зни не хуже той, что у меня была. Умерла она в позапрошлом году в московской больнице от невнимания медицинского персонала. А у нас еще было двое детей - Котя и Стасик. Но обоих сожрала война, а меня вот только покалечила. И остался я один, как вы заметили, возле свалки, инвалид. Но женщины, несмотря ни на что, атакуют меня как я не знаю кто... Тут я сама вскипела: - Да вы что, - говорю, - думаете, Ефим Емельяныч, что и я вроде того что тоже, как бы сказать, набиваюсь... Правда, всех этих слов мне полностью выговорить не удалось. Он перебил меня с улыбкой, говоря: - Вы погодите, не горячитесь. Вы послушайте сперва, что я скажу... - Но я не понимаю, как вы можете, - уже обиделась было я. - И вообще не понимаю... - Тем более надо послушать, - потрогал он меня за руку. А рука у него сильная, крепкая. Нет, еще не старик он. - Я, правда, слышала, что вы странный человек, Ефим Емельяныч, - уже не могла успокоиться я. А он опять как бы обрадовался: - Вот и сейчас правильно вы сказали, именно - Ефим Емельяныч. Запомнили твердо и так вот держитесь. А то вот недавно какой случай был. Прибилась ко мне одна женщина, на взгляд симпатичная и в еще небольших годах, лет этак сорок - сорок два. Но только она выпила со мной четвертинку и сразу, с ходу, начала меня называть "Фимой", как будто я кошка или собака. А потом говорит: "Позволь, Фима, я закурю". - "Нет, - подумал я, - у нас с тобой дело не пойдет, шалава. А мне надо, чтобы дело шло, чтобы она, жена моя, ловила со мной удачу хотя бы до часа моей смерти. И чтобы она понимала - что к чему". Прошелся по квартире, распахнул все окна, вышел на крыльцо. - Вот глядите, Тонечка, какое солнышко опять вышло. Красота! И сказал это так, будто и солнышко его собственное, будто он сам придумал его и только здесь оно сияет первозданно для всеобщего удовольствия. - Ведь я отчего за эту мою хибарку держусь? - будто спросил меня. - Да оттого, что здесь я сам как бы на своем месте. У меня тут и садик и огород. И - гараж. - Гараж? - невольно переспросила я. - А как же? У меня в нем машина. - И засмеялся. - Вы не обращайте внимания на мою ногу. У меня машина, дареная от властей, с ручным управлением. В этот момент кто-то завозился в дощатом сарайчике недалеко от крыльца, рядом с уборной, выкрашенной в две краски, - черную и малиновую. - А тут у меня козочка Феня, - показал Ефим Емельянович на сарайчик. - Вы творожок сейчас кушали. Это от нее, от Фени. У нее и дочка есть - Верочка. За домиком я увидела маленький садик и крошечный огород. - Швейцария, - засмеялся Ефим Емельянович. - Недавно доктор знакомый, тоже инвалид, ко мне приезжал. Это он сказал. У тебя, говорит, Ефим, тут полная Швейцария. В небольшом масштабе. А это вот мой гараж... Гараж показался мне похожим на огромный железный ящик темно-малинового цвета. - Это флотский сурик, - объяснил Ефим Емельянович. - Такая замечательная краска. Я ею и низ машины прокрасил. Только трудно ее доставать... И вроде пустяк - разговор о краске, но я как-то по-особенному почувствовала себя, будто он сообщил мне о чем-то, о чем сообщают далеко не всем. Такой у него был тон. У гаража, вровень с ним стояли два столба, а между ними на большой высоте водопроводная, что ли, труба. И раньше чем я спросила, зачем это, Ефим Емельянович вдруг подпрыгнул и ухватился за эту трубу. Если б кто-нибудь мне сказал, что человек, которого я видела вчера в этом домике, - страшный, старый, об одной ноге, - может вот такое выделывать на трапеции, я бы никогда не поверила. - Я ж вам говорил, что я еще в детские годы в цирке толкался, когда беспризорником был, - весело стал рассказывать. А глаза блестели, дышал тяжело, даже тяжко - и прихватывал себя за грудь, будто хотел утишить сердце. Мы присели тут же у гаража на скамеечку. Все маленькое здесь, не новое, но какое-то аккуратненькое, даже, кажется, свежевыкрашенное. - Еще, словом, в детские годы, - рассказывал, - пристал я к одной цирковой труппе. Смерть как мне хотелось стать циркачом. Ездил я с этой труппой по городам. Чистил конюшни у цирковых лошадей. Делал все, что велели. Потом стали подучивать меня на акробата. И я уже стал кое-что кумекать в этом деле. Даже, можете поверить мне, Тонечка, к четырнадцати годам я уже много что умел. В Ленинграде в цирке меня выпускали с хорошими мастерами. Но в тот год приехали на гастроли, кажется, австрийцы. Посмотрел я на ихних акробатов и - шабаш. Как рукой сняло. Нет, подумал я, это не для меня. До такой высоты, как они, я подняться наверняка не смогу, а толкаться тут на подхвате мне дальше самолюбие не позволит. Нет и нет, подумал я, надо, видно, искать свой хлеб где-то в другом месте. И я в одночасье ушел из цирка. Навсегда. И не жалею. Ни капельки. "Ох, какой ты самолюбивый. Трудно мне будет с тобой", - подумала я тогда, уже готовая было остаться здесь, если, конечно, он сделает мне предложение. Ведь он же еще не сделал предложение. Но я уже как будто начала привыкать к нему. И в то же время я вдруг остро заскучала о внуках, о Тамаре и даже о Викторе. Тут, на скамеечке у гаража, я нечаянно принялась рассказывать Ефиму Емельяновичу и про свою жизнь, про свою родню - в ответ на его рассказы. И про то, как Виктор дома сидит и мечтает сыграть какого-то Улялаева, и о том, как Еремеев к нам приезжал и как мы угощали Юрия Ермолаевича Гвоздецкого. И даже о том, как Виктор вскипел против меня и что из этого получилось. - Ну это неудивительно, - сказал Ефим Емельянович. - У волка овца навсегда виновата... - Но Виктор - не волк, - возразила я. - Но и вы не шибко овца, - засмеялся Ефим Емельянович. И слегка погладил по спине, как бы успокаивая, что было приятно мне. - Про Гвоздецкого я что-то не слыхал, хотя у меня большие знакомства в этом мире. А Еремеев, Еремеев. Погодите, Тонечка. Если это Еремеев Эдуард Алексеевич, так я хорошо знаю его. Он живет в Москве у площади Маяковского, в переулке, у новой жены. Я ему недавно старинную мебель реставрировал. Богатая, редкой красоты мебель ему досталась от родителей новой жены. А Виктора мне сердечно жалко. Это почти что моя история. Я вот так же чуть не заблудился в молодых годах. Надо быстро менять ориентацию, - говорил наш капитан Морозов. Не одно, так другое. Не другое, так третье. Пока не поздно, надо менять ориентацию. Усваиваете, Тонечка? - Нет, - откровенно призналась я, - не все понятно мне, что вы сказали. - Сейчас объясню, - пообещал он. - До войны я был буровым мастером. Это дело нравилось мне. И я, можно, пожалуй, так сказать, нравился буровому делу. В войну я довоевался до старшего лейтенанта. И тоже как бы вошел в охоту. Уж воевать так воевать, если, конечно, другого выхода нету. А из госпиталя я выполз еле живой. Но все-таки - живой. Значит, надо было браться за какое-то живое дело. А за какое? Ни в лейтенанты, ни в буровые мастера я уже не годился. Можно было при некоторой пенсии еще торговать пивом, квасом или газетами. Но это было не по мне. Уж если я решил до смерти ловить удачу, так, по-моему, лучше потерять ногу, чем удачу. Тем более ногу я уже к этому моменту потерял. Наверно, на счастье мое, опять же на удачу, встретился мне в эту пору некий старичок Пастухов-Немчинов Александр Иваныч. "Иди, говорит, ко мне в напарники, лейтенант. Будем с тобой дорогую, старинную мебель чинить, реставрировать. Руки, говорит, у тебя есть. Башка на месте. И красоту, я заметил, ты чувствуешь. А нога в нашем деле не так уж до крайности необходима. Люди, говорит, иной раз и без ног чудеса творят". Почти что четыре года работал я вместе с Александром Иванычем, невзирая на его зверский, прямо-таки отвратительный характер. Но зато перед смертью он передал мне весь свой замечательный инструмент и знакомства в научном мире. А также и среди видных артистов, у коих имеется старинная, в том числе, конечно, и мягкая мебель. - Ах, как жалко, - говорил потом Ефим Емельянович, переходя от куста к кусту и как бы поглаживая ветки. - Ах, ты, как жалко, что я раньше ничего не знал о вашем Викторе. Я бы поговорил насчет него с Еремеевым. А насчет Улялаева вы, Тонечка, предполагаю, ошиблись. Они, все артисты, стремятся, насколько я знаю театральный мир, вот именно Гамлета сыграть, принца Датского. Наверно, разговор был не об Улялаеве, а вот именно о Гамлете. Это всех их привлекает - сыграть Гамлета. Или хотя бы Чацкого. Это я давно слышу. А с Виктором надо что-то придумать. Жалко Виктора. Ему-то кажется, наверно, что он уже бога за бороду поймал. А этого, как я вас понял, еще близко не было. Жалко парня. Это со многими случается. И он на вас окрысился, может, оттого, что все время сам мучается, не может найти себя, свое место в жизни. Но помучится - человек получится, как считали старики. Мне от этих слов Ефима Емельяновича, от того, как он вроде сочувствует не очень-то любимому мной зятю, становилось отрадно и тепло на душе, будто Виктор уже вполне устроен. - Давайте-ка сварим с вами, Тонечка, обед. Совместно, - улыбнулся он опять своей приятной улыбкой. - Покажите ваши способности. Вдруг во мне все перевернулось. Я подумала - ведь действительно надо показать. А показать было нечего. Никогда нас не учили готовить обед. Нас учили в шестнадцать лет замешивать бетон. Да и то его без нас замешивали. Правда, кое-чему я научилась сама. - Нужны овощи и какой-нибудь жир, - сказала я. - Сколько угодно, - засмеялся Ефим Емельянович. - Моя мама учила меня делать свекольник, - сказала я, хотя мама моя вообще ничему меня не учила. - У вас есть свекла? - Имеется, - весело откликнулся Ефим Емельянович. Вот так мы заварили какой-то необыкновенный борщ, пожалуй, даже лучше тех, что я варила для друзей зятя и потом для Еремеева. На второе Ефим Емельянович сам предложил филе трески. И это блюдо жареное получилось пышным и очень вкусным. Он ел и хвалил. И я впервые, по-настоящему, была счастлива. - ...Никто, наверно, не знает, какая она должна быть на самом деле счастливая семейная жизнь, - говорил Ефим Емельянович после обеда. - Недавно вот прочитал я Льва Толстого. И даже фильм такой видел в кино. Как жила одна красивая женщина с хорошим самостоятельным мужем. По-нынешнему сказать, с крупным ответственным работником, начальником главка или еще выше. И ведь чего ей не хватало? - сошлась с офицером. Офицер был видный из себя, но небольшого ума. Одним словом, человек несамостоятельный. Он сперва горячо заинтересовался ею - ну, красавица же. А потом чуть ли не кинул ее. И она, конечно, в оскорбленных чувствах бросилась под поезд. Ну кто ж тут виноват? А Лев Толстой, так можно подумать, обвиняет опять же ее настоящего мужа. Вот это как-то странно. Я работал тут у одного профессора. Он занимается как раз по литературе. Задаю ему вопрос. А он хохочет. Весь мир, говорит, согласен, что виноват во всем ее муж - Каренин. И спору, говорит, никакого быть не может. Ну что ж, - говорю, - что весь мир, а мне тоже хочется разобраться. Профессор же берет с готового, как его с самого начала научили и как он затвердил. А я не могу с этим согласиться. Вот сейчас немного улажусь с делами и опять эту книгу перечту, - показал он на подзеркальник, где лежала пухлая книга. - Неужели сам Лев Толстой ошибся. Не должно бы. Хотя кто его знает... И опять мне понравилось, что он заговорил со мной о Льве Толстом, которого я еще не успела прочитать. Да и когда мне, думалось. А он, вот видите, все успевает, хотя и без ноги. И во все он вникает, как хозяин не одной вот этой халупы у свалки. И Лев Толстой ему как хороший знакомый. И говорит он будто пишет - слово к слову кладет. Тут я вспомнила, как сказала Галя Тустакова о Ефиме Емельяновиче и даже повторила, что он занятный. Только, мол, надо в него вглядеться. "Ну, что ж, вглядимся", - подумала я. Погостила я у него субботу и часть воскресенья. Потом сказала: - Ведь завтра мне на работу. Мне к семи утра. - Ну, - говорит, - я вас отвезу на машине. Мне самому завтра надо быть в Москве. Я обещал академику Силанскому посмотреть его старинные шкафы. И для нашего здешнего музея кое-что надо достать... - Но я, - говорю, - забыла у дочери кое-какие вещички, без которых я не могу появиться на работе. - Так в чем дело? Давайте еще сегодня прокатимся в Москву. Это же мигом, на автомобиле, - он вынул из кармана ключи, должно быть от машины, и покрутил их на цепочке вокруг пальца. Посадил он меня в крошечном своем автомобиле рядом с собой, и тут я хватилась: узелок мой остался у него в кухне. - А зачем он вам сейчас? - сказал Ефим Емельянович. - Мы ж вернемся с вами сегодня сюда. Вы забирайте от дочери и другие, какие есть, ваши вещи. Мне показалось все это очень странным. Все было в самом деле как во сне. Ни о чем не договорились. Он не сделал мне еще, как говорится, предложение. А я уже отправилась забирать от дочери свои вещи. Только когда мы выехали на шоссе, он мне сказал: - Конечно, не сразу, Тонечка, а только постепенно вы полюбите меня. А нам и не надо сразу. Куда нам спешить? А я вас, кажется, уже... Ну не то чтобы вот именно сию минуту полюбил, но мне думается, мы столкуемся. Поживите у меня, приглядитесь. Не понравится вам, я вас в любое время обратно отвезу, куда вы пожелаете и прикажете. А сейчас-то вы как себя чувствуете? - Хорошо, - сказала я. А хотела сказать - замечательно. - Ну тогда давайте не тянуть резину, - сказал он. - Давайте вот именно в ближайшее время зарегистрируемся. Я все решаю сразу в своей жизни. Где-то я давно читала в газете упрек молодым, которые вот так с бухты-барахты вступают в брак, а потом сожалеют и разводятся. И мы сейчас, может быть, тоже поступали как бы с бухты-барахты. Но меня обуяла радость, и мне ни о чем больше не хотелось думать. Ведь я впервые на сорок шестом году жизни выходила замуж. Мой жених сидел за баранкой. Я смотрела сбоку на него. Всю дорогу, кажется, я смотрела только на него. В черном костюме и в белой рубашке с отложным воротником, он казался мне в то прекрасное воскресенье чуть ли не самым красивым из всех мужчин, каких встречала я. К Тамаре я поднялась одна. Ефим Емельянович остался в машине. Да и не просто ему было влезать на пятый этаж без лифта. - Где же ты пропадаешь, бабушка прекрасная? - встретила меня Тамара. Я, конечно, прошла сперва к внукам, перецеловала их. Всплакнула. А как же? Тут есть и моя кровь. И разъезжаться - это, наверно, всегда не легко. Потом я вынула из шкафа свое зимнее пальто. А день был опять жаркий, даже душный. - Ты куда это? - удивилась Тамара. - Уезжаю. - Надолго ли? - усмехнулась она. - Может быть, навсегда, - сказала я. И стала укладывать вместе с пальтишком три своих выходных платья. - Как же ты потащишь такой узел? - У меня машина. - Машина? - еще больше удивилась Тамара. - Откуда? Чья? - Моего мужа, - вдруг насмелилась я. И потом уже твердо сказала: - Я, Тамара, кажется, выхожу замуж. - Виктор, - закричала Тамара как-то растерянно и, может быть, все-таки с некоторой насмешкой: - Виктор, выйди. Иди сюда. Мама уезжает. Выходит замуж. Виктор вышел, поздоровался, кивнул на мой узел: - Что это вы? - Ты бы хоть с мужем или с женихом своим познакомила, - усмехнулась как-то жалко Тамара. - Он где? - Он в машине. - Он что, шофер, что ли? - еще спросила Тамара. - Пусть хоть зайдет. И тут мне стало почему-то неловко. Словом, не хотела я сказать Тамаре и Виктору, что Ефиму Емельяновичу трудно зайти. - В следующий раз, - сказала я. - В следующий раз он зайдет. И вы, я надеюсь, приедете к нам. У нас там очень хорошо. И я хочу, чтобы внуки потом приехали. Все-таки на свежем воздухе. - А где это? - стала допытываться Тамара. Но я сделала вид, что не слышу, принялась завязывать узел. - Давайте я вам помогу, - поднял узел Виктор. - ...Виктор ваш мне понравился, - сказал Ефим Емельянович, когда мы опять выехали на шоссе. - Красивый и, видать, сильный малый. Если он не пьет, как вы говорите, много читает, может, знания копит и потом себя окажет. Всякое может быть... - Жалко только, что он никого не слушает, не хочет слушать, - сказала я. - Даже отца родного как бы не очень признает. А отец, по-моему, не глупый старик. - Все мы будто не глупые - и старые и молодые, - точно с усмешкой отозвался Ефим Емельянович. - И у всех на все случаи свои права. Но старики, на мой взгляд, права свои немножечко превышают. У них разгорается особая страсть, что ли, обязательно - надо или не надо - поучать молодых. И вы знаете, Тонечка, я уже давно пригляделся: чем глупее старики, чем бестолковее прожили свою собственную жизнь, тем горячее серчают на молодых и пробиваются к ним в учителя. А жизнь идет и все ломает, переламывает по-своему. Хорошая, Тонечка, вещь - жизнь. И он вдруг впервые обнял меня правой рукой, придерживая, левой баранку. - А я живу и радуюсь, что я еще живу, - сказал он, снова положив обе руки на баранку. - И никого ни осуждать, ни поучать мне не хочется. И не хочется думать, что мое время тоже уже прошло... Он вдруг замолчал. А молчит он всякий раз, я это уже заметила, как бы сердито, и лицо его в такие моменты искажает мука. Все-таки я попыталась его снова разговорить, спросила, "то он думает о Гале Тустаковой, о Галине Борисовне, и ее муже? - Неохота мне о ней думать. И зачем? - повернул он ко мне действительно сердитое лицо. - Пусть о ней думает тот, кому больше надо... Тогда я, даже чуть преувеличив, рассказала, как она относится к нему - с каким увлечением и интересом. - А мне все это безразлично, - опять отчего-то повеселел он. - Я никогда и раньше не относился к людям в зависимости от того, как они ко мне относятся. Это только очень слабые люди так приноравливаются: ты меня похвали, я тебя похвалю, ты - мне, я - тебе. Это жалкие души... И оленю ведь едва ли интересно, что о нем думает волк... А эта Галина Борисовна что вам - хорошая подруга? - снова повернул он ко мне как будто уже насмешливое лицо. И тут я, похоже, затруднилась: - Ну, как сказать... - Ага, понятно, - засмеялся Ефим Емельянович. И уже всю дорогу был веселый. Вскоре мы действительно зарегистрировались, и он подарил мне золотое кольцо. - Первая моя жена колец не носила, - объяснил он. - Они тогда, казалось, навечно вышли из моды. А теперь вот опять вошли. Многие, я вижу, носят. И вы, может, захотите... - А вы? - спросила я. - А мне оно, это кольцо, будто и ни к чему. У меня работа такая, что я его и потерять могу. И вообще, я, пожалуй, обойдусь, - засмеялся он. А я была счастлива, что у меня есть муж, что я замужем. И пусть, я подумала, все это знают. Москва, ноябрь 1977 г.