ьном расстоянии от берега, боясь свалиться. В низинах, под прикрытием кустарников, было потише, но сильно крутило; снег набивался в нос, в глаза и даже забивался за воротник, таял, и редкие холодные струйки ползли по спине. Сугробы Фомич переходил вброд, погружаясь в снег, как в воду, по пояс. Вскоре штаны его выше валенок намокли, потом задубенели от ветра и мороза и густо покрылись налипшим и промерзшим снегом. "Что твои бинты", - подумал Фомич невесело. Бедра были мокрые, поначалу мерзли и саднили, потом притерпелось. "Эх, теперь бы стеганые штаны, да потолще!.. - мечтал Фомич. - Я бы и на снегу переночевал. А в этих топай и паром грейся". Он шел, пригнувшись, избочась, отворачивая от ветра лицо, тяжело и низко, почти до снега опустив руки. Пучки прутьев он привязал теперь за спину, перехватив спереди плечи и грудь веревками. Они глубоко врезались в полушубок, сдавливали грудь, резали плечи, отчего руки его немели и по пальцам бегали мурашки. Иногда он останавливался возле большого сугроба, опрокидывался в снег на спину и лежал, закрыв глаза, раскинув руки, до тех пор, пока снова не мог пошевелить затекшими и застывшими пальцами. Он вставал и шел до нового изнеможения, опять валился на спину, чтобы отдышаться и снова идти дальше. Уже в сумерках подошел он к Кузякову яру. Здесь он решил распроститься с Прокошей, повернуть на Прудки и держаться прямо по ветру. Над яром дымились острые козырьки сугробов... Фомич слишком поздно смекнул, что берег под этими сугробами может быть обманчив. Он брел теперь, как утомленная лошадь, опустив голову и не глядя по сторонам. Поэтому поначалу удивился даже, когда качнулась перед глазами обнажившаяся черная кромка берега и огромный сугроб с гулом полетел в пропасть, увлекая За собой Фомича. Он стукнулся о что-то твердое ногой, перевернулся несколько раз и упал на спину. Минут пять он пролежал без движения, и ему даже приятно было оттого, как отходили ноющие натертые плечи и затекшие пальцы, только правая нога почему-то горела сильно, будто бы кто приложил к ней раскаленный кирпич. Наконец Фомич медленно опрокинулся на бок, потом попытался встать. Яркая, как молния, вспышка словно ослепила Фомича, и острая, пронзительная боль повалила его снова на спину. Он слегка застонал и потянулся рукой к правой ноге. Что с ней? Сломал или вывихнул? Но сквозь валенок трудно было что-либо прощупать, а пошевелить ступней он не мог, нога ниже колена не слушалась. Фомич решил добираться ползком. Сначала он хотел было отвязать и бросить пучки прутьев, но как только подумал о том, что из них выйдет четыре превосходных санных кошевки, которые он загонит Пете Долгому по восемьдесят рублей каждую, то это намерение - бросить прутья - показалось ему невероятным. "Прутья первосортные брошу... Триста двадцать рублей из кармана выкинуть? Это ж рехнуться надо, - думал Фомич. - Вон дядя Николаха колодник отсюда на себе возил возами. А я прутьев не донесу! Да что я, иль не Кузькиной породы? Ну ж нет, батеньки мои, не дождетесь от меня такой подачки..." Фомич, сцепив от боли зубы, выполз на берег и так, на четвереньках, с пучками прутьев за спиной, двинулся по ветру. Вскоре он потерял свои сшитые из старой шинели рукавицы и загребал снег побелевшими голыми пальцами. Холода он теперь не чувствовал вовсе, и боли в ноге тоже не было. Он плохо соображал, куда ползет, в каком направлении. Но зато хорошо знал, что на спину теперь переворачиваться нельзя, боялся, что силы не хватит, чтобы снова встать на четвереньки. И на бок боялся лечь, чтобы не уснуть. Теперь он и отдыхал все в том же положении - на четвереньках, уткнувшись носом в снег. Крутом была ночь, бушевал снег, выл ветер, а он все полз и полз, каким-то необъяснимым волчьим чутьем выбирая именно то единственно верное направление, где в снежной коловерти потонули Прудки. Нашли его ночью возле фермы. Головой он уткнулся в ворота, ползти дальше некуда. Думали, замерз... Очнулся Фомич в больнице. Рядом с койкой сидела Авдотья с красными от слез глазами. Он посмотрел на забинтованные руки, ноги и сразу все вспомнил. - Прутья-то целы? - спросил он. - Целы, целы, - печально ответила Авдотья. - Володька не приехал еще? - Нынче телеграмма от него пришла. Завтра сам будет. - Хорошо... - Фомич немного подумал и сказал: - Передай ему, пусть сам сплетет кошевки. Да смотрите не продешевите!.. Меньше восьмидесяти рублей за кошевку не брать... Кошевки будут первый сорт. 17 Больше месяца провалялся Живой в больнице - пока лодыжка под лубком не срослась. Появился в Прудках веселым, все шутил: - Говорят, что бядро полгода срастается. Эх, не повезло мне! Кабы не лодыжку, а бядро поломал - вот лафа... До весны пролежал бы на дармовых харчах. - Ты, Федька, и впрямь телом вроде б подобрел, - встретил его дед Филат. - Только с лица красен, как рак ошпаренный. - Это я шкуру к весне меняю. Надоело в старой ходить. Ты бы, дядь Филат, поползал по снегу. Глядишь, и помолодел бы вроде меня. - Говорят, у тебя и ногтев на пальцах нету. Сошли на нет? - А мне что их, лаком красить да на поглядку выставлять, ногти-то? Доктор говорит, от них зараза одна. Главное - пальцы целы. Он показывал всем свою чудом уцелевшую клешню и шевелил пальцами. - Владеют. Есть ишо чем ухватиться. Жить можно. С первесны подался на сторону старший сын Владимир. Уехал в Сормово на стройку. Пришлось снаряжать его в дорогу. С пустыми руками не отпустишь. И одежонку какую ни то надо - не в одном же обмундировании ходить ему. Покряхтел Фомич, но делать нечего. Зарезал свинью - отвез на базар. Отвез и мечту свою о корове. - Поезжай, сын, устраивай себе жизнь. А об нас не беспокойся. На остаток денег Живой накупил картошки. - Вот и нам радость, мать. Теперь до лета хватит. Значит, не помрем. До лета Фомич не дотянул. В мае, в голодную пору межвременья, он вспомнил про Варвару Цыплакову и решил сходить в райсобес, пособия попросить. И вдруг пришла в Прудки невероятная весть - Тихановский район закрыли. Не так чтобы закрыли - и все тут. Разъяснили, что район перестал быть рентабельным, то есть народ поразъехался, колхозы объединились да укрупнились - и район, значит, укрупнять надо. Назрело! Оно, может, и разумно, со стороны глядя, сказать: "Эко вы, милые, размахнулись - сорок две конторы на десять колхозов держите. Сократитесь!" Но тихановцы-то не хотели сокращаться; тихановцы продолжали думать, что район у них, как район, и все есть для района: конторы больше размещались в двухэтажных домах - и новых, и бывших кулацких, улицы булыжником мощены, а от чайной до клуба дощатый тротуар проложен... Чем хуже иных прочих? Но поди ты... Проснулись утром тихановцы - нет района. Ни одной вывески на домах: ни райтопа, ни раймага, ни райисполкома... Как жить? Фомич, услыхав об этом, даже взгрустнул: - В Пугасово не больно сбегаешь... И Варвары Цыплаковой там уж нет. А более всего тихановцев возмутило то, что в их белокаменный двухэтажный райком привезли инвалидов и престарелых. "Дожили! Районом были - стали богадельней". Рынок на тихановском выгоне опустел, дома в цене пали... Даже забитые окна появились. И началось в Тиханове великое брожение: начальство, которое со специальностью было, разъезжалось по своим ведомствам - банковские да почтовые в Пугасово переехали, а милиция, юристы - те даже в область подались. Демина отозвали в обком, Тимошкин в сельпо продавцом устроился, а для Мотякова места не находилось. Пугасовский председатель рика наотрез отказался брать его в заместители; сказал, что мне, мол, и своих выдвиженцев девать некуда. Специальности у Мотякова никакой не было, хлеб давно уж и позабыл, как пашут. Да ведь и не пошлешь его из председателей прямо в борозду. А хозяйственной должности или по кадровой части пока ничего не находилось. И Мотяков без дела ходил по лугам - рыбу ловил. Однажды Фомич встретился с ним. Как-то под вечер раскинул Фомич свои донки под Кузяковым яром - стерлядей половить. Наживу добывал тут же: сняв штаны, зашел в воду и острым жестяным черпаком выковыривал из-под воды илистый синевато-серый грунт, в котором прятались куколки мотыля. На самом яру остановилась черная заграничная машина. Фомич сразу узнал ее. "Зять полковника Агашина! Знать, из Москвы приехали", - подумал он. Но из машины вылез сам Агашин, грузный бритоголовый старик с красным мясистым носом и маленькими под нахохленными рыжими бровями серыми глазками. - Здорово, Федор! - сказал полковник с крутояра. - Живой? - Живой! А чего нам не жить? Воды сколько хочешь, в ней рыба - выбирай на вкус. Птица поверху летает всякая, - весело отвечал Фомич. - А вы когда приехали? Полковник был старше Фомича лет на десять, среди односельчан это заметная возрастная разница, поэтому Фомич обращался к Агашину почтительно, с детства привык еще. Тот приезжал, бывало, в деревню козырем. Красный командир! И даже старики величали его по имени-отчеству - Михал Николае. - Вчера приехал, - гудел сверху полковник. - Я тут не один... Давай и ты к нам! Фомич привстал из воды, прикрыв срам обеими руками, и сказал так просто, для приличия: - Вас самих, поди, много? - Давай-давай! У нас тут сетишки есть. Бредешок закинем в Луке. Ты знаешь здесь хорошие местечки. - С бредешком, конечно, можно было бы пройтись. И сети хорошо бы закинуть. Да уж и не знаю... запрещено! - в нерешительности стоял Фомич. - Давай-давай! С нами тут власть, правда бывшая! - засмеялся полковник. - Да вам что смотреть на власть? Вы сели да поехали, а мне тут жить... - Но Фомич уже без лишних проволочек, не то еще передумают насчет приглашения, вылез из воды, надел штаны и в момент взобрался на берег. - Ого, ты как козел еще прыгаешь, - сказал полковник и подвел Фомича к машине. - Полезай! Фомич влез в машину и очутился на одном сиденье рядом с Мотяковым. - Здравствуйте! - сказал Фомич, обращаясь как бы ко всем сразу. - Привет! - сказал зять полковника. А Мотяков промолчал. Зять полковника сидел за рулем; это был еще молодой человек, но уже полный, круглолицый и очень приветливый. Фомич знаком был с ним и знал, что работает Роберт Иванович во Внешторге, побывал не раз в самой Америке и привез оттуда эту самую машину под названием "форд". Изнутри в машине сиденья были обшиты настоящей кожей, хорошо выделанной и простеженной на манер фуфайки; а поверху, над головой, и не поймешь, чем было обтянуто, - не то шелк твердый (Фомич потрогал пальцами, он впервые сидел в такой машине), не то клеенка какая-то красная, вся в мелких пупырышках. А возле заднего окошечка валялись журналы в ярких картинках: все девки в темных очках, а на теле голо: два маленьких лоскута, так, с Фомичову ладонь, чтоб срам прикрыть. "А темные очки надели от стыда, должно быть", - подумал Фомич. - Нравится? - спросил Роберт Иванович. - Да как сказать... Красиво, но как-то неуютно. Замарать боишься, - ответил Фомич. - Хо-хо-хо! - оглушительно засмеялся полковник. Подъехали к озеру. Из багажника вынули две сети капроновые. Фомич слыхал про такие сети, но не видел еще и теперь с интересом разглядывал - нитки были желтоватые, крученые и очень тонкие. - Больно тонкие нитки!.. Не порвется? - А ты возми, порви! - сказал полковник. - Бери! Ну? - Полковник всунул в руки Фомичу сеть. - Тяни! Тяни, тяни!.. Фомич сильно натянул ячею, так что нитки в пальцы врезались. - Кряпка! - восхищенно произнес он. Бредень был тоже хорош, хоть и не капроновый, но новенький, ячея мелкая и мотня большая - сом попадет, не вырвется. Бредень вытащили из машины, на спинках лежал. - Неужто и бредень из Москвы везли? - спросил Фомич. - Бредень его, - кивнул полковник на Мотякова. Впервые за послевоенные годы Фомич видел Мотякова в обыкновенной белой рубахе с закатанными рукавами и не в галифе, а в простых серых брюках. И оказалось, что он не дюжее его, Фомича, так же худ и мосласт. И даже его широкий и ноздрястый нос, обычно грозно поднятый кверху, теперь казался смешной нашлепкой. - Это что ж, ваш бредень или бывший риковский? - спросил Фомич Мотякова. - Мой. А что? - Дак ведь ты сам запрещал ловить бреднем? Зачем же его держал? - Ты болтай поменьше! Вон делай, что заставляют. Фомич с полковником разматывали сети. - Что, Семен, не нравится критика снизу? - спросил полковник Мотякова. - Привыкай, брат... Теперь дело к демократии идет. - Чтобы критиковать - тоже надо образование иметь, не то что наши дураки да лодыри. - Мотяков зло сплюнул и стал раскатывать бредень. - Насчет образования это ты верно сказал, Семен! - осмелел Фомич. - Помнишь, у нас на курсах был учитель по _гонометрии_? Он, бывало, говорил нам: запомните - образование положит конец неразумному усердию. - А вы вместе учились? - спросил, улыбаясь, полковник. - Вместе академию кончали. Разве не заметно по усердию Мотякова? - сказал Фомич. - Прохвост! - Мотяков взвалил бредень и потащил его к воде. Полковник спросил: - Федор, у тебя, наверное, здесь где-нибудь лодочка припрятана или ботничок? А то у нас надувная лодка, возиться не хочется. - Есть! Как же без ботника? Я сейчас... Фомич встал и пошел вдоль берега. Ботничок он хранил в камышовых зарослях. В том же тайнике у него лежали весла, банки с запасом червей, двукрылые шахи, связанные дедом Филатом, удочки. Фомич взял ботало - железную воронку, надетую на конец тонкого шеста, длинное двухлопастное весло и прыгнул в ботник... Сети ставил Фомич с ботника - всю Луку перегородил. Потом долго ботал - пугал рыбу то с одной стороны сетей, то с другой. Полковник с высокого берега давал указания: - Бултыхни-ка вон у того куста! Во-во... А теперь от камышей зайди! Там что-то бухало... Щука, наверно. Фомич вскидывал шест кверху жестяным раструбом и с маху бил, погружая его в воду. "У-у-угг! У-у-угг!" - утробно разносилось по озеру. - Хорошо! Вот как их! - отзывался с берега полковник. - А теперь вон из той заводи... Лупи их по мокрому месту! Мотяков с Робертом Ивановичем растянули бредень, но после одного заброда махнули рукой. Берега были приглубые, и в трех метрах с головкой было, а там, где мелко, травы много: сусак да водяная зараза... Ноги не протащишь, не то что бредня. Бросив свой бредень, они, голые по пояс, сидели теперь на берегу и смотрели, как Фомич поднимал в ботничок сети. Попались две небольшие, по локоть, щуки, судачок на кило и крупный, как хлебная лопата, лещ. - А этот лежебока как сюда втюрился? - говорил Фомич, выпутывая из сетей леща. - Спросонья, должно быть, метнулся. Испугался! Так-то по трусости и в котел угодил, дурья башка. Уха получилась отменная - духовитая, мутновато-белая, как раз "рыбацкого колеру", как сказал Фомич. Он кинул в нее три крупных луковицы да дикого укропцу покрошил. Рыбу вынул, положил на дощечку и посолил щедро крупной, как стеклянные бусы, солью. Полковник протянул было ему пачку мелкой белой соли. Но Фомич отставил ее: - Этой солью только кисель солить или кашу манную. Свою крупную соль достал он из загашника - в мешочке хранилась, а потом еще в круглой старинной баночке из-под ландрина. - Соль для рыбы - что перец для мяса, - сказал Фомич наставительно. - А без них что мясо, что рыба - трава травой. - И откуда вам такую соль привозят? Как стекло давленое, - сказал Роберт Иванович. - А мы сами ее давим. Из коровьего лизунца. - Из чего? - Лизунец коровий... Соль такая, камнями. Ее возле фермы бросают коровам для лизания. И в магазине такую же, камнями, продают. - И вы едите такую соль? - Роберт Иванович покачал головой. Полковник задел деревянной ложкой дымящуюся уху и, причмокивая, медленно спил. - Ну, Федор, "Националь" перед тобой - что осел перед донским скакуном... - Само собой, - охотно подтвердил Фомич, хотя и не понял, что такое "Националь". - Этой ухой и маршала не грех потчевать, - восторгался полковник. - Роберт, ну-ка вынь-ка две баночки! "А зачем тут баночки? - подумал Фомич. - Что в них может быть хорошего? Теперь бы водочки с литровку - коленкор другой". Роберт Иванович полез в рюкзак (Фомич искоса поглядывал за ним). Фомичу хотелось еще чем-нибудь порадовать полковника, он сказал: - Чайку захочется после рыбки. Я вам сейчас такой колер заварю, что писать можно. Он срезал в кустах несколько стеблей у самого корня шиповника, нарвал цвета ежевики да наломал веток черной смородины с зелеными ягодами и все это положил в ведро, зачерпнул воды из озера и повесил чай варить. - А не отравишь своим зельем-то? - спросил полковник. - Помрешь - ни один профессор не определит отчего. Вот заварю - за ухо не оттащишь... Пока мы с рыбой покончим, и чай подойдет. Расстелили плащ-палатку под развесистым, как шатер, дубом; в центре поставили дымящийся котел ухи, рыбу на доске и коньяк... Фомич как чай отхлебывал - и приговаривал: - Лекарственная штука... Теперь бы по вечерам его принимать от простуды. И тогда лет до ста прожить можно. Роберт Иванович сидел, прислонясь спиной к дубу, все смотрел с крутояра на тот берег и восклицал: - Ну что за прелесть! Что за виды! Весь мир, кажется, объездил, а такой вот милой, скромной красоты не видывал. Смотреть отсюда, с высокого берега, и впрямь было приятно: далеко, у горизонта, куда хватал глаз, синели в этот вечерний час мягкие округлые липовые рощицы, а сразу за озером одинокие темные дубки забрели по колено в пестрое от цветов разнотравье и застыли в раздумье, будто дорогу потеряли и теперь не знают, как выйти к лесу. Застыли, смирились со своим одиночеством. Целый день куда-то рвавшиеся за ветром, буйствовавшие травы тоже затихли. И камыши, уставшие склоняться день-деньской, над водой шуметь, тоже выпрямились, стали выше, отраженные в спокойной прозрачной воде. Все в этот час в природе было согласным, покорным и, знать, оттого трогательно-грустным. Ни ветерка, ни дуновения. И даже птицы, казалось, понимали, что громко кричать неприлично; где-то на том берегу торопливо лопотал свое "спать пора!" перепел, да из ближних кустов тоненько позванивала овсяночка: "Вези сено да не тряси-и-и! Вези сено да не тряси-и-и..." Фомичу от этой тихой красоты стало хорошо и грустно, и он сказал со вздохом: - И зачем живет человек на свете, спрашивается? Красотой полюбоваться... Добро в себе найти и другим добро сделать... На радость чтобы. А мы рычим друг на друга, как звери. Тьфу! - Он достал свой кисет, но поглядывал на коробку "Казбека", лежавшую возле полковника. - Не красотой любоваться, а работать надо. Враз и навсегда! - сказал Мотяков. - А ты чего же не работаешь? - Фомич свернул было цигарку, но потом сунул ее в кисет и потянулся за папиросами. - Пожалуйста, пожалуйста! - подал коробку полковник. - Это не твоего ума дело, - ответил Мотяков. - То-то оно и есть... Вам, Михал Николае, не приходилось видеть, как курушка над утятами командывает? - обернулся Фомич к полковнику. - Вроде бы у нас в Прудках раньше сами утки сидели на яйцах, - ответил полковник. - То раньше! А теперь и утки пошли привередливыми. Яйца нанесет, а садиться не хочет. Вот вместо нее курушку и сажают. Та поглупее! - Живой затянулся, пустил дым кольцами, что твой пароход. - Так вот, выведет эта курушка цыплят на выгон и квохчет перед ними, хорохорится, хвост распускает. Все приказывает на своем курином языке - делай то, а не это. Но вот дойдут вместе до озера, утята - в воду и поплыли. А курушка на берегу квохчет. Оказывается, плавать-то она и не умеет. А все командовала - делай то, а не это. Так вот и у нас начальники иные. Сидит на посту, распоряжается - делай так-то и эдак. Командует! А снимут - куда посылать? Он, оказывается, работать-то не умеет. - Ты на кого это намекаешь? - спросил, багровея, Мотяков. - Да будет тебе, Семен! Шутки надо понимать, - сказал полковник. Фомич и ухом не повел. - Кому надо, тот поймет. А для того, кто не понял, я еще один анекдот расскажу. Это по вашей части, Роберт Иванович. Тот курил, заслонясь ладонью, и беззвучно смеялся. - Ты мне ответишь за свои антисоветские анекдоты враз и навсегда! - перебил его Мотяков. - Это не антисоветские, а против разжалованных вроде тебя, - сказал Фомич. - Ты что, в озере купаться захотел? - привстал Мотяков. - Я те не утенок... Смотри, сам не окажись там вроде той курушки, которой охолонуть надо! - Фомич тоже привстал на колено. - Ну ладно, ладно! - Полковник взял их за плечи. - Здесь пьют, шутят... А кто хочет счеты сводить, мы наградим того штафной. - А не боишься? - спросил Фомича полковник. - Вдруг Мотяков опять вашим начальником станет? - Его песенка спета, - сказал Фомич и, помолчав, добавил: - А мне терять нечего, окромя своих мозолистых рук. - Как нечего? А пристань? Должность! - Я от этой должности нонешней зимой на одной картошке выехал. Кабы не картошка, ноги протянул бы. При этой должности, Михал Николае, хороший корень в земле надо иметь. А у меня все, что на мне, то и при мне. Яко наг, яко благ, яко нет ничего. - Тогда иди в колхоз... Пускай корни в землю. - Рад бы в рай, да грехи не пускают. - Это что еще за грехи? - Смолоду нагрешил. Одного на сторону свалил, а пятеро при мне. - Ну, это ты брось... Главное, нос не вешать. - Полковник поднял розовый колпачок коньяка: - За непотопляемый прудковский броненосец и его славного шкипера Федора Фомича Кузькина!.. 18 Однажды хмурым июньским днем к прудковской пристани причалил катер. Забрав пассажиров, капитан сказал Фомичу: - Вот тебе буксирный трос. Зачаливай свою пристань и руби концы... Приказано доставить твой сундук на участок. - Это как понимать? - растерянно спросил Фомич. - Как хочешь, так и понимай. - Капитан был стар и неразговорчив. - По причине ремонта или как? - допытывался Фомич. - Может, ликвидация? - В конторе скажут. Весь путь до Раскидухи Живой метался по своей пристани, как заяц по островку, отрезанный половодьем. В голову лезли всякие тревожные мысли насчет ликвидации, но он гнал их, цеплялся за ремонт... "Да что я, в самом деле, ремонта испугался? Ну, постою недельки две на участке, проконопачусь... Только и делов. А может, и новый дебаркадер дадут? Теперь техника вон как в гору пошла. У меня ж не дебаркадер - и впрямь сундук старый. Одной воды из него выливаешь ведер сто за день. Я что, насос-камерон?" Вспомнил Живой, как еще прошлой осенью писал в контору заявление, чтобы починили дебаркадер либо матроса еще назначили, "потому как одному отбоя от воды нет, а семью свою держать на откачке задаром не имеем полного права...". Садок Парфентьевич ответил коротко: "Просмолим". Но не прошло и месяца с весны, как дебаркадер снова потек. "Поди, совесть сказалась у них. Комиссия осмотрит, а там, глядишь, Дуню проведу к себе матросом. И заживем..." Напоследок Фомич написал карандашом на тетрадном листе новое заявление насчет ремонта. Может, пригодится? В контору вошел он вроде бы успокоенный. - Меня что, в ремонт определили? - спросил он рыжую диспетчершу. - Заместитель по кадрам все вам объяснит, - ответила она уклончиво. - Это кто ж такой? Владимир Валерианович? - Нового прислали. Он в кабинете Садока Парфентьевича. Из диспетчерской дверь вела в кабинет начальника. - Ну-ка я спрошу! - Фомич взялся за дверную ручку. - Погодите! - строго сказала диспетчерша. - Что, не слышите? Он же занят. Из кабинета доносились голоса. Дверь была тонкая, фанерная. Живой подался ухом к филенке, прислушался. - Я вам говорю - план выполнять надо, план! Интересы государства! А вы мне про детей да про варево... - раздраженно произносил вроде бы знакомый голос. Другой звучал глухо, просительно: - А семьи наши в чем виноватые? - Да кто вас просил с собой их брать? Здесь что, производство или детский сад? А! Колхоз? Знакомый голос, знакомый голос! Живой даже на дверь слегка надавил, но она предательски скрипнула. - Товарищ Кузькин, ступайте на берег. - Диспетчерша встала и выпроводила Фомича за дверь. - Когда надо - позовем. Делать нечего. Живой вышел на берег. Неподалеку от конторского дебаркадера стояли две большие деревянные баржи. Возле барж сидели две бабы в фуфайках да мужик, небритый, седой, в резиновых сапогах и брезентовой куртке. "Видать, матросы с баржи", - сообразил Фомич. - Вы чего, как цыгане, расположились? - спросил он, подсаживаясь к мужику и вынимая кисет. - Да уволили... Без предупреждениев, - ответил матрос, закуривая Фомичовой махорки. - Как так? - Да вот так... - Матрос длинно выругался. - Начальник новый появился. - А Садок Парфентьевич? - В отпуск ушел. Остался за него заместитель по кадрам. Нового прислали... Такая щетина, что не говорит, не смотрит. - Вот оно что! - Фомич теперь понял, почему его в кабинет не пустили. - До порядку, видать, охочий. Меня тоже вот с места сорвал. Пристань моя чем-то не понравилась. Во-он она стоит! - Фомич кивнул на свой дебаркадер, причаленный к берегу. - Из Прудков сняли. - Ликвидируют? - Ну, этот номер у них не пройдет. Мы тоже законы знаем. - Фомич сплюнул в воду. - А вы откуда? - Из-под Елатьмы. - Дальние! - Не говори. Мы дрова на барках возили. А тут на Петлявке камень где-то не успели вывезти. План, что ли, не выполняют. Он и задержал наши баржи. "Выгружайся!" - "Как так?" - "А вот так. За камнем пойдут ваши баржи". - "А мы?" - "Неделю посидите на берегу. Ничего с вами не случится". Вот и сидим. И домой ехать - за сто верст киселя хлебать. И тут несладко. Ребятишки... - Да, этот храбрец, видать, из выдвиженцев, - сказал Фомич. - Я к нему было сунулся - и на порог не пустил. Через дверь поговорили... В нашем районе был один такой. Сапог сапогом, а войдешь к нему в кабинет - и не глядит. Сам, паразит, сидит, а тебя стоять заставляет. А все почему? Потому как академию под порогом кончал. Вот и этот заместитель по кадрам, видать, такой же академик... Матрос толкнул Фомича локтем в бок. Фомич обернулся и застыл. Перед ним стоял в синем кителе, в фуражке с крабом Мотяков. По тому, что был он в сопровождении Владимира Валериановича и дюжего парня в резиновых сапогах и в фуфайке, - видать, второго матроса с баржи, - Живой сразу догадался, что новый заместитель по кадрам и есть не кто иной, как сам Мотяков. Он не крикнул на Фомича, не обругал его - только повел ноздрями, как бы принюхиваясь, и ушел, так ничего не сказав. - Ну, теперь он сядет на тебя верхом, - сказал матрос в брезентовой куртке. Фомич только плюнул и кинул окурок в Прокошу... С тяжелым сердцем шел он теперь в контору. Мотяков на этот раз не заставил его ждать за дверями. Он кивнул Фомичу на стул у стены, сам прошелся несколько раз по кабинету, знакомо заложив руки в карманы. Наконец сел за стол и еще долго смотрел на Живого, будто впервые видел его. - Я хочу, чтобы вы нас правильно поняли, товарищ Кузькин, - сказал он, миролюбиво и очень даже любезно глядя на Фомича. - В Прудки ваш дебаркадер не пойдет. - А куда же он пойдет? - У Живого в момент взмокла вся спина. - На Петлявку, в Высокое. Будет стоять там под общежитие грузчиков. Отправляйтесь завтра же. - А в Прудки кто пойдет? - В Прудках пристань сокращаем в целях экономии. - А пассажиры как же? - Там пассажиров-то два человека в день. Один убыток. - Вон вы как рассуждаете! А ежели на Север двух человек посылают? Им и самолеты дают, и шиколату с мармеладом на цельный год. А наши чем хуже их? - Ты мне политграмоту не читай, враз и навсегда... У нас план - сократить две пристани. Экономия. Понял? - На двух шкиперах много не сэкономишь. - По нашему участку - да. А по всей стране? Сколько таких участков? Может, сто тысяч? Вот и подсчитай. - Насчет остальных я не знаю. Только мне в Высокое никак нельзя итить. Я весь оклад там проем. А чего семье пошлю? - Не хотите - увольняйтесь. Живой вдруг вспомнил про заявление насчет ремонта, вынул из бокового кармана, в бумажнике хранилось. - Поскольку дебаркадер мой худой, вода натекает за ночь по самые копани, в Высокое мне итить одному никак нельзя. Там семьи у меня нет, которая помогала бы отливать воду. Либо матроса мне назначайте, либо жену мою матросом проводите. Прошу не отказать в просьбе. - Живой положил заявление на стол перед Мотяковым. Тот прочел и пронзительно уставился на Живого: - Ты с кем это думал, один? - Один. - Вот и поезжай один в Высокое. И не дури. - Не могу... Дебаркадер течет. По самые копани вода. Идите посмотрите. - Ты ее нарочно напустил. - Я вас не понимаю. Как так нарочно? Поясните! Вы человек при должности. - Я знаю. Я все знаю, враз и навсегда! - Мотяков погрозил пальцем. - Выводишь на берег и заливаешь воду. - Это как же? Через борт ведрами? - Живой иронически глядел на Мотякова. Тот понял, что хватил через край, но продолжал напирать: - А по-всякому... Ты мастер отлынивать от работы. Я тебя знаю. - Ага! - Живой мотнул головой. - Есть такая притча о гулящей свекрови и честной снохе. Свекровь подгуливала в молодости и не верила снохе, что та мужу верность соблюдает. И сына учила: ты побей ее, может, откроется. Так и вы. - Поговори у меня! - Мотяков не так сильно, как бывало в рике, но все же ладонью прихлопнул по столу. - Захочешь работать, сам качать будешь. - Я вам что, камерон? У меня на руке вон только два пальца. Я инвалид войны. Давайте мне матроса! - Да пойми, голова два уха! Сокращение у нас. Либо иди в Высокое, либо увольняйся, враз и навсегда. Вышел Фомич от Мотякова как во хмелю, аж в сторону шибало. Зашел в ларек. - Валя, дай-ка мне поллитру перцовочки. - Ты чего нос повесил, дядя Федя? - Небось повесишь... - Фомич только рукой махнул. - Вся жизнь моя к закату пошла... Возле ларька встретил его небритый матрос в брезентовой куртке. - Ну, что он тебе сказал? - В Высокое посылает. А мне жить на два дома никак нельзя. Всего четыреста восемьдесят пять рублей. Чего их делить? Ну и беда свалилась... - Фомич сокрушенно качал головой. - Да брось ты, чудак-человек! Руки-ноги имеешь, и голова на плечах! Проживешь! Ноне не прежние времена. Пошли к нам! У нас ужин варится. Как раз и выпьем. На берегу Прокоши на месте бывших куч тряпья стоял брезентовый балаган. Перед ним вовсю горел костер. Дым, сбиваемый ветром, сваливал под крутой берег и медленно расползался над рекой. На треноге кипел, бушевал котел с варевом. Бабы расстилали перед балаганом мешки, клали на них хлеб, чашки, ложки. Босоногие ребятишки с визгом носились вокруг костра. - Тише вы, оглашенные! Смотрите, в огонь не свалитесь... Тогда и жрать не получите! - шумели на них бабы. Второй матрос, тот, что был у Мотякова, теперь в одной рубахе с закатанными рукавами, босой, красный от огня, помешивал в котле, поминутно черпал деревянной ложкой, сильно дул в нее и громко схлебывал горячее варево. - Бог на помочь! - сказал Живой, подходя. - Ужинать с нами, - отозвались бабы. - Кулеш с пылу с жару... Выставляй бутылок пару! - сказал матрос от костра, косясь на отдутый карман Живого. - Сдваивай! - Живой поставил на мешковину перцовку. - Дельно! Маня, принеси бутылочку! - сказал матрос от костра. Давеча, издали, он показался Фомичу совсем молодым. Теперь кепки на нем не было - во всю его голову раздалась широкая лысина, по которой жиденько кудрявился рыжеватый пушок. Он снял котел с дымящимся кулешом и крикнул: - Навались, пока видно, чтоб другим было завидно! Разлили кулеш - мужикам в одну чашку, бабам и ребятишкам - в другую. Появилась еще бутылка, заткнутая тряпичным кляпом. Самогонку цедили сквозь губы, морщились, крякали. Она была хороша. - Неужто сами производите? - спросил Фомич. - А чего ж мудреного, - сказал небритый. - Аппарат нужен. - Мой аппарат - вон блюдце да тарелка. Только сахару подкладывай, - хитро подмигнул небритый. - С таким аппаратом вам ветер в спину. И дождь не страшен, - улыбнулся Живой. - Мой табачок по такому же рецепту сработан. Ну-кася! Он вынул кисет и пустил его по кругу. Закурили. - Дождь теперь в самый раз под траву, - сказал, помолчав, старик. - Да, сена ноне будут добрые, - подтвердил лысый. - Все равно половина лугов пропадет. Выкашивать не успевают, - сказал Фомич. - Нет, у нас в прошлом годе все выскоблили. Косили и старики, и бабы - третью часть накошенного сена колхозникам давали. - У нас до этого не дошло. Все жмутся... Эх, хозяева! - вздохнул Фомич. - Нужда заставит - дойдут, - сказал лысый. - Дак по нужде-то давно уж пора дойтить. - Те, которые с головой, ноне от нужды уходят, - сказал старик. - Наши вон исхитрились лук на гародах ростить. Государству сдаст - и то по два рубля семьдесят копеек за кило. Вот и деньги! - Теперь еще и ссуды под корову дают. А в ином колхозе и телку бери, - подхватил лысый. - Да, это я слыхал... В Брехове у нас дают. Там председатель сильный. Петя Долгий, мой друг-приятель, - соврал Живой. - Он все зовет меня. А вы, случаем, не думаете в колхоз вернуться? - У нас не горит, - ответил старик. - Обождем малость, посмотрим, что выйдет. Осенью, правда, приезжаем домой на помощь. Картошку копаем в колхозе исполу. На зиму запасаем и себе, и свиньям. - Это хорошо! А сенца раздобыть - и корову завести можно. Ежели ссуду дают под корову, почему б и не взять? - спрашивал, оживляясь, Фомич. - Я ведь мастак по коровам был. Очень даже умею выбрать корову. Первым делом надо посмотреть, как у нее шерсть ветвится. Ежели развилок начинается на холке, меж молок ходит до четырех недель... Добрая корова! Потом колодец пощупать... меж утробы и грудей. Большой палец по сгиб погрузнет - пуд молока в день даст... А что? Вот возьму и подамся к Пете Долгому. Чем в Высокое за полета верст, лучше в Брехово. Побегаю сначала с работы в Прудки. Это ничего. Мне не впервой. Я на ходу легкий. Зато корову получу... Фомич жадно затягивается табаком, улыбается. Он думает о том, как ловко проведет Мотякова; как придет в контору и выкинет ему кукиш: "Ты меня в Высокое хотел загнать... На-кась, выкуси!.." Голова его кружится от хмеля. Ему и в самом деле хорошо и весело. - По нонешним временам везде жить можно, - сказал старик. - Это верно, - соглашается Фомич. - Теперь жить можно. Записал я эту историю в деревне Прудки со слов самого Федора Фомича Кузькина в 1956 году. Записал да отложил в сторону. Как-то, перебирая свои старые бумаги, наткнулся я на эту тетрадь. История мне показалась занятной. Я съездил в Прудки, дал прочесть ее Федору Фомичу, и поныне здравствующему, чтоб он исправил, если что не так. - В точности получилось, - сказал Федор Фомич. - Только конец неинтересный. Хочешь расскажу, что дальше? Дальше полегше пошло... Попытался было я продолжить рассказ, да не заладилось. А потом догадался: тут уж новые времена начинаются, новая история. А та - кончилась. - Точно так, - подтвердил Федор Фомич. - Да ты не горюй. Напишешь еще. Моей жизни на целый роман хватит... 1964-1965