ловко, почти не опираясь на палку, спустился с пригорка и помахал на прощанье рукой. Николай еще полежал немного, попытался читать "Красноармеец", но не вышло, и, сделав крюк через футбольное поле, чтоб размяться, пошел на ужин. 5 В адресном столе Сергей просидел около часа. Куценко так и не нашли, зато у Митясовой оказалось два адреса: улица Горького, 24 и 38. Один из них, очевидно, был довоенный. Сергей сунул бумажку в карман, вышел на улицу и сразу же поймал "виллис", который отвез его на улицу Горького. В двадцать четвертом Митясовой не оказалось. Он пошел в тридцать восьмой. Две беленькие девочки, сидевшие у подъезда на скамейке, сказали ему, что она живет в восьмой квартире, надо только погромче стучать. Сергей постучал погромче. Дверь почти сразу же открыли. Он спросил Митясову. Ему сказали, что надо пройти по коридору и постучать во вторую дверь налево. Он прошел по коридору и постучал. - Войдите, - раздался высокий женский голос. В небольшой, очень скромной комнате, почти сплошь заставленной цветами, сидела женщина за швейной машиной. Не вставая и продолжая шить, она повернулась и, сощурившись, - очевидно, она была близорука, - посмотрела на Сергея. Сергей вошел и остановился около стола. - Вы ко мне? - спросила женщина, внимательно через плечо разглядывая Сергея, точно стараясь вспомнить, где она его видела. Сергей кивнул головой. Женщина встала и подошла к столу. Она была небольшого, скорее даже маленького роста, тоненькая, с густыми, падавшими на лоб каштановыми волосами и, что прежде всего обращало на себя внимание, большими, серьезными, сейчас немного недоумевающими серыми глазами. На первый взгляд ей никак нельзя было дать больше двадцати лет, и только потом, присмотревшись, Сергей увидел первые седые волосы, а возле рта две морщинки, которых не должно было быть. Одета она была в какой-то домашний халатик, который сразу же немного испуганно запахнула, и стоптанные туфли на босу ногу. - Вы ко мне? - повторила она, машинально продолжая втыкать иголку в бортик своего халата. - К вам, - сказал Сергей. - Можно сесть? - Пожалуйста, пожалуйста. - Она торопливо подвинула стул и привычным жестом хозяйки смахнула с него предполагаемую пыль. Сергей сел и вынул портсигар. - Можно? Женщина ничего не ответила. Облокотись о спинку стула, она следила за пальцами Сергея, разминавшими папиросу. Потом тихо, точно в себя, спросила: - Вы от Николая? - От Николая, - сказал Сергей и отвел почему-то глаза. - Он сейчас в госпитале. В Окружном госпитале. Он не знает, что я к вам пришел. - Что с ним? - спросила Шура. - Пулевое ранение с переломом кости. Рука. И нерв поврежден. - И нерв поврежден, - повторила Шура. - Это значит, что он не может двигать пальцами, - пояснил Сергей. - Это надолго. - Надолго, - опять повторила Шура и посмотрела на часы, висевшие на стенке. Они показывали без пяти шесть. Кто-то легкими шагами прошел по коридору. Проходя мимо двери, крикнул: - Шура, я сняла ваш суп! - Одну минуточку! - Шура запахнула халатик и выбежала в кухню. "Сейчас ввалится муж", - подумал Сергей и невольно огляделся, ища признаков его существования в этой комнате. На гвозде висел ремень с портупеей, а в углу, возле печки, стояли брезентовые, очевидно сшитые из плащ-палатки, сапоги. Фотографий ни Николая, ни кого-либо другого не было. На стенах висели картинки, вырезанные, очевидно, из журнала: мишки в лесу, бурное море с черными тучами, а возле окна большая карта с нанесенной линией фронта. В комнате было чисто и уютно, хотя и были видны следы оккупации - закопченный потолок и большой рыжий потек над самым окном. Особый уют придавали цветы. Их было очень много: на комоде, на тумбочке, на письменном столе, но больше всего на окне. Маленький горшочек с плющом висел на веревочке. Тут же стояли кактусы, один из них даже цвел, в нескольких бутылочках торчали молоденькие листья фикуса. В коридоре хлопнула входная дверь. Послышались быстрые мужские шаги, и в комнату, не стучась, вошел совсем молодой, лет двадцати, не больше, парнишка в военной форме, без погонов. Увидев Сергея, он как будто немного смутился, но, ничего не сказав, подошел к письменному столу. Почти сразу же за ним вошла Шура. - Познакомься. Это товарищ Николая. Молодой человек повернулся. - Вот видишь. Я ж говорил, что это он приходил, а ты... - Он протянул руку Сергею: - Бунчужный. Он что, в госпитале? - В госпитале. - Очевидно, ранение не серьезное, раз он... - парень замялся. У него было очень приятное курносое лицо с пухлыми, придававшими ему совсем детское выражение губами и смешной, тоже какой-то детский, хохолок на лбу. - Я хотел сказать: раз он мог сюда прийти, значит... - Нет, ранение серьезное, - сухо ответил Сергей. - Я думаю, что на фронт он уже не вернется. - Не вернется? - Сергею показалось, что парень покраснел. - Вы думаете, что не вернется? - Да, я так думаю. - Вы с нами пообедаете? - спросила Шура, ставя на стол тарелки и не глядя на Сергея. - Спасибо. Я уже обедал. Бунчужный вынул из кармана кисет и аккуратно сложенную газетную бумагу. - Вы курите? - Спасибо. Только что потушил папиросу. - А я вот махорку курю. Никак не отвыкну. Шурочка, правда, ругается, - он улыбнулся, и на щеках его появились две ямочки, - но махорка, по-моему, все-таки лучше. Правда? Сергей ничего не ответил. Бунчужный старательно свертывал папиросу. Шура протирала тарелки. - С посудой совсем беда. Все тарелки перебила, а новых нигде не достанешь. Может, вы все-таки пообедаете? - Нет, я уже обедал. Шура положила на стол ножи и вилки и вышла на кухню. Сергей сидел и крутил пальцами пепельницу. Он сам не мог понять, чего он сидит? То, что ему надо было, он сделал: сообщил Шуре о Николае, посмотрел на нового мужа, - чего ж еще сидеть? Откланялся и ушел. Вместо этого Сергей встал и подошел к карте с линией фронта. - Тут не все отмечено, - оживленно, точно радуясь теме для разговора, сказал Бунчужный, подходя сзади к Сергею. - Сегодня передали - вы не слыхали? - наши заняли в Румынии больше ста населенных пунктов. Турну-Северин - это вот здесь - и еще какой-то, на "лунг" кончается. - Н-да... - сказал Сергей. - Просто не успеваешь отмечать. Уже к югославской границе вышли. В этом, кажется, месте. Постойте, я сейчас посмотрю. Бунчужный, став на стул, начал искать газету в большой кипе на шкафу. - Да вот она. - Он соскочил со стула. - Так... Наши части вышли на границу Румынии и Югославии. А где - не сказано. Мне почему-то казалось... - Вы где-нибудь работаете? - неожиданно спросил Сергей, оборачиваясь к нему. Бунчужный удивленно посмотрел. - Работаю. А что? - Да ничего. Просто так. Интересуюсь. На каких фронтах воевали? - На разных. На Юго-Западном, Донском, Сталинградском... Вошла Шура с кастрюлей в руках. - Может, вы все-таки... - Нет, нет... Я пошел. - Сергей посмотрел на часы. - Уже седьмой час. - Так скоро? Мы даже... - Она стояла с кастрюлей в руках и смущенно-вопросительно смотрела на Сергея. - Вы торопитесь, я понимаю. - Да, я тороплюсь. Всякие дела еще... Всего хорошего! - До свидания, - скороговоркой сказал Бунчужный и протянул руку. - Вы там от меня... - Он прижал руку к груди и слегка поклонился. Шура поставила кастрюлю на стол. - Одну минуточку! У нас темно. Разрешите, я вперед пройду. Открывая наружную дверь, она спросила: - Вы не сказали, где он там лежит. - Первое хирургическое. Третья палата. Это второй корпус слева. Большой двухэтажный корпус. - Спасибо. Большое спасибо. Я обязательно... Осторожнее, там выбиты ступеньки, не споткнитесь. - Ничего, ничего. Я вижу. До свидания. - До свидания. Сергей стал спускаться. Шура постояла у раскрытой двери, прислушиваясь к удаляющимся шагам Сергея. Лестница была темная, и он на своем протезе спускался очень медленно. Потом хлопнула входная дверь. По коридору прошла соседка. Шура дождалась, пока она не скрылась в своей комнате, прошла на кухню и там заплакала. 6 Дни по-прежнему стояли теплые, совсем летние, и Николай целыми днями, скинув рубашку, загорал на своей лужайке. Он привык к чтению. До войны он мало читал, а если и читал, то урывками, когда нечего было делать, да и то те книги, которые откуда-то приносила Шура. Это были все старые, растрепанные, пахнувшие почему-то мышами и пылью книги про любовь, которые Николай тут же забывал - он не любил читать про любовь. В госпитале он стал читать. Сначала тоже от нечего делать. Зашел как-то после кино в библиотеку, просмотрел газеты, увидел на полках книги и попросил, чтоб ему дали что-нибудь интересное, только не про войну и не про любовь. Библиотекарша, пожилая, коротко остриженная и приветливая, улыбнулась и дала ему "Всадник без головы". Он на следующий же день его вернул и получил "Баскервильскую собаку", затем "Гиперболоид инженера Гарина". Эта книга ему не понравилась - слишком уж выдуманная, и он попросил что-нибудь попроще, без фантазии. Анна Пантелеймоновна улыбнулась и дала ему рассказы Горького, Николай увлекся, потребовал еще. Он сам себе удивлялся. В прошлом году, когда он лежал в госпитале в Баку, он был первым заводилой, душой палаты. Под его руководством чуть ли не ежедневно "пикировали" в город, пользуясь выходившим на улицу окном физкультурного зала, ходили в театр и кино, по ночам долго сидели в коридоре, развлекая дежурных сестер, или, запершись в палате, занимались недозволенной игрой в карты. Здесь же было не то. Большинство находившихся в госпитале были из местного гарнизона. К ним приходили жены, сестры, знакомые. Устроившись где-нибудь на травке, они уничтожали принесенные ими продукты и рассказывали, рассказывали без конца о своих болезнях. Николая это раздражало. А может быть, он просто завидовал. К нему никто не приходил, даже Сергей и тот исчез. Как-то ребята из соседней палаты (там было два фронтовика) достали где-то обмундирование и предложили Николаю "спикировать" в город. - Хватит читать. Глаза опухнут. Николай пошел, но с ужасом заметил, что совершенно разучился веселиться, и с завистью смотрел на своих товарищей, которые, подцепив в кино каких-то барышень, просто и непринужденно болтали с ними, вызывая поминутно вспышки хохота своими незамысловатыми анекдотами и фронтовыми рассказами. Николай тоже пытался острить, но у него почему-то не получалось. Одна из девушек сказала: - Можно подумать, товарищ капитан, что вы вчера свою бабушку похоронили. "Черт! - выругал сам себя Николай. - Действительно, точно бабушку похоронил. На человека перестал быть похож. И из-за чего? Из-за какого-то там Феди. А ну его..." И тут же, чтоб отвлечься от этих мрачных мыслей, предложил после кино зайти посмотреть аттракцион "Петля смерти", мимо которого они как раз проходили. После аттракциона, где двое ребят с отчаянным треском носились на мотоциклах по вертикальной стенке, Николай оживился, стал тоже рассказывать какие-то фронтовые эпизоды и вскоре даже почувствовал, что молодым девушкам не так уж с ним скучно. Потом проводили девушек домой и условились встретиться в ближайшую субботу. Но встреча эта не состоялась. Помешали два события, происшедшие на следующий же день. Первым событием были полученные с фронта письма. Их пришло сразу три - в одинаковых конвертах, со штампами военной цензуры. Замполит Кадочкин, исполняющий сейчас обязанности командира роты, своим красивым круглым почерком писал, что "солдаты и офицеры вверенного вам подразделения" (из деликатности он писал, что рота вверена все еще ему, Николаю, чем хотел подчеркнуть свою веру в его возвращение) по-прежнему отлично выполняют задания командования, что противник все еще упорен, но упорство это будет сломлено и день победы не за горами. В конце письма Кадочкин перечислял, кто чем награжден, и сообщал, что Николая тоже представили к ордену Отечественной войны первой степени за Люблин. Второе письмо было от бойцов. По цветистости и замысловатости фраз Николай сразу понял, что писалось оно Толей Семушкиным, новым комсоргом, ротным поэтом, без конца снабжавшим дивизионную газету своими стихами, которые никогда не печатались. Письмо кончалось следующими строфами: Мы скорейшего желаем Излеченья ваших ран, Чтоб в Берлине, мы мечтаем, Удалось побыть и нам. Третье письмо было от штабной писарши Лели - веселой, смешливой и тайно, хотя это знали все, влюбленной в своего командира роты. В нем писалось с бесконечным повторением слов "товарищ капитан", что все скучают о своем бывшем командире, что Польша и поляки Леле очень нравятся, особенно польки, что на смену вишням ("помните, товарищ капитан, Лущув под Люблином") пришли антоновки, что в роте есть теперь собственный павлин, которого, раненным, подобрал санинструктор Павлищев, что сама Леля теперь уже тетя - она получила письмо из дому, что у нее родился племянник ("не у меня, конечно, а у моей сестры Клавы"), а пятнадцатого была годовщина части, и она выпила два стакана вина "и была совсем, совсем пьяная". Письмо было на шести страницах, кончалось пожеланиями скорейшего выздоровления и надеждой, что товарищ капитан не забыл своих лучших друзей, которые часто-часто его вспоминают. Николай раз десять перечитывал письма. Он представлял себе, как их писали, как Леля бегала в штадив за конвертами (все три письма были не обычные фронтовые треугольнички, а в настоящих, совсем как в мирное время, конвертах), как Толя Семушкин, распластавшись на животе в кустах, сочинял стихи, как долго искали и не могли найти, а потом находили наконец где-нибудь храпящим вестового Лободу, чтоб поставил свою подпись, и он, сопя и кряхтя, выводил ее аршинными буквами... Представил себе и павлина, которого, наверное, возит Михеич поверх своих мешков, и вспомнил, как Михеич после Одессы точно так же возил зачем-то козу, которая окотилась потом тремя козлятами. Вспомнил и всех своих друзей, - и последних, и сталинградских, и первых дней войны, когда он был еще в запасном полку, и, как это всегда бывает, вспоминалось почему-то не страшное и тяжелое, связанное с войной, а какие-то веселые, забавные случаи, все то хорошее и сближающее людей, что встречалось ему за эти последние три года. И так вдруг захотелось туда, к своим разведчикам, к своему связному Тимошке, замполиту Кадочкину, Лободе, туда, где есть для тебя настоящее дело, где ты чувствуешь себя нужным, что Николай решил сейчас же поговорить с замполитом госпиталя о своей скорейшей выписке. Майор Касаткин - Николай столкнулся с ним, когда платил партвзносы, - произвел на него хорошее впечатление: спокойный, немногословный, сам в прошлом фронтовик. Договориться с ним, вероятно, будет нетрудно. А на фронте в конце концов, если не в дивизии, то в штабе армии, всегда можно найти работу - поверяющим или еще кем-нибудь, - работа всегда найдется. Решение это еще больше укрепилось после второго, происшедшего в тот же день события. 7 Николай, как обычно, шел после завтрака на свою лужайку. Дойдя до "второй хирургии", он собирался уже свернуть налево, когда кто-то окликнул его: - Товарищ капитан, а товарищ капитан! Он обернулся. Сестра-хозяйка с кипой стираного белья в руках делала ему головой знаки, чтоб он подошел. - Только для вас исключение сделала, - сказала она басом и не улыбаясь (она была строга, ее все боялись). - Приемные часы у нас только вечером, вы так и скажите своим друзьям. С шести часов. А днем, когда процедуры, чтоб не ходили. Там вас дожидаются. - Кто? - удивился Николай. Сергей прошел бы прямо на лужайку. - А мне откуда знать? - Сестра пожала толстыми плечами. - Сидит какая-то с чемоданчиком. "Какая-то с чемоданчиком?.." Еще издали он увидел сидевшую на скамейке Шуру. Лица ее не было видно; она, наклонясь, что-то поправляла в туфле. Рядом на скамейке стоял маленький спортивный чемоданчик; Николай сразу узнал его, - тот самый, в котором он когда-то носил свои спортпринадлежности. Николай часто представлял себе мысленно эту встречу. Он знал, что она должна произойти, - в трамвае ли, на улице ли, но произойти должна, - и заранее приготовил даже первую фразу. Он собирался начать первым, чтобы задать тон всему разговору и сразу же дать понять Шуре, что он ко всему относится абсолютно спокойно, что прошлое должно остаться прошлым, искусственно восстанавливать его незачем, и пускай идет все так, как пошло. Что он чувствует и что думает на самом деле - это другой вопрос, но говорить он будет именно так. Так он решил. Но сейчас, подходя к Шуре, он вдруг почувствовал, что не знает ни как держать себя, ни о чем говорить. Шура, очевидно, тоже не знала, потому что, встав, сделала навстречу ему два маленьких шажка, остановилась, держа чемоданчик обеими руками, и улыбнулась. Возле рта появились две глубокие складки - раньше их не было. "Бог ты мой, как изменилась!" - подумал Николай и только сейчас заметил, что на скамейке, кроме Шуры, сидят еще двое раненых и что они оба с нескрываемым любопытством людей, соскучившихся по посторонним лицам, смотрят на него и на Шуру. Один из них, круглолицый, совсем молоденький парень с мохнатым подбородком и повязанной головой, улыбнулся и сказал: - А вы, дамочка, волновались! Видите, какой жирный стал. По две порции ест, - он подмигнул Николаю. - Солдат спить, а служба идеть. Правильно я говорю, товарищ капитан? Николай кивнул головой. - Они уже уходить собирались, - весело улыбаясь, объяснил парень. - Тут на них хозяйка малость накричала. А я говорю: погоди трошки, капитан, говорю, после завтрака обязательно за книжкой придут. А тут, вижу, вы туды, за кухню, пошли. Хотел крикнуть, а тут хозяйка вас. Да вы садитесь, что вы стоите, всем места хватит. Он гостеприимно подвинулся и смахнул полой халата какие-то щепки со скамейки. - Да нет уж! Спасибо, мы пойдем... - Николай протянул руку за чемоданчиком. - Пойдем. - Узнаешь? - тихо спросила Шура, отдавая чемоданчик. - Узнаю, - сказал Николай и слегка коснулся Шуриного локтя. - Пойдем. Они молча дошли до забора. - Осторожно, здесь проволока, - сказал Николай, раздвигая колючую проволоку, - я уже два раза рвал пижаму. Шура ловко протиснулась в дырку. Они пересекли овраг и вышли на лужайку. - Здесь хорошо, - сказала Шура и села на траву. - Хорошо, - согласился Николай и тоже сел. - Я здесь целыми днями валяюсь. - А почему у тебя нет гипса? - спросила Шура. - Я думала, что ты в гипсе. - Теперь стараются без гипса. Так, говорят, лучше. Николай полез в карман и вынул трубку, хотя ему совсем не хотелось курить. Шура сидела в трех шагах от него, опершись спиной о тоненькую, совершенно случайно попавшую сюда березку, и смотрела на город. На ней была белая, очень шедшая ей блузка с вышитыми рукавами. - Так мама, значит, умерла? - тихо спросил Николай. - Да. - От рака? Это все-таки рак оказался? - Да. - И очень мучилась? - Очень. Особенно последние дни. Николай чиркнул спичкой и долго разжигал трубку. - Мне соседка из двадцать четвертого номера сказала. При немцах еще умерла? - И, помолчав, добавил: - Так я ее и не увидел... Шура ничего не ответила, потом спросила: - А где тебя ранило? - В Люблине. - Осколком? - Пулей. Автоматчик с крыши. Дырка пустяковая, а вот пальцы не работают. Шура посмотрела на его пальцы: они безжизненно свисали из-под черной повязки, и сказала: - Плохо, что правая. - Ничего. Зато левая приучится работать. Потом Шура стала расспрашивать, чем их кормят в госпитале и как лечат. Николай отвечал. Отвечал, машинально посасывая погасшую трубку, и думал о том, что все происходящее сейчас на этой лужайке нелепо и фальшиво до крайности. К чему все это, думал Николай, изредка уголком глаза взглядывая на Шуру, изменившуюся, похудевшую, но все-таки почти прежнюю. К чему все это? Вот она пришла. Пришла в белой блузке с вышитыми рукавами, которая ему всегда так нравилась. И именно поэтому она ее надела. И именно для того, чтоб напомнить прошлое, она пришла со спортивным чемоданчиком и спросила, узнает ли он его. Да, он его узнал. И что же? Он и Шуру узнал. Она так же, как и раньше, немного щурит глаза, так же разглаживает юбку на коленях, и все-таки... Все-таки она чужая. Между ними выросло то, о чем, - Николаю это сейчас совершенно ясно, - ни он, ни Шура говорить не будут. Да и нужно ли?.. Они посидят так еще десять, двадцать, тридцать минут и будут смотреть на город, потому что смотреть друг на друга неловко и тяжело, и будут говорить о том, чем кормят в госпитале и почему ему не надели гипсовой повязки, и обоим им это неинтересно и не нужно, и все-таки они будут говорить только об этом, а потом Шура встанет и скажет, что ей надо куда-то идти, и Николай тоже встанет, и они попрощаются и разойдутся. Внизу по аллее прошла парочка - знакомый Николаю интендантский майор из "терапии" с полной, коротконогой дамой. Увидев Николая, он помахал рукой, потом подошел. - Надеюсь, не помешал вашему уединению? Николай ничего не ответил. - А мы вот прогуливаемся, врачи велят побольше ходить. Вот и хожу. А погодка-то, погодка-то какая!.. Как говорится, старожилы не припомнят такой осени. Дама тоже что-то сказала насчет погоды. Шура взглянула на часы: у нее на руке были маленькие часики на черненькой тесемке. "Их раньше не было", - подумал Николай и впервые почувствовал, как в нем зашевелилось что-то недоброе к тому, кого он знал только как дядю Федю и кто, очевидно, подарил эти часики Шуре. - Ну, я пойду, - сказала Шура, вставая. - Первый час уже. Николай тоже встал. Майор приветливо помахал рукой и стал помогать своей даме спускаться с пригорка. - Ты спешишь? - спросил Николай. - Да. Мне надо еще... - ответила Шура и стряхнула приставшие к юбке листья. - Ты меня не провожай, я знаю дорогу. - А чемоданчик? - сказал Николай. - Ах да... - Она приостановилась. - Там я тебе кое-что принесла. Ты возьми... - и быстро сбежала с пригорка на аллею. Она больше ничего не сказала, даже не обернулась, а обычным своим мелким, но быстрым шагом дошла до каменной лесенки и, как всегда, бочком спустилась по ней. Николай тоже ничего не сказал. Постоял немного, потом подошел к чемоданчику, - он так и лежал нетронутый возле березки, - раскрыл его. В нем лежала аккуратно завязанная тряпочкой бутылка молока, два пончика, яблоки и пачка печенья. Все было тщательно завернуто в бумагу. На самом дне, тоже завернутая в бумагу, лежала фотография. Николай посмотрел на нее, они были сняты вдвоем: он в белой майке, напружинившийся, чтоб лучше выделялись мускулы; Шура в той самой блузке с вышитыми рукавами, в которой она пришла сейчас, потом положил все обратно так, как оно лежало, взглянул на часы - до обеда было еще целых два часа, - старательно вычистил и продул трубку, опять набил ее табаком. ...Ну, вот и все. Встретились, поговорили и разошлись. Просто и спокойно. И ни одной слезинки. И голос ровный, спокойный. "Да... Нет... Где тебя ранило?.. Жаль, что правая". И ушла. Оставила чемоданчик, - раненым всегда что-нибудь приносят, - и ушла. И, вероятно, он больше никогда ее не увидит. А может, будет иногда встречать. Впрочем, стоит ли об этом думать? Он хочет сейчас только одного - назад, туда, где самые близкие для него люди: Тимошка, Кадочкин, веселые его разведчики. Николай встал - начал накрапывать дождик, - пошел к замполиту. Но майор Касаткин развел руками и сказал, что хотя он и вполне сочувствует Митясову, но, к сожалению, вопросами выписки занимается начмед. Пришлось идти к начмеду. Разговор с ним занял не больше двух минут. Начмед, изящный капитан в пенсне, со скучающим видом человека, которого по пустякам отрывают от важного дела, выслушал Николая и коротко сказал: - Безрукие разведчики на фронте не нужны. Это вам так же ясно, как и мне. Вылечитесь, пошлем, - и стал набирать какой-то номер по телефону. 8 Шура вышла со стадиона и остановилась возле Музкомедии. Ей надо было зайти в три места: в Стройуправление узнать насчет работы - для этого надо было свернуть налево по Красноармейской; на базар за керосином (утром она вылила последний в примус) - для этого надо было зайти домой за бидоном, и в магазин за пайком - для этого тоже надо было зайти домой и взять карточки. Все это необходимо было сделать именно сегодня, не завтра, не послезавтра, а именно сегодня. Шура это хорошо знала и все-таки повернула почему-то направо и пошла по Красноармейской. Откуда-то нагнало тучи, первые за этот месяц. Стал накрапывать дождь. Он становился все сильнее, и Шура - она была в легоньких белых босоножках - зашла переждать его в обувной магазин. В магазине выдавали резиновые тапочки. В нем была уйма народу. Шура пристроилась между прилавком и витриной, стала смотреть на улицу. Дождь припустил, превратился в ливень. Прохожих загнало в подъезды и ворота. Только наиболее смелые и торопящиеся, завернув брюки до колен, забавно прыгали через лужи и бурлящие ручьи. - Вот это дождик так дождик... - сказал кто-то над самым ее ухом. Шура вздрогнула. Перед ней стоял парень с маленькими, залихватски подкрученными усиками - тот самый, который приходил к ней, - стоял и улыбался. - Узнали? - Узнала, - сказала Шура. - Вас что, дождь сюда загнал? - Дождь. - Шура почему-то старалась не смотреть ему в глаза. - Вас тоже? - Меня? Допустим, что тоже. Кстати, вам не нужны тапочки? - Нет, не нужны. - А то я мигом... Вы какой номер носите? - Тридцать пятый... Но, ей-богу, мне не нужны... - Одну минуточку! Сергей исчез в толпе. Через минуту вернулся с маленьким свертком в руках. - Берите. И не делайте вид, что они вам не нужны... В крайнем случае загоните на толкучке. Шура растерянно посмотрела на Сергея снизу вверх: он был почти на две головы выше ее. - Да, но... - Тринадцать пятьдесят. Деньги можете прислать по почте: Главпочтамт, до востребования, Ерошик, Сергей Никитич... Смотрите, дождик-то уже прошел. И солнце вовсю. Они вышли на улицу. - Вам куда? - спросил Сергей. - Мне? - Шура замялась. - Мне туда. - Она показала направо. - Ну и мне туда. Они пересекли площадь и пошли по направлению к центру. Небо совсем очистилось, и только ручьи, весело бегущие вдоль тротуаров, напоминали о прошедшем дожде. - Может, вас на машине подвезти? - спросил Сергей. - А у вас есть машина? - Упаси бог! Деньги есть. А это то же самое. Вам далеко? - Мне? Нет. Мне совсем близко. До этой... до площади Сталина. - Она только сейчас заметила, что Сергей прихрамывает, и смутилась. - Может, вам... - Нам ничего. Мы привычные. А свежим воздухом дышать только полезно. По дороге Сергей рассказывал о последнем матче "Динамо" - "Спартак" и о том, сколько какой футболист зарабатывает. Шура молча шла рядом. Когда они дошли до площади Сталина, Сергей спросил: - Вы очень торопитесь? - Так себе, - сказала Шура. - Ну, если так себе, пойдем на Днепр, посмотрим. Поверьте мне, очень хорошая река. Они свернули на Петровскую аллею. Шура по-прежнему шла молча. Ей хотелось спросить Сергея, давно ли он знает Николая, когда они в последний раз виделись и говорил ли что-нибудь ему Николай о ней, но она не знала, как об этом заговорить, а Сергей все рассказывал о матчах, футболистах и о каком-то волосатом мальчике, который родился у его соседей и которого чуть-чуть не удушили от страха. Они миновали стадион "Динамо" и вышли на днепровские откосы. После дождя воздух был настолько прозрачен, что, казалось, можно было рассмотреть каждый домик, каждое деревце до самого горизонта. Тучи угнало далеко за реку, и там, где-то над Дарницей или Броварами, шел еще дождь - отсюда была видна только серая косая полоса и клубящиеся, нежно-белые вверху и почти совсем черные внизу, облака. По реке, лениво шлепая колесами, плыл маленький черненький буксир, таща за собой длинный хвост плотов. - Смотрите, а на пляже еще люди есть, - сказал Сергей. - Интересно, что они делали во время грозы. Кстати, мой вам совет - наденьте тапочки. Вы потом не отмоете свои босоножки. Шура осмотрелась по сторонам, куда бы сесть. - А вот на этот дренажный колодец. Я вам газету подстелю. Они сели на деревянный сруб. Шура скинула босоножки и надела тапочки. - Видите, как раз по ноге. А говорили, что не нужно. Давайте, заверну. - Он аккуратно завернул босоножки и отдал Шуре. - Не хуже, чем в магазине. - Спасибо. - Если-хотите, я могу вам и на коже достать. - Ради бога, мне и так неловко! - Хорошие, лосевые. - Да перестаньте об этом говорить! Ведь мы пришли на Днепр смотреть. - Так мы же смотрим. Вы разве не смотрите? Я смотрю. Между прочим, довольно незначительная река. Волга лучше. - А вы видели Волгу? - Видел. В Сталинграде. - Вы были в Сталинграде? - Был. Только не в, а над. - Вы летчик? - Был... Пауза. - А теперь? - Инвалид второй группы. Отличная профессия. - Не надо так говорить, - сказала Шура. - Почему же? Если не ошибаюсь, ваш... Простите, я не знаю имени и отчества. - Вы о Феде говорите? - совершенно спокойно сказала Шура. - Да, он тоже инвалид. Что вы хотите этим сказать? - Ничего. Только то, что сейчас много таких, как я и он. Вот и все. - Он помолчал. - Вы были у Николая? - Была. - Ну? - Ничего... Буксир хрипло загудел. На мостике кто-то махал белым флажком - навстречу шел пассажирский пароход. - Простудился, бедняжка, - сказал Сергей. - А вы давно с ним знакомы? - спросила Шура. - С кем? С Николаем? - Да. - Две недели, даже меньше. - А я думала, вы вместе воевали. Они помолчали. Теперь загудел пассажирский пароход, низко и густо, и на нем тоже замахали флажком. - А зачем вы тогда приходили? - спросила Шура. - Как зачем? Чтоб сообщить вам... - О чем? Сергей удивленно посмотрел на Шуру. Она сидела совершенно прямо, не отрывая глаз от буксира, и машинально разглаживала юбку на плотно сжатых коленях. - О чем вы хотели сообщить? - По-моему, вы знаете о чем. - Знаю. Но не знаю зачем. - Она пристально посмотрела на него и сразу же отвела глаза. - После того вы у него не были? - Не был. - Я была у него сегодня. Через двадцать пять минут я ушла. Я смотрела по часам... - Она соскочила со сруба. - Пойдемте. Что-то холодно стало. Господи, как трудно, когда все надо держать в себе! И не день, не два, а годы, целые годы! Да разве об этом расскажешь? И кому? Постороннему человеку, которого видишь второй лишь раз... Она думала, что сможет все рассказать Николаю. Но она не смогла. А если б даже и смогла? Понял бы он ее? Понял бы, что значит три года жить в оккупации? Ну не три, два с половиной. Разве могут они это понять, люди, никогда этого не испытавшие? Две женщины. Две одинокие женщины. Причем одной за шестьдесят, и она прикована к постели. Она тает на глазах. Она не жалуется, не плачет, а когда ее особенно сильно схватит боль, поворачивается лицом к стенке, и только по вздрагивающей под одеялом спине видно, как ей больно. В комнате так холодно, что замерзает вода в стакане. Под окном весь пол покрыт инеем. "Ах, какая сегодня вкусная каша!" - говорит мама, чтоб доставить Шуре удовольствие. Она знает, что для того, чтоб купить стакан пшена, нужно полдня просидеть на морозе с мешочком семечек. "Ах, какая она вкусная!" - говорит она, а потом всю ночь мучается от изжоги. Мать умирает на глазах, и ничем ей нельзя помочь. До последнего дня она оставалась в сознании. Правда, она многого не понимает. Она каждый день говорит о Николае и все сокрушается, что он не попал в плен. "Мама, что ты говоришь? Разве можно такое?" - "Нет, нет, Шурочка, я понимаю. Я только думаю, что он мог бы убежать или его освободили бы: ведь они кого-то там освобождают, - и он пришел бы к тебе, к нам. А потом пришли бы наши. Разве ты не хочешь видеть Николая?" - "Хочу, очень хочу, но разве можно плен?" - "Я знаю, Шурочка. Я все понимаю. Но разве нельзя помечтать?" Она так и не дождалась ни Николая, ни наших. Она умерла в тот день, когда немцы подожгли соседний, двадцать шестой номер. "Почему такой дым? - спрашивала она. - Надо, вероятно, прочистить дымоходы. Ты попроси Егора, он согласится. Он всегда соглашается, когда его попросят". Она умерла в восемь часов вечера, а в девять пришли эсэсовцы и вынесли всю обстановку, оставили только кровать, на которой лежала мать - маленькая, совсем как ребенок, - два стула и стол. Они были поедены шашелем, и эсэсовцы не захотели их брать. Она похоронила маму без гроба. Егор помогал копать могилу. Он же достал подводу, на которой везли маму - просто так, завернутую в простыню. Это было в конце октября прошлого года. Через две недели пришли наши. Она даже не помнит, как попала в эту квартиру. Вероятно, соседи привели. Сначала их было много - человек десять в одной комнате, с детьми, с какими-то узлами. Потом, когда гитлеровцы стали угонять жителей, соседки одна за другой исчезли, разбежались по окраинам, пригородным селам. Она осталась одна, совсем одна в пустой квартире. Днем сидела на чердаке, когда немцы ходили по квартирам, на ночь спускалась вниз. В ночь на 6 ноября на улице все время была перестрелка. Всю ночь она просидела на чердаке. Сквозь слуховое окошко было видно, как горит город. Утром она спустилась в квартиру. В ней были бойцы, наши бойцы. Может ли понять Николай, что значит увидеть своих после двух с половиной лет? После того, как немцы были под самым Сталинградом и целый день их радио кричало, что Советская Армия почти полностью уничтожена? Может ли он это понять? Она смотрела на этих солдат - грязных, обросших, пропахших насквозь махоркой и потом, и они ей казались красивее всех. Она стирала им белье, латала и штопала обмундирование, варила им обед. Один из них был ранен, совсем молоденький лейтенант, какой-то их начальник. Его нельзя было переносить, и он лежал тут же, на единственной кровати, и она за ним ухаживала. Госпитали были переполнены, люди лежали на полу. Его часть ушла вперед, он остался у нее. Соседки - новые, появившиеся после освобождения города, - стали шушукаться чуть ли не с первого дня. В разговорах с ней они называли его не иначе, как "ваш". "Вашему там письмо пришло... Ваш опять расплескал вокруг умывальника воду". У него были перебиты обе ноги. Это было, очевидно, очень больно, но он не стонал, а только стискивал зубы и смотрел в потолок. Когда бойцы уходили, многие из них плакали. Они любили своего лейтенанта и за глаза называли его Федюшей. Он был моложе самого молодого из своих бойцов - ему было только девятнадцать лет, а на вид и того меньше. У него еще был пушок на верхней губе, а бороды совсем не было. Боже мой, Шура чувствовала себя совсем старухой рядом с ним! Когда перед стиркой, меняя ему рубашку, она смотрела на его совсем еще мальчишеское тело с выдающимися ключицами и лопатками, ей казалось, что это ее сын, хотя она была всего лишь на пять лет старше его. Потом его забрали в госпиталь. Она носила ему передачу - какие-то жалкие булочки и сметану, которую он очень любил. Через полгода он уже ходил на костылях. Его демобилизовали и дали ему вторую группу. Жить ему было негде. Семья его, отец и мать, жили где-то около Риги - отец до войны работал на заводе ВЭФ, но там были еще немцы. Она поступила так, как, по ее мнению, поступил бы каждый на ее месте, - ведь он прожил здесь почти три месяца, и все равно соседки называли его "ваш". И случилось то, что не могло не случиться, когда двое молодых людей живут под одной крышей. Была ли это любовь? Со стороны Феди - да. Возможно даже, что это была его первая настоящая любовь, первая любовь человека, прямо со школьной скамьи попавшего в водоворот войны и в этом водовороте столкнувшегося с приласкавшей его женщиной. А со стороны Шуры? Очевидно, тоже да. Но это была какая-то другая любовь, совсем особая, родившаяся из сострадания к этому молоденькому, тяжело раненному человеку, первому человеку с красной звездочкой на пилотке, которого она увидела после двух с половиной лет оккупации. Как это могло случиться? Ведь все эти годы она думала только о Николае. Она и теперь о нем думала. Часто по ночам, закрыв глаза, она лежала и думала о нем. Она старалась представить его себе в военной форме, в которой никогда его не видела, - когда она с ним прощалась, он был в лыжном костюме и тапочках на босу ногу, - и он рисовался ей почему-то в каске, которая, как ей казалось, очень должна была ему идти, и с гранатами на поясе. "Солдаты должны его любить, - думала она, - любить и уважать, потому что он прост, весел и смел", - в этом она не сомневалась. Она не верила в его смерть, она ждала его. Она тысячу раз представляла себе, как он постучит в комнату, войдет, посмотрит на нее. И ей становилось вдруг радостно и весело. Может ли Николай все это понять? И захочет ли? Понять ее одиночество, ее тоску. Она ждала Николая, но его не было. Она ждала писем, их тоже не было. Она понимала, что чем дольше Федя живет у нее, тем положение становится сложнее. Но она ничего не могла поделать. Ей нужна была помощь. И вот бедная, растерявшаяся, сама не понимающая, что происходит, Шура ждала ее от Николая. Ждала все эти годы, ждала и сейчас. Он один может все это распутать. Он один... Пусть бы он только приехал. И вот он приехал. И она ему ничего не сказала. Она не нашла в себе смелости заговорить об этом первой. А он даже ни разу не улыбнулся. Он сидел и курил трубку. Вот и все. ...Шура и Сергей молча прошли Петровскую аллею. Возле сожженной библиотеки расстались. Сергей пошел направо; Шура подождала, пока он скроется, потом пешком пошла домой. 9 Рана Николая быстро заживала. Тот самый Гоглидзе, о котором говорил когда-то Сергей, флегматичный, невозмутимый хирург, произносивший не больше десяти - двенадцати слов в день и со скучающим, безразличным видом делавший самые сложные операции, щупал своими большими красивыми пальцами с коротко остриженными ногтями рану Николая и, позевывая, говорил: - Что ж, можно уже и к физическим приступать... Это значило, что грануляция идет хорошо, а на месте перелома появилась костная мозоль. Николай стал ходить в физиотерапевтический кабинет. Маленькая, черненькая, почти совсем глухая от контузии, но живая и проворная, несмотря на свои пятьдесят лет, сестра-татарка, которую все звали просто Бариат, потому что никто не мог запомнить ее отчества - Бадрутдиновна, делала ему диатермию и гальванизацию и восторгалась его аккуратностью. Николай приходил ежедневно в точно назначенный час и терпеливо сидел на своей скамеечке, обложенный мешочками с песком. Он даже находил какое-то удовлетворение и успокоение в этих ежедневных хождениях к Бариат. Хоть и скучно, но все-таки как-то приближает выписку, приближает фронт. Сергей так и не появлялся: очевидно, опять куда-то уехал. Один из двух язвенников выписался. На его место, как раз рядом с Николаем, лег пожилой полковник с трофической язвой на ноге. Он был ворчлив, подолгу и еще подробнее, чем остальные, говорил о своей болезни и не разрешал курить в палате. Николай стал еще реже в ней бывать и все чаще ходить в библиотеку помогать симпатичной Анне Пантелеймоновне сортировать книги. Это было чем-то вроде партийной нагрузки, придуманной специально для него майором Касаткиным, считавшим, что этим самым он убивает двух зайцев: с одной стороны усиливает, так сказать, партийное ядро библиотеки, а с другой - отвлекает "ранбольного" от иных, менее полезных занятий. Как-то, придя в библиотеку перед самым ее закрытием, Николай застал Анну Пантелеймоновну завязывающей толстую стопу книг. Увидев Николая, она, слегка смущаясь, попросила его дотащить их до ворот. - Там дочка будет ожидать, на террито