И окно в торце коридора с уже сто лет известным мне видом на булочную. Шаги. Со стороны лифта. Характерное, шаг в шаг, сбойное подстукивание. Оглянулся - хромоножка Сестряева. - Петрович! Видела вас с друзьями, когда вы входили. Здравствуйте. (Все видит из своего наблюдательного окна. Деликатничает. Не входил я - меня внесли.) У меня, Петрович, к вам дело... Она всегда на "выС. Я стал поближе к коридорной стене. Опора. Мне бы, слабому, тоже сейчас костыль. А она, Сестряева Тася (чуть с улыбкой), сообщает потрясающую для меня новость. Да, Ловянников. Просил передать Петровичу - мол, надо бы вновь постеречь квартиру. Да, молодой бухгалтер Ловянников уехал на месяц-полтора. Как всегда. Ключи у нее, у Таси, - мол, как увидишь Петровича, передай ему из рук в руки. И протягивает мне ключи. Знакомый брелок-собачка. - А Марс? - спрашиваю. - Собаку он взял с собой. - Давно уехал? - Неделя уже. Ловянников очень торопился... - А свет-газ оплатил? Я расспрашиваю, я деловит, я мелочен, но на самом деле я еле сдерживаю счастье, звон и боль внезапно нахлынувшего чувства - еще не верится: я вернулся. (Не просто ночлег на ночь - квартира.) Я прислонился к стене. Я даже не заметил, как Сестряева ушла. В голове кружение. Вдруг осознаю, что я вновь медленно иду по коридору - куда? - не знаю. Попался Акулов, кивнул мне на бегу. Замятов, он тоже кивнул. Один, другой - они шли мимо. Они не осознавали, что происходило с ними - и что со мной. А ничего не происходило, если не считать, что я десять-двадцать (не знаю сколько) минут опять дышал их коридорной пылью. Люди здоровались, вот и все. Люди поуспокоились на теперь уже своих кв метрах. (Уже обрели. Я напрягся, чтобы на миг это в них увидеть.) Люди и есть люди, они забывают. И кое-кто из них опять не прочь, как в былые времена, зайти вечерком ко мне (будь у меня сторожимая квартира) и рассказать под водку всю свою жизнь. Возможно, не так сразу. Возможно, я чуть забегал вперед, утративший спешит увериться. Позвонил в дверь Зинаиде. - А-а. Привет! - как ни в чем не бывало. И запах ватрушек. Садись же, садись, чай заварен! Как будто не она и не они гнали меня прошлой осенью, как чумного. (Некоторые держали дверь призакрытой. Не гнали, но ведь и не звали.) Решили ли они своим гигантским коллективным мозжечком, что я искупил и что прощен? Или просто забыли?.. У Зинаиды я посидел. Чаю выпил с ее солененьким печеньем. С ватрушкой тоже. О том, о сем. Она не сразу и с неопределенной, с нейтральной интонацией спросила, есть ли у меня ночлег. - Есть. - Да? Я вынул ключи с брелоком, погремел в ладони. Она кивнула - хорошо!.. Предложила бы Зинаида мне угол, если бы в ладони ключей не было, - не знаю, не уверен. Теперь мы говорили о здоровье. Она считала, что я ужасно выгляжу, надо бы очиститься, а для этого недели две попоститься. Не есть жирное. И не более ста грамм водки в день. Хорошо поешь, певунья, подумал я. Хорошо подпеваешь, подумал. Но досады уже не держал. На душе было прекрасно. Меня простили - я простил. 6 А когда на возвратном (от Зинаиды) коридорном пути я еще и остановился с Курнеевым покурить-поговорить, сигаретный дым выжал из меня маленькую живую заслепившую слезу. Курнеев Петр Алексеевич сам приостановился. - Кого я вижу?! Привет, - он сказал без особой радости, но и без общажной настороженности. Как своему. Мол, жизнь-то идет, а мы с тобой все курим. Держи сигарету. Своя есть, ответил я. Чиркнула спичка. Вот тут я вновь прислонился плечом к стене. От слабости. И от живой слезы в глазу. А дальше понятно: дальше я не смог удержаться и отправился на знакомый этаж. Да ведь старый Петрович уже и обязан был оглядеть квартиру господина Ловянникова. Одно из окон закрыто небрежно. Разве так уезжают! - ворчнул я, подгоняя шпингалеты. Кресло. Скучные бухгалтерские книги на полках. Я огляделся. Знакомый холодильник. Я у себя. В свое время я брал в этом холодильнике на подкорм пса (да и сам откушивал) отличной квашеной капусты. Добавка в рацион. А вот и Марс! Привет! - я поднял глаза на настенный портрет пса. Комната (узнавание) сразу озарилась радостью. Как вспышка. Но светлая радость узнавания поползла от меня вдруг в стороны, как ползет в обе стороны мокрая бумага... я пошатнулся. Закапало красным на руки. Не беда. (Кровотечение. Носовое.) Я добрался до постели, лег. Повыше голову... Лежал, испытывая попеременно то пугающую радость, то слабость. Мы свели с Ловянниковым знакомство, когда еще не дог, а дожок, дожик, как там правильнее - когда Марс еще был щенком. Ловянников уехал, оставив мне квартиру и предупредив, что воинственность щенка пока лишь в его звучном имени и что кости хрупки, задние лапы особенно; когда прогуливать, надо сносить с крыльца на руках. Я так и делал. А в лифте, в коридоре быстро растущий элитный пес уже сам все знал - не лаял. Помимо любви к меньшим братьям, меня в те дни грело еще и то, что Ловянников оценит, дог вырос без переломов, - попомнит и, глядишь, вновь оставит сторожить (жить) свои кв метры. Мне нравилась эта однокомнатная. Небольшой балкон. И вид из окон. (Не гнусный в любую погоду.) Книги в основном бухгалтерские, специальные, но есть философские томики. (Хозяин как-то процитировал Бердяева, в другой раз Фромма. Нормально.) Вскоре же Ловянников оставил мне жилье на месяц, а потом и на полтора-два, так повелось. Уезжая, Ловянников теперь забирал Марса с собой. Мраморному догу уже года три. Могучий. (С дурной привычкой при встрече лизать меня в губы, в рот.) Портрет Марса на стене мог наводить упреждающий страх на жулье (имелись в виду наводчики, Ловянников улыбнулся), - пусть, пусть видят! Когда есть рисунок, возможен и оригинал. - А Леонтий? - поинтересовался я. - Отли-ии-ично! Вик Викыч уверил, что догуляли отлично, проводы честь честью. А Леонтий, мол, и похохатывающая Люба Николаевна были все время в челночном движении: нет-нет и уходили к Любе домой (поднимались куда-то на девятый этаж) и потом возвращались, чтобы продолжать пить. Леонтий, правда, жаловался на слишком недавнее обрезание. Оттуда (с девятого этажа) Леонтий каждый раз появлялся первым и кисло (и тихо, шепотом) сообщал Вик Викычу на ухо одно и то же - мол, это надо делать все-таки в детском возрасте. Но от Любы Николаевны (текстильщицы свое знают) Леонтий был в восторге. Память о ней останется с ним до конца дней. Увезу вместе с синими снегами России! - обещал он. Дошло и до драки, когда Вик Викыч и Леонтий отправились еще и к некоей Равиле, а у Равили своя гулянка и свои мужики, грузчики. (Неприветливые! то ли водки мало, то ли просто жлобы.) Вик Викыч, если пьян, побузить любил, и как раз с улицы подвалило полбригады грузчиков, пришли с работы. Они были немыслимо широки в плечах. Люди-шкафы. И самый здоровенный шкаф был их бригадир, он-то, ни слова не говоря, для начала двинул Леонтия, так что тот улетел к другой стене; не поломался Леонтий только потому, что врезался в визжавшую Равилю. Викычу объяснять дальше было не надо, он в свою очередь ударом кулака свалил с ног бригадира. Да и Леонтий, пришедший в себя, высвободив русы кудри (Равиля вцепилась в волосы и держала), закричал: "Я на ногах, Викыч! Давай им врежем!..С - и тотчас, кулаки вперед, пробился (с восторженным криком!) к последнему здесь, в России, другу. Как всякий провинциал, Леонтий подраться умел; они с Викычем дрались спина к спине; но двое, увы, это только двое. Оба вернулись к сестрам сильно побитые, но как-никак на своих ногах - и оба как-никак еще пили! Равиля, чтобы замолить драку и чтоб без последствий, прибежала к Маше и Анастасии плача и держа в руках (как-никак!) четыре бутылки водки. Вик Викыч и Леонтий еще пили, когда в окнах забрезжило, а снизу нервно засигналило у подъезда заказанное в аэропорт такси. Леонтий-Хайм был в пластырях и с огромным фингалом под глазом; его не хотели пустить в самолет. (До такой степени побит.) Уже на паспортном контроле Леонтию дали понять, что он неузнаваем и что у них нет возможности удостоверить личность отъезжающего. Вертели в руках его паспорт так и этак. Предлагали снять с лица пластыри. На все их хитроумные происки Леонтий, держа руку глубоко в кармане, многозначительно (и сурово) им отвечал: дело сделано. Наконец, велели позвать сопровождающего, чтобы подтвердил личность хотя бы словесно. Вик Викыч и был сопровождающий. Увидев побитого, в пластырях Викыча, пограничники развеселились: не может, мол, быть, чтобы эти двое, такие схожие, не были братьями. - ... Но все. Уже все. Порядок. Леонтий летит, - заключил Викыч рассказ. (Довольный сделанным делом. Честь честью. Проводил.) Последнее, о чем они (Викыч и Леонтий) говорили в аэропорту, - русская провинция. Какое это чудо. Они не хотели там, в провинции, жить (ни тот, ни другой), но они ее любили. Нет ничего лучше тех улочек. Нет ничего роднее тех поворачивающих тропинок и тех пыльных, неасфальтовых дорог, а ивы в пыли, а эти небольшие речки!.. Оба плакали, подбирая слезы с разбитых глаз и губ, с посиневших скул. Один из улетающих им сочувствовал, решив, что мужиков перед вылетом обворовали. - Нас обворовали, ты понял?! - кричал мне Вик Викыч. Когда Викыч пересказывал, я тоже пустил было слезу, вспоминая пыльные задрипанные улочки. (Вспомнил и о Вене в больнице, пора навестить.) Улочки и проселки так и стояли перед глазами - скорее идея, чем реальность. Но их все еще грело солнце. Они пылили. Есть у меня и другой свитер, более теплый; и более густого цвета. На худощавую фигуру в самый раз. На свитере дырка с тыла - прожженная сигаретой (почти на заднице). Но если, входя, держать руки чуть сзади, все отлично, свитер просто блеск. Я окреп, одолевал любые расстояния. К тому же осень ровная, давление не скачет (молодец!). 7 Когда пришел навестить Веню, меня принял Холин-Волин. Главный. Я уже знал о переменах (Иван Емельянович парил теперь совсем высоко; орел). Холин-Волин был дружелюбен, как и положено ему быть с родственником одного из постоянных больных. Ровный разговор. И ни полслова о моем недавнем здесь пребывании - ни намеком, ни циничным взглядом. Серьезен. - К брату пришли?.. Хорошо. О Вене, о вялом развитии болезни Холин-Волин говорил достаточно обстоятельно и с заботой - услышалась в его голосе и заинтересованность (профессиональная; как она слышалась и в голосе Ивана в свое время). Беседуем. О том, что появился новый американский препарат. О питании. О разном и прочем - о том, как подействовала на Веню нынешняя осень с ее холодами. Я не вполне врача понимал: он же совсем недавно считал, что я псих и скрытый уголовник. Зачем ему я? Откуда этот такт и его желание общаться, чай со мной пить? (Или господину Холину-Волину задним числом слегка неловко?) И конфету к чаю мне дали в точности так же, как в давние визиты, одну, но дали. Возможно, инерция: мол, повелось еще при Иване - при прошлом царе, чай, беседа с писателем... Но могло быть и так, что Холин-Волин вовсе не думал обо мне, он и не пытался думать. (Меня иногда поражает мысль, люди не думают.) Тотальное "неС, именно оно ведет людей по жизни день за днем, неделя за неделей. Ведет это "не С и Холина-Волина, ведет ровным ходом и само собой, автопилот; и вот откуда возврат к честной серьезности врача и такт, и перепад отношения ко мне (в лучшую сторону), вот откуда чай и моя конфета. Сидим, разговариваем: - ... Венедикт Петрович помнит о вас даже в самые трудные, в плохие свои дни. Что там ни говори, его и ваше детство прошли рядом. Это ведь много. А для него - очень много! - Да, - киваю я. - Родители уходили на работу на целый день. Запирали снаружи нас с Веней вдвоем. В отместку отцу мы однажды ножницами порезали на полоски свежие газеты!.. Нянек не было. - А летом? - Летом у деда в деревне, там и вовсе счастливы. - Вдвоем? - Да. - А друзья? - Бывали и друзья. Но попозже - в школе. У него как раз и были всюду дружки и подружки. Веня к себе притягивал. Веня вообще был ярче и, безусловно, талантливее, чем я... Но никакой ревности меж нами не было. - То есть росли естественно. - Да. Как трава. Нам приносят (Адель Семеновна, медсестра с родинкой) еще по чашке чаю. В какую-то из чайных минут я попробовал напомнить господину Холину-Волину. Я намекнул для начала этак академично (и не без легкого яда), а нет ли, милый доктор, чего общего с научной точки зрения в наших с Веней бедах (и психиках?) - родные ведь братья. Однако Холин-Волин никак не отреагировал. Доктор Холин-Волин словно бы решил не касаться тех недавних (и неприятных) дней - мол, что ж смешивать. Мол, если посетитель и родственник, то и будь им. Слова под ногой заскользили. Я смолк. Нарушивший их условности, я уже ожидал (отчасти виноватясь), что Холин-Волин дружелюбно, но строго меня одернет, погрозит пальцем: "Но-но!..С - мол, тех сложностей и того темного пятна нам обоим не следует теперь касаться. - Извините, - сказал я мягче. Но уже через три минуты (сука!..) я опять не удержался и, варьируя разговор о Вене и далеком детстве, рискнул на своеобразный шутливо-глумливый прыжок (через говорливый наш ручеек) - с берега на берег. Улыбаясь ему, я спрашивал: - ... А скажите: если б в тот день санитары были покруче? если б забили меня?.. Мог бы я рассчитывать, что окажусь с Веней в одной палате?.. Это ведь трогательно! Мы бы с Веней решили, что детство вернулось. А Иван Емельянович был бы как отец родной, который ушел на работу и снаружи нас запер... Я засмеялся шутке, а врач нет. С мягкой улыбкой и с чуть припрятанным недоумением он только взглянул на меня. - Да, да, - сказал он. Так говорят и так взглядывают не вполне расслышавшие, в чем, собственно, шутка. Не все в ней понявшие, но тем не менее (жизнь-то идет) продолжающие из уважения вести разговор. Холин-Волин не понимал. Он не понимал, о чем я. Он меня забыл . Я продолжал ему что-то (что?..) говорить, я уже доел конфету и прихлебывал из чашки последнее. Я ему улыбался. Но внутри я слегка одеревенел. Вот, оказывается, что такое - мы. Мы, то есть люди. Каким-то чудом я умудрился не застрять у моей старой знакомой Зинаиды. А ведь был так слаб духом! Мужчина, попавший в уют и в тепло после больницы (после такой больницы), - как гретый воск. Сидишь и с боков обтаиваешь. Зинаида все про воск поняла. Чуткая. Но колебалась. - Если ты на один вечер, то чего нам с тобой сходиться? - спросила она прямо, как солдатская жена. И как солдатская вдова, наскучавшая за годы, уступила. Отчасти еще препаратный, на водянистых чувствах, я, кажется, не вполне понимал, что мы с ней собираемся делать. Именно так. Если бы не она, я, возможно, не сообразил бы известной последовательности наших запараллеленных с женщиной действий и мог замереть, сняв ботинки, затем брюки, и... мол, что там на очереди дальше? Так что это она сама колебалась. (Грызла в раздумье белые сухарики один за одним. Похрустывала.) Сама с собой грандиозно сражалась, и сама себе сдалась. Жизнь как жизнь. Я ведь тоже сражался. Солдатские ассоциации не покидали меня. У Зинаиды два взрослых сына. Оба служат. Фотографии бравых парней с значками и лычками. На другой же день (за постелью вслед) Зинаида уже поторопилась навязать мне работенку: - ... Разгружать машины с барахлом, а? Для фирменного магазина. Слышь, Петрович. Со вторника. Просили, чтоб мужик не обязательно постоянный, но чтоб обязательно честный. Чтоб не обыскивать каждый час до трусов! Случай не упустив, я у Зинаиды помылся. То есть не побрызгался справа-слева, а полежал, помлел, отмок в горячей ванне, растягивая банное время до той бесконечности, пока душа не запела. Конечно, с мочалкой, с хорошим душистым ее мылом (Зинаида, угадав минуту счастья, еще и бросила мне новое махровое полотенце). В таком вот замечательном настроении, неспешно вытираясь (не растираясь, а только промакивая полотенцем влагу с тела), я глянул в зеркало. Поджарый, можно сказать, худой, худощавый господин, уверенный в движениях и уверенный в себе, лишь несколько взлохмаченный (я как раз причесывался) - этот господин с седыми усами, с седыми висками стоял передо мной. "Вот ведь каков!..С - в третьем лице отозвался я о том, кого увидел. Меня удивило лицо, столь сильно определившееся в своем желании жить, - лицо, сложившееся, сгруппировавшееся в не зависимые уже от меня черты житейской энергии и ярости. Я даже ахнул. Формула выхода из психбольницы: 8 "яС - "пС = былое "яС, где "пС это препараты, что должны выветриться (выйти с дыханием), - эта формула даже опережалась. Меня смутила эта показная ярость, а с ней и твердость чувств на уверенном лице, в то время как уверенности и прежней твердости (как я знал) пока что не было, ничего не было, ноль. Мимикрия. Чтобы жить. Только и всего, чтобы жить и выжить. Но господин мне понравился. Уверенный и хорошо стоящий на ногах, знающий и про время на дворе, и про свой час. Сказал себе вслух: - А что?.. Пусть так. Я поиграл мыслью в будущую свою закамуфлированность: вот с таким лицом буду жить. И лишь к ночи, как калека, заваливаясь в постель, отстегивает свою кожано-деревянную ногу, я тоже, покряхтывая, ремешок к ремешку, буду отстегивать в темноте лицо (перед сном, святые минуты) - буду самим собой. Буду оглаживать свое мало-помалу восстанавливающееся "яС, как тот же безногий солдат, оглаживает свой обрубок - мол, даст Бог и вырастет вновь. С утра этот вот господин, пристегнутая нога, опять зашагает трудиться, защищать чужие кв метры, никакой ущербности, вот в чем и жизнь. Вот зачем нам так много дается - чтобы потерять нашу уникальную малость. Чтобы помнить ее, скорбеть по ней. Чтобы знать. И чтобы возвращать ее себе своей же жизнью. Каждый день. Каждый час. Мало-помалу. Чтобы в минуты всеобщего врачевания в нас тем более и тем сильнее возникал и жил этот праведный страх потерять "яС. Я глядел в зеркало. Я заглядывал в жизнь. Жизнь нравилась. Я причесывался. Зинаида сунулась в дверь ванной и вмиг, женским глазом, увидела, узнала возродившегося господина (пока что внешне, но ей это и надо) - увидела, как крепко стоит он на ногах здесь и там (в зеркале), - и тотчас запела: - ... Говорил, торопишься, а сам все причесываешься! Значит, время есть, а? Слышь, Петрович. Может, останешься еще на ночку-две, а какой супец с баранинкой у меня! ого!.. и беленькую найдем. Не прошло и месяца, как Вик Викыч умер, сбитый машиной; он скончался сразу, такой силы был ночной, слепой наезд. В тот поздний час Викыч перебирался со своими малыми вещичками на новое место - уходил от женщины к женщине (из уюта в уют). В районе Вешняков на темном, экономящем свет шоссе Викыч шел по самой кромке, близко к проезжей части. Шофер сбил его и помчал дальше. Мертвый Викыч лежал там всю ночь, в середине ночи был раздет мародерами; он шел в единственном своем прекрасном костюме (переносил его на себе, чтобы не мять). Ни его большой вечной сумки с надписью Эверест, ни рукописей. Забрав сумку, рукописи, разумеется, где-то выбросили. Ни даже одежды. С него сняли все, разули. Такие времена. Он лежал в трусах и майке; с пробитым виском. Женщина, к которой он шел, обнаружила Вик Викыча только утром (но все же успела!), когда его, безымянного, уже было забирала труповозка. Женщина ждала его всю ночь, он обещал. Утром, с сердцебиеньем и, что называется, через не могу, она позвонила той, от которой ушел; после пререканий и взаимных колкостей (не слишком болезненных, так как женщины не знали друг друга) выяснилось, что Виктор Викторович уже ушел. Ушел на ночь глядя. Он всегда так уходил. Собрал рукописи, да, да, и все свои вещи тоже в одну сумку - и ушел. Нет, такси не вызывал, пешком, он и ко мне пришел пешком, не знаю, голубушка, не знаю... ищи. Женщине сорок с небольшим, скромная, а сын двадцати лет (к ним Вик Викыч и направлялся). Сын понял мать в трудную минуту и шуметь не стал, помог привезти тело; сын помог и кремировать. Женщина, как выяснилось, видела Викыча ровно три раза, скорая любовь, три встречи. В сущности - незнакомые. Вот кто его проводил. Женщина знала (от Викыча, на всякий случай) мой телефон, но пока в многоквартирной общаге меня отыскали, время ушло. Я примчался на кремирование, но Викыча не увидел. Такая нелепость. Мне не хватило минуты-двух. Я вбежал, весь мокрый, с открытым ртом (дядя, где твои зубы,- сказал мне один из тех, кого я расталкивал) - я успел, я почти успел, было еще их время, женщина и ее сын находились в зале прощания. Но тело Викыча уже уплыло в огонь, уехало, укатило, я не увидел его мертвого профиля. Ну, минуты, буквально минуты не хватило. Я вернулся в общагу. Приехал Михаил. Рыдал, как ребенок. Стояли пьяные на улице (зима!..). Выпивший Вик Викыч важничал. Говорил, кивая в сторону Михаила; а тот снегом растирал себе щеки: - ... Он - бедный русский еврей. А я бедный русский русский. Мы никому не нужны. Зато мы - пишем! Зато нам - нужен весь мир. - И женщины? - пьяно смеялся я. Викыч еще больше приосанился (и принял с поправкой): - Да, и они. Если, конечно, с квартирой. Женщина без квартиры была для Вик Викыча существом милым, но бесполым. Я познакомился с Вик Викычем давным-давно - на офицерских сборах запаса. Стреляли по фанерным танкам. Стрельбы были через день, пушка 100-миллиметровая, сейчас уже списанная. В грохоте и в сизом влажном дыму - моросил дождь - я каждый раз видел на лице Викыча плавающую улыбку. Счастливое ожидание выстрела... Он заряжал пушку, заряжающий. Два подносчика, один на прицеле, итого четверо - мы все оглохли. Прежде, чем командовать пушками, мы должны были пострелять как солдаты, изначальная офицерская практика артиллеристов, - Викыч заряжал, задвигал поднесенный снаряд, а я кричал: - Давай, давай!.. Менявший женщин раз в год-полтора, он эти полтора года жил с одной, жил в ее квартире и уже принципиально не заводил романов на стороне, не изменял. Он был с ними по-своему честен. (Это жены. Это жены, я просто не оформляю свои браки, - интеллигентно объяснял Вик Викыч.) Он шел от женщины к женщине всегда пешком. - ... Я приближаюсь к ней постепенно. Шаг за шагом. Заметив во тьме зеленый глазок, Викыч мог разве что крикнуть с дороги проезжающему ночному таксисту, остановить, купить втридорога барышную водку. И идти дальше. Мы поговорили о его рукописях, погибших на обочине дороги в той черной ночи. Все до листочка. Все свое носил с собой. И как быстро подытожилась жизнь! Тоненький томик новелл Вик Викыч успел-таки снести в издательство. Надо проследить. Этим займется Михаил. Нашлись еще две (довольно ранние) новеллки Вик Викыча. Михаил обнаружил их в одном из ящиков своего стола. Он показал их мне. Странички, написанные от руки, ровными буквами. Первый листок пожелтел. Михаил протянул мне: 9 - Возьми. - Я?.. Оказывается, есть издательство, издающее сейчас коллективные сборники. Всех и всякого. Это без проблем. Но там заправляет известный Зыков, которого Михаил не хочет видеть. Но я тоже не хотел Зыкова видеть. И что, собственно, в этих двух новеллках? - разве что наша остывающая память. Я повторил Михаилу мое мнение. Я люблю повторять. Зачем, собственно, России столько талантов, если она их рассыпает, как козий горох по дороге. Тогдашняя женщина Вик Викыча собиралась в дальнюю командировку - аж в Сибирь. Он познакомил. Громадная женщина Варя, вероятно, лет сорока; его любимый возраст. Я приехал к ним простуженный и усталый, гость с пустыми руками. Но Варя отнеслась с уважением. Поужинали. Она ушла спать. А мы с Викычем продолжали сидеть и покуривать, тихо, с чайком-чифирком, заполночь на кухоньке - по обычаю говорливых. Варя, или Варвара Борисовна, так звали гигантшу, несмотря на свой рост, стать, крутые бедра, была, как козочка, пуглива и совершенно помешана на том, что ее могут изнасиловать в тихом переулке. Всюду (в особенности на кухне - смотри и помни!) висели вырезки из доморощенных кретинских газет. Как стопроцентно избежать изнасилования. Самооборона. Удар по яйцам. В пальто, в кофте, в сумочке - всюду у Вари таились свистки с милицейской трелью, чтобы на улице чуть что свистеть и взывать. У трусихи были руки Геракла; можно только гадать, что было бы с расторопным ярославским мужичком, врежь она и в самом деле ему по яйцам. Общаясь с такой Варей и день за днем убеждаясь в ее нелепой беспомощности (совершенно искренней), человек вдруг ясно понимает, почему настоящий двуногий хищник непременно мал. Мал, невелик и нацелен на добычу. И главное - с хищника нечего взять, ничтожен. - Моя крошка, - сказал ей в тот вечер Вик Викыч, а Варя в ответ, тоже с улыбкой, шлепнула его по спине, после чего Викыч минуты три кашлял. И не без юмора его Варя. Спрашивает: "крошкойС подавился? Викыч восхищался: расстегиваю ей молнию на спине, тяну и тяну, змейка молнии скользит, как по маслу. И конца-краю нет. Спина не кончается - это как открытие континента!.. Я раз летел в Алма-Ату в самолете - летел с музыкантами, с ансамблем, в аэропорту меня попросили помочь вынуть из чехла арфу. У нее сбоку тоже молния во всю длину. Ты никогда не вынимал из чехла арфу?.. Надо признать, Вик Викыч осторожничал и лишний раз побаивался знакомить нас со своей женщиной (меня; и мужчин вообще) - женщина с квартирой значила для него слишком много. Жилье греется женщиной. Женщина лепит, как ласточка, - говорил он, загадочно улыбаясь. Со смертью Вик Викыча стал сдавать Михаил. Он как-то разом сник, потерял