ре хладноглазые молодцы и женщины в кимоно. Но шум в коридоре стоял, ученики не бегали и не озорничали, а, похоже, выясняли какие-то отношения. То и дело Шубников слышал выкрики: "Пандейро!", "Скачки!", "Шляпы!", "Трибуны!", "Сектор!". Шубников захотел узнать, в чем суть коридорных бесед учеников. Тамара Семеновна стала объяснять как бы с неохотой. Кроме портретов все желают получить и пандейро, каждый свое. "Какие пандейро?" "Вы знаете какие", - сказала Тамара Семеновна. А в ближайшие дни предстоит погружение на трибуны Королевских скачек, какие ежегодно устраиваются в пригороде Лондона. И вот, к сожалению, возникли споры и даже конфликты из-за мест на трибунах с предъявлением прав, привилегий, житейских значений, традиций и связей тех или иных кругов. "Где же хотят сидеть?" "Естественно, ближе к главной ложе. Почетнее по правую сторону. Дамы спорят и из-за шляп, какие кто получит. На скачках в обычае смотр шляп..." "Думаю, что самая завидная и дорогая шляпа достанется вам, - сказал Шубников. - Я вас обидел давеча. Прошу прощения. Мне нынче что-то нездоровится". Он чуть не добавил: "Видно, гроза будет". - Ну вот и звонок, - сказал Перегонов. - Теперь нам следовать на бал. - А вас приглашали? - зло повернулся к нему Шубников. Перегонов рассмеялся. "Если сейчас он скажет "батюшка", - подумал Шубников, - я его истреблю". - А разве не приглашали? - спросил Перегонов. - Ладно, - хмуро сказал Шубников. - Посчитаем, что приглашали. - Вы, видимо, не помните, о чем мы с вами беседовали. Ваша недальновидность приведет лишь к бедам. Кто и что за вами? Цветы одуванчики. Сейчас цветут, а потом стоит раз дунуть... Можно ведь только распорядиться - и все разлетится и рассыплется. И не будет никаких балов. А вы дерзите. Вы ведь только гардемарин. А у нас есть - о-хо-хо! Вот так-то, батюшка. Ни слова не мог произнести Шубников. - Не знаю, кто вы, - обратилась к Перегонову Тамара Семеновна, - но то, что вы грубиян и хам, это очевидно. Не знаю, кому вы еще угрожаете, но то, что вы угрожаете и мне как старшей на занятиях, с балами в частности, тоже очевидно. За вами какие-то "о-хо-хо". Однако мы вас на занятия не звали, и, если вы сами не потрудитесь уйти, вас выведут. Есть кому. - Тамара Семеновна добавила два слова по-французски, возможно, выругалась. Перегонов откинул голову, ухмыльнулся, подкинул металлический рубль, поймал его и, наверное, согнул, смял в ладони. Тамару Семеновну он увидел впервые, женщин он не принимал всерьез, таких дамочек он щелкал на счетах собственной судьбы сотнями, а эту мог сейчас и размазать. Тамара Семеновна стояла гордая, готовая дать отпор. Но Перегонов склонил перед ней голову, сказал: - Извините. Я пошутил. Я нескладный человек. Всегда завидовал Печорину. Я прошу: впустите меня посмотреть. Я тихонько посижу в углу. - Если только тихонько, - смилостивилась Тамара Семеновна. - И если только в углу. "Дурака валяет, - думал растерянно Шубников. - Неужели Любовь Николаевна у них или с ними?" А Тамара Семеновна ввела Шубникова в зал собраний и балов. Зал с колоннами и зеркалами был празднично освещен, три оркестра расселись наверху: на балконе - скрипачи с Бессарабки, на хорах слева - музыка полковая, на хорах справа - бесшабашный ансамбль, способный поднять на ноги едоков самого степенного ресторана. Зал был пока почти пуст, распорядитель бала и еще какие-то люди, возможно, представители групп, суетились у закрытых парадных дверей. Шубникову по-прежнему было душно и знобко. "Скорей бы все это началось и кончилось..." Подлетел распорядитель будто из тех, что с шашкой наголо встречают во Внукове премьер-министров, сказал о том, что нынче бал не показательный и тем более не выпускной, а учебный, учебный, учебный, а потому в нем, к сожалению, будут происходить заминки, неловкости, нелепости, может быть, с точки зрения высокой эстетики, и безобразия. Однако какое может быть ученичество без неловкостей и безобразий? После этого распорядитель поинтересовался, не соизволит ли Шубников вместе с Тамарой Семеновной открыть бал, стать первой парой в торжественном полонезе. - Нет, ни в коем случае! - в испуге сказал Шубников. Танцевать он любил и считал себя отменным танцором, но разве мог он теперь предстать танцором перед толпой? Тамара Семеновна, похоже, была разочарована. - Но только не тяните, - сказал Шубников распорядителю. - И в учебном должны быть ритмы и темп. Распорядитель кивнул, взмахнул рукой, духовой оркестр взгремел полонезом, парадные двери царственно отворились, шествие черных кавалеров и белых дам началось. Пусть и не участвовал в нем кордебалет Большого, пусть кавалеры и дамы были самых разнообразных степеней совершенства, стройности и полноты, шествие не получилось ни неуклюжим, ни ущербным, ни смешным. Распорядителю, как выяснилось, доводилось устраивать зрелище и в Лужниках. Дамы и кавалеры были именно не кордебалетом, во всем кордебалете не нашлось бы столько драгоценностей, какие украшали иных дам и взблескивали на пальцах иных кавалеров, они ощущали и выказывали свою важность, двигались с достоинством, с просветленными лицами значительных людей, им было хорошо. Кончился полонез, и был объявлен менуэт, и менуэт удался. Ученики танцевали с охотой, а кто и с вдохновением. И забылись коридорные споры с выяснением прав и привилегий. Протанцевали пасодобль и начали темно-вишневое танго, томили душу скрипки, возможно, из "Гамбринуса". При звуках скрипок и вошла в зал с колоннами пропащая Любовь Николаевна. Скрипки не успокоились, и не прекратилось танго, но музыканты и танцоры, несомненно, смотрели теперь в сторону Любови Николаевны. Она явилась на бал в костюме олимпийской наездницы - во фраке с блестящими отворотами, в черных брюках, в сапожках и с хлыстом, шляпку швырнула на ходу служителю, волосы ее, светлые нынче, падали на плечи. Участники бала могли предположить, что Любовь Николаевна выезжала на место грядущих Королевских скачек, неурядицы задержали ее, этим и объясняется и ее опоздание и ее костюм. Любовь Николаевна встала рядом с Шубниковым и Тамарой Семеновной, не одарив их ни словом. Шубников не удержался и отыскал глазами Перегонова. Тот дремал невдалеке за мраморной колонной и впрямь смирный. Любовь Николаевна, на взгляд Шубникова, была сегодня чертовски хороша. Но и Тамара Семеновна была хороша. Причем если Любовь Николаевна была именно чертовски, дьявольски, ведьмински хороша, то Тамара Семеновна была ангельски хороша, серафимски хороша; как еще... "Ну и пусть, - решил Шубников, - значит, так и должно быть". Шубников успокаивался. Синие, серые и лиловые тучи собирались в битву, но одумались и разбрелись. После "Ча-ча-ча", экосеза и рока был объявлен перерыв для бесед, желательно на иностранных языках, в их числе и древних. И для десертов. Неугомонные танцоры наседали на распорядителя, упрашивая его включить во вторую часть бала брейк. "Измажете мастикой фраки и платья", - был неумолим распорядитель. Но большинство учеников расхаживали у зеркал с неспешными разговорами. Многие же сидели в креслах на подиумах перед колоннами и между ними. К наиболее примечательным личностям подводили людей заинтересованных для представлений, выстраивались и очереди, кого-то освежали перламутровыми веерами с китайскими пейзажами, кому-то целовали ручки. Служители в белых чулках и коротких штанах с застежками под коленом разносили напитки, прохладительные и светские. Среди них Шубников увидел и Валентина Федоровича Зотова. "Зачем его-то? - подумал Шубников. - Впрочем, пусть знает свое место". Шубников будто бы не помнил, что он не только не истребил Перегонова, унизившего его, но и попросту сник перед наглецом (впрочем, помнил, как помнил и о заступничестве Тамары Семеновны). Он стоял, с терпением и высокопревосходительностью смотрел на забавы взрослых людей. Впрочем, сюда они ездили и ходили не ради развлечений. Тамара Семеновна не отходила от него, словно бы уравнивая себя с Любовью Николаевной или даже бросая ей вызов. Любовь Николаевна постукивала хлыстом по голенищу сапога, иногда и улыбалась сдержанно (или иронически?). Шубников прикрыл глаза. Какая суета, какие ожидания от него подачек, помощи, осуществления надежд, грез, ночных видений! От него, и ни от кого больше. Он, Шубников, объял покровом не одно лишь Останкино, но и весь взбаламученный желаниями, недостойный его город. - Коньяк... Шампанское... Апельсиновый напиток... Шубников открыл глаза. С подносом в руках стоял перед ним Валентин Федорович Зотов. Маленький, лысый, с оттопыренными ушами, в зеленом камзоле, в коротких штанах, белых чулках и лакейских туфлях с пряжками, он был точно шут гороховый. Точно Фарнос со сретенского лубка. Шубников рассмеялся. - Валентин Федорович, у вас две пуговицы камзола не застегнуты. Нехорошо на балу-то! И парик стоило вам надеть. - Ах ты паскуда! - вскричал дядя Валя, рванулся, роняя посуду с подноса, к Шубникову, успел подхватить хрустальный бокал и плеснул шампанское в лицо Шубникову. - Паскуда! - кричал он. - Фальшивомонетчик! Возьми бункер себе! Верни мне душу! Женщины в кимоно, сейчас же оказавшиеся рядом, бережно, но и мужественно взяли Валентина Федоровича под руки и повлекли к запасному выходу, никто не бросился ему на помощь, не залаяла собака, доносились лишь слова уводимого с почетом Валентина Федоровича: - Выдворят тебя из Останкина, вышвырнут... И этих стерв!.. - Надо же, с цепи сорвался! - вынырнул откуда-то с полотенцем в руке директор Голушкин. Но капли и струи шампанского с лица гардемарина уже нежно снимала батистовым платком Тамара Семеновна. А Любовь Николаевна постукивала хлыстом по сапогу и улыбалась уголками рта. Ученики уже выстраивались для фигур краковяка, выходка дяди Вали, возможно, удивила танцоров, но не настолько, чтобы отвлечь от их интересов: мало ли в нашем городе отыскивается дурно воспитанных людей и смутьянов. К тому же шампанское плеснули в лицо не им. Но за колоннами у парадных дверей возникло какое-то движение и шум. "Места, что ли, на скачках объявляют?" - сообразил Голушкин и поспешил к дверям. Распорядитель дал знак. Черед был полковой музыки, и она заглушила все в зале. Краковяк понесся буйный и неистовый, но в развитии его вдруг вышла заминка, а потом, после истошного возгласа или воинственного кровожадного клича, красота и гармония танца были разрушены, патрицианское собрание стало бушующей толпой. Начался и рукопашный бой. "Круги поссорились из-за мест..." - сказала побледневшая Тамара Семеновна. Распорядитель взмахивал руками, полагая, что воспоминание о краковяке или хотя бы о менуэте облагоразумит драчунов, возвратит им поэтическое состояние душ, возродит в них артистов, но взмахи его были лишь ложно истолкованы музыкантами, а потому зазвучали сначала скрипки, а затем и промышленный ансамбль с электрической аппаратурой. Не было понимания на паркете, не было понимания на хорах и на балконе. Духовой оркестр дул краковяк, бессарабские скрипки взвились мольбой, пересыпанной, впрочем, Дерибасовскими шутками о ниспослании дождя выгоревшим буджакским степям, а электрические музыканты опрокинули на толпу веселье заказываемой им по средам за двадцать пять рублей песни "Ты ж мене пидманула, ты ж мене пидвела". Однако внизу была своя музыка и свои слова, безрассудство, опьянение амбициями правило там бал. "Стыд-то какой! - шептала Тамара Семеновна. - Безумие какое!" Трещали фалды и рюши, сыпались на пол жемчуга, серебряные браслеты сингапурских часов, заколки слоновой кости из растрепанных вражьими когтями волос, кусочки коралла с золотых цепочек, выскакивали пластины паркета, выбитые тяжелыми ногами, на мраморе колонн виднелись царапины будто бы от сабель, опадали граненые подвески люстр, апельсиновые женщины из бассейна Христа Спасителя, уж на что добродушные, и те с туфлями в руках каблуками вперед наступали на растерявшегося Росинанта и учеников семнадцатой группы, супруги Лошаки, только теперь замеченные Шубниковым, схватив по стулу, громили предсказателей погоды, столбовой толкователь на экране заморских оскалов и гримас совал головой в зеркала селезневского банщика и орал: "Твои места в секторах "У", "Ф", "X", "Ц", "Ч", а ты дачу рядом со мной строишь!" У иных на лицах были кровь и ссадины, иные волочили ноги, в чьих-то руках увиделись Шубникову ножи, кастеты, разводные ключи. А сверху по-прежнему падали звуки - буханье тубы, удары медных тарелок, ехидные укоры скрипок, издевательские электрические искажения трепака. И вдруг, к ужасу Шубникова, из толчеи стали выскакивать тугие кислородные подушки, растянутые бандажные пояса, протезы ног и рук, согнутые в металлических суставах, надутые эластичные чулки для страдающих тромбофлебитом. Они плясали, дергались над толпой, их становилось все больше и больше. Оставаться в зале Шубников уже не мог. "Мерзость какая! - думал он. - Какие ничтожества! И ради них я был готов вырвать сердце!" В коридоре его догнал Перегонов. Он не был похож на только что дремавшего человека. - Ну-ну, - сказал Перегонов. - Ну-ну. 50 Ночью Шубникову снились угрюмые сны. Будто в зале с колоннами его терзала толпа, требовавшая: "Пандейру!" Нет, это были и не сны. Заснуть Шубников, казалось, не мог. Он боялся гасить свет, лежал на диване, не сняв костюм гардемарина, но все же проваливался в дремоты, и тогда в пустом и отчего-то сыром зале изо всех щелей, из потаенных мест, из царапин на колоннах, из-под пластин паркета начинали вылезать ученики благонравных занятий и бросались на Шубникова. Требование пандейры оказывалось для них лишь поводом, им был нужен он, Шубников, весь и по частям, его тело, его внутренности, его легкие и его кишки, его сосуды, его сухожилия... Шубников вздрагивал, стонал, открывал глаза в ужасе, сердце его колотилось. Ему казалось, что жизнь его вот-вот прекратится. Мардария или не было в доме, или он затаился где-то, напуганный возвратившимся со службы гардемарином. Утром к Шубникову пришло желание жить аскетом, и он постановил: спать отныне на солдатской постели, укрываясь одной лишь шинелью. Он насмотрелся на фраки, манишки, ожерелья, кулоны, браслеты и хлысты. Нога его более не ступит на камни дворцовых лестниц. Все женщины - интриганки с беличьими мозгами, Любовь Николаевна и Тамара Семеновна в их числе. Он подумал даже о том, чтобы спать на досках с гвоздями, но посчитал, что это излишне, что Рахметову они понадобились не для аскезы и страданий, а для житейского спора, ради приключений, свойственных времени. К досаде своей, Шубников вспомнил, что кровать с металлической сеткой Мардарий, проголодавшись, может и изжевать, а диван он не трогал, и Шубников решил ночевать и думать лежа на диване, однако имея одну лишь солдатскую шинель. Собравшись же уходить из дома, Шубников понял, что носить теперь будет ватник. Однако ватника в доме не было, и его пришлось востребовать известным способом. "В последний раз", - уверил себя Шубников. О своем намерении удалиться от дел он полагал объявить Голушкину сразу же. Но, приняв его, неожиданно отдал распоряжение, не совпадающее с гордым решением: "Уберите все эти ампиры, все эти канделябры и жирандоли. Кабинет должен быть строгим и соответствовать времени". Директор Голушкин, не дождавшись выговоров и укоров, стал каяться. Да, он совершил ошибку, согласившись разрешить подсобному рабочему Зотову прислуживать на балу, уж больно тот упрашивал об этом, и вот такой скандал. - А-а-а... - протянул Шубников равнодушно. - Он что, и теперь буянит? - Нет, - сказал Голушкин. - Не буянит. Ходит тихий. Убрать его? - Ни в коем случае, - сказал Шубников. - Пусть ходит тихий. - О том, как закончились вчера занятия с погружением, вам доложит староста. Но она сейчас на Королевских скачках. - Хорошо, - кивнул Шубников. Голушкин разъяснил себе и ватник, и удаление жирандолей, и утреннюю апатию Шубникова, а потому незамедлительно разложил на столе документы, эскизы, сметы, имеющие отношение к народному гулянью на улице Королева. Шубников сначала встал как бы нехотя, потом тоже как бы с ленцой снял ватник, а через три минуты преобразился. Он не мог удалиться в частную жизнь, не устроив грандиозное для Останкина зрелище с балаганами, каруселями и фейерверками. Заказчики с водонапорной башни прекратили сомневаться, в особенности когда узнали об интересах Института хвостов, их даже обидело намерение Института хвостов оттеснить их. - Средства они уже внесли, - сообщил Голушкин и стал рассказывать о проблемах депозитария имени Третьяковской галереи, а Шубников все любовался эскизом двухэтажной карусели-самоката с вертящимся фонарем-чебуречной. - Что, что? - переспросил Шубников. - Такое стали в депозитарии закладывать, что не по себе бывает, - сказал Голушкин. - И что же такое? - Души предлагают, я советую этим острякам обращаться по иному адресу, хотя бы на Лысую гору или в Лейпциг, в известный кабачок... - Напрасно, - серьезно сказал Шубников. - Души принимайте в заклад. - Да? - обеспокоенно взглянул на него Голушкин. - Безо всяких сомнений. Еще что предлагают? - Все чрезвычайно невещественное. Скажем, муки совести. Или воздушный поцелуй актрисы Нееловой. И такое, о чем неприятно говорить. Память о матери. Или - любовь к отечеству. - Воздушный поцелуй оставьте поклоннику актрисы. А все остальное берите, но при строжайшем соблюдении документации. - Есть заявки на переселение душ. Просьбы интимных свойств, - подал новую бумагу Голушкин. - Это ваша компетенция, - сказал Шубников. - Переселите несколько штук для пробы. Свалим гулянье и займемся проблемами переселения душ. Шубников взял панорамный эскиз, на котором от башни и до станции метро бродили толпы. - Вот смотрите: гуляют, кушают бублики и поют. - Народ, который поет и пляшет, зла не думает, - сказал Голушкин. - Это вы к чему? - удивился Шубников. - Это не я, - объяснил Голушкин. - Это Екатерина, которая Вторая. - Полагаю, что женщина заблуждалась, - покачал головой Шубников. - Вас поджидает помощник по текстам, - уходя, сообщил Голушкин. Вот уж Игорь Борисович Каштанов вовсе не нужен был нынче Шубникову! Каштанов вошел чистый, новенький, расплатившийся недавно с досадными долгами, частными и государственными, пахнущий детским мылом. Сказал: - Я хотел поговорить с тобой по-дружески... - По-дружески - в другие часы и при других обстоятельствах. Но что-то я не помню, чтобы мы с вами были когда-то особенными друзьями. - Но я... Все-таки я не самый последний человек здесь... Я ведь при... вас... министр словесности, что ли. И не одной лишь словесности. Я и пропагандирую дело... - Ладно, говорите. Но я ценю ваше время. - Тогда я обращусь к вам в другие часы и при других обстоятельствах. - Не устраивайте сцен. Если у вас есть соображения по службе, выкладывайте их теперь. - Вестник с приложением. - Как понимать? Понимать следовало так. Пришла пора Палате Останкинских Польз иметь собственное издание. Предположим, вестник. Издание серьезное, с информацией, литературными и критическими материалами, с останкинскими детективами, с выкройками и кроссвордами, но и с иллюстрациями. Он, Каштанов, знаком с практикой подобных изданий, сам возглавлял журнал с картинками после выпуска из института, который, кстати, как всем известно, кончал художественный руководитель Палаты. "Мне, к счастью, не дали закончить этот ваш Оксфорд", - надменно напомнил Шубников. Каштанов было замялся, но продолжил излагать соображения. Так вот, без сомнения, Палата будет располагать куда более богатыми полиграфическими возможностями, нежели не только какие-то задрипанные "Футболы - хоккей", "Экраны", "Штерны", "Плейбои", но даже и само "Здоровье". Вестнику Палаты не помешало бы и приложение, лучше - еженедельное. Скажем, в вестнике можно было бы из номера в номер давать репортажи о ходе экспедиции парохода "Стефан Баторий". "Еще не началась навигация", - заметил Шубников. Но ведь начнется, пообещал ему Каштанов, и тогда репортажи с долгожданным концом объединятся в документальную повесть, ей и будет отведен специальный выпуск. Или вот в Останкине, а также на Мещанских улицах, на Сретенке, в Марьиной роще и в Ростокине ходят легенды о "Записке" художественного руководителя Палаты, но народ не имеет возможности ее прочесть, слухи же о ней и отрывочные сведения из "Записки", передаваемые из уст в уста, могут привести к недоразумениям, искажениям реальности, а потому и к недостатку общественной пользы. "Записку" несомненно надо опубликовать в вестнике, а потом или даже одновременно издать приложением на мелованной бумаге и в телячьей коже, Институт хвостов вряд ли откажет в содействии. И конечно, в вестнике найдется место для биографии художественного руководителя или - лучше! - для обширного автобиографического документа, для хроникальных и портретных фотографий, для публикации речей, посланий и творческих распоряжений с видеоприложением в кассетах. "Ну уж это слишком..." - неуверенно произнес Шубников. Усмотрев упрек в этих словах, Каштанов стал говорить о жанровой широте вестника. В частности, на его взгляд, можно было публиковать в вестнике исповеди привидений, заложенных в депозитарий душ или душ переселенных, записки наемного кота доктора Шполянова или, скажем, жизнеописание Валентина Федоровича Зотова с его отважными фантазиями. Шубников нахмурился, сказал: - Все материалы по вестнику и приложению передайте машинам Бурлакина для расчетов. - Надо бы дать название, - сказал Каштанов. - "Останкинские куранты" или "От Останкина до Марьиной рощи"... - К названию вернемся позже, - заключил Шубников. - Вы недовольны тем, что я сижу на уроках погрусветов? - помолчав, спросил Каштанов. - На уроках кого? - Погрусветов. Термин экспедитора Ладошина. Но привился. Погружение в Свет. Нас же зовут пользунами. - Ваше дело, где вам сидеть. Может, и там ваше место. - Я пытаюсь противопоставить истинную культуру напору Сухостоева, этого вурдалака с замашками лирического поэта. Он сокрушает ужасами литобъединения "Борец" хрупкие и незрелые натуры учеников, - сказал Каштанов, как бы оправдываясь. - Высказывание Тончи вы предложили как тему? - Историк Прикрытьев. Но Тончи, хоть и писал всякую чушь, личность занятная. И хороший художник. Судя по репродукции державинского портрета. В его истории более всего меня тронули шуба и шапка Гаврилы Романовича на портрете. Даже не шуба и шапка сами по себе, а тот факт, что богатей Сибиряков прислал из Иркутска поэту соболью шубу и шапку как благодарность за тексты. Где нынче подобные читатели? Сейчас если и пришлют тебе что, так это просьбу одолжить пять рублей. Не об отсутствии ли собственной собольей шубы и шапки грустил теперь Игорь Борисович Каштанов? Впрочем, взгляд его наткнулся на ватник Шубникова, и Каштанов заспешил: - Все. Вестник с приложением, думаю, сразу станет дефицитом. Спасибо за разговор и понимание. "Пользуны, - пробормотал Шубников, - погрусветы..." А кто, по терминологии Ладошина, люди, в чьем стане силовой акробат Перегонов?.. Свежие сведения о погрусветах Шубников узнал лишь на следующий день, когда его посетила Тамара Семеновна. Слово "погрусветы" ее не обидело, она его знала, неологизм Ладошина применялся уже и в опорных бумагах занятий, заметно облегчая делопроизводство. Тамара Семеновна опять пришла к Шубникову в матроске и с синими бантами в косичках. Не раз ее речь украшало слово "пардон". Ученикам стыдно, и они передавали Шубникову свои извинения. Вчера состоялись Королевские скачки, на трибунах ученики вели себя удивительно благородно. Все сидели на предложенных им местах, не роптали. Дамы же, за редким исключением, радовались доставшимся им шляпам. - Надеюсь, - осторожно поинтересовался Шубников, - у прелестной старосты потока не было причин недовольства своей шляпой? - Да, не было, - смутилась Тамара Семеновна. - Мне преподнесли шляпу в виде трехмачтового фрегата. Она получила первый приз. - Потом Тамара Семеновна добавила, взглянув на Шубникова: - А Любовь Николаевна была без шляпы... То ли недоумение, то ли сожаление о чем-то прозвучало в ее словах. - Ученики хоть знают, какие им нужны пандейро? - спросил Шубников. - Каждому свое, - уклончиво ответила Тамара Семеновна. - Они объяснят... Раз объяснят, кивнул Шубников, им, что надо, и выдадут. А вот о каких портретах возмечтали ученики, Тамара Семеновна рассказала: для них, пожалуй, важна была не точная передача всех подробностей их лиц и фигур, а нечто другое. Лицо-то и фигуру могут запечатлеть и фотографы. Конечно, многие не отказались бы иметь дома собственные образы, как бы предназначенные вечности и более возвышенные, что ли, нежели те, какие они, ученики, могли явить натурой в будние дни. Но, главное, имелось у них - не у всех, далеко не у всех - и нечто дорогое, милое душе, что они в силу разнообразных причин не могли каждый день открывать обществу. А на портретах открыть это дорогое (или попросту заставить ахнуть приятельницу с Маросейки) было вполне можно. И тут уж потребовалось бы от мастеров кисти лактионовское умение передать каждую ворсинку аукционных мехов на белых плечах, каждый отблик гранатового ожерелья на драгоценной шее, блеск золотого с бриллиантами медальона меж пламенных грудей, переливы полосок на муаровых лентах. "И что все эти разночинцы поперли на занятия с погружением?" - подумал Шубников не в первый раз. Тамара Семеновна не бралась говорить о всех, она не знала, что у каждого в тайниках и погребах, но, наверное, цели и причины тут разные: кого подтолкнули к занятиям собственные несовершенства, кто не захотел отстать от знакомых, кому занятия припрогнозировали в очереди хлопобудов. Впрочем, она не знает, и не ее это дело. Шубников решил не лезть ей в душу и тем более не спрашивать, отчего она сама затеяла занятия с погружением. Бурлакинские устройства и игрушки с электронными мозгами на все ему могли ответить. Шубников лишь заметил, что его вопросы или недоумения связаны с односторонним, на его взгляд, направлением занятий, чуть ли не мемориальным, чуть ли не музейным. Отчего в учебной программе нет связей с житейской практикой и нравами конца столетия: наш век кое-что изменил и придумал в светских отношениях, а уж наползает третье тысячелетие. Тамара Семеновна разволновалась и вступила в полемику с Шубниковым. Основой образования для погрусветов, считала она, должно стать фундаментальное классическое наследие. К тому же пока ведь идет первый семестр, и, конечно, далее поводов говорить об отрыве учебы от задач живой действительности не будет. - Ну хорошо, - миролюбиво сказал Шубников. - Я ведь к тому: не затоптали бы потом наших выпускников другие светские львы и буйволы. - Наших не затопчут, - уверила его Тамара Семеновна. Тамаре Семеновне бы уйти, а она сидела и молчала. И Шубников молчал. - Какой вы одинокий, - сказала Тамара Семеновна. - И как вы устали и озябли. Шубников вскинул голову, посмотрел на Тамару Семеновну. "У нее домашние, уютные, сладкие щеки, - подумал Шубников, - от них будет тепло..." Он знал, что удивления: "Какой вы одинокий" и "Как вы устали" - выказывались еще в пору кремневых наконечников копий, знал и к чему они приводили. Однако теперь он был убежден, что слова эти прозвучали впервые и единственно ради него. Тамара Семеновна поднялась, подошла к Шубникову, стала гладить его волосы, смотрела на одинокого и уставшего с жалостью старшей сестры или матери, она понимала его и сострадала ему. Она верила ему. Шубников обнял синюю юбку матроски, прижался к ногам Тамары Семеновны, чувствовал ее жар и ее стремление к нему. Ничто его не страшило, ничто не могло остановить. Раздался звонок. Любовь Николаевна приглашала Шубникова к себе в светелку. Шубников хотел было выругаться в трубку, но обернулся. Тамары Семеновны не было в кабинете. Пришлось вызывать извозчика Тарабанько и ехать на станцию Трудовую. Ехал Шубников воинственный, был готов устроить скандал в светелке или учинить допрос, и уж во всяком случае выразить презрение к загульной даме. Но ни скандала, ни допроса не произошло. Любовь Николаевна поставила себя так, что Шубников тут же ощутил ее превосходство и свою заинтересованность в ней. Забитым мужиком при властной, своевольной бабе показался Шубников сам себе. В подполье его, в сыром, заплесневелом углу его тотчас завозилось возмущение, заерзало мечтание поставить Любовь Николаевну на место, да еще и унизить ее именно как бабу. Впрочем, Любовь Николаевна дала понять Шубникову, что ни на какое превосходство она не претендует, что она по-прежнему раба и берегиня, а уж потом подруга, сподвижница и компаньон. В нечаянном же отсутствии ее Шубников не должен видеть обиды, по правилам ее поведения она обязана в любой миг чуять желания и состояния пайщиков кашинской бутылки, но вовсе не обязательно ее присутствие вблизи их. Она и прежде по необходимости пропадала, но никто на нее не ворчал и не дулся (для Шубникова этим "никто" был, конечно, гадкий аптекарь Михаил Никифорович, до сих пор не сгинувший), и в будущем ей, несомненно, придется пропадать. О бале она знала, но опоздала и не успела переодеться, здесь она виновата, но, впрочем, как она поняла, было кому пройти в первой паре под руку с гардемарином. - Ох и шалун, - лукаво улыбнулась Любовь Николаевна и погрозила Шубникову пальцем. Напрягшийся было Шубников стал уверять ее, что она заблуждается, что он прост и прямодушен и весь здесь - в светелке. - Шалун! Шалун! - укоризненно улыбалась Любовь Николаевна. - Но я-то ведь не собственница с острогом, я не держу... Волновался он, переживал, рассказывал ей Шубников, скучал без нее и боялся за нее, боялся, как бы не полонили ее лихие разбойники, как бы не стали ее пытать и мучать с намерением сломить и прибрать в свой стан. - Успокойтесь, - посерьезнев, сказала Любовь Николаевна. - Здесь полонить и сломить меня никто не может. Если только... - Что - если только? - Нет, ничего, забудьте. Шубникову казалось: Любовь Николаевна как женщина должна в нем нуждаться, тем более что начался апрель, но пылкости Шубников не ощущал в Любови Николаевне. Она была с ним - и в отдалении от него. Это Шубникова сердило. Потребовать же установить какую-либо определенность в их с ней вечерних отношениях Шубников не желал из опаски увязнуть в них, потерять себя или даже попасть в капкан. Да и вдруг Любови Николаевне предстояло на его глазах превратиться в лягушку, или в склизкую медузу, или в жидкость, схожую по свойствам с серной кислотой, или в металлическую рухлядь с электронной начинкой. Шубников посчитал, что при поездках в светелку для него главное - держать ситуацию в руках. В ситуацию эту, приоткрыв дверь и перешагнув порог, уже вступала Тамара Семеновна. Но женщины, пусть и две, постановил Шубников, в грядущих его делах должны были находиться в обозе. Зная об этом, Шубникову бы не нервничать и не раздражаться в светелке. А он порой все же раздражался. В особенности когда Любовь Николаевна (молчание ее он переносил, привык, ладно) глазами и мыслями уходила куда-то в дали дальние, недоступные ему, а он сидел рядом дурак дураком. О чем-то она грустила все чаще и чаще, из-за чего-то маялась, изводила себя, но ему ничего не открывала. Шубников готов был бегать по светелке и кричать что-то. Однажды он вскочил и именно закричал. Кричал о том, что ему мешает аптека или всякие аптекари, что не только рукопашная на балу расстроила его, пусть бы и дрались эти идиоты, их дело, его оскорбило издевательство аптеки, пляски и колыхания над толпой непрошеных кислородных подушек, бандажных поясов, чулок для тромбофлебитных ног, и если это допустит Любовь Николаевна, он устроит такое, что все Останкино, все Останкино, все Останкино!.. - Успокойтесь, - холодно сказала Любовь Николаевна. - Я приняла ваши слова к сведению. А как тем временем поживал Михаил Никифорович, не забытый Шубниковым, но забытый нами? Утренний полив цветов на подоконниках стал для Михаила Никифоровича ритуальным действием. Он и желал бы отторгнуть от себя Любовь Николаевну (или себя от нее), но не получалось. Выходило, что в своей жизни Михаил Никифорович привязался к женщине эдак впервые. То, что Любовь Николаевна его покинула, было справедливо. Тоску же, считал Михаил Никифорович, возбуждали дурные стороны его натуры. Умный человек назвал любовь возвышенной формой собственности, ревность же и страдание покинутого любовника, по его мнению, вызывались уворованной собственностью. Раз ты такой дурной, говорил себе Михаил Никифорович, то и терпи. Ему рассказывали про Палату Останкинских Польз, а он не хотел про нее слушать. Многие из его знакомых ринулись туда (иные по приказу жен) и были там при интересах и при деле. Однако подходили к Михаилу Никифоровичу и люди, возмущенные Шубниковым и Палатой, летчик Герман Молодцов в их числе. Они требовали от Михаила Никифоровича прекратить безобразия. Михаил Никифорович хмурился, противодействие его Шубникову теперь могло быть понято и истолковано в одном смысле. Но, может быть, Любови Николаевне понадобился поединок у подножия трона? Да и отчего же поединок, отчего же не турнир? Нет, так думать о ней Михаил Никифорович не хотел. И он все же по-прежнему считал Шубникова человеком-пустяковиной, пустозвоном и безобидным арапом, а потому полагал, что бед и досад Останкину он не причинит. На его памяти Шубников не был постоянен в увлечениях, все ему быстро наскучивало, должна была скоро наскучить и Палата Останкинских Польз. Что же пока происходит в Палате и как, Михаил Никифорович знать не желал. Лишь об одном он бы спросил осведомленного человека: а напевает ли сейчас при случаях Любовь Николаевна и что напевает? Как будто бы нечто зависело от того, напевает она или нет... В апрельский день Михаил Никифорович поехал в Сокольники на выставку "Фармацевтика Югославии". Там в чистом, как коробка для шприцев, павильоне, переходя от стенда фирмы "Пливо" (антибиотики) к стенду фирмы "Галеника" (сердце, сосуды), он наткнулся на харьковского однокашника Сергея Батурина. Прошлым летом посидели они в шашлычной, повздорили из-за слов, разошлись каждый со своими правдами и с тех пор не встречались. - Не надумал к нам в лабораторию? - шумно спросил Батурин. - Нет, - сказал Михаил Никифорович. - Пока не надумал. - Все еще намерен спорить с утверждением мудрецов: "В саду от смерти нет трав"? - Что толку с ним спорить, - вздохнул Михаил Никифорович. "В саду от смерти нет трав", - повторял он потом. И вспоминал Любовь Николаевну, призывавшую их к подвигам. Горько было Михаилу Никифоровичу. Он долго еще бездумно бродил аллеями Сокольников. А дома его ждало письмо от матери. Матушка писала, что надумала поехать погостить к Павлу, среднему сыну, в Ленинград, давно обещала и Павлу, и невестке, и внукам и вот поедет. Под май она вернется в Ельховку, чтобы все посадить в огороде, и надеется, что по дороге домой на день-два сможет заглянуть к нему в Москву. Обрадованный Михаил Никифорович вспоминал свой дом, представлял, как хлопотала мать, собирая гостинцы внукам, думал, как принять ее и что бы устроить ей в Москве ладное и хорошее... 51 Гулянья предстояли через пять дней, а Шубников ходил злой. Как было на улице Королева Поле Дураков, так оно и осталось. Ветры здесь гуляли и волки выли. Шубников утешал себя: так всегда перед премьерой, ничего нет, актеры бездари и спились, но занавес в семь часов раздвигается. И нельзя сказать, что на улице Королева и на прочих выбранных Шубниковым площадках вовсе ничего не делалось, нет, здесь стучали молотки и визжали электропилы, вертолеты опускали фермы, мачты, ячейки покрытий, желтые искры рассыпали сварщики, но все шло не так, как бы хотелось метавшемуся по Останкину художественному руководителю. Метался он в ватнике, метался в упоении устройством и режиссурой праздника и проклинал всех, при случаях и себя. В конце концов все декорации, строения и аттракционы, все, все могло бы явиться и ночью в канун гулянья в единое мгновение по его, Шубникова, запросу, но тогда бы вышло, что сам он - лодырь, лежебока, несостоятельный мастер, способный лишь на веление. Нет, он должен был все устраивать сам, тем более что люди и силы в городе были, их только следовало взъерошить и впрячь в дело. Но с кем взъерошивать и запрягать, если его окружали идиоты? Худо выходило с пожарниками. Тем, на которых надеялись, предстояло в горячие на улице Королева дни быть на вахте или на учениях. - А какие тут могут быть льды? - сказал Голушкин. - Жара стоит июльская. Я парюсь в тенниске. Льдов теперь никаких быть не может. - Что?! - грозно, с актерским преувеличением грозности спросил Шубников. - Льды будут! Ледяные горы и дворцы есть в контракте, и они должны быть, даже если завтра здесь начнет протекать река Лимпопо. Иначе мы позорные люди! Взялись делать - извольте делать! Представитель водонапорной башни, два месяца назад заказавший гулянье сотрудников на природе, был скромен в запросах и ни о каких ледяных дворцах речи не вел. Единственно он просил о том, чтобы гулянье хоть немногим напомнило известные по литературе весенние чаепития в Марьиной роще. Теперь в Марьиной роще все застроено, порабощено кирпичом, там не только что пить чай, там и шпроту негде съесть с дамой на природе. "А народ у нас хороший, - сказал представитель, - отзывчивый на все мероприятия". Шубников тогда мгновенно вспыхнул, размечтался, бегал по кабинету, взмахивал руками, приводил представителя водонапорной башни в восторги и ужасы картинами народного гулянья. А вспомнив о сотворенных в Саппоро пожарниками ледяных дворцах, уговорил представителя вставить в контракт ледяные горы и дворцы. - Можно найти людей взамен пожарников, - предположил Голушкин. - Взамен пожарников найти никого нельзя, - сказал Шубников. - Ну если не взамен, то помимо... А то вот просятся. - Кто просится? Уважительно просилась витаминная, вкусная и солидная фирма, ближняя овощная база. Она бы хотела стать участником праздника на правах третьего триумфатора. База предлагала и помощь в подготовительных работах, ей ничего не стоило вызвать на перетруску чеснока сколько хочешь и каких хочешь специалистов, можно кандидатов, можно докторов, можно академиков, можно скрипачей, и направить их на улицу Королева. Имелись на базе ледники и холодильные установки. - Это ценно, - согласился Шубников. - Но три триумфа для одного вечера много. А что же они раньше терпели? - Только теперь сняты путы с поводов для триумфа. - В следующий раз. Заявку от них примите. А на гулянье мы их допустим. Пусть себе гуляют в первых рядах. - Значит, если согласятся на простое гулянье, - сказал Голушкин, - мы потребуем работников с перетруски чеснока. И попросим фрукты для гуляющих. - И семечки. - Семечек у них может не быть, - обеспокоился Голушкин. - Пусть достают! - решительно сказал Шубников. - И побольше! Жареных и каленых! - Жареных и каленых... - записал Голушкин. - Ну вот, отыскались работники на льды. Если уж вам так любезны льды. - Но руководить этими работниками должны пожарники. Не трудитесь противоречить. В контракте записаны пожарники, а не перетрусчики чеснока, хоть бы и скрипачи. Непоколебимая вера в то, что наши пожарники ничем не хуже японс