очим Зотовым, она не исчезла, Шубников проверял ее и играл ею, но пустячно, между прочим, и сегодня, и вчера, и позавчера. И он уверил себя в том, что сила и прежде существовала в нем, возможно, он одарен ею изначально, он предчувствовал, что она когда-нибудь пробудится, как пробудилась мощь мускулов в детине из Карачарова и заставила его отправиться на тяжелом коне в Киев, в рать Владимира Святославича. И свет в нем - собственный, и огнь в нем - собственный. И, видно, прежде он проявлял нечаянно силу, возможно, и Мардария ставила на ноги эта дремлющая в нем сила. И без Любови Николаевны могли приходить удачи в делах на улице Цандера, они - от неких протуберанцев его, Шубникова, дара, которому уже становилось тесно в гнетах определенного сроком покоя (Шубников представил, как рассмеялся бы при этом его построении естественник Бурлакин, ну и дурак; этот Бурлакин начинал надоедать, но еще мог понадобиться). "Нет. Свет во мне - собственный, - повторил про себя Шубников. - И огнь во мне - собственный!". Ради вежливого равновесия в отношениях с предполагаемыми, но не объявившими себя, неведомыми сферами он готов был в мыслях признать Любовь Николаевну трутом, спичкой, от чьей вспышки свет и огнь пробудились и получили возможность светить и пылать. Дальнейшее было делом его воли и прозрений. Любовь Николаевна явилась к нему в пору, назначенную судьбой. В реальности же это он явился к ней на Кашенкин луг, не выдержав после ночи, когда он безуспешно призывал Любовь Николаевну. Он робел, как прыщавый тринадцатилетний обеспокоенный мальчик. Но знал: или - или. Теперь крайность чувств на Кашенкином лугу вспоминалась со снисходительным пренебрежением, но тогда было именно: или - или. Однако не ждал его крах. Волчок рулетки уткнулся в его число. С юношеских лет Шубников был везучий дамский забавник. Лишь в последние годы он не то чтобы притомился, а просто приятные обхождения с барышнями, требовавшие находчивости и игр, наскучили ему из-за повторов. Повторялся и он, повторялись и приятельницы в ласках и в легкости необязательной дружбы. Были в жизни Шубникова и трогательные истории любви, особенно в студенческую пору и после нее, с актерством, со страстями, с серенадами вблизи вгиковского Гвадалквивира - Ростокинского акведука, с подброшенными платками, с красивыми несчастьями, с болями и досадами всерьез. Те истории давно отодвинулись от Шубникова, но не были им забыты. А на Кашенкин луг он направился без всяких намерений возобновлять искусство любовной охоты. Не собирался он напоминать и о своих правах. После ночи ледяного одиночества, напрасного ожидания Любови Николаевны, он шел к ней, по собственному определению, в лохмотьях правды. Шубников не был влюблен в Любовь Николаевну и сказал ей об этом. И сразу же добавил, что готов служить при ней как рыцарь. "Как же, как же... - грустно улыбнулась Любовь Николаевна и напомнила строки трубадура, услышанные ею от Шубникова при первой встрече в доме Серова: "Я, вешней свежестью дыша, на пыльную траву присев, узрел стройнейшую из дев, чей зов мне скрасил бы досуг..." Шубников подумал, что она смеется над ним, замер в гордыне. Но Любовь Николаевна предложила ему выговорить суть (будто бы не обязана была воспринять эту суть ночью). "Я в отчаянии, - сказал Шубников. - Я бессилен что-либо изменить и улучшить. Прошу вас стать моей сподвижницей во всех делах и усилиях". "Я ждала этой просьбы", - кивнула Любовь Николаевна. И свершилось. Ко всему прочему он пришел к Любови Николаевне впопад. Она не изменила своего отношения к товаркам, знакомым Михаилу Никифоровичу, но как будто бы их стыдилась. Не совпадали их интересы и досужие дела. В отделочницы она не пошла, сказала, что устроилась медсестрой в больницу у Северянина. В общежитии ей казалось, что все вокруг чувствуют, что она играет или притворяется. Или хуже того - дурачит их. Она и сама не могла объяснить себе толком, зачем на этот раз вздумала поселиться в общежитии. Разве только для того, чтобы Михаил Никифорович о чем-то задумался и пожалели товарки? Это было лишнее. В переезде на Кашенкин луг она проявила себя просто взбалмошной дурой. Жить там было уже невмоготу. И вот подоспел Шубников. Рано или поздно он должен был созреть. И созрел. Разговаривали во дворе. День был унылый, сырой. Любовь Николаевна зябла, мрачной виделась пятиэтажная коробка общежития, глядя на эту коробку, Шубников сказал, что Любови Николаевне будет предоставлена резиденция. - Какая резиденция? - оживилась Любовь Николаевна. Шубников и сам не знал какая, но отступать не мог. - Городская и деревенская, - сказал он. - Вы выберете. Или сами предложите. Когда вы намерены переехать? - Послезавтра. В двенадцать дня, - сказала Любовь Николаевна. - И не нужны ради меня особые усилия. Я обойдусь без роскошеств. Снимите номер в гостинице. В "Космосе", раз он рядом. - Хорошо, - согласился Шубников. - А за городом? - Ну ладно, и за городом, - как бы уступила Шубникову Любовь Николаевна. - Но я бы очень хотела, чтобы дом или дача, опять же без роскошеств, были выбраны по Савеловской дороге. Там много ольхи и бузины. Трудовая, Некрасовская, Морозки - вот эти платформы, в крайнем случае Турист, а Яхрома - уже город... Брошенный чьей-то злонамеренной или просто озорной рукой крепко смятый снежок ударил в плечо Шубникова, но не развалился, а отлетел к Любови Николаевне, проскользил по серому меху ее шубки, оставив на ней след и как бы соединив Шубникова и Любовь Николаевну. Шубников нервно рассмеялся, а она внимательно поглядела на него и, не сказав ни слова, ушла в общежитие. Шубникову бы ликовать в те мгновения, а он думал о том, что зря медлил, Любовь Николаевна давно была обязана во всем подчиниться ему, не перестарался ли он теперь с поклонами ей и с предоставлением ей резиденции? Нет, решил Шубников, не перестарался. Желание угодить Любови Николаевне не прошло и было, как выяснилось, уместным. - "Космос"? - задумался директор Голушкин. - Это можно. Но паспорт-то у нее хороший? - Думаю, что хороший, - сказал Шубников. - А какая у нее фамилия? - спросил Голушкин. - Не знаю! - Вот тебе раз! Это легкомысленно, - укоризненно произнес директор. - Ну ладно. А что касается Савеловского направления... У кого-то там есть дача. У Дробного, на Трудовой. - Крыша у него не протекает? - спросил Шубников. - Вы шутите! - рассмеялся Голушкин. - У Дробного-то! На Трудовую для осмотра дачи Дробного был послан Самсон Ладошин, сорока четырех лет, бывший вагоновожатый, любимец Голушкина и его родственник. Про таких родственников говорят: был отдаленный, но приблизился. Работал в Палате Ладошин недавно, старался, покорил всех уменьем пользоваться словом "минусово". Возвратившись из Трудовой, он и произнес: "Минусово". Но это по поводу возможности снять дачу Дробного. Сама же дача, по мнению Ладошина, была не минусовая. Участками, и богатыми, после войны наделяли в Трудовой отставных боевых офицеров; дети одного из геройских летчиков разорились, Дробный купил у них землю. Поначалу Ладошин подумал, что попал в музей-заповедник. Метрах в тридцати от замка Дробного взлетала ввысь в соперничестве с елями псевдоготическая колокольня, вывезенная из запущенной усадьбы адмирала Апраксина. На бетонных плитах (по случаю зимы - под навесами) стояли колокол пудов в триста и пушка, уступавшая в размерах кремлевскому орудию, но тоже отлитая Маториным. Справа от замка в каких-то стриженых кустах ("В боскетах!") устроили стеклянный павильон ("И лазер не возьмет!"), в нем держали возок и барабан. Дробный разъяснил, что возок и барабан из тех, на которых сидел и куда ставил ногу в российском походе Бонапарт. Ладошин пожелал перейти к делу и многого не увидел. Понял только, что помимо недвижимостей у Дробного есть еще и птица, фазаны, наверное, попугаи, павлины, прочая дребедень, и рыбы в петергофских каскадах. Содержание дачи и садовника при ней обходилось Дробному дорого, этим отчасти и объяснялось его усердие на улице Цандера. Но Дробный к себе на постой ни при каких выгодах никого пустить не согласился. А привел к соседу через два от него забора. Участок тот наследовал хороший, строения же его выглядели живописными развалинами, в чем была своя прелесть. Сосед этот, клерк из министерства с приборами, читатель Сабанеева, раб мормышки и вентеря, был готов сдать участок в аренду при условии, чтобы его завтра же освободили от служб и перенесли куда-нибудь под Весьегонск на воды и проруби, но с сохранением должности и стажа. Не возражал он и против северных надбавок. А там делайте на даче что хотите, стройте Монплезир, копайте колодец в Америку, разводите свиней и кобр на продажу. "Не минусовый вариант, не минусовый", - заключил Ладошин. Он тут же подписал с читателем Сабанеева контракт. Директор Голушкин, предварив замечание Шубникова, сказал, что Любовь Николаевна станет жить отнюдь не в развалинах. В назначенный полдень Шубников прибыл на Кашенкин луг на такси. За рулем сидел известный нам Тарабанько. Шубников с удовольствием покатал бы Любовь Николаевну на рысаках. Чтобы ахнула и взглянула на него с удивлением. Но еще лучше было бы заехать за ней в карете, запряженной четверней, - карету можно было бы взять в Эрмитаже или в каретных залах Дрездена. Однако происходило при этом как бы возведение Любови Николаевны в степень выдающейся особы, чуть ли не великой княжны, отъехавшей на встречу с Измайловским полком и тотчас ставшей императрицей. Кем же могла оказаться тогда Любовь Николаевна в Палате Останкинских Польз и кем он, Шубников? Да и просила она отказаться от роскошеств и особых усилий, а потому Шубников прибегнул к обычным московским средствам и вызвал Тарабанько. Шубникову показалось, что Любовь Николаевна разочарована. Возможно, и она держала в уме тройки, рысаки или кареты. В "Космосе" Любовь Николаевну ждали. Шубников взволновался, норовил незаметно заглянуть в бумаги, заполняемые Любовью Николаевной, в ее паспорт. Нет, не Стрельцовой звалась Любовь Николаевна, а Кашинцевой! Номер Любови Николаевне отвели казематный, но лучший, супер, люкс и для иностранцев. Любовь Николаевна не проявила неодобрения. - А загородная? - спросила она. Шубников сообщил про Трудовую. - Меня вполне устроит, - сказала Любовь Николаевна. - Пусть и с развалинами. У вас есть план участка? Вольный рисунок Ладошина ее, похоже, обрадовал. - В этом сарае я и размещусь! Вот здесь у него склад. Там есть бревна, доски. С деревом я все могу сделать сама. Дереву не будет больно. Любовь Николаевна не выказывала никакого интереса к продолжению беседы в номере "Космоса", и Шубников холодно, передав ей ключи от калитки и строений на участке, откланялся. Любовь Николаевна пообещала звонить ему. Она и звонила. Интересовалась, нет ли в ней необходимости, при этом как будто бы откусывала и жевала яблоко, и Шубников строго говорил, что нет, никаких обострений не случилось. "Вот и хорошо!" - заключала Любовь Николаевна и клала трубку. Шубников расстраивался: он опять докладывал ей, так она себя поставила. Откуда Любовь Николаевна звонила, он понять не мог. И это было досадно. Однажды, когда Шубников снова сидел в тоске и тоска его уже перетекала в тоску вселенскую, в кабинете без всякого предварительного звона зазвучал голос Любови Николаевны. Рука Шубникова сама собой потянулась к трубке, но тут же и остановилась. На этот раз Любовь Николаевна не грызла яблоко. "Шубников, - протянула она лениво, но, как ему показалось, с лаской и укором, - что же это вы? Вы даже не хотите узнать, как я обустроилась. Этак я заскучаю в своей светелке и обижусь на вас!". Шубников поехал на Трудовую. Поехал на электричке обыкновенным пассажиром. Никто в вагоне не ощутил его присутствия, не понял, кто едет среди прочих. "Ну ладно! - рассердился Шубников. - Вы еще поймете!" Вечер был темный, мокрый, ветреный. На дачной просеке, ведущей к Любови Николаевне, Шубников вскоре остался один. Следовало надеть в Москве сапоги, хотя бы резиновые, ботинки Шубникова и брюки внизу покрылись жидкой грязью. В темени за злыми черными лапами елок послышались противные наглые голоса загулявших подростков, местных ухарей и хозяев, каким доставило бы радость размять руки, избить, измордовать, а то и прирезать одинокого путника. Шубникову стало тоскливо и страшно. Теперь он жалел, что не взял с собой сопровождения, хотя бы двух хладноглазых служителей, они бы шли за ним молча метрах в сорока сзади, сами по себе, и пусть бы тогда противно орали подростки, и выли намокшие волки, и гнусные глупые вороны орали с макушек берез. Даже Мардарий был бы сейчас хорош. Впрочем, Мардарий мог закапризничать или повести себя гордецом и никуда не поехать. Шубникову стала противна жизнь, мерзкая станция Трудовая, на которую он отправился в мокрые вечерние часы, вся земля, где он существовал. Надо было бежать сейчас же, вернуться в Москву и все прекратить, уйти в частную жизнь со щенками и торговлей шампиньонами у Сретенских ворот, спрятаться ото всех, не губить себя. Зачем ему прозрение или озарение, если с ними ухнешь в бездну или утонешь в вонючей отхожей яме? Неприметным, послушным человеком надо жить в коммунальной башне и не дерзить... Однако бежать на станцию Шубников не смог, его будто подталкивали к Любови Николаевне. Где же юнцы с ножами и кастетами, откушавшие портвейна или пожевавшие травки, где они? Шубников сейчас уже хотел, чтобы они вышли, не пустили далее, избили бы до беспамятства или бы кончили вовсе, до того боязно было ему идти к Любови Николаевне. Но голоса подростков не приближались к нему, они отдалялись, они стали вдруг визгливыми и испуганными, затопали ноги, словно за подростками погнался бешеный человек или зверь. И Шубников побежал, а когда ударился грудью о доски забора, понял, что стоит у дачи любителя рыбной ловли. "Шубников!" - позвали его из-за деревьев. И луч фонаря выстелил ему дорожку в черноте. Тут же и фонари на столбах вспомнили, что им положено гореть. "Шубников! Проходите! Проходите!" Любовь Николаевна приглашала его. И потом повела по сырым дорожкам мимо неоживших руин. Шубников дрожал, плохо воспринимал то, что стояло или двигалось вблизи, слова спутницы не доходили до него. Она остановилась: "Вот и резиденция, тут и светелка!" - и впустила Шубникова в какой-то сарай. Внутри сарая было тепло и прибрано, но Шубников не успел рассмотреть, как обустроилась здесь хозяйка. Любовь Николаевна сказала: "Что же вы, Шубников, не спешили сюда?" И снова прозвучали слова лукавого трубадура: "Я, вешней свежестью дыша, на пыльную траву присев, узрел стройнейшую из дев, чей зов мне скрасил бы досуг..." Ну! Что же, Шубников? - спросила Любовь Николаевна. - Или ваш досуг и так скрашен?" "Нет, - пробормотал Шубников, - не скрашен..." "Ну коли не скрашен..." И Любовь Николаевна притянула к себе Шубникова. Шубников тогда себя не уронил. Выходило, что дрожал он напрасно. Утомленный, но самоутвердившийся, он вернулся в Останкино. Однако ожидаемых повторных зовов на Трудовую не последовало. Любовь Николаевна звонила по делу, говорила сухо и ни о каких скрашиваниях досуга речь не вела. Шубников, имевший основания считать, что по крайней мере не вызвал у Любови Николаевны досады или усмешки, чувствовал себя обиженным. Но он помнил, что на даче глаза у Любови Николаевны были холодными. Он уверял себя, что это ему показалось от волнений, от освещения. Но нет, не показалось. Не потеплели ее глаза и когда Любовь Николаевна дважды являлась на улицу Цандера, улыбаясь всем и показывая, что с ней в Останкине все будет к лучшему. "Неужели она играет со мной? - думал Шубников. - Или для чего-то, нужного ей, держит меня игрушкой? К чему эти ведьминские светелки в сараях, страхи на дачных просеках?" Тогда-то Любовь Николаевна и уведомила его о желании присутствовать при оформлении услуги со "Стефаном Баторием". И вот когда толпа признала Шубникова, он и заметил, какими стали глаза Любови Николаевны. В них было обожание. А может быть, и восторг. Наконец-то Любовь Николаевна была им покорена. Приручена! Завоевана! Укрощена! Разубеждать себя в этом Шубников не был намерен. Его флаг взвился над Джомолунгмой! Да что над Джомолунгмой! (Шубников и не собирался производить Любовь Николаевну в сопоставлении с собой в Джомолунгму, просто ему на мгновения нравились возникающие фразы.) Он ступил ногой на Луну. Нет, не на Луну. На Юпитер! И не на Юпитер! На Солнце. Он прогуливался по Солнцу, он мог теперь все. (Опять же под Солнцем не предполагалась Любовь Николаевна, лишь в сотой степени - она, она-то была покорена и осталась позади.) Так или иначе, Любовь Николаевна принимала теперь Шубникова, была мила. Шубников поспешил к ней, но и не прочь был показать Любови Николаевне, что делает это как бы нехотя. А в своих пешеходных прогулках по Солнцу и внутри светила он мог позволить себе отставить подземельные мысли о Михаиле Никифоровиче. 47 Но ненадолго отставить, ненадолго! В услугах Палаты Останкинских Польз обнаруживались, к сожалению, и дефекты. Претензии на них были вежливые. И заказчики понимали, с кем они имеют дело, и дефекты случались пустячные. Однако Бурлакин углядел в дефектах этих, даже в странных непредвиденностях их, систему или логику. - Аптека! - в возбуждении сказал он Шубникову. - Лекарства! Шубников сидел в узбекском халате, пошитом в Японии, был сыт и спокоен. Кабинет его преобразили мраморные колонны, приставленные к стенам, бронзовые амуры и колчаны со стрелами между колоннами, а на мраморных же подставках - хрустальные жирандоли и канделябры. Вчера обстановку в кабинете не спросясь изменил воодушевленный Голушкин. Шубников хотел было отругать его и пристыдить, но смилостивился, оставил приобретения на день, на два на месте, чтобы испытать себя в свежем интерьере. "Какие лекарства?" - лениво спросил Шубников. Бурлакин разложил перед ним таблицы с цифрами, арабскими буквами и объяснил какие. Ключ к заключению Бурлакина дала сегодняшняя претензия старухи Пульчинелловой. Та три дня назад получила двуствольный аппарат для одновременного извлечения из канцелярского клея араки и косметической туши. И третий день из обеих трубок у нее обильно тек лечебный раствор йода. Происходили и раньше всякие глупости. Скажем, в упаковках с теми или иными машинами либо ценностями обнаруживались совершенно не нужные заказчикам склянки или порошки - касторовое масло, например, или английская соль. Но теперь, после йода старухи Пульчинелловой, а в ее производстве не нашли технологических погрешностей, Бурлакина осенило, и все выстроилось. Выходило, что и прежде в нелепых трансформациях услуги срабатывал механизм, который мог бы иметь место при применении или при создании каких-нибудь лекарств. "Не совсем прямо, а по аналогии, по структуре или, напротив, по контрасту", - объяснил Бурлакин. Шубников не понимал техническую дребедень Бурлакина, но догадывался. "Пока это все мелочи, чепуха, - сказал Бурлакин. - Но такие номера можно будет ожидать и в важных делах. Они станут неуправляемыми. Аптека противится. Это предупреждение надо обдумать..." "Не аптека! - вскричал Шубников, вызвав нервный звон ампирного хрусталя. - Аптекарь! Этот подлец Михаил Никифорович! Здесь стены пропитались аптекарем. Теперь же посмели мешать людскому благу! Надо объявить аптекарю, чтобы он прекратил мешать! Объяви ему! Я же ни встречаться, ни разговаривать с ним более не буду, и ты знаешь, какие для этого у меня основания". Бурлакин в тот же день нашел Михаила Никифоровича, был серьезен, не ерничал и не гоготал (впрочем, уже давно не слышали его гогота), вопросы задавал ученые и как бы теоретические. - Нет, - сердито сказал Михаил Никифорович. - Это не ко мне. - Но, может быть, ты бессознательно, - осторожно высказал Бурлакин, - посылаешь импульсы, от несогласия, или от обиды, или из-за... - Мелкого пакостника, что ли, ты во мне предполагаешь? - спросил Михаил Никифорович. - Нет, не предполагаю, - быстро ответил Бурлакин. - Я отношусь к вам без симпатий, - сказал Михаил Никифорович. - Но эти ваши заботы - не по адресу. - Была просьба передать тебе, - вынуждая себя, произнес Бурлакин. - Хотелось, чтобы ты не мешал... Шубников был недоволен Бурлакиным, кричал: - И ты поверил ему на слово?! - Да, я поверил его слову, - угрюмо сказал Бурлакин. Шубников взглянул на него резко, удивленно, кивнул: - Хорошо, поверим слову. Но необходимо, и немедленно, устроить противодействие стенам, пропитанным флюидами медикаментов и аптекаря. Перебираться отсюда на иное место было бы позорно. Отправились к Михаилу Никифоровичу и другие представители с полномочиями по-приятельски потребовать от него: не дурить, иначе найдется управа. В их числе Игорь Борисович Каштанов и Валентин Федорович Зотов. Как стало известно в автомате, Михаил Никифорович ответил им неучтиво. А ко мне, совершенно для меня неожиданно, обратился сам художественный руководитель. Он возник передо мной в сумерках Останкина, и я под фонарем у магазина бытовой химии на Звездном бульваре разглядел, что на нем долгополый плащ из коричневого бархата с золотыми грифами-застежками и из бархата шапочка с грифом же. "Возрождение... шестнадцатый век", - пробормотал я и этим как будто бы смутил Шубникова. То ли иронию он уловил в моей нечаянной оценке, то ли не был уверен в своем костюме - словом, смутился, и разговор о Михаиле Никифоровиче был смят. Да я и дерзить стал Шубникову. "Хорошо. До свиданья, - сдержанно сказал Шубников. - Но прошу обратить внимание: лишних слов я не произнес". И прежде чем повернуться и уйти, он взглянул на меня, грифы на плаще и на шапочке вспыхнули, взгляд же Шубникова словно бы все опалил у меня внутри, он был великий и правильный человек, хозяин дум и душ, истинно знавший, что надо людям, а я, недостойный, ничтожество, в следы его ступать не имевший права, еще и дерзил ему, казнить следовало меня, колесовать или жечь на костре, но до этого я обязан был нестись к Михаилу Никифоровичу, вразумить, а то и прибить негодяя. Тут меня что-то ударило в плечо, я отлетел, услышал и родимые слова, двое грузчиков, волочивших диван по Звездному, посетовали вслух на то, что нельзя огреть мебелью олухов, не желающих посторониться. "Спасибо!" - крикнул я им, выбившим из меня дурь. Огня уже не было во мне. Но все слова Шубникова я запомнил. Шубников нервничал. Его раздражало то, что он не может освободиться от мыслей о Михаиле Никифоровиче. И приходило ему в голову: а не шутит ли с медикаментами Любовь Николаевна? "Нет, нет, - тут же он говорил себе. - Зачем это ей?" Но нередко Шубников о Михаиле Никифоровиче и забывал. В особенности когда его захватывали замыслы и идеи Палаты Останкинских Польз, когда требовались моментальные постановочные или сюжетные решения. Тут Шубников был как Петр Великий на верфях Адмиралтейства. Или хотя бы как Бондарчук в Прикарпатье в окружении войск округа на баталии Ватерлоо (в минуты благодушия Шубников позволял развлекать себя кинематографическими историями ставшего ручным дяди Вали). В последние дни Шубников увлекся идеей массового гулянья на улице Королева с фейерверками, балаганами, каруселями и триумфальными арками, благо нашлись заказчики. Со вниманием относился Шубников и к урокам Высшего Света с погружением. Узбекский халат и бархатный костюм с плащом и шапочкой Шубников отверг. Голушкин их не сжег и не перепродал, а отправил в депозитарий имени Третьяковской галереи. Шубников носил теперь на службе сапоги, мушкетерские штаны, бязевую рубашку со свободными рукавами, завел трубку. С трубкой во рту он стоял над картой Останкина, где должно было развернуться массовое гулянье с потехами и когда возникло в его кабинете слово "пандейра". Долго это слово, а тем более клиента, его произнесшего, хотя он и был человеком заслуженным, заведовал в пригороде свалкой, не пускали в кабинет Шубникова. Стыдно было не уважать заказ такого человека, тем более что он просил во временное пользование лишь одну пандейру, пусть и небольшую. "Все у меня есть, - говорил он, - но нет пандейры". Его успокаивали, заверяли, что, конечно, непременно, сейчас же и необязательно небольшую. Но никто не помнил, кто такие пандейры. Наконец один из наиболее бесстыжих спросил, а что это такое - пандейро. "Вот тебе раз! - удивился клиент. - Если бы я знал, она бы у меня была". Похоже, он стал разочаровываться в Палате Останкинских Польз. Призвали Ладошина, интенданта и любимца директора Голушкина. Ладошин, не отказавшись от слова "минусово", начал с толком пользоваться словом "ксерить". Однажды он похвастался: "Брат-то у меня отксерил дисер". И смутился, ожидая, что местные лингвисты его пристыдят. Но Ладошина поздравили. С той минуты Ладошину стало легче общаться. То и дело слышалось: "ксерить", "отксерить", "ксерик". "Жена ксерила мне пять котлет. Не минусово" - похвала жене. "Я вчера неминусово отксерил двух..." - похвала себе. И так далее. (А в журнале деловых идей Шубников сделал запись: "Ксерить. Ксерики. Отдел (?) ксериков. Вещи одноразового использования. Люди одноразового использования". Однако идея с ксериками пока не была осуществлена.) Призванный Ладошин развел руками. Тогда во избежание потери лица или даже позора слово "пандейро" и было допущено в кабинет художественного руководителя. Шубников что-то слышал в студенчестве. Но не помнил. Забегали служители, напряглись компьютеры. Выяснилось, что справочный аппарат Палаты слаб и легкомыслен. - Любительство! - возмущался Шубников. - Самодеятельность! Звонили в академические институты, в энциклопедическое издательство. Без толку. Шубников приказал сыскать Филимона Грачева. От Филимона пришла записка: "Самба должна иметь пандейро". - Ну естественно! Как же забыли-то! - раздосадовался Шубников. - Ну конечно! Каждая самба должна иметь свое пандейро! И другие, из взрослых, вспомнили, что четверть века назад была такая пластинка, на обороте - "Торрадо де Мадриде", скорость семьдесят восемь, еще для радиол. Теперь хотя бы стало известно направление поиска - следовало обращаться к хореографам-фольклористам, ученым-бразилеведам, в журнал "Латинская Америка". Клиенту предложили подождать два дня, но он чуть ли не захихикал, пандейра ему нужна была сейчас же, коли требовалось усилить плату, он был готов пожертвовать Палате сколько угодно. - У меня все есть, - повторял он. - А пандейры нет. Ради чего тогда жить и работать? - Выдайте! Выдайте ему пандейру, и немедленно! - закричал Шубников. - Пусть платит! - Какую? - озаботились Голушкин и прочие исполнители. - Какую хотите! - кричал Шубников. - И чтоб через пять минут духу его здесь не было! Шубников не успокоился и через десять минут, после того как ему доложили, что пандейра выдана и услуга оформлена. "Что за работники! - распалялся он. - Ничтожества! Бездари! Неучи! Завтра же создадите отдел справок! Иначе разгоню всех и призову Филимона Грачева!" "Создадим! Создадим! - принялся было утихомиривать Шубникова Бурлакин. - Не шуми..." Но с Шубниковым случился истерический приступ. Он метался по кабинету, швырял на пол бумаги, карты Останкина, малые электронные машины, не жалел канделябры и жирандоли, топтал шкиперскую трубку, кричал, что уйдет от всех, удалится, покинет сумасбродный город, пострижется в монахи, примет схиму, его здесь никто не понимает и никогда не поймет, какими-то идиотами с их пандейрами отвлекают от великих дел, и пусть все развеется прахом, пеплом, золой, он уйдет, уедет, удалится! Тем временем Шубникова ожидал серьезный посетитель. Объявил, что ни с кем более разговаривать не станет, никаких предварительных объяснений не даст и что в беседе с ним должен быть заинтересован сам Шубников. Сказал, что посидит полчаса, а потом пусть пеняют на себя. Голушкин выяснил: посетителя привезла машина достаточно черная и ждет. Посетитель был, на взгляд Голушкина, тридцати восьми лет, грузный, но способный бегать кроссы в Сокольниках, ходить на стрельбище и использовать приемы ушу. Он имел вид сановника, который хотя и блюдет, но и не брезгует, а подчиненных направляет, как недреманный сыч, проверяя по часам, не храпят ли они, правильно ли расставлены, присутствуют ли и не пьют ли чай. Такому посетителю Голушкину особенно хотелось досадить. А тот, выдержав свои полчаса и сверх них сорок минут, дал понять, что недоволен и скоро себя проявит. Голушкин попросил Бурлакина предупредить Шубникова, если тот, конечно, остыл ("Хорошо бы карты не валялись или хотя бы хрусталь не был разбросан"), и сообщил посетителю, что его, видимо, примут. - Перегонов, - представился посетитель Шубникову и энергично, как награду, протянул ему руку. Шубников руки Перегонова не заметил, кивком предложил посетителю сесть. Перегонов не стал скрывать возмущения, хмыкнул обещающе, сел, сказал: - Батюшка, оказывается, невоспитанный. Что же, воспитаем. - Что? - спросил Шубников. - Я говорю: воспитаем! - обрадовался Перегонов. После удовольствий, вызванных пандейрой и глупостями ни-чтожеств, Шубникову захотелось приоткрыть силу и убедиться - при нем ли она. Он взглянул на наглеца коротко и зло. Перегонов задергался, стал проверять карманы пиджака и брюк, вынул зеленый шелковый носовой платок и положил его на стол. - Уберите, - сказал Шубников. - Я не страдаю насморком. - Извините. Я совсем не то! - поспешил Перегонов. - Слушаю, - сказал Шубников, отпуская силу. - Мы бы хотели вас послушать... - Слушаю, - повторил Шубников. - Меня направили к вам с требованием, - словно бы не веря самому себе, произнес Перегонов. - С чем? - Нет, извините, извините, - заторопился Перегонов. - Меня направили к вам с предложением. - Обратитесь в отдел предложений. - Нет. - Перегонов проявил твердость, какую почувствовал и Шубников. - Меня направили к вам, более ни к кому. - О чем вас направили просить? - быстро сказал Шубников. - О вертограде многоцветном. - Что имеется в виду? - Именно вертоград многоцветный. Вы должны понять. А поняв, обязаны способствовать нам. - Не обязаны, - сказал Шубников. - И не должны. Но понять сможем. Кстати, те, что вас посылали, имеют представление о ценах на подобные услуги? - Есть случаи, - улыбнулся Перегонов, - когда можно обойтись и без цен. - У нас ни для кого нет привилегий и исключений. Для нас все население одинаковое. - Вашу деятельность никто не изучал? - поинтересовался Перегонов. - Хотя бы с финансовой точки зрения. Есть ли соответствие правилам и установлениям? Возможны и другие ракурсы. Шубников не счел необходимым отвечать. - А то ведь можно вас вот эдак да и ногтем! - И Перегонов движением пальца показал, как можно поступить с Палатой Останкинских Польз. - Не вы ли уполномочены быть ногтем? - спросил Шубников. - Не ваше дело, - нахмурился Перегонов. - Вы не фининспектор? - Неужели я похож на фининспектора? - Вы похожи на начальника футбольной команды первой лиги. - Ну-ну! Шутить изволите, батюшка. А дерзите вы нам напрасно. Я ведь пришел к вам от Каленова. - От Каленова. И что же? Этот вопрос как будто бы смутил Перегонова. - От Геннадия Павловича Каленова. Вы его могли знать. Он жил недалеко отсюда. Мы потому и решили обратиться к вам, что он тоже был останкинский. - Но тут Перегонову его интонации, видимо, показались излишне искательными, он добавил с усмешкой имеющего за спиной войско: - Вот так-то, батюшка! Шубников действительно знал Геннадия Павловича Каленова. Тот жил когда-то через три дома от него. Белокурый, бледнощекий крепыш, ровесник Шубникова или года на два старше, иногда появлялся и в автомате на улице Королева. Там его Шубников и видел на расстоянии. В ту пору Каленов был ровня всем. Он внезапно развелся и, отвергая благоразумные советы приятелей, рискованно женился. Но города пали к ногам смельчака. Теперь вряд ли бы представилась возможность наблюдать Каленова на улице Королева среди тех благоразумных, но бывших приятелей. Он уже был ровня не всем. Из Останкина Каленов уехал. По останкинским улицам ходили лишь легенды о его удачах и увлекательной жизни. - Хорошо. Я позвоню Каленову, - сухо сказал Шубников. - Вас с ним не соединят. Не удостоят. - Это не ваши заботы, - сказал Шубников. - Я бы просил вас не звонить пока, - заерзал Перегонов. - Вышло бы преждевременно... - Он вас ко мне не посылал? - Видите ли, он, возможно, и не знает... - Я так и понял, - сказал Шубников. - Но я уполномочен на подобные акции и походы. - С вашими полномочиями, - сказал Шубников, - вам следовало бы идти не к нам, а в магазин, где торгуют севрюгой горячего копчения. - Оттуда сами прибегают, - сдерживая себя, произнес Перегонов. - А вы не то что прибежите. Вы приползете. Шубников хотел было опять предъявить силу Перегонову, но раздумал, сам себе удивился: до того стал спокоен. - С вами скучно разговаривать, - сказал Шубников. - Вы объявляете, что вы в команде известного мне человека и будто бы представляете его интересы, но ведь, кроме угроз и усмешек, вы ничего толком не можете произвести и, видимо, не знаете, зачем пришли. Если только припугнуть и заставить чем-то вам способствовать, это несерьезно. Будут у вас определенные заказы, без угроз и усмешек, приходите. Коли в наших возможностях - поможем, но на общих основаниях. - Дурака из себя не стройте, батюшка! - посоветовал Перегонов. - Мы вас именно на общих основаниях упраздним! - А если вы хотите знать, - Шубников будто и не слышал последних слов Перегонова, - чем мы занимаемся и что можем, пожалуйста, пришлите своих наблюдателей. - Наши наблюдатели здесь есть, - сказал Перегонов. - А вы не наблюдатель? - спросил Шубников. - Я не наблюдатель! - хохотнул Перегонов. - Я силовой акробат! - Пусть так! - сказал Шубников. - Пусть так. Оттого вы, наверное, и не знаете, чего вам следует хотеть. - Я знаю, - сказал Перегонов. - И многое могу. И даю вам время подумать. Сейчас вы уверены в себе, а завтра нечто возьмет от вас и упорхнет. И запомните: вертоград многоцветный. - Посоветуйте заглянуть вашим наблюдателям на уроки Высшего Света с погружением. - Вы все никак не можете взять в толк, с кем имеете дело, - опечалился Перегонов. - Ваши уроки - для мещан, пожелавших перейти во дворянство. У нас свои погружения, какие им и вам недоступны. И вы будете нам способствовать... - Все! - встал Шубников. - Разговор окончен. - Не суетитесь, батюшка! - Прошу убраться! И если у нас завтра нечто может упорхнуть, то ведь и у вас послезавтра все может рухнуть! - Вы думаете, что говорите? - Кулаки Перегонова были сжаты. - Думаю! Да, рухнуть. И без всякого нашего вмешательства, а подчиняясь обыкновенному ходу времени. И вон отсюда! - Ну-ну! - Теперь встал и Перегонов. У двери он улыбнулся, и в улыбке его было сострадание к безрассудному человеку. - Придется иметь дело с Михаилом Никифоровичем Стрельцовым. - Вон отсюда! - кричал Шубников уже закрывавшейся двери. Он немедленно запросил у директора Голушкина сведения о Каленове и его окружении. На улице Цандера могли упустить из виду пандейро, но о Каленове обязаны были знать. Справка, поданная Голушкиным, показалась Шубникову куцей и дрянной. "Тупицы! Тупицы! - повторял Шубников. - Бездари!" Он прочел: "Они сидят на золотых стульях, уселись на них случайно, но полагают, что по праву. Они живут настоящим в отличие от хлопобудов, суетящихся ради будущего. Да и что им будущее, свое или чужое? У них все есть в настоящем. Будущего у них может и не быть. Они об этом не думают. Инспекторы ГАИ за ними не гоняются, да и не угнались бы. У них сейчас хорошие номера. Они игроки и повесы. Зачем им лишние сердолики, они и сами не знают. Такой стиль. Удовольствие и роскошь. А потому им чего-то должно не хватать. Зарвались. Но как бы нечаянно. Под покровом же их существуют и беззастенчивые дельцы". Эдак можно было бы написать о ком хочешь, подумал Шубников. Тоже захотели свою пандейру. Только для них это - вертоград многоцветный. Теперь Шубников отчасти жалел о том, что резко разговаривал с Перегоновым и выгнал его. Но кто они? Мелкие твари, усевшиеся и не в золотые, а в позолоченные кресла. Однако все же с драгоценными камнями в подлокотниках! Беспокойство, вызванное разговором с Перегоновым, не исчезало. Оно скоро стало тревогой, чуть ли не боязнью. По всей вероятности, Перегонов и вправду не знал, чего бы он хотел от Палаты Останкинских Польз и что для них самих - вертоград многоцветный. Но они привыкли к тому, что вокруг все расступались, кланялись и выходили с подносами, они наверняка пожелали и Палату на всякий случай держать под своим крылом. И конечно, непочтительных и непонятливых грубиянов они имели возможность вразумить и проучить. А то и действительно придавить ногтем. "Нет, надо было с Перегоновым говорить деликатное, - думал Шубников. - Пообещать что-нибудь или прикинуться простаком... И не повредило бы сотрудничество с ними, не повредило бы..." Теперь же следовало ожидать самых непредсказуемых неприятностей, какие мог учинить Перегонов и Палате и ему, Шубникову. Шубников испугался. И несомненно Перегонов, говоря, что завтра нечто возьмет и упорхнет, имел в виду Любовь Николаевну. "А вдруг у них есть своя Любовь Николаевна?" - тут же подумал он. Нет, вряд ли тогда соизволил бы прийти к нему Перегонов и вряд ли стал бы пугать останкинским аптекарем как возможным союзником. Шубников возрадовался. У них нет Любови Николаевны и не будет! Возбужденный, он ходил по кабинету, презирал себя за страхи и уныние, презирал Перегонова и всяких попавших в случай Каленовых, а подлеца Михаила Никифоровича был готов изничтожить. "Нет, что я? - останавливал себя Шубников. - Он и недостоин, чтобы о нем думали..." Однако опять возникало подземельное: вот если бы да как бы само собой сдуло Михаила Никифоровича с Земли... Не так Каленов с Перегоновым были неприятны Шубникову, как Михаил Никифорович. Бочком, бочком вдвинулся в кабинет директор Голушкин. - Что еще? - грозно и чуть ли не обиженно спросил Шубников. - Собственно, пустяк, - сказал Голушкин. - Предложения о новом роде услуг, неясно названные. Суть же одна. Она - в этих словах, сформулированных пока приблизительно. Шубников взял протянутый ему листок и, будто ожегшись, чуть не выронил его из рук. Он прочел: "Ты этого хотел. Но сам делать не стал бы". Глазами провидца он долго смотрел на Голушкина. Потом сказал: - Хорошо. Это возможное направление работ. В случае частных просьб создадим отдел. - Эти просьбы в каждом из нас, - печально склонил голову Голушкин. Глазами Шубников вывел, выбросил директора Голушкина из кабинета. 48 Сведения о том, встречался ли Перегонов или кто-то из его знакомых с Михаилом Никифоровичем, получены не были. Предупреждать аптекаря о нежелательности его союза с Перегоновым Шубников не посчитал нужным. Бурлакин о визите Перегонова молчал. Голушкин ходил не то чтобы напуганный, но чрезвычайно предупредительный и со всеми сотрудниками был ласков, предполагая в каждом из них наблюдателя. Шубникову он не давал советов, лишь маленькими, почти незаметными словами наводил на мысль. - Ладошин - чудак. Но говорит о Каленове... - Что говорит о Каленове? - спросил Шубников уже нервно. - Он говорит: "Не минусовые люди. И