рию ее не пускают, а до ворот я сама не дотащу. Это все не ходкие книги. Хочу завтра обменять в коллекторе на новые. Николай охотно согласился. На полпути Анна Пантелеймоновна забеспокоилась, что ему тяжело их нести в одной руке, и предложила разделить пачку на две, чтобы и она могла что-нибудь нести. Николай рассмеялся. - Я спортсмен, мамаша. Когда-то этой самой левой рукой двухпудовую гирю раз пятнадцать выжимал. - Ну, смотрите, смотрите. А то я тоже физкультурница. При немцах на четвертый этаж два ведра таскала. Они подошли к воротам. Кроме облокотившегося о перила часового, там никого не было. - Вероятно, на лекциях задержалась, - сказала Анна Пантелеймоновна. - А где ваша дочка учится? - Не учится, а учит. Английский язык преподает. В строительном институте, не как-нибудь. Они немного постояли. - А где вы живете, Анна Пантелеймоновна. - В двух шагах, Вон за тем домом, видите? - Она указала рукой в сторону стадиона. - По тропинке только спуститься, и сразу же налево. Николай подхватил книги. - Пошли. - Что вы, что вы! - испугалась Анна Пантелеймоновна. - Вам неприятности потом будут. - Чепуха, мамаша, я к ним привык. Когда они дошли до запущенного четырехэтажного дома с какими-то облупившимися полуголыми старцами на фасаде, Николаю так вдруг не захотелось возвращаться в свою палату с нудным полковником, что он, даже не отказавшись из приличия, сразу согласился зайти попить чаю. Они поднялись на четвертый этаж. Таких комнат, как та, в которую он попал, Николай никогда еще не видел. Большая, почти квадратная, с большим окном и дверью, выходящими на заросший виноградом балкон, залитая сейчас лучами заходящего солнца, она поражала невероятным количеством книг. Они были везде: на изогнувшихся под их тяжестью полках вдоль стен, на полках дивана, на подоконнике, но больше всего на полу, прикрытые какими-то ковриками и старыми одеялами. На свободных от полок кусках стен и на самих полках висели фотографии. Их было тоже очень много: какие-то мужчины и женщины в смешных туалетах, виды незнакомых городов, озер и гор. Над диваном висела небольшая, но сразу бросавшаяся в глаза картина - озеро или пруд и склонившиеся над ним, тронутые осенью деревья. Николай стал рассматривать фотографии. Чаще всего попадался мужчина с усами и в пенсне ("Очевидно, муж", - подумал Николай) и хорошенькая девочка с косичками и смеющимися глазами ("Вероятно, дочь"). Потом выяснилось, что мужчина с усами вовсе не муж, а отец, а девочка с косичками - сама Анна Пантелеймоновна. - А где ваш муж? - спросил Николай. - Мой муж? Анна Пантелеймоновна указала на маленькую, выцветшую фотографию, висевшую над диваном. Подстриженный бобриком мужчина с ружьем в руках и дама, подпоясанная широким поясом, с перекинутым через плечо биноклем, стояли возле нагруженного тюками ослика. - Это мы в Монголии. В тринадцатом году. Видите, какая я была тогда молоденькая... Ага... Явилась наконец. В комнату быстро вошла очень похожая на Анну Пантелеймоновну в молодости стройная девушка, с бросающимися в глаза бронзово-рыжими, по-мужски подстриженными волосами. На ней была старенькая лыжная курточка, в руках военная полевая сумка. - Ты где пропадала, а? Пришлось вот капитана нагружать. Сколько мы с вами там простояли, Митясов? Минут двадцать, вероятно. - Ну вот и сочиняете! - Девушка бросила сумку на диван. - Мне часовой сказал, что вы и пяти минут не ждали. Так что не надо, пожалуйста. - Она прямо и с некоторым как будто любопытством посмотрела на Николая. - А вы, значит, тот самый капитан, который про войну и любовь не любит читать? - Тот самый, - смутился Николай. Анна Пантелеймоновна тоже смутилась. - Ведь и ты не любишь про войну. - Она взглянула на Николая так, будто хотела его убедить, что ничего дурного нет в том, что он не любит читать какие-то там книги. - Валя сама в "Войне и мире" всю войну пропускает. - Вот и не пропускаю. Там, где Пьер, не пропускаю. - А где Андрей? - Анна Пантелеймоновна чуть-чуть улыбнулась. - Где Андрей, пропускаю. Я его не люблю ни на войне, ни дома. - Она повернулась к Николаю. - А вы любите Андрея? Николай замялся - он не читал "Войну и мир". - Как вам сказать... - А Николая? Ростова? - Ничего. - А Пьера? "Вот пристала", - подумал Николай и сказал, что Пьера любит, но вообще читал уже давно и многое забыл. - Мать, завтра же дай ему первый том. Потом пили чай, и Валя рассказывала про какого-то студента, который сдавал за другого и сдал, но не тому преподавателю, и в связи с этим произошло что-то очень смешное. Потом мать и дочь опять заспорили об Андрее и Пьере, и Николай, чтоб отвлечь их от этой опасной темы и переключить на что-нибудь более знакомое ему (в конце концов, нельзя же все время молчать), заговорил о появившемся сегодня в газетах сообщении о взятии Праги, предместья Варшавы. Но и здесь инициатива почти сразу же была выбита у него из рук. Обе женщины заспорили вдруг о варшавском восстании. Спор длился довольно долго. Спорщицы взывали к Николаю, к его справедливости, к знанию военного дела, но только он успевал открыть рот, как они опять набрасывались друг на друга. Потом спор неожиданно прекратился. Николай никак не мог уловить, отчего и почему он прекратился, но разговор вдруг зашел о Монголии и Тянь-Шане, где Анна Пантелеймоновна была со своим мужем-геологом тридцать два года тому назад. Анна Пантелеймоновна весело и остроумно рассказывала об их злоключениях. Николай незаметно выпил три или четыре стакана чаю и, только когда с ужасом увидел, что съедено почти полбанки варенья, стал откланиваться. - Идите, идите, - засуетилась Анна Пантелеймоновна. - Ей-богу, неприятности будут. Идите... Николай распрощался и ушел. Впервые за месяц своего пребывания в госпитале он чувствовал себя легко и весело. Мать и дочь ему очень понравились. Валя, правда, показалась ему немного грубоватой, похожей на парня, - как-то очень уж по-мужски стриженные волосы, и курточка эта лыжная, и слишком энергичные для девушки манеры, зато в Анну Пантелеймоновну он просто влюбился. Хорошие люди, думал Николай, взбираясь в темноте по знакомой тропинке, очень хорошие. И сколько книг! Но живут, видать, туговато. Туфли-то у мамаши совсем стоптанные и чулки штопанные-перештопанные. А он-то полбанки варенья умял, дурак! На зиму, должно быть, с трудом сварили, а он за каких-нибудь полчаса... А отец-то ее, очевидно, крупный какой-нибудь, важный человек был - воротничок стоячий, пенсне... Наверное, недоволен был, когда она за своего геолога вышла. Тот, видно, из простых был - все в рубашечках да сапогах. Куда он девался, интересно? Погиб, или, может, разошлись? Они ничего об этом не говорили, а спрашивать как-то неловко. А вообще хорошие люди, очень хорошие. Вернувшись в отделение (к ужину он опоздал), Николай, не заходя в свою палату, прошел в двадцать шестую и там до двух часов просидел, болтал с сестрами и больными. - Что-то у вас вид утомленный и синяки под глазами, - говорил наутро полковник и многозначительно тряс своей плешивой головой. - А я-то вас весь вечер ждал. Соня меняла повязку, и я хотел похвастаться. Знаете, насколько уменьшилась язва? Вы никогда не поверите. Идите-ка, я вам покажу по секрету, - если просунуть карандаш и приподнять повязку, хорошо видно. 10 Так началось знакомство Николая с семейством Острогорских. Сначала редко, потом все чаще и чаще стал заходить он к ним в промежутке между обедом и ужином. Варенье скоро кончилось, и Николай, как ни возражала Анна Пантелеймоновна, приносил с собой госпитальный сахар и масло, которого не ел. Обычно Николай заходил за Анной Пантелеймоновной в библиотеку, и они вместе шли домой, а потом, до прихода Вали из института, он помогал Анне Пантелеймоновне на кухне чистить картошку - врачи велели ему как можно больше двигать правой рукой, и чем мельче движения, тем лучше. Потом приходила Валя, всегда полная новых впечатлений и рассказов, и тут-то начиналась жизнь. Мать и дочь не умели говорить спокойно, они всегда спорили очень горячо и никогда друг на друга не обижались. Николая это очень забавляло. Особенно повторявшийся изо дня в день спор о сервировке стола. - Когда ты наконец от всех этих фронтовых привычек отделаешься? Разве не приятнее есть за чистым столом со скатертью, чем... - Скатерть стирать надо, а у меня времени нет. - Видали? - Анна Пантелеймоновна искала поддержки у Николая. - Хорошо еще, курить отучилась, а то разило махоркой за версту, как от солдата. - Так я ж и есть солдат, - смеялась Валя. - Была. А теперь педагог. Не представляю, как и чему ты своих студентов учишь. Ты хоть их по фамилии называешь или Ваньками и Петьками, как своих зенитчиков? - Как случится. - Нет! Ни грамма женственности. Запомните мои слова, Николай Иванович, так в старых девах и умрет! Кому она нужна такая?! Николай смеялся и, соблюдая разумное равновесие, принимал сторону то одной, то другой. Иногда, правда, мать и дочь объединялись, - это было тогда, когда к ним приходил Валерьян Сергеевич, сосед из первой комнаты направо. Валерьян Сергеевич был корректором. Этим делом он начал заниматься еще тогда, когда ни Николая, ни Вали не было на свете, в петербургской "Биржевке", и, пройдя штук пятнадцать газет, включая армейскую, работал сейчас в местной, городской. Он был холост, держал не то пять, не то шесть кошек, которые без конца плодились и съедали почти весь его паек, ходил дома в мохнатом халате с длинными висящими нитками, которые за все цеплялись, и не выпускал изо рта трубки с невероятно вонючим и крепким самосадом собственной резки. От него пахло всегда табаком и одеколоном, так как брился он каждый день, и всегда неудачно: сухое, пергаментное лицо его было усеяно бумажками и ватками, а где-нибудь возле уха или на шее оставался недобритый кусочек. Обычно он приходил за какой-нибудь книгой, но это было только предлогом. Взяв книгу, он говорил: "Зачем вы держите эту гадость? Я б ее давно сжег", или: "Ну вот, опять подсовываете мне Чехова. Я ж его наизусть знаю, от корки до корки". - Так не берите, если знаете. - А что ж брать? У вас ничего нет. Дайте мне Элизе Реклю. Есть? Нету. Фабра о муравьях. Есть? Нету. Что ж у вас есть? Ведь вы библиотекарь, Анна Пантелеймоновна. - Ладно. Вы чаю выпьете? - Нет, - решительно говорил он и, сев за стол, машинально, ни на минуту не прекращая разговора, выпивал полчайника. Он все и всегда осуждал, но только до того момента, пока кто-нибудь, в свою очередь, не начинал что-нибудь осуждать. Тогда он принимался яростно защищать. - Ох, сегодня опять вечером собрание! - говорит Валя. - Совсем замучили. - Замучили, потому что вам безразлично, что там происходит, - говорил Валерьян Сергеевич, заполняя комнату клубами своего вонючего дыма. - Вы думаете только о том, чтоб оно поскорей кончилось. Вам наплевать на то, что там говорят, наплевать, потому что вы торопитесь на свидание, потому что вы не общественница и вам ничуть не интересно, чем живет ваше учреждение. - Вы ошибаетесь, Валерьян Сергеевич. - Нет, не ошибаюсь. Я знаю, что вы мне сейчас скажете. Я все знаю. Про снайперский кружок. Да? Угадал? Чепуха! Это не общественная работа. Это привычный рефлекс. Когда вы были в армии, вы стреляли в самолеты; теперь самолетов нет, но вы не можете не стрелять. Ясно? Где моя книга? Я ушел. После этого он сидел еще добрых полтора-два часа, и если уходил, то только потому, что надо было идти на дежурство или начинала орать в коридоре кошка. Заходили и другие соседи. Вообще эта квартира, как говорила Анна Пантелеймоновна, была, пожалуй, одной из немногих в городе коммунальных квартир, в которой все живут дружно. В ней было пять комнат, и в каждой жило по семейству. Ближайшими соседями были Блейбманы - Муня и Бэлочка. Оба были художниками: Муня плакатистом, Бэлочка книжным оформителем. Мунины плакаты - ими была увешана вся их комната - изображали стремительных бойцов с энергичными лицами, и, глядя на них, трудно было себе представить, что рисовал их тихонький, скромненький, грустно на всех смотрящий большими библейскими глазами из-за очков Муня. Бэлочка, не под стать ему, красивая, полная, может быть даже слишком полная, чтоб быть красивой, брюнетка с маленькими усиками, обожала своего Муню и не сводила с него влюбленных глаз. Блейбманы были молодоженами и никогда не говорили о себе в единственном числе, всегда во множественном: "Мы еще не читали этой книги", "У нас с Бэлочкой сегодня вечером занятия", "Мы с Муней сделали новую обложку". Работали они дома и почему-то преимущественно ночью. Работы свои - плакаты и обложки - относили заказчикам всегда вместе. Вообще все, что они ни делали, они делали вместе, даже гриппом заболевали в один и тот же день. Муня был мучительно застенчив. Вероятно, именно поэтому Яшка Бортник - квартирный остряк и весельчак, шофер, живший в бывшей комнате для прислуги, - плескаясь по утрам на кухне и хлопая себя по здоровенной спине, спрашивал громким шепотом, так, чтоб все слышали: - А скажите, Муня, с какой это девушкой я видел вас вчера на улице, а? Муня краснел, а Яшка ржал на всю кухню так, что с потолка сыпалась штукатурка, и подсовывал свою кудлатую голову под кран. - Ну ладно, ладно уж, не скажу Бэлочке. Яшка Бортник работал в "Союзтрансе". Работой своей он был доволен, зарабатывал неплохо, но, как говорила Валя, деньги ему жгли карман. Приходил вдруг к Анне Пантелеймоновне и говорил: - Слушайте, возьмите-ка у меня пару сотен. - Это зачем же, Яша? - Зачем или не зачем, а возьмите... - Да не надо мне, Яша. Пятнадцатого у меня получка, а у Вали двадцатого. - Так не для вас, а для меня. Возьмите. Меньше потрачу, ей-богу! - и совал растерянной Анне Пантелеймоновне грязные, пахнущие бензином бумажки. После недолгого сопротивления Анна Пантелеймоновна брала (до пятнадцатого оставалась еще неделя, а денег действительно не было), но когда в получку пыталась вернуть, Яшка говорил: - Ой, только не сегодня! Сегодня как раз хлопцы собирались ко мне прийти, вот и полетит все в трубу. Давайте лучше до завтра отложим. А завтра опять что-нибудь придумывал. Вообще парень он был хороший, всегда был весел, услужлив, всему дому чинил примусы и замки. Дома ходил всегда в каких-то маечках и сеточках, чтоб все видели его мускулатуру, и большего счастья для него не было, как передвинуть с места на место какой-нибудь тяжеленный шкаф или втащить на пятый этаж пятипудовый мешок картошки, обязательно бегом, через одну ступеньку. - Сердце - будь здоров. Послушай. - И все должны были слушать его безмятежно спокойное и ровное сердце. В пятой комнате жили Ковровы: отец, мать и шестнадцатилетний Петька - здоровенный, на голову перегнавший отца, длиннорукий, неуклюжий парень с ласковыми глазами. Он был заядлым шахматистом, фотографом и, если б не война, наверное, был бы радиолюбителем. Отец, Никита Матвеевич, работал столяром-краснодеревщиком на мебельной фабрике, а по вечерам "халтурил" дома, и в комнате их всегда приятно пахло сосновыми стружками и опилками. Мать Петина, или "старуха", как называл ее Никита Матвеевич, хотя ей было немногим больше сорока, а самому Никите Матвеевичу порядком уже за шестьдесят, коренная москвичка, говорила с таким певучим замоскворецким произношением, что Анна Пантелеймоновна, слушая ее, восторгалась: "Ну просто Малый театр, собственная Турчанинова или Рыжова..." Был у Ковровых еще и старший сын, Дмитрий, но он был на фронте, в Румынии. Над ковровским верстаком висел его портрет в золоченой, собственного Никиты Матвеевича изготовления рамке, - молоденький, курносый, очень похожий на отца сержант, на фоне замка и плывущих по озеру лебедей. Письма от него приходили не часто, но довольно регулярно, и хотя в них, кроме бесчисленных поклонов и "воюем помаленьку", ничего не было, обсуждались они до малейших деталей всей квартирой. Николай почти сразу стал своим человеком. Валерьян Сергеевич, любивший поговорить о политике и событиях на фронтах, заводил его к себе, и там на громадной, во всю стену, карте Европы обсуждал с ним предполагаемые удары и делал прогнозы на ближайший месяц. Блейбманы преимущественно консультировались на всякие медицинские темы, и Николай приносил из госпиталя Муне пирамидон с кофеином, - его по ночам одолевали головные боли. Яша Бортник полюбил Николая потому, что он вообще всех любил, а к тому же оказалось, что они в сорок втором году были в одной армии и вспоминать им обоим было о чем. Но кто больше всего полюбил Николая, так это Анна Пантелеймоновна. Может быть, именно поэтому она часто пилила его: - Ну, почему бы вас не заняться языками? Целый день ничего не делаете, а ведь я знаю французский, Валечка - английский... Ведь вы офицер. Офицер должен быть культурен. - Ох, мамаша, - смеялся Николай, - где там о языках думать? На фронт скоро, а вы о языках. - И отучитесь, пожалуйста, от этих "мамаш". У меня есть имя, есть отчество - неужели так трудно запомнить? А насчет думать... Сколько вам лет? - Двадцать пять уже. - Господи боже мой, почему вы все считаете себя стариками? Вы и жизни-то по-настоящему не видели. - Ну, это уж, мам... Анна Пантелеймоновна, не говорите! Три года на фронте... - Чепуха! Честное слово, Колечка, посмотрю я на вас, и мне кажется, что я ку-уда моложе вас всех. Николай соглашался: в Анне Пантелеймоновне действительно молодости хватало на десятерых. Маленькая, подвижная, она, казалось, никогда не устает. Придет в девятом часу, наскоро чего-нибудь хлебнет и уж бежит куда-то. - Ты куда, мать? - К Пустынским. У них, кажется, "Анна Каренина" есть. Третий день уж Ковальчук из хирургического просит, а она на руках. Я мигом... Старик Ковров только улыбался и поглаживал свою лысину. Кстати, сам он тоже не прочь был, подобно Анне Пантелеймоновне, попилить Николая. - Вот ты, капитан, ей-богу, чудак, - говорил он, откладывая рубанок и сворачивая цигарку толщиной в свой корявый коричневый палец. - Ну что ты все на фронт рвешься? Чего, спрашивается? Свое дело ты уже сделал, хай другие теперь повоюют. Ну, в сорок первом, сорок втором, я понимаю, все на фронт рвались. А сейчас? Куда уж ему? ("Он" - это означало Гитлер.) И без вас до него доберутся и шею свернут. - Вот и не хочется, батя, - здесь Николаю разрешалось так говорить. - Вот и не хочется, чтоб без нас. - А еще чего тебе не хочется? Работать тоже не хочется? А? Разбаловался там, на войне? Немец бежит, а тебе бы за ним, трофеи только подбирать. Николай смеялся. - Не всегда и не везде бежит, батя. Сейчас, например, на Висле, ребята пишут... - Ну и пусть пишут. Наш Митька тоже пишет. Я же про него ничего не говорю. У него руки и ноги целы. В этом месте Марфа Даниловна всплескивала руками: - Да ты что говоришь! Побойся бога! - А ничего я не говорю, - дразнил ее старик, - говорю, что руки и ноги целы, может еще и повоевать. А у этого... Покажи-ка, пальцы работают? Николай пытался пошевелить пальцами, но это еще не выходило, - чуть-чуть только удавалось на несколько миллиметров отодвинуть большой палец. - Тоже мне вояка! - Никита Матвеевич, сплюнув на пол, после чего всегда оборачивался, не заметила ли "старуха", растирал ногой плевок и брался за рубанок. - Пока твои пальцы заработают, война кончится. Что тогда делать будешь? - Еще не знаю, Никита Матвеевич. - А пора бы знать. Не нам же, старикам, после войны все делать! Бездельник ты, вот что... Николай любил заходить к Ковровым, хотя там всегда был отчаянный беспорядок. Старик мастерил какие-то этажерки и полочки, Марфа Даниловна что-нибудь гладила или штопала, Петька, сидя в углу на полу, путался в каких-то проволоках и паял детали какой-то никому не известной машины. Николай сидел в углу, покуривая, и с завистью смотрел на всех троих. Шипит примус с кипящим на нем столярным клеем, шипит Петькин паяльник, пахнет клеем, смолой, керосином, и от всего этого становится как-то уютно и весело. Что и говорить! Иногда просто приятно посмотреть, как другие работают, когда сам лишен этой возможности. Вообще с того дня, как он выпил в этой квартире первый стакан чаю с малиновым вареньем, Николай почувствовал, что дни вовсе не так уж длинны. Его даже перестал раздражать полковник Зилеранский со своей язвой. Нашлись какие-то общие, помимо лечения, темы для разговоров, и все чаще строгая, всем недовольная сестра-хозяйка, заглядывая в палату, говорила: "Нельзя ли потише, товарищ Митясов? Ваш голос даже в операционной слышно. Просто не узнаю вас..." А операционная сестра Дуся, все и всегда обо всех знавшая, начиная от главного врача и кончая вчера только поступившим больным, как-то после перевязки покачала головой и сказала дежурной няне: - Появилась женщина. Факт. 11 Острогорским должны были привезти дрова. Валин институтский завхоз был расторопен и загодя, еще до наступления первых осенних холодов, обеспечил всех сотрудников хорошими дубовыми дровами. Договорено было, что Яшка привезет их на своей машине, а Николай с Петькой Ковровым распилят и наколют. Дрова должны были привезти в четыре, но Николай задержался со своими процедурами и вышел из госпиталя в начале пятого. На мосту, у входа, столкнулся с Сергеем. - Ты куда? - спросил Сергей. - В гости. - К кому? - К знакомым. - Обзавелся уже? - Да, обзавелся. Николай ожидал дальнейших вопросов в стиле Сергея, но тот только сказал: - Я тебя провожу. Не беги только, мне под гору трудно. - Ты где пропадал? - спросил Николай. - Где надо, там и пропадал. - Просьбу мою, конечно, не выполнил? - Почему конечно? В адресном столе Куценко нет. Если б был, я б тебе сообщил. Когда они спустились с горы, Сергей сказал: - Ты что, в театр торопишься? Боишься опоздать? - Нет, не в театр. - Так чего ж ты бежишь? Двуногий... Мне протез ногу натер. Они пошли тише. - Я видел твою Шуру, - сказал Сергей. - Где? - Николай удивленно посмотрел на него. - Не все ли равно где. - А откуда ты ее знаешь? - Знаю, и все. По-моему, ты должен к ней сходить. Николай остановился. - Говори толком! - Ага... Заело. - Брось дурака валять! Когда ты ее видел? - Может, сядем? Они сели на парапет у входа на стадион. - Так где ты ее видел? - В обувном магазине встретил. - Ну? - Я считаю, что ты должен к ней пойти. - Зачем? - Это уж твое дело. Но я так считаю. - Слушай, Сергей; какого дьявола ты говоришь загадками? Сергей мрачно улыбнулся. - Она тебе говорила, что я у нее был? - Ты? У нее? Нет, ничего не говорила. Зачем же ты к ней ходил? - Так просто. Захотелось. - А ну тебя!.. Николай встал. - Сядь, сядь... Я тебе серьезно говорю; сходи к ней. Я видел ее после вашей встречи. Тут что-то не то. У меня ведь есть на это чутье. - Что она тебе говорила? - Ничего не говорила. Я говорил. Мы прошлись с ней до Днепра и обратно. Ей надо было на площадь Сталина. Кроме того, я познакомился с дядей Федей. Не в этот раз, а в первый, когда заходил к ней. Николай вопросительно взглянул на Сергея. Сергей смотрел куда-то в сторону. - Пацан! Верь моему слову, тут что-то не так. Николай промолчал. Ему было неприятно, что Сергей заговорил о Шуре. При чем тут Сергей? И зачем он к ней заходил? И зачем вообще он вмешивается? Сергей дернул его за рукав. - А может, в забегаловку заскочим? Здесь недалеко. Та самая, где мы познакомились. Тяпнем по маленькой, и катись на все четыре стороны. - Не хочу. - Вот черт трезвый! Ты что, вообще перестал водку пить? - Просто не хочется. Не интересует сейчас. - И что собой представляет дядя Федя? - Тоже не интересует. И вообще это мое дело. Не твое и не чье-либо, а мое. Понял? Сергей пожал плечами: - Ну, раз не мое, тогда... будь здоров! Он крутнул в воздухе палкой и ушел. Только пройдя квартал, Николай почувствовал, что разговаривал с Сергеем не так, как надо. Ну чего, спрашивается, он на него разозлился? Ну, не его дело, допустим, но ходил-то он ведь к Шуре не для себя, а для него, Николая... Может, вернуться? Николай взглянул на часы. Без четверти пять. Поздно! Придя к Острогорским, Николай застал всю квартиру толпящейся вокруг сваленных на полу здоровенных плах и обсуждающей, на сколько времени их может хватить и что экономнее: на две или три части пилить каждую плаху? Петька разводил пилу. - Мы сейчас с дядей Колей покажем класс. Он теперь тоже левша, - Петька был левшой. Яшка с шумом расчищал место для козел. - Бесплатно делать не будем, учтите это, Анна Пантелеймоновна. Всякая работа вознаграждения требует. - Ладно, ладно! Уходите же. - Я не шучу. На четвертый этаж все-таки таскали. - Да уходите, ради бога, не мешайте! - Анна Пантелеймоновна пыталась вытолкнуть здоровенного Яшку из кухни, но тот упирался. - По рюмке наливки, так и быть, уж дам. - И не на кухне, а у вас, из рюмочек, по-интеллигентному. Наконец всех удалось выпроводить, и Николай с Петькой приступили к пилке. У них не очень-то получалось - пила все время заскакивала, оба обвиняли друг друга в неумении пилить. Когда пришла Валя, Николай прогнал Петьку учить уроки, взял пилу в правую руку. Дело пошло лучше, хотя руку приходилось все-таки привязывать бинтом к рукоятке пилы. Рука скоро уставала, и приходилось опять переходить на левую. Валя раскраснелась, ее бронзово-рыжие волосы растрепались и падали на глаза, левая руку упиралась в плаху, а правая равномерно и с силой тянула к себе пилу. - Вы хороший пильщик, - сказал Николай. - Хороший, - согласилась Валя и ловко подхватила отвалившийся кусок плахи. - Только спина с непривычки болит. - Она отбросила чурбак в сторону и посмотрела на форточку. - Какой дурак ее закрыл? Жарко... Она легко вскочила на подоконник, открыла форточку, хотела соскочить на пол, но зацепилась юбкой за шпингалет. - Вот черт! Единственная юбка. - Стоя на подоконнике, она наклонилась и пыталась отцепить юбку. - Ну, чего вы смотрите? Помогите! Николай подошел. Валя стояла над ним, и от неудобного положения и досады лицо ее еще больше покраснело. Волосы почти совсем закрывали лицо, и видны были только зубы, которыми она прикусила нижнюю губу. Николай отцепил юбку, потом, обхватив левой рукой, снял Валю с подоконника, но не сразу поставил на пол, а, крепко прижав к себе, донес до козел. Валя, чтоб не упасть, схватила его за шею. - Эге, да вы совсем легонькая! - сказал Николай, смотря на нее снизу вверх. - Пустите! - Валя обеими руками оттолкнула его голову. Николай осторожно поставил ее на пол и улыбнулся. Валя не смотрела на него, она рассматривала порванное место юбки. Потом взяла пилу, тряхнула ею так, что она жалобно запела, потрогала пальцами зубцы и поставила в угол. - Чего ж это вы, Валя? - Хватит на сегодня, - не глядя, сказала она и быстро вышла из кухни. Через полчаса собрались у Острогорских. Петька под шумок подливал в рюмку и сидел потный, довольный, с блестящими глазами. Валерьян Сергеевич оседлал Муню. Поминутно всовывая в лампу бумажку и зажигая от нее гаснувшую трубку, ничего не слушая, он доказывал Муне, что к Новому году война обязательно должна кончиться. Муня соглашался. Валя вначале сидела молча, с безразличным видом ковыряя консервы. Анна Пантелеймоновна несколько раз на нее взглядывала, потом спросила, не случилось ли у нее что-нибудь на службе. Валя, сказав, что ничего, вдруг оживилась, налила себе и пытавшейся сопротивляться Бэлочке по полной рюмке наливки и стала громко и возбужденно о чем-то ей рассказывать. Бэлочка сонно кивала головой и отодвигала рюмку. - Да, да, ей нельзя! - Муня отодвигал рюмку еще дальше. - Сейчас ей никак нельзя! Даже наливки нельзя! По радио объявили: "Московское время двадцать два часа одиннадцать минут. Передаем беседу..." Валя встала, выключила радио и, сказавши: "Фу, как жарко!" - вышла на балкон. В комнату постучался и вошел, смущенно поглаживая лысину, Никита Матвеевич. - Моя старуха не у вас? Яшка блеснул глазами. - Давай, давай, старина. Тащи только свое "энзе". Я знаю, у тебя там есть в сундучке. Николай уступил место Никите Матвеевичу, постоял немного у дивана, перелистывая книгу, потом тоже вышел на балкон. У Острогорских был большой, величиной почти с комнату, густо увитый виноградом балкон. Днем с него открывался прекрасный вид на Новое Строение, Сталинку и Голосеево. Сейчас же ничего этого не было видно - город маскировался, и только изредка, справа, проносились по Красноармейской автомашины с синими фарами. Где-то очень далеко, очевидно над Каневом или Трипольем, беззвучно вспыхивали зарницы. Недавно прошел дождик, и в воздухе пахло свежей землей и отцветающим уже табаком. Валя стояла, опершись о перила, и узенький луч света, пробивавшийся сквозь маскировку, светлой полоской лежал на ее волосах и спине. - Вам не холодно? - спросил Николай. - Нет, хорошо, - не поворачивая головы, сказала Валя. Николай закурил. - Вас оштрафуют, - сказала Валя. - Не оштрафуют. Я осторожно. Как на фронте. Они помолчали. - Вы знаете, о чем я думаю? - сказала Валя. - Нет, не знаю. Откуда мне знать? - Ведь на фронт-то вы уже не попадете, Николай. А? Она впервые назвала его Николаем, до сих пор она говорила всегда "Николай Иванович" или "товарищ капитан". - Почему? - спросил Николай. - Не знаю почему, но я так чувствую. А я никогда не обманываюсь, вы знаете? Никогда. Я знала, например, что не увижу отца, и знала, что увижу мать... Дайте мне потянуть, пока мать не глядит. - Она сделала несколько затяжек и закашлялась. - Отвыкла, голова уже кружится... А вам хочется на фронт? - Хочется. А вам? - И мне. Но вы уже не вернетесь, я знаю. А почему вам хочется? - Странный вопрос! Валя насмешливо улыбнулась. - Чем же странный? - Не надо, Валя. Ведь вы сами были солдатом. Валя сорвала листок, и с винограда, шурша, посыпались капли. - Простите. Я вовсе не хотела... Просто... Вот смотрю я на вас, и иногда мне кажется... Ведь вам здесь, у нас, в тылу, очень скучно, правда? Николай ничего не ответил. - У вас нет семьи? - спросила Валя. - Нет. - Ни отца, ни матери? - Ни отца, ни матери. Еще перед войной умерли. Да и до этого отец с матерью... В общем, не очень сладкое детство. Валя опять сорвала листок, и опять зашуршали капли. - И больше у вас никого не было? Внизу, откуда-то из-за угла, выехала машина и затормозила. - Ну куда, куда ты заворачиваешь? - крикнул кто-то снизу. Голос был хриплый и недовольный. - Глаза, что ль, повылазили? - Как куда? По Красноармейской, - ответил другой голос. - А кто тебя сейчас там пустит? - Тогда по Горького. Здесь же проезда нет - стадион. - Ну, валяй, - ответил первый голос, и машина тронулась. Довольно долго был виден ее тусклый свет, потом она свернула на Горького и скрылась. "...Горького... Горького... Горького, тридцать восемь... Кирпичный пятиэтажный дом, а перед ним вяз..." Николай посмотрел на Валю. Она стояла рядом, облокотившись о перила, закрывши ладонями щеки, и смотрела на изредка вспыхивающие зарницы. Николай придвинулся к ней, обнял ее за плечи и только сейчас, в темноте, увидел, что глаза у нее светятся, как у кошки, - маленькими красными огоньками... 12 Анне Пантелеймоновне удалось наконец уговорить Николая заняться английским языком. Как он ни мялся, как ни убеждал, что к языкам он не способен и что если уж заниматься, то потом, после фронта, ничего у него не получилось: пришлось-таки сесть за учебник. Николай не ошибался: у него действительно не было способностей к языкам. Он никак не мог привыкнуть к тому, что в английском "а" читается как "э", а "е" - как "и", перочинный ножик упорно называл "кнайф", а артикль "the" произносил "тхе" или "зи", чем приводил в неистовство нетерпеливую, горячую Валю. - Ты это нарочно, чтоб меня разозлить! Ну, пойми, ради бога, - она брала себя в руки и начинала сначала: - надо кончиком языка упираться не в небо, а в зубы, пусть он даже немножко высовывается. Вот так, видишь? Ну, теперь скажи. - Зи, - говорил Николай. - Ах, господи! Не упирай же его в нижние зубы. В верхние, ты понимаешь, в верхние! Ну, еще раз. - Зи, - жалобно произносил Николай. - Нет, это невозможно! Мать, я не могу с ним заниматься. Он нарочно меня дразнит. И все-таки она терпеливо высиживала свой час, а когда он наконец, к удовольствию обоих, истекал, Валя, энергично захлопывая учебник английского языка для восьмых, девятых и десятых классов, говорила: - В наказание иди разожги примус. Николай покорно шел на кухню и разжигал примус. После третьего или четвертого урока вид наказания был изменен. - Сегодня за незнание глаголов проводишь меня в институт. У меня целая куча тетрадок, в портфель не влезают. Проводы эти постепенно из наказания превратились в привычку. Обычно Валя опаздывала на свои лекции, поэтому приходилось бежать сломя голову, и прогулки эти напоминали скорее скачки с препятствиями. Чтоб не попадаться на глаза патрулям и вовремя поспеть в институт, они шли не по улицам, а напрямик, через проходные дворы и развалины. Как-то Валя задержалась в институте, Анна Пантелеймоновна стала беспокоиться: - На дворе уже темно, а я уверена, что эта девчонка для скорости через пустырь побежит. Солдат солдатом, а все-таки... Николай пошел навстречу. Валя действительно шла через пустырь и провалилась в какую-то яму. Николай обнаружил ее сидящей на груде битого кирпича и растирающей коленку. - Матери только не говори. Придем домой - я живенько в ванной сделаю себе перевязку. С тех пор, когда у Вали были вечерние занятия, Николай заходил за ней в институт и провожал до самого дома. Каждый раз, когда он приходил, Валя говорила: - Ну, что за глупости! Будут еще у тебя неприятности из-за этого в госпитале. Николай ничего не отвечал, но на следующий день, если у Вали были вечерние часы, приходил опять. Он полюбил эти прогулки. Полюбил потому, что кругом тихо, а над тобой - звезды, луна. Потому, что приятно идти вот так, по узкой тропинке среди полуразрушенных стен, напоминающих при лунном свете руины средневековых замков. Николаю они, правда, напоминали скорее Сталинград - средневековых замков он никогда не видел, но Валя говорила, что они похожи, и, чтоб не спорить, Николай соглашался. Полюбил он эти прогулки потому, что с Валей было легко и просто. С ней не надо было как-то по-особенному держаться, выдумывать темы для разговоров. Они сами находились. У них был общий язык - немного грубоватый фронтовой язык. Вале частенько за него доставалось от матери, но что поделаешь, обоим он был близок. Иногда, если было не очень поздно и не надо было торопиться домой, они возвращались через Ботанический сад. После десяти ворота закрывали, и приходилось перелезать через забор. Валя обычно подсмеивалась над Николаем - "разведчик, физкультурник..." - и Николаю нечего было ответить. Рука ему мешала, и он действительно не очень ловко перебирался через решетку. Сад большой, почти лес, заросший кустарником, старыми дубами и кленами, с шуршащими под ногами листьями, папоротником по пояс. В нем было темно, немного сыро, и почему-то невольно хотелось говорить шепотом. Как-то в этом самом саду их застала гроза - неожиданная для сентября, совсем майская гроза, с молнией, громом, потоками воды. Они спаслись в какой-то вырытой, очевидно детьми, на дне оврага пещере. Сидели рядом: Николай - на корточках, чтоб не запачкать свой госпитальный костюм, Валя - примостившись на своем портфеле, обхватив руками колени. Когда ударял гром, Валя закрывала лицо руками. Николай смеялся: - Зенитчица, фронтовичка... - Ну и зенитчица и фронтовичка, а грозы боюсь. Николай улыбался в темноте. - Напоминает бомбежку? - Нет, не то... не бомбежку. А может, и бомбежку. Когда в лесу и ночью. Тоже вот так сидишь, и смотришь вверх, и ничего не видишь, и хочется, чтоб только скорее кончилось. - Хочется? - Хочется. - И сейчас хочется, чтоб скорее? Валя промолчала. Николай слегка придвинулся к ней, обнял рукой за плечи. - Не надо... - сказала Валя и отодвинулась. Опять ударил гром. Валя закрыла ладонями уши и уткнулась в колени. При свете молнии ее сжавшаяся в комочек фигура казалась детски беспомощной. Николай снял пижаму и накинул ее на Валю. - Мне не холодно, - сказала она. - Неправда, холодно. Опять загрохотало. Но уже не над головой, а где-то левее. Гроза уходила. - Ты будешь мне писать, когда я уйду на фронт? - спросил Николай. - Я не умею писать, - сказала Валя. - А разве надо уметь? Надо хотеть. - И на фронт ты не уйдешь. - Почему? Валя пожала плечами. Высунула руку из-под пижамы ладонью кверху. - Дождь, кажется, прошел. Можно идти. - Нет. Еще идет. - Николай прикрыл ее ладонь своей. - Так будешь? Валя сделала движение, чтоб встать. Николай удержал. - Будешь? Скажи... Она молчала. - Почему ты молчишь? Валя сжала руки в кулаки и уткнула в них лицо. - Господи... Почему я ничего не понимаю? Почему? Она повернулась к Николаю, посмотрела ему в лицо. И совсем вдруг тихо и просто сказала: - Я не хочу, чтобы ты уходил, не хочу... Вот и все... Николаю показалось, что у него вдруг остановилось сердце. Потом оно застучало, во всем теле застучало - в руках, в груди, в голове. Захотелось вдруг обнять Валю, всю целиком, с головы до ног. Но Вали уже не было. И портфельчика ее не было. И грозы не было. Где-то вдалеке еще гремел гром, вспыхивали молнии. И небо было уже чистое. 13 Парадная дверь в отделение, как того и следовало ожидать, была закрыта. Николай, как обычно, обогнул корпус и, взобравшись на стоявшую под водосточной трубой бочку, подтянулся к окну. Оно открывалось легко и почти беззвучно. Несмотря на больную руку, Николай за последние дни так наловчился, что влезал в окно без всяких осложнений. Один только раз, зацепившись за гвоздь, слегка разодрал рукав на пижаме. Сегодня ему не повезло. Только успел он бесшумно соскочить на пол и, стоя на цыпочках, стал закрывать верхнюю щеколду, как за спиной его послышались шаги. Николай обернулся. Прямо на него по коридору шел дежурный врач Лобанов. Лобанов был самый молодой, а потому и самый строгий врач в отделении. Все знали, что он ухаживает за хорошенькой, веселой блондиночкой Катюшей, сестрой со второго этажа, и свои дежурства всегда старается приурочить к дежурствам Катюши. Сегодня это, очевидно, ему не удалось, поэтому он был зол. К тому же в отделение только что привезли двух больных, чего он тоже не любил, и он с радостью выместил свою злобу на Николае. - Завтра же доложу начальнику отделения. Безобразие какое! Капитан называется, офицер!.. Он стоял, расставив короткие толстые ноги, красный, возмущенный, а Николай весело улыбался и пожимал плечами. - Что поделаешь, товарищ майор, бывает... - Так вот, больше этого не будет. Понятно? Безобразие какое, в окна лазить! Завтра же доложу начальнику отделения... Извольте идти в свою палату. Лобанов сдержал свое обещание. На следующее же утро он доложил обо всем случившемся подполковнику Рисуеву. Рисуев, мягкий, добрый, но бесхарактерный и больше всего боявшийся неприятностей, только развел руками и, чтобы снять с себя ответственность, обратился к Гоглидзе, главному хирургу и фактическому хозяину отделения. - Что ж! После фронта и через трубу из госпиталя удерешь, - сказал Гоглидзе. - Понимаю, понимаю. Но окна все-таки придется замазать, - и взглянул на Николая. - А вам, молодой человек, делать у нас больше нечего. Рана зажила, а с нервом провозитесь еще порядком. Переведем-ка вас к Шевелю, в невропатологию. Не возражаете? Но