что на самом деле творится в живой голове этого двадцатидвухлетнего мальчишки, которому, когда умер Сталин, было шестнадцать лет, и он плакал тогда, боясь, что всему пришел конец. И, глядя на сидящего рядом с ним Юрочку, в котором сейчас все вопрос и ожидание ответа, вера и сомнение, желание разобраться в непонятном и таком нужном, Вадим впервые, быть может, подумал: а не подменяет ли Кира в своем искусстве все живое и сложное чем-то другим, внешне похожим, а внутренне условным, придуманным? И только ли в искусстве? Думал Вадим и о себе, о своей молодости, беззаботной и веселой, а в сущности пустой, заполненной пустяками и легкомысленной детской болтовней. Думал и о последующих годах... - Нелегко во всем этом разобраться, - сказал он под конец, как бы подводя итог всему разговору. - Могу тебе только одно сказать: хочешь верь, хочешь нет - вторые двадцать лет моей жизни для меня куда важнее и значительнее, чем первые. Я столкнулся с людьми. С разными людьми. Много передумал. И многому научился. И хорошему в том числе... - Помолчав, Вадим добавил: - А может, и они у меня чему-то научились. Может, и я был кому-то нужен, полезен... Может, еще буду... Ну ладно. Хватит обо мне. Тут Юрочка впервые заговорил о себе. - Гражданин, зачем нарушаете? Вадим вздрогнул. Над ним стоял усатый величественный железнодорожник с полевой сумкой в руке, уставясь в него начальственным взглядом. - На ступеньках сидеть не разрешается, пора бы знать. Вадим извинился и пошел в купе. Там "стучали в козла". Два пожилых командировочных и молоденький, безусый паренек в какой-то форменной фуражке. Увидев Вадима, он весело подмигнул ему. - Не пора ли закусить, товарищ начальник? Я что-то созрел. А через шесть минут Лубны. В Лубнах он стремительно пронесся мимо окна в одной майке и галифе, заправленных в носки, и через минуту вернулся сияющий, как новый гривенник. Ему ужасно хотелось быть взрослым, этому пареньку, лихим, обожженным всеми ветрами и в то же время скептическим и все-все на свете понимающим. Переубедить его в чем-либо было невозможно: он все знал, и только потому, что он был молод и весел, на него никто не сердился и не обижался. - Водку делают теперь из угля, - говорил он, разливая ее в маленькие, вставляющиеся один в другой стаканчики, вынутые им из аккуратненького чемоданчика. - Это я точно знаю. - А из какого угля? - подавив улыбку, спросил один из командировочных. - Из бурого, - без запинки отвечал паренек. - Точно? - Точно. Потом он вытащил болгарские сигареты и старательно стал ими всех угощать. - Лучше "Честерфильда", уверяю вас. У них фильтры делаются с примесью лепестков розы. Они как губка всасывают никотин. Сам он, очевидно, только недавно начал курить - старательно стряхивал после каждой затяжки пепел в пепельницу и не отрывал глаз от кончика сигареты. Потом стал рассказывать, как его чуть не выкрали какие-то шпионы (где - неважно, и почему - тоже неважно, тут он многозначительно подмигнул), и только потому, что он занял второе место по самбо, шпионы не только не выкрали его, а были препровождены в надлежащее место. К концу его рассказа по коридору прошла золотоволосая девица в белом свитере, он встрепенулся и скрылся - "произведем-ка рекогносцировочку..." Рекогносцировка, по-видимому, ни к чему не привела, так как он вскоре вернулся, зевнул и, не успев сесть у окна, заснул. Пришлось укладывать его на нижнюю полку. Заснул он как ангелочек, засунув ладошки под щеку. Вадим забрался на вторую полку. Погасил свет. Посреди ночи паренек проснулся, завозился, выскочил в коридор, спросил кого-то: "До Иркутска сколько еще? Не проехали?", потом вернулся обратно и опять заснул. Славный сосунок, подумал Вадим, а в общем балбес. И от водки-то коробит, наливку ему еще вишневую из маминой бутылки сосать... И опять вспомнился Юрочка. Как они не похожи, эти два парня. И насколько Юрочка привлекательнее этого, в общем симпатичного, все знающего и ничем, в общем, не интересующегося болтунишки. Нет, Вовка у него будет не таким... Он из него настоящего человека сделает, из этого маленького кривоногого человечка, которого он увидит завтра на вокзале. "Ты Вовку, конечно, мне оставишь?" - спросит Мария. "Да, конечно", - ответит он. Ну как ты скажешь это "да, конечно"? 14 В середине августа Николай Иванович кончил свою работу и отдал ее на выставку. Все ее хвалили, говорили о психологической глубине проникновения и прочее в том же роде, но сам Николай Иванович был недоволен. Картина казалась ему поверхностной и скучной. Похвалы его не радовали. Он тосковал от одиночества, не находил, куда себя деть. Знал ли Николай Иванович о появлении Вадима? Нет, не знал. Но чувствовал, что что-то неладно. В последние дни перед отъездом Кира как-то изменилась. Была какая-то возбужденная, торопливая, озабоченная. "Просто нервничаю, - объяснила она, - конец работы..." И он верил, что она просто нервничает, кончая работу. Самосохранение - одно из присущих ему качеств - не позволяло ему вникать в причины этой перемены. Первое время он регулярно писал Кире до востребования в Киев, но в ответ получил только одну открытку и, чтоб не быть назойливым, умолк. Как-то в Союзе художников ему предложили почему-то билет на соревнования по боксу. Чтобы не сидеть дома (последнее время ему как-то особенно надоела квартира, Луша, телефонные звонки), он взял билет и поехал в Лужники. Там во время перерыва встретил Юрочку. Юрочка был с девушкой, очень хорошенькой, тоненькой, в ситцевом платьице и, что особенно понравилось Николаю Ивановичу, с длинными, закрученными на затылке в узел волосами. Оба стояли в очереди за ситро. Несколько секунд Николай Иванович колебался, подходить или не подходить, - ему показалось, что Юрочка заметил его и нарочно отвернулся. И все-таки подошел. Юрочка приветливо улыбнулся. - Вы где сидите, Николай Иванович? Может, к нам перейдете, мы у самого ринга. Николай Иванович пересел к ним. В течение почти двух часов здоровенные загорелые молодцы лупили друг друга огромными кожаными кулаками. Зрители кричали, вскакивали с мест. Это был матч между командами СССР и ФРГ, поэтому страсти накалились еще больше, чем обычно. Юрочка оживленно комментировал удары. Тонечка - девушку звали Тонечкой - в наиболее острые моменты вскрикивала и прижималась к Юрочке. Николай Иванович, поглядывая на избивающих друг друга молодцов, только морщился и ждал, когда же это наконец кончится. Но почему-то не уходил - сидел и смотрел. После матча тысячи людей ринулись к выходу. Юрочка, весь потный, счастливый нашей победой, стал прощаться и вдруг спохватился: - Ох, что ж это я - даже не спросил про Киру Георгиевну. Как она? Пишет? - Не очень. На этот счет она ленива. - Будете ей писать, привет от меня. Большущий. - Юрочка взял свою Тонечку под руку. - Ну, всего хорошего. И тут, совершенно неожиданно для самого себя, Николай Иванович сказал вдруг: - А может, пойдем куда-нибудь? Юрочка сразу и не понял: - Куда пойдем? - Ну так, посидим где-нибудь, выпьем чего-нибудь. Молодые люди переглянулись. - Мне нельзя, - сказала Тонечка. - Мне завтра рано вставать. А я далеко живу. - Да, она далеко живет, - поддержал Юрочка. - И ей рано вставать. - Жаль, - сказал Николай Иванович. Молодые люди улыбнулись и помахали ему рукой. Когда они отдалились шагов на двадцать, Николай Иванович окликнул их: - Юрочка, на минутку... - Он догнал их. - У меня к вам нижайшая просьба. Не заглянете ли вы как-нибудь ко мне? У меня лампа дневного света испортилась. Не могу по вечерам работать. - Что ж, можно. Когда? - Когда вам удобно. Хоть завтра. - Ладно. Часиков так в семь-восемь. Вам удобно? - Удобно. И они в третий раз попрощались. Работы с лампой оказалось не больше чем на пять минут. Просто испортился выключатель, и Юрочка заменил его новым. - Все в порядке. Можете теперь и по вечерам работать, - весело сказал он, пряча свои инструменты в чемоданчик. Когда Юрочка, помыв руки, вернулся в кабинет, Николай Иванович раскупоривал бутылки. На письменном столе у окна постлана была салфетка, стояли две тарелки, два стакана, бутылка боржома, тонко нарезанные сыр и колбаса, баночка икры. - Ну зачем это? - запротестовал было Юрочка. - Надо, - сказал Николай Иванович. - Вы что, торопитесь? На свидание? - Ага. - В восемь? В девять? - В девять. - У Большого театра или у Центрального телеграфа? - У Пушкина. - Туда рукой подать. Сейчас только четверть восьмого. Вам чего - водки, коньяку? - Все равно. Водки лучше. - Это другой разговор. Весь этот недлинный диалог Николай Иванович провел в каком-то несвойственном ему энергичном, напористом темпе. По всему видно было, что ему хочется выпить - грешок, которого раньше Юрочка за Николаем Ивановичем не замечал. Почти сразу же он налил еще. Потом откусил кусочек хлеба с икрой и налил по третьей. - Ох, что-то мы заторопились, Николай Иванович. Может, перекурим? Николай Иванович ничего не ответил и выпил третью. Юрочке ничего не оставалось, как сделать то же. Он сегодня не обедал и с аппетитом принялся за закуску. Николай Иванович ничего не ел. Закурил. Потом сказал: - А ведь лампу-то эту я терпеть не могу. Свет у нее холодный, мертвый. Три года стоит без дела, только место занимает. Юрочка удивленно на него посмотрел. Николай Иванович чуть-чуть порозовел, в глазах появился неестественный блеск. - Просто, скажу прямо, захотелось мне, Юрочка, увидеться с вами, поговорить. - Он несколько раз зажег и потушил лампу. - А она мне вовсе не нужна. Зря заставил вас возиться. Не сердитесь уж... - Ну что вы, Николай Иванович... - Ладно, давайте-ка еще по одной. Веселей будет. Они выпили еще по одной. Юрочка спросил, как прошло обсуждение выставки, он слышал, что картину Николая Ивановича очень хвалили. - А ну ее!.. - отмахнулся Николай Иванович. - Не хочется о ней говорить. Ну похвалили. Ну и что? Я к этому уже привык. И знаете, как это у нас? Похвалит авторитет, особенно в центральной прессе, ну, значит, и все хвалить станут. А картина-то, скажем прямо, слабенькая, замученная. Ну ее... Николай Иванович еще сильнее порозовел и от этого стал даже казаться моложе. - Нет, не, о ней мне хочется говорить. - Он ткнул папиросу в пепельницу, сразу же потянулся за другой. - О другом... Вот прожил я шестьдесят три года. Многое за это время увидел, многое сделал. Меньше, чем хотел, но все-таки сделал. Вы простите меня, что я о себе говорю. За всю жизнь я никогда или, скажем точнее, почти никогда не позволял себе этого. Мне всегда почему-то кажется, что другим рассказы подобного рода не очень интересны. И вам, боюсь, тоже не очень. Но человеку иногда нужно... - Он запнулся, потянулся опять за водкой, разлил по стопкам. - Ладно, - он поймал осуждающий взгляд Юрочки, - пусть постоит. Вы знаете, Юрочка, мне почему-то с вами легко. Сам не знаю почему. Может, потому, что на сына моего похожи, а может... Вы не обижайтесь на меня, Юрочка, нельзя же в конце концов только умное говорить... Знал я в детстве одного кавалериста. Не молодой уже был и пьяница, горький пьяница. А когда-то красавцем был, на дуэли бог знает сколько раз дрался. И была у него лошадь, знаменитый в свое время скакун "Картежник". И вот, как напьется этот самый Петр Анисимович и станет ему тоскливо, звал он меня в свою комнату (а жил он в одном доме с нами, в маленьком таком мезонинчике) и начинал мне рассказывать о том о сем и почему жизнь у него не удалась. А под конец, когда за мной приходили спать укладывать, всегда говорил: "Ты не сердись на меня, Колька, но есть у меня только два существа, с которыми могу говорить откровенно, - это ты и "Картежник" мой. Оба вы, я знаю, хотите мне только хорошего. А остальные? Не знаю... А вы - только хорошего. Никогда не обманете, знаю..." А теперь давайте выпьем. Юрочка сидел, уставившись в свои руки, и молчал. Николай Иванович взял стопку. - Не люблю я тостов, но сейчас мне хочется выпить за вас. За то, чтоб вы остались таким, какой вы есть. Юрочка молчал. - А какой вы есть, я знаю. Хоть мы и редко встречались. Есть в вас одно качество, которое я особенно ценю в людях. Сейчас оно не очень-то в ходу. Деликатность оно называется. Юрочка молчал. - Вы знаете, что это значит - деликатность? - Николай Иванович очень серьезно посмотрел на Юрочку. - Высшая форма уважения к человеку. Чудесное качество. Оно вовсе не исключает других, но те, другие, мне они как-то меньше нужны, а это... Ну ладно, что-то я заболтался. Так за то, чтоб вы остались таким, какой вы есть. Юрочка молча чокнулся и выпил. Никогда в жизни не попадал он в такое невыносимо тяжелое-положение. "Может, напиться? - подумал он. - Может, тогда легче станет? Или поговорить со стариком начистоту? Но как? И нужно ли? Может, просто уйти?" А Николай Иванович шагал по комнате и говорил. Остановился над Юрочкой. - Вам не скучно, а? Вы прямо скажите. До Пушкинской площади пять минут ходьбы. Не опоздаете. А мне надо выговориться. Не с Лушей же, она тут же перебьет и сама начнет говорить. И друзей у меня как-то нет... То есть есть, и хорошие даже, ничего не скажешь, но начнешь с ними говорить, и через минуту, глядишь, мусор какой-то начинается - что кто где написал или сказал, и что было у художников на последнем пленуме, и где достать краски. А вот о простом, человеческом... - Николай Иванович вдруг остановился и, наклонив как-то набок голову, глянул на Юрочку. - Вот смотрю я на вас и думаю. Сидит передо мной человек, все у него еще впереди. И молчит. И чего ему в жизни хочется, я не знаю. Стать академиком, генералом? Не знаю. Знаю я только... Тут Юрочка перебил его, все так же не подымая головы: - Что вы все обо мне, Николай Иванович? Ведь вы ж о себе хотели... - А я о себе и говорю, именно о себе... - Николай Иванович нервно рассмеялся, подошел к окну, постоял там. - М-да... Через месяц мне стукнет шестьдесят три года. А через семь лет - семьдесят. Если доживу. И появятся тогда в газетах статейки. И орденишко, может, какой-нибудь подкинут. И собрание устроят. И говорить будут. Такой, мол, и такой, и вклад, мол, в советское искусство сделал. А я буду сидеть в кресле, и будет мне, вероятно, все это приятно и даже лестно... А потом приду домой, сяду за этот вот стол, вытащу карточку сына... - Не надо, Николай Иванович. Зачем это вы? - Нет, надо. И не перебивайте. - Николай Иванович повернулся. До этого он говорил, стоя у окна, спиной к Юрочке. - Вытащу карточку сына и скажу ему: "Вот и стукнуло мне семьдесят, Юра. И за эти семьдесят лет сделал я то-то и то-то. И не очень стыжусь того, что сделал. А почему-то мне невесело. Почему?" Весь последующий рассказ Юрочка прослушал, упершись подбородком в сложенные на столе руки, глядя в окно, розовое от заката, ничего не говорящее небо. А рассказ был грустный. Рассказ человека, который прожил длинную, нелегкую и небесполезную жизнь, а к концу ее обнаружил, что он совсем один. Кругом люди, а он один. Это трудно даже объяснить. Есть друзья, знакомые, студенты, есть жена, есть Луша, и все они его любят и уважают, а в общем - пустота. И дело даже не в том, что вот уехала жена и за месяц только одну открытку ("В том, в том, именно в том!" - подумал Юрочка), а в чем-то другом, в неумении быть хоть с кем-нибудь совсем близким. А это, вероятно, самое важное - знать, что ты необходим другим людям. Тогда и они тебе будут нужны. А так... - Я трезво смотрю, Юрочка, на себя и на свою жизнь. Я знаю, какой я художник. Не обольщаюсь. Так, на среднем уровне. Профессионально крепкий, как принято говорить. И не перебивайте, слушайте... Все это я знаю, другой на моем месте стал бы говорить о молодости, о прошедших годах, о том, что люди были тогда не те, "богатыри, не вы..." Нет, не буду. И богатырем я, по правде сказать, не был... Мне просто грустно. Грустно, потому что в жизни нужно чувствовать себя необходимым. А я... я, в лучшем случае, только нужен... Да и то не знаю, очень ли. До этого Николай Иванович говорил тихо, спокойно, могло даже показаться, что все это давно уже сформулировано - так это было размеренно и ровно, особенно для человека подвыпившего, - в этом же месте он вдруг запнулся, умолк, потянулся было за бутылкой, увидел, что она пуста, растерянно оглянулся по сторонам, потом взял бутылку и вышел из комнаты. Через несколько минут вернулся. Краснота его прошла, он был бледен. Подсел к столу. Улыбнулся. Улыбка получилась немного жалкой. - Я вспомнил случай, - Николай Иванович вытянул из кармана папиросу (курил он не переставая, прикуривая одну от другой), - к слову, так сказать. Случай на одном юбилее. Рассказик короткий, не пугайтесь. Отмечали какое-то "летие" одного старого, доброго, хорошего художника. Его все любили. По очереди подымались на трибуну, читали адреса, говорили речи, обнимали старика, целовали. И, ей-богу, все это было от чистого сердца. Особенно меня тронули двое студентов. Симпатичные такие ребята, в бархатных курточках, со славными, немного смущенными физиономиями. Они как-то очень просто и хорошо обратились к старику. Он даже прослезился. Грешным делом, и я тоже. А потом на лестнице я услышал их разговор - они меня не видели. Один говорил другому: "Главное, на другой конец стола сесть (речь шла о предстоящем банкете), а то замучает старик разговорами - о цели жизни, и как он свою прожил". Сказали и побежали куда-то вниз. Юрочка сжал голову руками. Самое ужасное было то, что слушая рассказ Николая Ивановича - а слушал он его внимательно, сочувственно, - он невольно ловил себя на том, что ждет удобной паузы, чтобы встать и распрощаться. Вероятно, надо было другое - сделать веселое лицо и сказать что-нибудь вроде того, что все это неправда, что вовсе он не одинок, что, наоборот, он всем нужен, и ему, Юрочке, в частности, вот он научил его разбираться в картинах, отличать плохое от хорошего, ну и еще что-нибудь в этом роде. Но это почему-то не получалось, и веселое лицо тоже не получилось. Наоборот, Юрочка сидел и тупо смотрел в окно, а когда старик начал свой рассказ о юбилее, подумал: "Вот доскажет, я встану, извинюсь..." И вдруг ужасно захотелось, чтоб перед ним сидел сейчас не Николай Иванович - милый, хороший, но в общем действительно не очень нужный, а Вадим Петрович. Как он тогда сказал: "А может, и я был кому-то нужен, полезен..." Да, был! Не мог не быть. Юрочка это знал. И ему вдруг смертельно стало жаль, что нет рядом с ним сейчас Вадима Петровича и что бог его знает, встретятся ли они еще когда-нибудь... В дверь постучались. Потом она приоткрылась, и в ней показалось желтое сердитое лицо Луши. - Вот, принесла вам... Она просунула сквозь щель завернутую в бумагу бутылку и тут же захлопнула дверь. Николай Иванович взял бутылку и, не ставя на стол, протянул Юрочке. - Прошу. Вы это ловко умеете... - А может, не надо? - сказал Юрочка. - Надо. Юрочка выбил пробку. Николай Иванович подставил стопки. - Мне хотелось бы, Юрочка, - сказал он, глядя не на него, а куда-то в сторону, в угол, - мне хотелось бы, чтоб вы не думали, что я на что-то жалуюсь. Просто хотелось поговорить. Человеку иногда надо поговорить. А вам я верю. Несмотря ни на что... Юрочка почувствовал, как внутри у него что-то оборвалось. Сразу вдруг стало жарко. Всему, с головы до ног. Он залпом выпил свою стопку, поставил ее на стол и прямо посмотрел на Николая Ивановича. - Николай Иванович, я не могу больше. Разрешите, я... - Нет, не разрешаю. - Николай Иванович повернулся, и взгляды их встретились. - Не разрешаю... - Он поднес стопку к губам, всего его передернуло, и залпом ее выпил. - А теперь идите. Десятый час уже. Идите. Он мягко взял Юрочку за плечи и подтолкнул к двери. На Пушкинскую площадь Юрочка попал в половине десятого. Тони не было. Он прождал полчаса. В десять ушел. Почему-то опять оказался у дома Николая Ивановича. Окно на шестом этаже еще светилось. Юрочка потоптался, зашел было в парадное, но потом вернулся, взглянул еще раз на освещенное окно и зашагал в сторону улицы Горького. К этому времени на письменном столе Николая Ивановича стояли уже две пустые бутылки. Сам он лежал на тахте и смотрел в потолок, на старые, давно знакомые трещины. Одна из них похожа на профиль Пушкина. Когда часам к двенадцати Луша зашла в кабинет, чтоб убрать посуду, она застала Николая Ивановича лежащим. Галстук его был развязан, рука упала на ковер. Глаза были открыты. Луша тут же бросилась к телефону. А на улице Горького, у входа в ресторан "София", двое дюжих милиционеров пытались втолкнуть в машину совершенно пьяного, отчаянно сопротивлявшегося молодого человека. Но это им не удалось, человек оказался сильнее их, вырвался и убежал. Наутро он ничего не помнил, кроме того, что кричал кому-то, что не даст в обиду Николая Ивановича, а сам он сволочь и негодяй, и, проснувшись, боялся взглянуть сестре и матери в глаза. Те тоже ничего не могли понять - такое с их Юрой никогда не случалось. 15 На харьковский скорый Кира Георгиевна опоздала. Приехала почтовым в начале десятого. "И очень хорошо, - подумала она, - значит, уже встали". Она сдала чемодан и авоську на хранение, чтоб не таскаться с ними по городу, и тут же стала звонить во все киевские гостиницы. Только в пятой или шестой - хорошо, что в Яреськах на почте она наменяла целую кучу пятиалтынных, - ей сказали, что Кудрявцев действительно у них остановился и живет в тридцать восьмом номере. В троллейбусе было душно и тесно, кондукторша на всех кричала, пассажиры довольно дружно ей отвечали. Между собой тоже перекидывались теплыми словечками. Одна толстая, красная женщина с корзиной в руках, когда Кира Георгиевна пыталась протиснуться к выходу, вдруг вызверилась на нее: "Ну куда, куда? Точно от мужа сбежала, к хахалю торопится". Киру Георгиевну это рассмешило - значит, еще похожа на такую! Гостиница оказалась третьеразрядной, но над окошком администратора все же висело засиженное мухами объявление: "Свободных номеров нет". В углу сидела маникюрша. Рядом с ней на маленьком столике стоял телефон. Кира Георгиевна набрала тридцать восьмой номер. - Вас слушают, - ответил женский голос. - Простите, Вадим Петрович еще спит? - Спит, а кто спрашивает? - Ничего, я позвоню тогда позже. - Это не по поводу квартиры? - Голос был приятный, низкий. - Нет, не по поводу квартиры. Я позвоню позже. - Минуточку. - Женщина, очевидно, положила трубку, потом опять взяла. - Проснулся, сейчас подойдет. И сразу же голос Вадима: - Алло! - Это я, Вадим. Ты уже встал? - Кира? - Ага, я... - Откуда ты звонишь? - Отсюда, снизу. - Ничего не понимаю... Ты что, приехала? Случилось что-нибудь? - Нет, ничего не случилось. - Тогда чего ж?.. В общем, подымайся. Она хотела сказать, чтоб он спустился вниз, но он повесил трубку. Кира Георгиевна поднялась на третий этаж. Вадим стоял на площадке в майке и пижамных штанах. Вид был непроспавшийся. - На самом деле ничего не случилось? - В голосе его была тревога. - Ничего. - А я уж испугался: может, с мамой что... - Нет, все в порядке. Они пошли по длинному, с бесконечными поворотами коридору. - А вещи твои где? - На вокзале. Вадим открыл дверь и пропустил Киру вперед. - Знакомьтесь. Высокая немолодая женщина торопливо прикрыла кровать одеялом. - Простите, у нас не прибрано, - сказала она. - Ничего, ничего, - Кира пожала протянутую руку. Обе мельком, не задерживаясь, взглянули друг на друга. "У нее хорошее лицо", - подумала Кира Георгиевна. Из ванной комнаты донесся детский голосок: "Уже..." Через минуту в комнату вбежал Вовка - светленький, кудрявый, в красных штанишках на бретельках. Увидев постороннюю тетю, он смутился. - Тебя как зовут? Вовка засунул палец под бретельку. - Ну, дай тете ручку. Он не шелохнулся. Началось было обычное в таких случаях уговаривание: "Как тебе не стыдно... Ты ж большой уж мальчик... Ну, протяни тете ручку", - но Вовка старательно наматывал бретельку на палец, потом сорвался с места в угол, где лежали грузовики и мишки. - Он у нас дикарь, - сказала Мария. - Боится чужих... Воцарилось молчание. - Так что же все-таки случилось? - спросил Вадим. - Да, собственно, ничего, - сказала Кира. - Просто соскучилась по Москве. - И тут же очень оживленно, точно боясь, что ее перебьют, заговорила о том, что пора уже и честь знать, что приехала на две-три недели, а вот второй месяц уже пошел, что в середине сентября ожидается распределение заказов на оформление стадиона в Лужниках, и вообще хватит уже загорать, надо за работу браться. Вадим молча слушал. Сидел на диване, сгибая и разгибая какую-то проволочку. Ему было не совсем понятно, почему все эти разумные и трезвые мысли возникли у Киры столь стремительно и не тогда, когда он был в Яреськах, почему надо было сваливаться как снег на голову, не предупредив, не позвонив, не сообщив телеграммой. Впрочем, Кира не знала адреса. И все же... - Может, вы с нами позавтракаете? - спросила Мария. Кира сказала: "Нет, спасибо, я уже поела", но потом выпила все-таки чашку чая. Вовка взгромоздился на колени к отцу, исподлобья поглядывая на Киру. Несколько раз он шептал отцу что-то на ухо. Вадим говорил: "Ладно, перестань", - и всовывал ему в рот ложку с манной кашей. - Кстати, почему ты не интересуешься причиной моей задержки? - спросил он Киру. - Да... Что произошло? - Сегодня комнаты будут распределять. На студии. Должны списки вывесить. - А-а... - Кира не нашлась что больше сказать. Опять помолчали. Вадим посмотрел на часы. - Мне пора двигать. В одиннадцать надо уже там быть. - Он спустил Вовку с колен и слегка шлепнул его. - Наелся? Валяй теперь в свой угол. Папе надо штаны натянуть. Вовка слез с колен и вдруг часто-часто заморгал, потом бросился к матери, уткнулся лицом ей в колени и разревелся: "Пусть тетя уйдет... Пусть тетя уйдет..." Он ничего не хотел слушать, и сколько его ни убеждали, что в его возрасте мальчики уже не плачут, а тетя хорошая и принесет ему сейчас конфетку, он ревел и все повторял: "Не хочу конфетку... Пусть тетя уйдет... Пусть тетя уйдет..." И тетя ушла. Вадим тоже ушел с нею - было без четверти одиннадцать. До чего же глупо все получилось. Господи, до чего глупо! Явилась, затараторила, уселась чай пить... Пила и все боялась, что Вадим и Мария заметят, как она волнуется. Заметили или нет? Мария - нет, или делала вид, что не видит. Какая у нее выдержка! Как спокойно, с каким достоинством она держится! Вадим говорит, что она наотрез отказалась от киевской комнаты. Будет жить у матери. Единственное, что она сказала, когда Вадим ей все рассказал: "Надеюсь, ты Вовку не собираешься у меня отнимать?" Кира будто слышала, как это было сказано. Не вопрос, не просьба, а короткий ответ на все сказанное Вадимом - тихий, спокойный, уверенный. И вся она такая - тихая, спокойная, уверенная. Вероятно, она хороший врач. Больные любят таких - немногословных, внимательных и, вероятно, решительных. И глаза у нее хорошие - чуть усталые, с нависшими сверху веками, но в них... Черт его знает, что в них. Прощаясь, Кира почему-то отвела свой взгляд. Почему? Прошло, вероятно, полчаса, если не больше, с той минуты, как они расстались с Вадимом, - он вскочил в троллейбус и уехал на студию, а она все еще сидела в скверике, на том месте, где когда-то стояло здание обкома, а по-старому - Думы. Рядом сидела совсем молоденькая мать, очевидно студентка, - одной рукой равномерно качала коляску со спящим младенцем, в другой держала учебник по статике. Один раз он упал на землю: девушка заснула. Кира подняла учебник, и обе они друг другу улыбнулись. "Вот тоже судьба, - подумала Кира, - девочке лет восемнадцать-девятнадцать, не больше. Миловидная, но очень уж худенькая. Родители были, вероятно, против замужества. Потом смирились и только просили не торопиться с ребенком. А они взяли вот и преподнесли подарок..." С Вадимом разговор не получился. Оба были напряжены, неестественны, не смотрели друг другу в глаза. Впрочем, когда идешь рядом, в глаза обычно не смотришь. О главном оба не говорили. Он спросил, сколько она думает пробыть в Киеве, где остановится. Остановится у Лиды, проживет дня два и поедет в Москву - чего тянуть? Вадим стал расспрашивать о Лиде, потом, не дослушав, сообщил, что приехал его режиссер и вечером они должны встретиться. Поговорили о сценарии, о режиссере, и, только подойдя к троллейбусной остановке, Вадим, как бы между прочим, спросил: - Так когда же мы увидимся? И где? Кира сказала, что вечером позвонит. Подошел троллейбус, и Вадим укатил на студию. Ребенок в коляске заплакал. Молодая мать спохватилась, посмотрела на часы. - Ох ты господи... Опять прозевала. Ничего, Вовочка, сейчас покушаешь. - Вовочка? - спросила Кира. - Ага... А что? - Ничего, просто так. Сколько ему? - Третий месяц. Вчера третий месяц пошел. Он ведь у нас семимесячный. - Ну и как, ничего? - Кира заглянула в коляску, мальчик уже успокоился, мирно посапывал. - С ним-то ничего. - Мать улыбнулась. - А вот со статикой... Не успела весной сдать, приходится отдуваться теперь. - Она опять весело улыбнулась, кивнула головой и покатила коляску по асфальтовой дорожке. Кира поглядела ей вслед - молодая мать быстро и ловко перешла улицу, лавируя среди машин. И впервые в жизни Кира с какой-то невероятной, неожиданной вдруг остротой почувствовала, как ей жаль, что у нее нет такого вот Вовочки. Или такого, как тот, что прогнал ее совсем недавно. Нет и не будет. Никогда не будет... Страшно громко, перекрывая уличные шумы, пробили куранты. Двенадцать. Кира обернулась. Били часы на Почтамте. "Надо зайти спросить, - подумала Кира, - может, что-нибудь из Москвы есть..." Из Москвы оказалась телеграмма. - Уже больше недели лежит, - укоризненно сказала курносая, вся в кудряшках девушка из "До востребования" и протянула повестку. - Распишитесь вот тут. Кира расписалась, потом вскрыла телеграмму. В ней сообщалось, что у Николая Ивановича инфаркт, положение тяжелое. 16 Был третий час ночи, троллейбусы уже не ходили, и Вадим протоптался минут двадцать, если не больше, на пустынной окраинной остановке, пока его не подхватил задрипанный "Москвичек". Развалившись на заднем сиденье, стал размышлять о судьбах человеческих. Вот, пожалуйста, Ромка... Тоже отсидел свою "десятку", а сейчас всем доволен, весел, сомнений никаких. Ромка Телюк - а по-лагерному, бог его знает почему, Базука - честно провоевал всю войну разведчиком: сначала рядовым, потом командиром взвода, а к концу войны - командиром разведроты. Грудь его сверкала орденами и медалями, начальство любило, и все было бы хорошо, если б не дернул его черт присвоить чужую корову. К тому же из-за этой же проклятой коровы ("нужна она мне была, я тебя спрашиваю?") влепил оплеуху какому-то штабному офицеру. В результате показательный суд и "десятка". С Вадимом встретились они на Колыме в пятьдесят третьем году, незадолго до того, как Ромку амнистировали. Вместе прожили в одном бараке что-то около трех месяцев. Парень он был молодой - лет на десять моложе Вадима, - веселый, разбитной, красивый, этакий украинский парубок, стройный, "кучерявый", с ослепительно белозубой улыбкой. К тому же играл на гармошке и хорошо пел. В лагере таких любят. На фронте, вероятно, тоже... Сейчас они встретились совершенно случайно. Найдя в списках свою фамилию, против которой стояло таинственное: 3 ч. - N_14 - 1 к. - 18 м. - 6 Чок (это значило, что Кудрявцев В.П. получает на трех человек одну восемнадцатиметровую комнату в квартире N_14, корпус 6, на Чоколовском массиве), Вадим вместе с другими счастливцами зашел в магазин "Вино" против Бессарабки. Там-то и застукал его Ромка. Вихрем налетел. - Черт полосатый! Думаешь, сбрил вуса и никто не узнает? Черта с два! - Он обнимал и тискал Вадима так, что кости затрещали. - Двинули ко мне? Как раз получку получил. Жинку увидишь. Таких еще не видал. А малосольные огурчики делает - закачаешься! Отпустите его, хлопцы, шесть лет ведь не видались, ей-бо... Потом до глубокой ночи сидели в новой Ромкиной квартире, и красивая, под стать ему, рослая, чернобровая Ксана все подставляла и подливала, а Ромка все говорил, говорил, говорил - он вообще был не из молчаливых, а уж когда выпьет... - Вот так, Димка, и живем. Не жалуемся. Квартирка шо надо. Три года за нее воевал. Сам на стройке работал. Ничего, а? Паркет, правда, неважнец, и уборная вместе с ванной, ну да хрен с ней, зато никаких тебе соседей. От центра на троллейбусе двадцать пять минут, ну тридцать, а есть гроши, бери такси - за десять минут и тут... Он демонстрировал телевизор "Темп-3", холодильник "Днипро", годовалую дочурку Таню, разметавшуюся сейчас в своей постельке в соседней комнате. - Ничего девчонку сработали, а? А скоро и хлопец будет, заготовка уже есть. - Он весело хлопал свою красивую жену по животу, а та заливалась краской. - А ну, Ксанка налей нам еще... Димка ж мировой парень. Вот только с работой что-то того... Иди к нам, говорю, а он... Ну чего вылупился, а? Ей-богу, не пожалеешь. Работает он электросварщиком, начальство его ценит - вот, пожалуйста, грамоты: одна, вторая, третья; зарабатывает прилично - тысячи две, а то и больше. - Будешь у нас мотористом. Для начала, для раскачки. Восемь бумаг в месяц, работа - не бей лежачего. Потом научу варить. Поступишь на курсы и опять к нам. А хлопцы у нас мировые, что твой разведвзвод... Ну как? Идет? Вадим молча улыбнулся, кивал головой. Пить не хотелось, было жарко. Ромка давно уже скинул рубаху, сидел в одних штанах, мускулистый, загорелый. Может, действительно плюнуть на все, на все эти студии и сценарии, и пойти к нему? - Ладно, подумаю. Вот завалят мне сценарий... - Завалят, как пить дать. Что ты там о рыбаках этих знаешь? Вот ты обо мне сценарий напиши, вот это да... Воевал, сидел, а сейчас, будьте любезны, отличник боевой и политической подготовки, знатный сварщик Украины... Он опять стал расхваливать свою работу, хлопцев, заработки, жену, дочку... - Ей-богу, приятно на тебя смотреть, - не выдержал Вадим. - Всем-то ты доволен. - А что? На что жаловаться? На жену? Баба, правда, другой раз, когда неполную получку принесешь, начинает пилить, ну, прикрикнешь на нее, и все... А Советская власть, - тут он почесал затылок, - с ней я общий язык нашел. По натуре своей Ромка был анархистом и всякого вмешательства властей не любил. Особенно, если это касалось его. Подумаешь, какую-то там полудохлую корову присвоил. Не для себя ж, для ребят. А этот сопляк несчастный еще к кобуре потянулся. И кого запугать хотел, кого? Его, трижды раненного, прошедшего от Волги до Берлина, кавалера двух орденов Славы, "Звездочки", Красного Знамени, медали "За отвагу"... И вот, пожалуйста, "десятка", отблагодарили... Все это он так часто повторял перед аудиторией 16-го барака с биением себя в грудь, с демонстрацией ран, что Вадим к этому привык и сейчас слегка удивлялся, слушая новые Ромкины речи. Она (то есть Советская власть) вполне его устраивает. У Вадима, может, есть основания на нее обижаться, он ни за что сидел, а он, Роман, прекрасно теперь понимает, что получил по заслугам, что в армии нужна дисциплина и что если каждый разведчик станет лупить по морде старшего офицера, то что же это получится, - и так далее, в том же духе... - Работу мне Советская власть дала, и неплохую, план я выполняю, воровать не ворую, что еще надо? Мы люды темни, - тут Ромка явно кокетничал, - нам абы гроши. Ну и сто грамм, конечно. - Ох и дадут тебе когда-нибудь за эти сто грамм, - улыбнулся Вадим. - Вот вчера в "Вечерке" - не читал небось? - за это самое одного товарища крепко почухали. - А что мне "Вечерка"? У меня у самого башка на плечах есть. Имею понятие, когда это самое можно, а когда нельзя. И никого не подвожу. И зря языком не болтаю. Как ответственное задание, кого вызывают? Телюка Романа. Знают, что не подведет. Правда, Ксанка? А ну, тащи-ка по этому случаю из загашника Петькину, что зажала тот раз... Давай за дочку мою, чтоб росла большая и умная. И за пацана будущего... Ну, и за нас с тобой... Поцелуемся? Они целовались и после этого сидели еще часа два. "А может, действительно к нему пойти? - думал Вадим, развалившись на заднем сиденье "Москвича". - Зачем мне эти сценарии, худсоветы, редакторы, высосанные из пальца конфликты? Вот Ромка. Вкалывай под его началом как положено, все тебе будет ясно, как ему, Хороший он все-таки парень, и товарищ хороший, и жена у него хорошая. Хотя, видно, он слегка побаивается ее. Но любит. "Знаешь, никаких левых ходок. Вот тебе крест. И не интересуюсь, ей-бо..." И тут же спрашивал, как у Вадима эти дела сложились. Выслушав краткий его рассказ - Вадиму не хотелось подробно обо всем говорить, - покачал только головой: "Да, брат, влип". Но советов никаких давать не стал. "Тут советом не поможешь, самому виднее". "Москвич" затормозил. Приехали. Заспанный швейцар долго возился с ключом, никак не мог открыть дверь, потом спросил: - Вы из какого номера? - Из тридцать восьмого. - А вам тут звонили. Женщина какая-то... Вадим только сейчас вспомнил, что Кира должна была вечером позвонить. - Жена ваша с мальчиком пошли куда-то, а я дежурил здесь. Часов в восемь так, в начале девятого. Просили передать вам - женщина та, - что в Москву поехали. - И больше ничего? - Не, ничего. Едут, мол, в Москву, и все. "Вот тебе еще один фортель", - подумал Вадим и медленно стал подыматься на свой третий этаж. Мария спала. Вовка тоже. Посреди стола, под стаканом с компотом лежала записка: "Взяла билеты на утро, на 9:30. М." Вадим машинально хлебнул из стакана, подошел к Вовке. Он лежал на двух сдвинутых креслах совсем голенький, крепко прижав к груди безобразного безухого зайца. Вадим постоял над ним, прикрыл простыней - из окна потянуло прохладой, - погасил свет и, не раздеваясь, лег на кушетку. "Черта с два я с ним расстанусь, черта с два..." 17 Николай Иванович лежал на тахте, аккуратно укрытый одеялом. Руки были поверх одеяла, вытянутые вдоль тела, очень бледные, с чуть лиловатыми ногтями. Лицо тоже бледное, небритое, опухшее. При виде Киры Георгиевны он сделал какое-то движение головой и попытался улыбнуться. - Очень прошу вас, не больше трех минут, - шепнула Кире Георгиевне медсестра. В комнате пахло лекарствами. Окно было закрыто. На покрытом салфеткой стуле возле тахты стояла батарея крохотных бутылочек-пузырьков. Кира Георгиевна на цыпочках подошла к тахте и стала возле нее на колени. Бог ты мой, как он выглядит! Кажется, она впервые видела его небритым. - Как ты себя чувствуешь? - спросила она, стараясь говорить как можно спокойнее и чувствуя, что сейчас в ней что-то прорвется. - Хорошо. - Он опять попытался улыбнуться. Голос был глухой, тихий, незнакомый. - Вот и молодец. Надеюсь, ты хорошо себя ведешь? - Она посмотрела на сестру, пожилую, аккуратную, очевидно из бывших фельдшериц. - Он хорошо себя ведет? - Ничего, старается. - Ну вот и молодец. Дисциплина прежде всего, правда? - Правда, - ответила сестра и, увидев, что Николай Иванович хочет поднять руку, сказала: - А двигаться не надо, очень вас прошу. - А можно мне чаю? - спросил Николай Иванович. - Пить хочется. Сестра вышла. Кира Георгиевна все стояла на коленях. Она смотрела на неузнаваемое, почти чужое, покрытое седой щетиной лицо Николая Ивановича, и ей было страшно, но оторваться от него она не