скинувшись своей обширной, наверное, с тремя сердцами, задницей в мягком кресле, она ворочалась в нем, как в мире. Больной почему-то лез к ней уже полумертвый, и она, скаля зубы, с радостью ставила смертельный диагноз. Просто от этого ей было легче на душе, солнце светило расширяюще веселей, и она словно каталась в представлениях о смерти, как кругленький сырок в масле. Гнойно изучала жизнь смертельного больного, его привязанности. Сколько людей прошло за всю ее жизнь! Бывало, зайдя в свой ярко-освещенный, солнечный кабинет, она первым делом выпивала бутылку жирного кефира, чтобы ополоскать внутренности от всех смертей. Затем, похлопывая себя мыслями, принимала больных. Вонючий пот не мешал ей думать. Особенно доставляли ей удовольствие молодые, дрожащие перед смертью. Их жизнь казалась ей ловушкой. И выстукивая, прослушивая такого больного, она с радостью - своими потными, сладкими пальчиками - ощупывала тело, которое, может быть, уже через несколько дней будет разлагаться в могиле. Вообще почти всю свою жизнь Нэля Семеновна думала только о смерти. Думала об этом во время соития, когда жила с черным, вспухшим от водки мужиком, думала, когда жрала курицу, думала, когда от страха перед раком чесала свое студенистое, жидкое от себялюбия тело. Единственно, о чем она еще могла думать "логично", то только об этом, на все остальное же она смотрела как на галлюцинацию. Для жизни она была тупа, а для смерти гениальна, как Эйнштейн для теории относительности. "Меня не обманешь", - часто говорила она кошке, пряча свое жирное лицо в подушку. За многие годы дум о смерти у нее сложилось такое представление. С одной стороны, ей казалось нелепым, что со смертью все кончается. "То, что мы видим труп, - это факт, - нередко повторяла она про себя. - Но это факт такого же значения, как тот, когда люди в древности видели вокруг пространство, разумеется, "плоское", и отсюда заключали, что вся земля плоская. Мало ли было таких видений. Ведь то, что мы видим, только жалкая часть всего мира". С другой стороны-все представления о загробном казались ей высосанными из земной жизни, из теперешнего сознания. Она не верила в то, что будет загробная жизнь, но не верила и в то, что после смерти ничего нет. Зато она чувствовала, что после смерти будет такое, что не укладывается ни в какие рамки, ни в какие правила или супергипотезы. "Это" - так она называла то, что будет после смерти - нельзя назвать загробной жизнью или как-нибудь иначе; "это" - вообще никак нельзя было назвать на человеческом языке; ни существованием, ни небытием; ни до рождения, ни после смерти... То ли ужас перед ничто нагнал на нее эти предположения о "той" жизни и они были лишь отражением этого ужаса; то ли наоборот этот ужас пробудил в ней инстинктивное виденье истины, дал толчок интуиции; то ли просто она была очень догадлива - рассудит сама смерть, но это представление о непостижимом после смерти так расшатало ее сознание, что она, и кстати, совершенно последовательно, стала видеть как неадекватное и обрамление смерти, то есть саму жизнь. (Ведь понимание последней целиком зависит от понимания первой.) Ей даже казалось, что чем бессмысленнее - и вне обычных рамок - она видит мир и себя, тем ближе она к Богу и к истине послесмертного бытия. Однажды Нэля, совсем очумевшая от мира, который она рассматривала как придаток к смерти, с трудом приплелась к своему врачебному кабинету. В коридоре была уже тьма-тьмущая народу, причем половина из них - полуумирающие. Эти последние были особенно наглы и активны: норовили влезть вне очереди, стучали кулаками по запертой двери, кусали друг друга. Более здоровые смущенно сторонились по углам. Гаркнув на больных, Нэля с трудом установила очередь. Потом заперлась в кабинете, и, чтоб скрасить себе существование, поцеловала свое отражение в зеркале. Только стук больных, вконец потерявших терпение, привел ее в чувство. Охрипшим голосом Нэля зазвала первого. Это был смрадный, полуразрушенный пожилой человек, переживший раньше двенадцать ножевых ранений в лицо. Запугав его медицинскими терминами, Нэля Семеновна избавилась от больного. Второй была сухонькая старушка с бантиком на голове, пришедшая сюда со скуки. С ней Нэля занималась долго: позевывая, прощупывала сердце, сосуды, упомянула о заднем проходе. Старушка ушла, оставив в качестве гонорара десять копеек. Затем показалась дама с дитем. - Если вы, мамаша, будете так переживать из-за того, что ваше дите все равно помрет, вы еще раньше его загнетесь, - разнузданно встретила Нэля Семеновна мамашу. Она знала, кому из клиентов терпимо говорить святую правду-матку. Мамаша так запуталась в предстоящей смерти своего дитя и своей собственной, что разрыдалась. Приговоренное дите между тем не среагировало: весело, точно оно уже было на том свете, дите носилось по врачебному кабинету, гоняясь за лучами солнца. Обалдев, Нэля Семеновна выперла бессмысленных. Заглянула в коридор. "Батюшки, сколько их!" - ужаснулась она. Полуумирающие лезли друг на друга, надеясь на Нэлю Семеновну, как на эдакое сверхъестественное существо. Только один, очень начитанный, жался в угол: он был шизофреником и боялся, скончавшись, перенести свое шизофренное сознание на тот свет. "Только бы не быть там шизофреником", - думал он. Плюнув на пол, Нэля Семеновна опять восстановила очередность. В кабинет влетел серенький, помятый, плешивый человек с дегенеративным лицом и оттопыренными ушами. - Требую к себе внимания! - заорал он, усевшись на стул перед Нэлей Семеновной. - Почему? - спросила врач. - Потому что я - Спиноза, - завизжал человечек, вцепившись руками в угол стола, - да, да, в прошлой жизни я был Спиноза... А теперь у меня почти не работает кишечник... Я требую, чтоб меня отправили в самый лучший санаторий. - А ну, загляну-ка я ему в горло, - подумала Нэля Семеновна. - Раскройте-ка рот. Вот так. И она с интересом заглянула в глубокое горло жалующегося. Когда кончила, больной тупо уставился на нее. - Я повторяю... Я был Спиноза... Спиноза... Спиноза, - брызжа слюной, закричал человечек. "А может, и вправду был", - трусливо мелькнуло в уме Нэли Семеновны, и под задницей у нее что-то екнуло. Молча она сняла трубку телефона, набрала номер Центрального Управления санаториев, но сразу договориться было невозможно. В трубку что-то шипели, возражали, убеждали повременить, ссылались на какие-то директивы. Спиноза между тем, тихонько присмирев, сидел в углу. Нэля Семеновна запарилась, обзванивая различные учреждения. Наконец злобно взглянула на человечка. - Не может быть, чтобы такой идиот был Спинозой, - раздраженно подумала она. - Где в конце концов доказательства?!! Устало она положила трубку. Человечек опять нервно засуетился. - Вы мне не верите, - с ненавистью выдавил он, глядя на Нэлю. - Все вы такие здесь на земле скептики. Он вдруг вскочил с места, и, подойдя к Нэле Семеновне, наклонившись, стал что-то шептать ей в ухо. - Ни-ни, - проговорила Нэля Семеновна, раскрасневшись, - ничего не понимаю, - и помотала головой. - Ах, не понимаете! - злобно вскрикнул человечек, побагровев от негодования. - Ну, а это вы, надеюсь, поймете, - он забегал по кабинету и вдруг резко распахнул рубашку. Вся его грудь была в татуировках: но среди обычных, блатных, вроде "не забуду мать родную", выделялся огромный мрачный портрет Спинозы, причем, в парике. Нэле даже показалось, что Спиноза на этом портрете странно вращает глазами. - Ну, что ж, и теперь не верите? - ухмыльнулся человечек, глядя на врача. - Не верю. Вот переспите со мной, тогда поверю, - вдруг похотливо выговорила Нэля, сразу спохватившись, как такое могло вырваться из ее рта. Но человечек не выразил удивления. - Ну, что ж, это я могу, - миролюбиво согласился он, наклонив по-бычьи голову. - Только у вас дома. - Прием окончен, - произнесла Нэля, высунув голову в коридор к больным. ...А через час, мерзко извиваясь мыслями в высоту, она, потная, валялась в постели с голым Петром Никитичем (так по-своему называла она больного, стесняясь окликать его Спинозою. Человечек добродушно согласился, что в этой жизни его можно называть и Петею). На расплывшемся лице Нэли было написано довольство. - Наглый ты, все-таки, Петя, - говорила Нэля Семеновна, - уверяешь, что был Спинозой. В ухо чего-то шепчешь. Тоже мне, доказательство! Или его портрет на грудях нарисовал! Ну и что ж из этого?! Может, ты приблатненных этим пугаешь. Петя только-только собирался поцеловать Нэлю Семеновну, но такое недоверие обидело его. Покраснев, он соскочил с постели и с озлобленным личиком забился с уголок. Он угрюмо молчал, не удостаивая Нэлю возражениями. Последняя, внимательно вглядываясь в его, чуть оттененное мыслью, дегенеративное лицо, не понимала, отчего у Петра Никитича такая уверенность: то ли это было просто внутреннее убеждение, то ли он знал какие-то тайны. - Да ведь ты, Петя, - идиот, - проговорила наконец Нэля Семеновна, обглядывая его, - как же ты мог быть Спинозою? Петр Никитич прямо-таки взвился: выгнувшись, как ученая гадюка, он подскочил к кровати; тусклые глаза его светились. - А про нравственную гармонию забыла, про закон справедливости, - пробормотал он. - В прошлой жизни я был Спиноза, а теперь - идиот... Для нравственного равновесия, для гуманности. Не слишком было бы жирно, если б я и теперь стал Спинозою? Зато тогдашний какой-нибудь кретин сейчас, небось... эдакий... как его... Жан-Поль Сартр... Нэля расхохоталась. Пугливо-дегенеративное лицо Петра Никитича повернулось в угол. - Откуда ты все это знаешь? - колыхаясь телом, изумилась Нэля Семеновна. - Вот уж не подумаешь... Хотя в тебе действительно есть что-то подозрительное. Ну, иди, иди ко мне, мой Спиноза! - и она протянула к нему свои пухлые, потные руки. Вечер прошел благополучно. На следующий день за завтраком, прожевывая здорового сочного кролика, чье мясо удивительно напоминало человечье, Нэля, после долгого молчания, проговорила, плотоядно ворча над костью: - Ты что, действительно веришь, что в мире есть справедливость? ...А как же этот кролик? Может быть, ты скажешь, что он тоже когда-нибудь станет Спинозою? Лицо Петра Никитича вдруг нахмурилось и приняло умственно-загадочное выражение. - Я был, конечно, односторонен тогда, Нэля, - просто сказал он. - Но не думай, что я, как все эти, верующие, понимаю только нравственность, забывая о познании. Наоборот, я убежден, что именно в познании ключ к нравственности. Когда мы действительно познаем потустороннее, когда спадет пелена, и мы увидим, в каком конкретном отношении находится наша земная жизнь - эта малая часть великого - ко всему остальному, то, естественно, все наши представления изменятся, и мы увидим, что зло - это иллюзия и на самом деле мир по-настоящему справедлив... Да, да... И этот самый кролик, которого ты так сладко пережевываешь... Да, да... Не смейся... И его существование будет оправдано... Ведь на самом деле он не просто кролик... И кто знает... Может быть, он когда-нибудь и будет этаким... даже Платоном. Петр Никитич поперхнулся. Кусок кролика застрял у него в горле, и он долго откашливался, пока кусок не прошел в желудок. Нэля утробно рассмеялась: эти речи в устах такого идиота, как Петя, поражали ее, словно чудо. - И все-таки, ты печешься о нравственном законе, - начала она, - пусть и путем познания, а не этой слабоумной... любви. Но почему ты уверен, что, когда спадет пелена, все окажется таким уж благополучным. Допустим даже, что земное зло - кстати, очень наивное, - как-то разъяснится, но зато может открыться новое зло, более глубокое и страшное... Неужто уж тебе не приходило в голову, что добро и зло - второстепенные моменты в мире, сопутствующие проблемы, а высшая цель - совсем в другом, более глубоком... Эта цель связана с расширением самобытия, самосознания... Нэля встала, вдохновленная своей речью. Глаза Пети горели, как у факира, и Нэля мельком подумала, что, может быть, Петя действительно был в свое время Спинозой. Это еще больше распалило ее. Она продолжала: - И даже если проблема добра и зла разрешится в пользу добра, то с точки зрения мирового процесса это совершенно второстепенно... Неужели ты думаешь, что у высших сил нет более глубокой цели, чем счастье всех этих тварей? Неужели мы должны судить о высшем по себе, вернее, по явном в нас?.. В конце этой тирады Нэля вдруг заметила, что Петя опять подурел. Его взгляд потух, лицо приняло придурковатое, выдуманное выражение; он начал хихикать, пускать слюни... и наконец, запел популярные песни. Нэля еще не могла прийти в себя от выглядывания в Петре Никитиче эдакого духовного существа, как он уже полез ее лапать. День закончился полусумасшедшим путешествием в кино. А следующие дни пошли, как в поэме: весело, придурочно и неадекватно. Петя совсем позабыл о санатории. Обрызганный своими эмоциями, как мочой, он скакал по комнате, пел песни и все время упирал на нравственную гармонию, что де, хотя сейчас он идиот, но зато раньше был Спинозою и наверняка еще им будет. Это очень умиляло его, и часто Петя, усевшись на кровати, спустив ноги, бренчал по этому поводу на гитаре. Нэле он нравился именно как идиот. Для умиления и для грозности она - во время врачебных обходов - брала с собой Петра Никитича к домашним больным. Тем более, что Петя всем своим видом и нелепыми высказываниями вселял в больных уверенность в устойчивость загробного мира. Один мужичок даже выбросил из окна все религиозные предметы, заявив, что у него теперь только один Бог - Петр Никитич. Другой - радовался Пете, как отцу, и хотел как бы влезть в его существование. Даже умирающее дите ласково улыбалось Петру Никитичу и радостно подмигивало ему глазком; особенно когда Петя, дикий и нечесаный, стоял и мутно глядел в одну точку. Только одну старушку-соседку Петя не мог ни в чем убедить; старушка уже помирала, но вместо того, чтобы молиться, держала перед собою старое зеркальце, в которое ежеминутно плевала. - Вот тебе, вот тебе, - приговаривала она, глядя на собственное отражение. - Тьфу ты... Хоть бы тебя совсем не было. Оказывается, старушка вознегодовала на себя за то, что она - как и все остальные - подвержена смерти. Умерла она самым нечеловеческим образом. Задыхаясь, приподнявшись из последних сил, она гнойно, отрывая от себя язык, харкнула в свое отражение; харкнула - упала на подушки - и умерла... А Нэля не могла нарадоваться на такие сцены; ее сознание пело вокруг ее головы, употребляя выражение теософов; она позабыла обо всем на свете, даже о своем экзистенциальном чревоугодии. А отходящих вдруг выдалось видимо-невидимо: в районе, в котором лечила Нэля Семеновна, люди стали умирать друг за дружкой, точно согласованные. Раскрасневшаяся, с разбросанными волосами, Нэля Семеновна с бурной радостью в глазах носилась по своим домишкам, как ожиревшая бабочка. Последнее время уже одна, чтобы ни с кем не делиться своим счастьем. У нее даже появилась привычка щипать умирающих или дергать их за руку, якобы для лечения. А нравственно - после этих посещений - она все вырастала и вырастала... но куда, неизвестно... Во всяком случае - внешне - она стала писать стихи, очень сдержанные, по латыни. Но одна страшная история напугала ее. Петр Никитич исчез. На столе лежала записка: "Уехал в Голландию". "Прозевала, прозевала, - мучительно подумала Нэля Семеновна. - Из-за моего увлечения умирающими... Он не вынес равнодушия к себе. Ушел". И она осталась одна - наедине со смертью. Прикованность (рассказ тихого человека) Почему все это произошло именно с мной, мне попытался объяснить один щуплый, облеванный чем-то несусветным старичок, отозвавший меня для этого за угол общественного туалета, во тьму. Он прошептал, что мой ангел-хранитель сейчас не в себе и ушел странствовать в другие, нелепые миры. От этого-то я и не могу никуда двинуться. А началось все с того, что мне рассказали одну сугубо телесную историю. Жила на свете некая Минна Адольфовна, серьезная врачиха и весьма полная баба. Жила она одна, но без мужа не была, потому что денег получала уйму. Любила жить в чистоте, широко и от внешнего бытия брать одни сливки. Было ли у нее что-нибудь внутреннее? Кто знает. Но один ее любовник говорил, что она могла неслышно икать, вовнутрь себя, распространяя смысл этого икания до самого конца своего самобытия. Так вот, недавно ее разбил паралич; причем почти намертво, так, что она лишилась дара речи, всех серьезных телодвижений, какой-то части сознания и лежала на кровати, безмолвная. Говорили, что она так может пролежать лет пятнадцать. Пенсию она стала получать большую, и, так как была совсем одинока, то назначили к ней от ее учреждения нянечек, которые тихо и покойно подбирали за ней дерьмо, меняли обмоченные простыни, кормили чем Бог пошлет. Через месяца два ее в прошлом богатенькая комната стала почти пустой, так как нянечки и медсестры все обобрали, а Минна Адольфоваа могла только молча за этим наблюдать... Я выслушал эту историю где-то в пригороде, на окраине, в грязном замордованном сквере, поздно вечером... Отряхнувшись, я пошел к далекому, невзрачному столбу, и в небе передо мной встал образ Минны Адольфовны, обреченной одиноко лежать среди людей пятнадцать лет. "Ку-ка-реку!" - громко закричал попавшийся мне под ноги петух. И вдруг вся тоска и неопределенность жизни перешли в моем сознании в какое-то неподвижное и неприемлющее остальной ужас решение. Я уже твердо знал, что пойду к Минне Адольфовне и буду ходить к ней каждый день, из года в год, тупо проводя около нее почти всю свою жизнь. Вскоре я уже нелепо стучался в ее дверь; соседка впустила меня, и я увидел почти голую комнату - сестры милосердия вывезли даже мебель, - в которой были, правда, одна кровать с Минной Адольфовной, тумбочка, гитара и ночной горшок. Минна Адольфовна могла делать только под себя, и ночной горшок стоял вечно пустой, как некое напоминание. Я остался вдвоем с Минной Адольфовной, но стоял около двери, у стены. Она сонно и животно смотрела на меня остекленевшими глазами. Я не знал, что делать, и внезапно запер дверь. Подошел к ней поближе и вдруг похлопал ее по жирному, огромному животу. Она не испугалась, только челюсть ее чуть отвисла, видимо, от удовольствия. - Ну что ж, Минна Адольфовна, начнем новую жизнь, - закричал я, бегая по комнате и потирая руки. - Начнем новую жизнь! Но как нужно было ее начинать?! Я сел в угол и начал с того, что просидел там три часа, неподвижно глядя на тело Минны Адольфовны. А за окном между тем медленно опускалось солнце. Его лучи скользили иногда по животу Минны Адольфовны. А серая тьма наступала откуда-то сверху. Вдруг Минна Адольфовна с трудом чуть повернула голову и уставилась на меня тяжелым, парализованным взглядом. Я почувствовал в ее глазах, помимо этой тяжести, еще и смутное беспокойство и попытку объяснить себе мое присутствие. Она знала, что у нее больше нечего красть, и боялась, по-видимому, что теперь ее будут есть. (Говорили, что одна юркая старушка, кормя ее, пол-ложки отправляла себе в рот.) Наконец, в ее глазах не осталось ничего, кроме холодного любопытства. Потом и оно уснуло. Она уже смотрела на меня мутно, нечеловечески, и я отвечал ей таким же взглядом. В конце концов встал, зажег свет. Она издала слабое "ик", больше животом. И вдруг она подмигнула мне большим, расплывающимся глазом. Мне показалось, что она захлопнула меня в свое существование. Вскоре я бросил работу, жену, карьеру, потом порвал все душевные связи... И с тех пор уже десять лет каждый день я прихожу в эту комнату, расставаясь с ней только на ночь. Минна Адольфовна подмигивает теперь только безобразной черной мухе, ползающей у нее по потолку. Но я не обижаюсь на нее за это. Мы по-прежнему смотрим друг в друга. Я навсегда прикован к ее существованию. Иногда она кажется мне огромным черным ящиком, втягивающим меня в свою неподвижность. Откуда эта странная прикованность? Я понял только, что она спасает меня от этого мира: я потерял к нему всякий интерес, раз и навсегда, как будто черный ящик может заменить самодвижение. Но она спасает меня и от потустороннего мира, потому что и в нем есть движение. Я ушел от всех миров в эту прикованность, точно душа моя прицепилась к этому застывшему жирному телу. Почему же иногда Минна Адольфовна плачет, в полутьме, невидимо, внутрь себя, словно в огромный черный ящик на миг вселяются маленькие, светлые ангелы и мечутся тали из стороны в сторону? Неподвижность, одна неподвижность преследует нас. Иногда, в моменты тоски, мне кажется, что Минна Адольфовна - это просто тень, тень от трупа моей возлюбленной. Но постепенно у меня становится все меньше и меньше мыслей. Они исчезают. Одна неподвижность сковывает мое сознание, и все существование концентрируется в одну точку. И, возможно, меня точно так же разобьет паралич и полностью обезмолвит, на десятилетия, на всю жизнь. И я уже знаю, что какой-то влажный от ужаса, взъерошенный молодой человек с сонными глазами наблюдает за мной. Он ждет, когда меня разобьет паралич, чтобы точно также присутствовать в моей комнате, как я присутствую в комнате Минны Адольфовны. Происшествие Григорий Петрович Гуляев, крупный мужчина лет пятидесяти, умер. На этом свете осталась от него в однокомнатной квартире жена - Наталья Семеновна, лет на десять моложе его, сынок Вова восьми лет и, кроме того, некоторые родственники, в том числе и такие близкие, как родная сестра - Елизавета Петровна, живущая Бог знает где. - Зря, зря Гриша умер, - говорила одна такая родственница, старушка Агафья. - Преждевременно, можно сказать... - А кто же свое время знает? - возразила другая родственница, покрупнее телом. - Нас ведь, паразитов, не спрашивают, когда нам умирать. Жена Наталья Семеновна ничего и никому не возражала, только вздыхала, думая о грядущем. А мальчик Вова вообще ни во что не поверил и решил, что папа просто уехал - в далекое-далекое путешествие и что он, мальчик Вова, тоже за ним скоро последует - туда, где папа. Между тем нужно было организовывать похороны. На дворе уже стояли девяностые годы, конец второго тысячелетия, время невероятно тяжелое. Но Григорий Петрович был лицо ответственное, служивое, и организация, где он трудился, помогла. Хуже всего оказалось с могилой; место еле нашли, но зато на приличном, даже веселом кладбище. Верующий ли был Григорий Петрович или нет - насчет этого никому ничего не известно было, даже непонятно. Но по крайней мере гражданскую панихиду подготовили по правилам. Она состоялась в клубе велосипедистов - там на первом этаже расположился громадный зал, окна которого выходили в зеленый, уютный и в меру поганенький садик. Гроб поставили у задней стены зала - прямо против входа. Были цветы, даже знамя и не так уж много людей. (Наталья Семеновна решила Вовку своего не пускать и отправила его на дачу к двоюродной бабушке.) В гробу Григорий Петрович постарел и вместо своих пятидесяти выглядел лет эдак на сто, а то и на все сто десять. Кожа вдруг одрябла, словно провалилась, глаза были закрыты - но с какой-то нездешней уверенностью и даже твердостью, что-де они уже никогда не откроются. Руки тоже были сложены с полной уверенностью, что они уже никогда не разомкнутся. Плакали - средне, одна только супруга, что вполне естественно, рыдала, да еще сестра. Мамы и отца у Григория Петровича уже давно не было. Двое друзей вообще не пришли. Почему-то появилось человек пятнадцать - из спортивного общества велосипедистов - совсем никому не знакомых людей. - Шляются тут всякие, - недовольно ворчала бабка Агафья. - Покойник ведь не пьяница был запойный, чтобы знать всю Москву, всех собутыльников. Он был человек тихий, ответственный. О семье заботился. - Безобразие, да и только, - подтверждала другая родственница. - Покоя даже в гробу не дают. Так вот и всю жизнь маешься, маешься, кричишь, ищешь чего-то, а потом и вознаграждения никакого нет, одно хамство. Ляжешь в гроб - и тебе же в морду наплюют... - И не говорите, - шептала третья родственница, - ребята-то эти, незнакомые, наверняка навеселе... А на дворике между тем, за кустами, расположились двое соседей Григория Петровича - Николай и Сергей, расположились для выпивки. - Ну что ж, помянем, - сказал один. - Помянем, - ответил другой. Помянули, выпили, а Сергей вспомнил: - А покойник-то нехорошо себя вел перед смертью... - Почему нехорошо? - насторожился Николай. - Драться все время лез. Чуть что - в морду, хотя и больной уже был, все понимал, к чему дело идет. - Не может быть, - ужаснулся Николай. - Факты, - упрямо подтвердил Сергей, потом задумчиво добавил: - Может, жизнь такая пошла, крутая. - Да чего ж перед смертью в морду? - В самый раз. Но не думай, что он только хулиганил. Когда один оставался в квартире, криком кричал, я слышал, у нас стенки тонкие. - Людей всех жалко, - проскрипел Николай. - Не мог он, наверное, понять: как это - тело - и вдруг его нет. У него тело было добротное, не то что... - Помянем, - проскулил Сергей, и они помянули. Между тем в зале наступило какое-то затишье. И тогда у входа появился сам Григорий Петрович, живой. Незаметно так появился, тихо, как словно вошла потусторонняя птица. Сначала никто и внимания не обратил: ну, вошел человек, наверное, собутыльник, хочет проститься с Григорием Петровичем, который в гробу. Сам Григорий Петрович, или, вернее, Григорий Петрович, который в гробу, и не пошевелился: лежит и лежит. Сразу видно: мертвый человек. Но живой Григорий Петрович все к нему подвигается, медленно, но верно. Наконец жена первая закричала: - Гриша! Да, Гриша, и пиджак тот же самый, и, главное, то неуловимое в походке ли, в улыбке, по которой сразу знаешь: это ОН, в данном случае Гриша, Гуляев Григорий Петрович собственной персоной. А другая собственная персона лежит на постаменте, в торжестве, в цветах, тихая. Наталья Семеновна еще раз расширила глаза и грохнулась наземь: Гриша! Откровенно говоря, почти никто ничего не понял: бросились к супруге, думая, что у нее инфаркт, а на живого Григория Петровича смотрели только несколько человек, остолбенев. Сестра его родная, Елизавета Петровна, отличавшаяся вообще жестким характером (иногда она ночевала и под поездом), чуть-чуть подошла к живому Григорию Петровичу и спросила: - Кто ты? - Тот, кто в гробу. - И живой Григорий Петрович подошел к мертвому Григорию Петровичу. Похолодевшая сестра его тоже приблизилась. Остальные стояли или возились около супруги. Некоторые в стороне - просто шептались. Живой Григорий Петрович пристально и, правда, довольно мрачновато смотрел на свой труп. Все цепенея и цепенея, Елизавета Петровна спросила: - А это кто? - кивком показывая на покойного. - А это я, - сумрачно ответил Григорий Петрович. - Гриша, но ведь ты говоришь, ходишь, - бормотнула Елизавета, и один глаз ее обезумел. - Ну и что? - насмешливо проговорил живой Григорий Петрович. Потом, как бы извинительно, кивнул на себя, мертвого, и пожал плечами. - Как ну и что? - ужаснулась сестра. - А вот так, - и Григорий Петрович повернулся к ней, готовой упасть. - Ладно, Лизок, ты вот что: передай Наталье - я к ней сегодня вечером попозже приду. Только пусть Вовку не берет обратно. И пускай приготовит ужин: яичницу с колбасой, кефиру, булочек. Водки не надо. - А я? - нежно прошептала сестра. - А чего ты? Мы с тобой и так родные. Живой Григорий Петрович несколько раз важно прошелся около своего гроба, остановился у головы, потрогал цветы, свои поседевшие, уже неживые волосы, тлеющий желтый лоб, незаметно дернул себя за мертвое ухо. Потом взглянул на сестру. - Вот что, - шепнул он. - Если Наташка боится, то пусть спит, скажи ей, пускай спать ложится, если пугается. Я сам разберусь на кухне, кусну, а потом к ней прилягу... И Григорий Петрович уверенно, но все-таки скорбно пошел к выходу, повернувшись задом к себе, мертвому. Большинство провожающих не знали его как следует в лицо и к тому же вообще ошалели, так что он беспрепятственно вышел из залы. Правда, какой-то мальчишка, признав в нем покойного, хотел схватить его за руку, но в последний момент не решился. Три человека, хорошо знавшие Григория Петровича, лежали на полу в обмороке. Один же просто сидел и бил себя в грудь кулаками, как бы в беспамятстве. Другие все еще откачивали Наталью Семеновну. Некоторые бормотали о галлюцинации. Другие искоса посматривали на мертвого Григория Петровича: не пошевелится ли. Усугубил положение высокий седой старик, видимо сектант: он, пронаблюдав все происходящее, подошел к гробу и плюнул в лицо покойнику, причем плюнул очень строго, как бы пригрозив. Что тут поднялось! Родственники, особенно сестра мертвеца, прямо вцепились в старика сектанта, кто-то дернул его за бороду. Послышались свистки, вроде бы вызывали милицию. Между тем музыканты, ни на что не обращая внимания, заиграли траурный марш, как и было договорено. А в зале уже дошло до мордобоя. Старикашка сектант, рваный, валялся на полу. В это время Наталья Семеновна очнулась. С изумлением она смотрела на мир. Мир был ни на что не похож: хотя гроб стоял на месте и лилась загробная музыка, ей сопутствовали мордобой и истошные крики. Тем временем уже по всему залу распространился слух, что, мол, только что Григорий Петрович приходил сюда сам, живой... и в этих похоронах что-то не то. Уже какой-то рыжий здоровенный мужик вытаскивал покойника из гроба, вопя, что мертвеца подложили. Покойника еле отбили, и события после такого факта приняли какой-то фантастический оборот; дрались все против всех, а остальные вопили. Наталья Семеновна решила, что она на том свете, и опять упала в обморок. Из своих кустов выскочили соседи-алкоголики - Сергей и Николай с криками, что они допились, потому что видели Гришу, уходящего из зала по направлению к автобусной остановке. Тем временем подъехала вызванная кем-то милиция. Первым вышло начальство - седоватый грузный лейтенант-оперативник. Но вид дерущихся у гроба поставил его в тупик. Он и его сопровождающие вышли из этого тупика минут через пять-шесть. - Разогнать надо всю эту похоронную процессию! - заорал наконец лейтенант, подходя к лежащей без сознания Наталье Семеновне, потому что ему сказали, что это супруга умершего. Около лейтенанта вдруг завертелся какой-то человек в штатском, кажется из верхов велосипедного клуба. Наталью Семеновну растрясли, и она открыла глаза. - Ваш это муж или не ваш?! - закричал человек, указывая на гроб. Наталья Семеновна заплакала. - Вы нам этими дикими похоронами демократизацию общества срываете!!! - визжал человечек, чуть не подпрыгивая вокруг Натальи Семеновны. - Дайте вы ей опомниться-то, - заорала на него старушка Агафья. - Неугомонные! Все вам надо выяснить! Дайте ей разобраться-то, умер у нее муж или жив?! Лейтенант выпучил глаза. Не в силах больше выносить такие слова и мордобой вокруг гроба, лейтенант вышел на середину зала и гаркнул: - Прекратите безобразие, не то стрелять буду! И выхватил пистолет, направив его почему-то на гроб с покойником, но потом, опомнившись, поднял пистолет дулом к потолку. Милиционеры, стоявшие около него, оцепенели. Но слова и грозный вид, как ни странно, возымели позитивное действие. Драка, как уставший синий океан, стала затихать, и, кроме истерических криков, ничего особенного больше не происходило. Человечек из верхов велосипедного клуба подошел к лейтенанту и спросил: - Что делать-то будем, товарищ... господин лейтенант? - опасливо спросил он. - Что делать? - задумчиво произнес начальник. - Первое: о происшедшем - молчать. Второе: похороны свернуть, музыку прекратить и сию же минуту уезжать на кладбище. Машина ведь есть? Есть. А я прослежу, чтоб все было как следует. Его приказа послушались. Гроб перенесли в машину. Но процессия разделилась во мнении: большинство склонялось к тому, что ехать хоронить ни к чему, потому что-де неизвестно, кого хоронят. Наталья Семеновна сначала наотрез отказалась ехать, но потом, когда гроб уже задвигали в машину, приоткрыла его крышку и возопила: - Да это же он, Гриша! Он - милый, ненаглядный, незабвенный мой. - И с этими словами она прямо за гробом нырнула в черную пасть траурной машины. За ней - сестра Григория Петровича Елизавета и еще несколько человек. По дороге Елизавета очень строго и рационально рассказала Наташе о том, что ей говорил Григорий Петрович живой. Под конец рассказа глаза Елизаветы вдруг наполнились каким-то дурманом, точно она уже пребывала в мире ином, но в очень нехорошем, и тогда Елизавета Петровна проговорила: - Ты посмотри-ка, тут перед нами Григорий Петрович мертвый и в то же время Григорий Петрович приходил живой. Их двое - один мертвый, а другой живой. После этих слов супруга Григория Петровича заскучала. Похороны закончились совсем мертвенно и отстраненно. Все молчали. Милиция только наблюдала издалека. Итак, Григория Петровича мертвого быстро похоронили. Никаких двусмысленных и вольнодумных речей не было. И все ж таки под конец напроказили: из поредевшей кучки людей вырвался какой-то старикан, побитый в предыдущей драке в зале велосипедного клуба, обтрепанный, грязный и рваный, с развевающимися волосами, и начал истерично кричать, указывая на могилу: - Нам туда надо! Туда! Потому что Григорий Петрович - он и мертвый, и живой в одно и то же время. Он и в гробу, он и ходит!.. Туда нам надо, туда! К Григорию Петровичу! Милиция приблизилась. Старикашке заткнули глотку, и все обошлось гармонично. Наталья Семеновна задумчиво возвращалась домой. В голове была одна только мысль - Григорий Петрович обещал прийти сегодня вечером. Провожала ее Елизавета Петровна, остальных родственников словно сдуло. Потом сдуло и сестру покойного. Наталья Семеновна осталась одна. Вошла в свою однокомнатную квартиру, зажгла свет и механически приготовила ужин, как и велел Григорий Петрович: яичница с колбасой... И стала ждать, почему-то поглядывая на часы. Потом, когда все-таки вышла из своего оцепенения, всполошилась: да что она, с ума сошла? кого она ждет, в конце концов? Григорий Петрович глубоко под землей, в земном крутящемся шаре, лежит и не выйти ему оттуда. Но вдруг она подошла к зеркалу и поправила волосы, подкрасила губки, захотелось накинуть что-то красивое, как будто ждала мужа после долгой командировки. Поймала себя на этом и разревелась от жалости к себе: значит, она и впрямь сошла с ума. Взяла себя в руки, и все дурные мысли прошли. Прибрала комнату, чтоб просто что-то делать, - и решила, что утро вечера мудренее. - Надо ложиться спать, - сказала она и, выпив полстакана водки, быстро разделась и завалилась в постель. - Завтра будет много забот, и все эти недоразумения забудутся... - И довольно быстро заснула. Ей приснились глаза Елизаветы, подернутые дурманом. Потом сквозь сон послышалось, как будто ключом открывали дверь. Однако это было не сновидение, она чувствовала ясно. Но не хватало сил открыть глаза, усталость, водка сковали тело, а самое главное - ей уже было все равно. Часть ее сознания была во сне, другая - бодрствовала, и этой бодрствующей частью сознания она все воспринимала, Слышала, как кто-то вошел в кухню, потом различила голос мужа, его чавканье, звон тарелки и ложки. На минуту все затихло. Потом вдруг: мат, опять звон тарелки, шум и голос мужа, что все плохо приготовлено, кругом тараканы; потом опять мат, бульканье воды... Наконец она провалилась в сон, глубокий обморочный сон. В десятом часу утра Наталья Семеновна проснулась. В поту и ужасе вышла на кухню; яичница была съедена, тарелка побита, вода пролита. Но в квартире уже никого, Наталья Семеновна взглянула на свое тело и закричала дурным голосом: на нем явственно проступали следы изнасилования... - Гриша, родной, как же так? - закричала она. Словом, Григорий Петрович мертвый лежал в земле, Григорий Петрович живой бродил по этой же так называемой земле и в момент, когда Наталья Семеновна проснулась, был совсем недалеко от ее дома. А бессмертный дух Григория Петровича покинул его - и живого и мертвого, и ушел далеко-далеко от них обоих, к своему Небесному Отцу, скрывшись от дыхания смертных и оставив Григория Петровича живого и мертвого один на один со Вселенной. Космический бог Арад, в поле духовного зрения которого случайно попала эта история, так хохотал, так хохотал, увидев эти беды человеческие, что даже планета Д., находящаяся в его ведении, испытала из-за его хохота большие неприятности и даже бури на своей поверхности. Простой человек Человек я в общем неудачный. И неудача моя состоит в том, что я не стал богом. Да, да, богом, бессмертным, внечеловеческим. Жить мне осталось всего дня два (таков уж научный прогноз), а за сорок восемь часов не выучишься стать богом. Два дня. А на остальное мне наплевать. Все кончено. Сижу я в маленьком ресторанчике в Мюнхене и коротаю это время, все-таки два дня, самые последние, тянутся безумно долго. Ну что ж, потерплю. Заказал я себе салат и три мюнхенских пива. Я люблю мюнхенское пиво, от него веет простотой. (Я и сам, в сущности, прост.) А с миром - черт с ним. С этим Мюнхеном, Рио-де-Жанейро, Нью-Йорком и прочей чепухой. Пусть моя жизнь не удалась (по причине, которую я объяснил), но у этих существ, людей, так сказать, жизни вообще не было. Так что не было даже что выбирать, кроме сосисок, салатов, машин и пива. Но где-то я их люблю. Особенно женщин. Все-таки я принадлежу к их роду, то есть роду человеческому. В этом и вся загвоздка. Во всех буддийских писаниях, например, написано, что родиться человеком - это величайшая удача, один раз такое бывает за миллионы более низших воплощений - от бесчисленных похотливых насекомых (это, конечно, символика) до демонов, орущих в пустоту. А я вот не согласен. И на кой черт нужно это человеческое воплощение, если для девяносто девяти процентов людей оно проходит даром: поспал, поел, попихался, потрудился и в гроб. Чем это лучше насекомого? Хотя вся современная западная цивилизация на этом и стоит (на физиологии то есть). Впрочем, ну ее к черту, такую цивилизацию, - все равно она скоро издохнет, как крыса, задохнувшаяся от собственного бытия. К сожалению, теперь меня уже ничто не интересует. Ибо у меня осталось только два дня. И за это время я не смогу стать богом. А человеком мне быть противно. Тем не менее повторяю: я где-то люблю этот поганый род, в котором черт меня угораздил родиться. Особенно люблю женщин. Здесь они - в этой пивной - такие странно сентиментальные, почти живые, в отличие от остальных многотысячных жителей этого города. Или мне в бреду так кажется? Я уже выпил две кружки этого красивого пива. Женщина тут сладкая, мягкая, в мясе, с большими грудями. Что в душе у них - и есть ли вообще у них душа, - я не знаю. Но некоторые современные западные теологи решительно отметают это средневековое суеверие о душе и ее бессмертии вообще. Они отметают и самого Бога, оставаясь при этом профессорами теологии. Ну, Бог им в помощь. Они делают то, за что им хорошо платят.