х. - Вам не скучно? - засмеялся Терехов. - Хотите, я проглочу огонь? Он достал спички и, вспоминая, как это делал Соломин, поджег жгут. Он поднял жгут вверх, и огонь стал рваться из его рук под потолок. Он стоял и видел Надины испуганные глаза, верил в то, что сейчас он повторит рискованный фокус Соломина, станет заклинателем огня, усмирит его, подчинит себе, и огонь не обожжет его, пожалеет его. Терехов открыл рот и назло всем опустил жгут, но Надя подскочила к нему, с силой выдернула жгут из его рук, бросила на пол и стала топтать пламя. И когда пламя исчезло, дым испустив, Надя подняла глаза, и они с Тереховым зло посмотрели друг на друга. - Ты с ума сошел, Павел, - сказала Надя. - Ах так, - обиделся Терехов. - Значит, никому не нужно мое искусство? Тогда я уйду. Он повернулся и пошел к выходу. - Погоди, - догнал его Олег. - Ты не можешь уйти от нас в такой день. Ты нас обидишь... - Терехов, останься, - сказала Надя. - Нет, мне тут делать нечего, - заявил Терехов. - Неужели вы сами это не понимаете... - Ты нас обижаешь, Павел... - Не упрашивай его, Олег, - сказала Надя. - Видишь, какой он... - А какой я? Какой я? - Ты нас обижаешь, Павел... - А, пошли вы... - сказал грубо и с отчаянием Терехов и, не глядя ни на кого, отправился к двери. На вешалке он с трудом отыскал свой плащ, догадался переобуться, натянул сапоги, а ботинки оставил в столовой и, плечом нажав на дверь, нырнул в мокрую ночь. Ветер был холодный и резкий и заставил Терехова поднять воротник плаща. Терехов все еще ворчал про себя, бродил по черному поселку без всякой нужды и цели, упал однажды, поскользнувшись, и долго в ручье смывал грязь с плаща, вытащив фонарик, решил, что ему необходимо спуститься к Сейбе и посмотреть, как там она и как там мост. Дорога к Сейбе была долгой и трудной, а голова у Терехова - смурной, и все же он добрался до травяного берега, а добравшись, как и в воскресенье, ничего не увидел. Но он не ушел, а стоял и слушал Сейбу, успокаиваясь и трезвея. В сторожке, когда он возвращался в поселок, Терехов увидел свет, старик попался вымуштрованный веком и к распоряжениям временных начальников относился, видимо, скептически. Терехов улыбнулся и побрел дальше. Было тихо и черно, сейбинские жители сидели в тепле, и только на крыльце женского общежития Терехов заметил черную фигуру. Он посветил фонариком и удивился. - Илга, это ты? - сказал Терехов. Он растерялся и не знал, как говорить с ней. - Что ты тут делаешь? - Я тебя жду. - А зачем? - Я и сама не знаю, - сказала Илга. Терехов сунул фонарик в карман и не спеша поднялся на крыльцо. Илга была рядом, но он не видел ее лица и ее глаз, слышал, как часто она дышит. - И давно ты меня ждешь? - Не знаю. Не помню. - Ты не промокла? - Не знаю. - А что ты знаешь? - Что я тебя люблю. Она произнесла это тихо и печально и словно бы для себя самой, а не для него. Терехов шагнул к ней, нашел ее руки, стал гладить ее пальцы, волосы ее мокрые, и мокрый лоб, и мокрые щеки. Он притянул ее к себе и целовал ее, и она целовала его, губы у нее были мягкие и теплые. "Терехов, - шептала она, - Терехов...", а Терехову было хорошо, и снова явилась добрая мысль, что только в этой ласковой женщине и живет его истина, его радость и его успокоение, а остальное - не все ли равно, остального нет, и Терехов был благодарен Илге, что она оказалась с ним на одной земле, на одной саянской планете, под черными дождями. Илга прижалась к нему и все шептала: "Терехов... Терехов...", он тоже говорил ей что-то и не обманывал ее, она смеялась и целовала его, и Терехов смеялся, но вдруг Илга напряглась, дернулась в сторону и потом, упершись в его грудь ладонями, оттолкнулась от него и, повернувшись резко, шагнула в коридор общежития. Терехов растерялся и пошел за ней не сразу, коридор был пустой и тихий, жители его веселились сейчас в столовой, Терехов нашел Илгину дверь и, нажав на нее, понял, что она заперта изнутри, Илга стояла за дверью, Терехов это почувствовал, и ему послышалось, что она плачет. - Перестань, Илга... Отопри... - Нет, нет, нет! - Открой, Илга. Пусти. - Ты ее любишь!.. Ты ее любишь!.. - Не надо, Илга... - Ты ее любишь! Ты Надю любишь! Уходи!.. - Я никуда не уйду. И ты это знаешь. - Замолчи, Терехов... Не надо... - Пусти, Илга... - Нет, нет, нет! Ты любишь Надю! Она всхлипывала, а потом замолчала, может быть, ждала, что он скажет сейчас: "Не люблю я Надю. Я люблю тебя", наверное ждала, только этих слов ей и надо было, полетел бы крючок вверх, вымаливала она эти слова у Терехова. - Не все ли равно, - сказал Терехов хмуро. - Кто знает, как будет дальше. Мало ли как повернется все дальше. - Уходи, Терехов, я прошу тебя... - Я не уйду. Открой. - Уходи. Ты ее любишь... - Ты хочешь, чтобы я выломал дверь? - Тогда я убью тебя! - Вот это любовь, - сказал Терехов. - Уходи, уходи, уходи... Последнее "уходи" совсем тихо, как мольба, как гаснущая надежда, и потом молчание, молчание, которое нельзя было вытерпеть, и Терехов, забеспокоившись, сначала слабенько постучал в дверь, точно боялся, как бы Илга не сотворила чего, ведь росла она в городе с чугунным памятником любви, потом стал стучать громче и забарабанил, забарабанил так, что доски дверные затрещали, повторял: "Открой, Илга! Открой!", не заботился о том, услышат ли его вокруг, появятся ли любопытные носы, барабанил кулаками с досадой, но вдруг подумал: "А зачем? К чему это все...", и Терехов опустил руки и пробормотал: - Ну ладно. Ну как хочешь. И он, нахмурившись, пошел коридором, остывал, все еще надеялся, что Илга не выдержит и выскочит за ним следом, но дверь не открылась, и тогда Терехов сказал себе: "Ну и дура... Мало ли как все могло повернуться в жизни... Ну и дура". Он шел к своему дому, ссутулившись, усталый и разбитый. 19 - Терехов, один известный тебе человек желает поговорить с тобой. Я это чувствую. Чеглинцев стоял перед Тереховым на страдалице доске, плавающей в грязи, и улыбался. Дождевые капли бежали по его носу и щекам. - Ты, что ли, этот известный человек? - Лично товарищ Испольнов. Василий. - Где он? - Нынче дома и один. - Он тебя послал за мной? - Послать он не мог, потому как мы с ним в разных организациях. А намекать - намекал. - Поговорить захотел? - А почему бы перед отъездом и не поговорить? - Когда отъезд-то? - Скоро. Говорят, вода в Сейбе начала спадать. - Голова у тебя болит? - Немного есть. А у тебя? - Болит. Слушай, я здорово пьян был вчера? - Ты? Да нет, не заметил. Танцевал, помню, отчаянно. - Я сегодня с трудом встал. Вдруг увидел - солнышко. Луч на полу. Вот обрадовался! А потом снова дождь. - Соломин шепотом уговаривал Испольнова остаться. Думал, что я сплю. Они шли медленно, прогуливались, как курортники в счастливом санаторном забытьи, дышавшие после обеда лечебным воздухом. Сопки стояли вокруг взлохмаченные и мокрые, и облака гуляли по ним. - Слушай, - сказал Терехов, - ты все около Арсеньевой вертишься. Ты серьезно или просто так? - Просто так. А тебе-то какое дело? - Я же ее сюда привез. Мне и отвечать. Хотел, чтобы жизнь у нее наладилась. - А может, я и есть наладчик? Может, у меня серьезные намерения... - Знаю я твои намерения... А ей сейчас очередной кобель не нужен... Иначе все по-старому пойдет... Я тебя прошу... - Ладно, - сдвинул кепку на лоб Чеглинцев. - Если ты просишь... Я-то не обеднею... - Слово даешь? - Ну даю... Я вообще остепениться решил. Такие у меня планы. Доучиться хочу. Вы с Севкой в Курагине учились? - Да. Сколько у тебя классов? - Девять. Но я девятый хочу повторить. Все забыл. Придется по вечерам таскаться в Курагино. - Вот и пришли. - Валяйте поговорите, а у меня есть дела. Пока. Чеглинцев уходил стремительно, словно Испольнов мог выскочить сейчас на крыльцо и пригласить его участвовать в разговоре, былинный богатырь убегал нашкодившим второгодником, и Терехов улыбнулся ему вслед. Испольнов сидел за столом в рыжей ковбойке, ворот расстегнув, и морщил лоб. В комнате было жарко, печка пыхтела, черные портянки и ватные штаны были разложены на ней, ароматили воздух. Испольнов заулыбался, улыбка его, как всегда, была нагловатой и ироничной, но и чуть заискивающей. - Раздевайся, начальник, - сказал Испольнов, - а то сопреешь. - А ты чего сидишь в такой духоте? - спросил Терехов, подсев к столу. - Тебя жду. - Я думал, золото сторожишь. Испольнов нахмурился, и Терехов подумал, что зря он сказал о золоте, хотел пошутить, а Испольнов не принял шутки, и, чтобы смягчить напряжение, возникшее тут же, Терехов добавил: - Это не я выдумал про золото. У нас в поселке часто болтают: "Испольнов золото сторожит". А ты и не знал? Говорят, у тебя мешок под кроватью пуда на два. - Встань и загляни под кровать. Оторви зад. Увидишь обглоданный чемодан. Но золото есть. Песочек в кисете. Нашими руками намытый. Нашими спинами найденный. Испольнов сказал это сердито, обиженно, и Терехов понял, что к кисету с песочком он относится серьезно и шутки коробят его. - Ладно, - проворчал Испольнов, - тебя ведь не золото интересует. - Ты тогда все время при Будкове был? - Был. Вроде первого заместителя. Нас и начинало-то на Сейбе всего ничего, бригады две. - Слушай, - сказал Терехов, - то, что вы гравий вместо бута наложили, - это, конечно, ерунда. Я другого не пойму. Зачем Будкову врать надо было, почему он так спешил, а? И как комиссию обвел? - А зачем тебе все это знать? - Из любопытства. - Не темни, Терехов. Испольнов смеялся. - Есть такие кружки "Хочу все знать", - сказал Терехов, - я в такой кружок записался. - Нам картину крутили тут. Не смотрел? Там один чудак все повторял: "В неведении - блаженство" или что-то в этом роде. И он прав. Вот ты меня наслушаешься и потом спать не будешь, нервную систему изматывать начнешь... - Это уж моя забота, - сказал Терехов. - Ну смотри... Испольнов смеялся, и было в его смехе злорадство, будто бы он уже заранее догадывался о том, к каким злоключениям и нервотрепкам приведет Терехова его рассказ, и предвидение этого Испольнову доставляло удовольствие. - Он тогда спешил, - сказал Испольнов, - и нас подгонял. Но с ним хорошо было. И нам он понятный, и мы ему. И за людей он нас считал, не то что Фролов. Ух, этот гад! Плетку бы ему в руки. А Будков ничего. Ел с нами, пить давал и сам не брезговал, и вообще мы забывали, что он начальник, так, плотник, и не самый последний, вертелся с нами, здоровый, хоть и тощий, знаешь, такой жилистый. Все книжки нам таскал с советами, как лучше работать, учиться все заставлял. Мы сначала думали - стиляга, а потом он нам понравился. И не трус, это уж я точно знаю. - Вроде бы не трус, - кивнул Терехов. - Но, гад, обидчивый и своего не упустит. Однажды он мне выговорился. Как-то мы с ним выпили с устатку, посидели на солнышке. "Вот, говорит, обидно, что такие люди, как Фролов, держатся. Время их прошло, а они все еще на постах. Ничего, говорит, мы свое возьмем, от нас толку будет больше". В общем, я понял так, Фроловым начальство недовольно, плохо у него дело идет, замену ему ищут, и его, Будкова, заметили. Вот и надо ему срочно в чем-то ярком, что начальственный глаз увидит, себя проявить. А тут мост. И идея Будкова, и сам он этот мост строил. Ох и спешил. И переспешил. Бут нам только к названному в плане сроку обещали достать. Срубы уже стояли, а камня нет. Отчет Фролов должен был делать, разнос ему готовили, вот тут Будков засуетился, все рассчитал, понимал, что лучше случая не представится. Представляешь, в Абакане секут начальника поезда, последнее предупреждение ему делают, и тут приходит телеграмма от его прораба, молодого, толкового: "Мост раньше срока построен", представляешь, как все расплываются и шепчут друг другу: "Вот кого надо делать начальником поезда, я вам давно говорил..." - Психолог... - проворчал Терехов. - Это он все мне тогда говорил заранее. В общем, он махнул рукой и велел мне засыпать гравием. - А комиссия, - спросил Терехов, - была комиссия? - А что комиссия? Была комиссия. Двое приезжали. Бревна пощупали, по мосту походили, обмеры сделали, еще чего-то проверяли. Сейба тогда маленькая, тихая была, кто бы мог подумать, что с ней такое случится. Так бы и стоял этот мост сто лет. К тому же эти двое приехали, знаешь, до того довольные Будковым, так они его за глаза хвалили. А Будков тогда перетрухал, - засмеялся вдруг Испольнов, и было видно, что вспомнить, как Будков струсил, ему приятно. - Ты все знал? - Знал, - загоготал Испольнов, - а почему бы мне не знать. Премию я за этот мост получал. - Купил тебя Будков? - Не деньгами купил. Грело мне душу, что Фролова он свалил. В этом я ему помогал. Я работать люблю и умею, ты знаешь, только надо, чтобы и платили мне прилично, а Будков не скупился, нам кое-что приписал. Чтобы не ворчали... И потом он не раз прибавлял в бумагах нам всякие работы, чтобы мы довольны были... - Смелый, смелый Будков, - сказал Терехов, - а тут струсил... - Не без слабостей... Но он нас и ценил... Все, что нужно было к сроку или в штурмовом порядке сделать, все нам поручал... Не подводили... Его хвалили, и нам башлей перепадало. Так что взаимное уважение было... До поры до времени... А этот, наш Ермаков, сухарь, принципиальный товарищ, из-за своей принципиальности тридцать лет в прорабах... - За рассказ тебе спасибо, - сказал Терехов, - возьми-ка ты ручку и лист бумаги и изложи все по порядку. А? - Да? - загоготал Испольнов. - Документ от меня получить хочешь? Нашел дурака!.. - За деньги ты не бойся, никто с тебя их не потребует... Уж если потребуют, то с Будкова... - Ты меня не успокаивай. Я все свои права и без тебя знаю. Ученый... Да и не затем тебе все это рассказывал. - А зачем? - А затем... а затем... Оба вы с Будковым у меня в печенках... Ненавижу вас... Волю бы мне... Испольнов сидел, сжав губы, и волчья голодная злость была в его серых стальных глазах, он смотрел не на Терехова, а в стену, уклеенную голыми плечами кинозвезд, и не видел этих худых горемычных баб, ничего не видел, думал о своем, и от его тяжелого, как сырая бетонная плита, взгляда Терехову стало жутковато. Терехов поднялся. - Мне все равно, любить ты меня или к стенке готов поставить... Но на кой черт ты меня позвал... - Просто так, позабавиться... Он мне в письмах все опишет. Как вы с Будковым сцепитесь... Ты же теперь не успокоишься, ты теперь справедливости захочешь добиться... - Нужен мне твой Будков! - сказал зло Терехов, он хотел добавить, что скоро сам уедет из Саян и ему все здешнее безразлично, но сообразил, что эта весть только обрадует Испольнова, и потому он замолчал. - Э, нет, - крутил пальцем Испольнов, кричал, распалившись, - меня не обманешь! Я тебя знаю... Не выдержишь ты, сунешься с Будковым воевать, и полетят перья... А Будкова я еще лучше знаю... Ты не выдержишь, не выдержишь... На свою шею любопытство заимел... В неведении - блаженство, понял?.. Будков выкрутится, это уж точно, но и ему нервы попортите!.. А я все знать буду за тысячи километров... Испольнов хохотал, издеваясь над Тереховым, радуясь будущим сражениям своих недругов, и он был противен Терехову и страшноват ему и непонятен. - Ладно, - Терехов направился к двери, - и за то, что рассказал, спасибо. Он старался быть спокойным, все равно он уезжал из Саян. 20 В конторе Терехова ждали гонцы с сосновской стороны. Севка, переправивший их через Сейбу, сидел в комнатушке возле шоколадного сейфа и курил. Лицо у него было землистое и равнодушное, и слова он выдавливал из себя с трудом. "Скорей бы спадала вода, - вздохнул Терехов, - дал бы я Севке сутки отоспаться. И сам бы прилег". Но это были только мечты, потому что гонцы, посланные Ермаковым, передали его предупреждение держаться и быть на стреме, вода могла пойти снова, и к тому же из лесозаводской запани повымывало лес, и теперь вырвавшиеся на свободу громадины летели к мосту. "Не было печали!" - выругался Терехов и распорядился выставить на мосту ребят с баграми и шестами в ожидании деревянных таранов. Он предложил Севке отдохнуть, но тот мотнул головой: - А хлеб кто вам привезет? - Бог тебе в помощь, - сказал Терехов. Разобравшись с делами в конторе, Терехов собрался было сходить к мосту, но тут он почувствовал неожиданное равнодушие к судьбе деревянной махины, то ли шло это безразличие от придавившей его усталости, то ли еще от чего. "А-а, катилось бы все к черту!" - выругался Терехов и решил отправиться в общежитие, посидеть в пустой и спокойной комнате полчаса, подремать полчаса или хотя бы побриться, воспоминание о вчерашней, пусть минутной, свежести после бритья было Терехову приятно и тянуло его в сырой приземистый дом. Печку разжигать пришлось бы долго, а тушить ее сразу было бы жалко, и Терехов надумал обойтись холодной водой. Он вытащил лезвие, последнее и давнее, купленное еще в Красноярске, притащил в блюдечке воды, но, когда присел у стола, шевельнуть рукой не мог, так и застыл, уставившись на дождевые дорожки, сбегавшие по стеклу. Голова уже не болела, но к ощущению усталости прибавились похмельная сквернота и недовольство собой, недовольство всем, что в его жизни приключилось, и Терехов вовсе не успокаивался, а мрачнел, и раздражался, и ругал себя, и стыдил себя, и все ругал, а за что, сам не знал, впрочем, это не имело значения. - Терехов, можно к тебе? Терехов обернулся. На пороге стояла Надя. - Заходи, - сказал Терехов и снова повернулся к окну. - Я не буду раздеваться, я ненадолго, а у вас так холодно. - Как хочешь... - Но плащ у меня очень мокрый, я его все же сниму... - Сними... - Ты занят, Павел? - У меня перекур, - Терехов достал сигарету. - Я тебе не помешаю? - Наверное, нет. - Но ты недоволен, что я зашла, да? Я вижу... - Я просто устал, - сказал Терехов и встал. Теперь, когда он прохаживался, как бы поджидая кого-то, от тумбочки и до стола, где он оставил лезвие, помазок и блюдце с холодной водой, он не смог удержаться и не взглянуть на Надю, прижавшуюся к стене. И, взглянув на нее, он удивился Надиному преображению, вчерашняя сверкающая королева бала померкла и постарела, и даже нечто скорбное и вдовье проявилось в мокром опущенном ее лице. - Все мы устали, - сказал Терехов. И добавил, помолчав: - Снимай, снимай плащ. И не стой у порога. Не было тепла в его словах, а была подчеркнутая вежливость, и Надя могла это почувствовать, но, когда, повесив плащ и платок, она обернулась к нему, на лице ее появилась улыбка, робкая и отчаянная, но все же улыбка, и Терехов нахмурился. - Я был вчера пьян, - сказал Терехов, - извини, если я вчера доставил вам с Олегом неприятность. Он произнес это старательно и предложил Наде сказанным позабыть все, что между ними было вчера, все его свадебные слова, танцы, шутки и прочие выходки, позабыть и посчитать, что в ответе за них вовсе не он, Терехов, а хмель, сидевший в нем. Виноватая Надина улыбка погасла, исчезла, густые яркие волосы закрыли влажные синие глаза. - Хорошо, - сказала Надя. - Я принимаю извинения. Она опустилась на стул у Севкиной кровати, опустилась тяжело, не глядя, и волосы почти закрыли ее лицо. Она сидела молча, и Терехов прохаживался молча от тумбочки и до стола, дотрагивался иногда, сам не зная зачем, до помазка, чувствовал себя скверно, а Надино присутствие злило его и казалось ему бессмысленным и противоестественным. - Почему ты меня не гонишь? - подняла голову Надя. - А почему я тебя должен гнать? - спросил Терехов, так и не прекратив свое хождение. Она не ответила, и вновь уселась между ними неуклюжая тишина, наблюдала за ними с ехидцей, и Надя ладонями быстро закрыла лицо, заплакала, зашептала, всхлипывая: - Что я наделала!.. Что я наделала!.. Терехов, какая я дура... Господи, что я наделала!.. Зачем я!.. Терехов остановился, теребил нервно щетину на подбородке, суматошное свое желание подойти к Наде, успокоить ее он подавил жестоко, молчанием своим предоставляя Наде возможность выплакаться, раз уж она не могла сделать это где-нибудь в ином месте. - Почему ты меня не гонишь? - спросила Надя. Терехов пожал плечами, движением этим говоря: "А собственно, почему я тебя должен гнать? Меня уже ничто не волнует, и ничему я не верю, а этим слезам в особенности, к тому же мне уже все равно, и я сейчас спокоен, и, есть ли ты, нет ли тебя, мне безразлично". - Хорошо, - сказала Надя, вытерла слезы. - Я больше не буду реветь. Ты меня извини. - День чудесных извинений, - сказал Терехов и не улыбнулся. - Да... - рассеянно сказала Надя. Терехов, подумав, присел у окна, Надя была сбоку, за его плечом, и он на нее не смотрел. - Ты знаешь, зачем я к тебе пришла? - Нет, - сказал Терехов. - Не знаю. А в голосе его было: "Не знаю, да и знать мне не интересно". - Плохо мне, Павел, ох и плохо... Что я наделала... Терехов обернулся, Надины слова, произнесенные, как ему показалось, с надрывом, его испугали, но он тут же понял, что относятся они к ее нравственному состоянию, а не к физическому и что не упадет она сейчас в обморок, не случится с ней удар, и он снова стал глядеть в оконное стекло. - Ты меня не слушаешь, Павел? - Слушаю... - Ничего у нас с ним не выходит... С Олегом... Ничего... Что я наделала! - Ты пришла, чтобы я тебя успокоил?.. - Не знаю, зачем я пришла... - Ты сумасбродная девчонка. Ты сама это прекрасно знаешь... Через полчаса у тебя изменится настроение, и ты отругаешь себя за то, что приходила сюда. - Нет, Павел. У меня не изменится настроение... - Но ты хочешь, чтобы я тебя успокоил?.. - Ничего я не хочу... Я тебя люблю, Павел... - Вот как? - удивился Терехов. - Я тебя люблю, Павел... - Зачем же тогда... - начал было Терехов, но осекся, почувствовав, что сказать ничего не сможет, да и не узнает ничего больше; сто раз ему казалось, что она любит его, сто раз он убеждал себя в этом, нервничал и расстраивался, сто раз он надеялся на то, что она любит его, а все остальное обман, и потом сам разбивал свои надежды, теперь же, услышав Надины слова, увидав глаза ее, он растерялся и не понимал, что ему делать, как быть ему, не понимал не разумом, а всем существом своим, как ему быть, как жить ему. Надя смотрела ему в глаза и не отводила взгляда, и Терехов знал, что она сказала ему правду. Глаза ее были влажные, добрые и растерянные. Глаза ее были любимые, и нужно было подойти к Наде и обнять ее и целовать эти любимые глаза. Все, что было между ними раньше, все, что было между ними и другими людьми раньше, все стерлось, все не имело ни малейшего значения, ничего не было и вовсе. - Ты мне не веришь? - спросила вдруг Надя. - Не верю, - сказал Терехов. Он сказал это и сам удивился, что произнес эти слова, удивился глупой и дешевой лжи их и их суровости и отругал себя, но стоял молча и не кричал: "Я вру, Надя, не верь мне..." - Я понимаю тебя, - сказала Надя и опустила глаза. Плакала она или нет, Терехов не видел, наверное, не плакала, а просто сидела отрешенная от всего, что было перед ней, и, может быть, о нем, Терехове, забыла, сидела сжавшаяся, ставшая вдруг маленькой, и Терехову было жалко ее, а подойти к ней он не мог. - Конечно, после всего, что случилось, после вчерашнего, - проговорила Надя, - ты мне не будешь верить... - А ты сама себе веришь? - обернулся к ней Терехов. - Не знаю, - прошептала Надя, - ничего не знаю... Она замолчала и снова как будто бы отключилась от всего, что было перед ней, силы истратив на признание, в которое теперь Терехов начинал не верить. Нет, он понимал, что Надя говорила искренне, и ей на самом дело было плохо, и сейчас, сию минуту, ей казалось, что она любит именно его, Терехова, и никого больше, но эта несчастная сия минута должна была пройти, не могла не пройти, и все встало бы на свои места, мало ли в Надиной жизни было подобных сумасшедших минут. Все и должно было встать на свои места, и вчерашний день со свадьбой при свечах никто отменить не мог, из памяти выкорчевать его никто не мог, и Терехов помрачнел, и обида завозилась в нем, подсказывая Терехову мысли злые, он стоял и уверял себя, что простить Наде вчерашний день никогда не сможет, он считал теперь, что Надя предает Олега и его собирается вовлечь соучастником в это предательство младшего брата. - Я все время уверяла себя, что люблю его, а не тебя, - сказала Надя, - я все время успокаивала себя этим. И мне стало казаться, что я люблю его, а не тебя... Я поверила в это... А теперь все полетело. - Да? - сказал Терехов. - Ты мне можешь не верить, Павел, это твое право... - Спасибо за это право... - Или ты ничего не помнишь, Павел... - Может, у вас начались семейные сцены? - сказал Терехов и понял тут же, что сказал пошлость, но не смутился, потому что ему хотелось говорить Наде слова грубые и сердитые. Но она, к его досаде, не заметила этих слов, а все думала о своем, что-то вспоминала или силилась понять и решить что-то важное для себя и для него, Терехова. - Ты не забыл, Павел, как ты шел по дуге моста, ночью, и мы ждали тебя на той стороне канала, и я ждала тебя? - спросила Надя. - Было такое, - сказал Терехов, - ну и что? - Ничего, - сказала, сникнув вдруг, Надя, - ничего. "Мало ли всякой ерунды случалось в моей жизни", - подумал Терехов. - Я тогда стояла мокрая, дрожала, платьишко носила тоненькое. Но какое небо было чудесное, ты помнишь? Какое-то густое и тягучее. Мне казалось, что в нем можно плавать. Нырнуть в него и плавать. И мне еще казалось, что тебе это легко сделать, шагнуть с той волшебной дуги в небо. Я тебе завидовала... - Не помню я никакого неба, - сказал Терехов. - Я смотрел под ноги. Хорошо еще, что на металле дуги были заклепки, они не давали скользить подошвам. - А дня через два я сама прошлась по той дуге над каналом, тоже ночью, не удержалась. Только меня никто не ждал на другом берегу. Да мне и не нужен был никто. Никто. Знаешь, все те дни какая-то тоска сидела во мне. И не знаю, по чему. Мне казалось, по тому тягучему небу. И еще мне казалось, что если пройдусь по твоей дороге, но ночной дуге над черной водой, я на самом деле смогу шагнуть в небо и искупаться в нем. Или смогу провести указательным пальцем свою полоску по небу, чтобы кто-нибудь подумал, что это упала звезда, и загадал желание, самое-самое, и оно бы сбылось. И когда шла по дуге, я смотрела только на небо и не видела твоих заклепок, я же все-таки ловкая, и ноги у меня сильные, не свалилась. Но небо так и не стало ближе, и даже оттого, что оно не стало ближе, оно стало дальше. Понимаешь? Почему так? Может быть, вообще нельзя приблизиться ну хоть на шаг к своей мечте, к своей тоске, к своей радости... - Очень может быть, - сказал Терехов. - А почему, почему так, Павел? Почему? Почему такие глупые люди, и радость, счастье ли их куда-то тянет, как воздушный шар корзину, а дотронуться до него нельзя, оно недостижимо... Или это я такая глупая... И что я тут наболтала... Терехов молчал, подчеркивая этим самым, что вынужден стать ее слушателем, а это дело нелегкое, но, впрочем, он выполнит требования вежливости, хотя сам в разговоре участвовать не будет, и рассчитывать на его сочувствие Наде бессмысленно. Желание подойти к ней и обнять Надю после ее слов о любви к нему теперь казалось Терехову слабостью, которой он будет еще стыдиться, теперь-то он был уверен точно, что Надин приход - это минутное сумасбродство, и вызвано оно или размолвкой с Олегом, или вечным Надиным брожением, которое было неясно ей самой, но которое всегда жило у нее в крови и, наверное, в ту влахермскую ночь потянуло ее на скользкие от росы стальные фермы моста, а от них до воды лететь было метров двадцать. - Ты не думай ничего плохого про Олега, - сказала Надя, сказала быстро, будто спохватившись, - он чудесный человек. - Ну и прекрасно, - кивнул Терехов. - Тут плохое надо думать обо мне... - Ни о нем, ни о тебе я сейчас не думаю... - Нет, понимаешь, очень часто мне казалось, что это настоящее... Что я люблю его... Иногда я жалела его, но чаще я думала, что люблю его... И вчера... А без тебя я никогда не могла... И с Олегом у меня началось из-за тебя... Ты этого не поймешь... Или мне на роду написано потешать публику и любить сразу двоих... - Ничем не могу помочь, - сказал Терехов. - В том-то и дело, что я люблю одного... И нынче стало ясно, как дважды два... Дай закурить, Павел... - Держи... - Спасибо. А ты хотел бы, чтобы я была твоей сестрой? - Нет, - сказал Терехов. - Не хотел бы. - Я бы тебе штопала носки, стирала бы рубашки, а ты бы засматривался на моих подруг... - Хорошо, - сказал Терехов, - сестрой так сестрой. Раздражение шевелилось в нем и распухало, надувалось, остренькими своими коготками перебирало ему нервы, как струны, и они позванивали, а Терехов все еще сдерживал себя, все еще думал, что спокойствием своим, ледяным своим равнодушием он смутит Надю, заставит ее выкинуть из головы минутный бред, и ей же от этого легче будет. - Павел, что ж теперь делать-то, - зашептала Надя, поникнув вновь, - как же быть-то? А? Ну скажи? - Все пойдет, как надо, - сказал Терехов, - успокойся и забудь про этот разговор. Все будет хорошо. Надя вдруг встала резко. - Как ты не поймешь, Павел, что все должно полететь к чертовой матери! Что все обман, ложь! Что я так не могу! И никому не нужен этот обман! Ведь ты же любишь меня... Терехов молчал. Надя подошла к нему, руки положила ему на плечи, была совсем рядом, и глаза ее, влажные, ждущие, были совсем рядом. - Павел, милый, - зашептала Надя, - ну сделай что-нибудь... Ну придумай... Ведь так не может продолжаться... Я люблю тебя... Ну придумай что-нибудь... Ну увези меня, ну укради меня... Павел... Терехов сбросил ее руки, сказал: - Уходи! - Куда же я уйду, Павел? - Уходи! Успокойся и тогда поймешь, что любишь не меня, а своего мужа. Уходи. - Мы с тобой, Павел, как в той сказке, - попыталась улыбнуться Надя, но ничего у нее не получилось, - как цапля и журавель, в той сказке они все ходили свататься друг к другу по очереди... - Я свою очередь пропущу. Уходи. Она повернулась и пошла к двери, была несчастная, подавленная, но словно бы преображалась в своем секундном, в своем вечном пути, вскинула голову, выпрямилась, она уходила от Терехова и теперь уже уходила навсегда, и он был рад тому, что она уходила. Закрылась за ней дверь, а Терехов все стоял и курил в нервном оцепенении и ничего не соображал и не понял сразу, что это Надя снова появилась на пороге. - Надо же! - сказала Надя. - Догадался. Додумался. Выпустил меня в общество такую зареванную. Где у тебя зеркало. И платок какой-нибудь, только чистый. Подчинившись требовательному ее тону, лунатиком Терехов вытащил из тумбочки зеркало, поставил его на столе, платок старый, но отглаженный протянул Наде и, отступив на шаг, стоял и смотрел на нее, на ее ловкие руки, вытаскивавшие из кармана плаща то губную помаду, то черный карандаш для бровей, на ее глаза, отраженные в зеркале, деловые и вроде бы спокойные, и в стремительном Надином превращении находил подтверждение своих мыслей. - Все. Ничего я стала, да? - Ничего, - сказал Терехов. - Ничего, ничего, - довольно заявила Надя, - я-то знаю, что я ничего. Только некоторые этого не понимают. Ну привет, я побежала... - Привет... - сказал Терехов. И когда он понял, что она уже не вернется, не постучит к нему в дверь, он опустился на стул у окна и закрыл глаза. Скоблить щетину уже не хотелось, ничего уже не хотелось, вот только прилечь не мешало, заснуть и отоспаться, отдохнуть от зигзагов сейбинской жизни. Медленно, как будто волоча самого себя, Терехов добрался до кровати и рухнул на рыжее одеяло. "Чтоб этот мост... рабочий день кончился... имею я право на отдых?.. Дайте мне в руки Конституцию... Каскелен, Каракон славят великий советский закон". Но, к удивлению Терехова, дремотное состояние быстро развеялось, и трезвая четкость бессонницы подсунула Терехову мысли, от которых он пытался освободиться. Теперь он думал о нынешнем разговоре с Надей по-иному и стал себе казаться последним идиотом, и ему была стыдно и противно. Как будто бы ходил двадцать минут назад в этой комнате от стола к тумбочке и пальцем трогал помазок совсем другой человек, только внешне похожий на Терехова, а так совсем другой, грубый и черствый. "Неужели я говорил ей все эти глупые слова, неужели я выгнал Надю?.. Старая сказка о цапле и журавле, а теперь моя очередь пришла налаживать отношения... И я поплетусь, поплетусь... иначе не смогу жить..." Терехов ворочался, ругал себя, вспоминал каждую Надину интонацию, каждый взгляд ее, все ее движения, и то ему казалось, что на самом деле она любит его, а то он уверял себя, что минутное настроение привело Надю в его комнату. И в конце концов он снова убедил себя в том, что да, минутное настроение, но от этого ему не стало легче, а мысли вспыхивали еще мрачней, и явилась одна, холодящая, о смерти, и Терехов пытался вытравить ее, уйти от нее, но не смог, он думал о том, зачем он живет и как все бессмысленно, если у него будет конец, и как все страшно. И тут он понял, что страх его ушел бы и жизнь его не была бы напрасной, если бы у него росли сынишка или девчонка от этой длинноногой женщины, которую он любил и которая ушла от него двадцать минут назад. В дверь постучались. Не дожидаясь ответа, в комнату вошел Уфимцев, разгоряченный принялся выкладывать обстановку. Дело было поганое, еловые стволы, украденные водой из лесозаводской запани, уже врезались в мост, парням с баграми пришлось потрудиться. Терехов сказал, чтобы все шли на мост, он тоже придет, чуть-чуть отдохнет и придет, а то он себя неважно чувствует. "Хорошо", - сказал Уфимцев и ушел собирать народ, а Терехов, когда закрылась за Уфимцевым дверь, вставать не стал, никуда идти не собирался. "Чтоб хоть снесло этот проклятый мост!" - выругался он. И вдруг он подумал, что на самом деле хорошо бы снесло этот мост, тогда уже не поздоровилось бы Будкову, явились бы комиссии и все бы раскопали, вывели бы ложь на чистую воду, хотя какая тут нынче чистая вода. И Терехов твердо решил никуда не идти, не мокнуть под дождем на самом стрежне рассвирепевшей Сейбы, он свое сделал, пусть все будет, как будет, может, повезет Будкову, а может, и нет, а он, Терехов, из этой комнаты не двинется, рабочий день кончился, и пошло бы все к черту - и мост, и хитрые ряжи, и будковская карьера, и несущиеся с верховьев Сейбы бревна. Терехов повернулся к стене и закрыл глаза. 21 Мимо Нади бежали парни и кричали, что всем надо спешить к мосту. Надя постояла, посмотрела на этих суматошных парней я повернула за ними. Но когда перебралась она через несколько застарелых ртутных луж, решила поинтересоваться, куда это парни так торопятся и куда она за ними пошла, и узнала, что долгожданные бревнышки, обещанные прорабом Ермаковым, приплыли-таки, притащились, немного их пока, но все еще впереди. - Их мало? - остановилась Надя и сказала разочарованно: - Ах, их пока мало! Что же вы бежите тогда? Что же вы панику поднимаете? Она покачала укоризненно головой, смутив парней, и они пошли дальше походкой подчеркнуто степенной, а Надя отправилась домой. - Ай-яй-яй! Панику подняли. Честно говоря, ей хотелось бежать к мосту, но она знала, что встретит там Олега и Терехова, а она не могла быть сейчас рядом с ними. Но с Олегом-то ей все равно предстояло встретиться, ведь он был ее мужем как-никак, и, шагая к дому, она раздумывала над тем, что и как сказать Олегу, но ничего не придумала путного, а решила, сославшись на усталость или на хворобу, залечь спать и, если сон не придет, притвориться спящей. И все же дома лечь она не легла, потому что крики парней были тревожные и все бежали к реке, как на пожар. Надю знобило; укутавшись в отогревшийся ватник, она уселась у окна, и прямо перед ней на синеватом экране появлялись и исчезали людские фигуры. Разглядеть, кто пробегал, она не успевала; впрочем, ее это и не интересовало, только однажды ей показалось, что мимо их окна проскочил Терехов. И тогда Наде стало жалко себя, она видела себя несчастливой, жизнь ее была исковеркана, и впереди ничего не светлело, совсем горько стало Наде, и она заплакала, и ей было стыдно, что она холила к Терехову, она вспоминала, как он выгнал ее и как он разговаривал с ней, и расстраивалась еще больше. Она старалась уверить себя, что Терехов был прав, ей надо успокоиться, и тогда все встанет на свои места, утро вечера мудренее, но чем больше она говорила себе это, тем яснее сознавала, что все это ложь и надо будет найти в себе храбрость и сказать Олегу, что она его обманула, и его, и себя, и всех. Как ей жить дальше, что будет дальше с ней, Олегом и Тереховым, она не представляла и боялась думать о будущем, боялась увидеть Олега растерянным, с дергающимися веком и щекой, с синей жилкой под глазом, готовой лопнуть, она бы стала жалеть его, как жалела сто раз, глупой бабьей жалостью, ничего бы не сказала ему, и все пошло бы по-старому. Она искала в себе злость и обиду на Терехова, которые помогли бы ей, но ни злости, ни обиды ни на кого, кроме как на себя, не было. "Нет, - думала она, - я не смогу промолчать, да и не надо молчать, я все открою Олегу, а там будь что будет!" Она легла на кровать и вспомнила зимний день, добродушное новогоднее Курагино, с головой упрятавшееся в снег, зимний день, не очень уж и примечательный в ее жизни, но все же застрявший в памяти. День был тихий, не хотел, видимо, ветер красть снеговые шапки и шубы с заснувших пней и позванивающих столбов, медленные дымы стыли над снегом, негнущиеся и неподвижные, серебряными нитями аккуратно привязанные к небу. В тот день ходила Надя по Курагину ряженая, для шести поселковых ребятишек устраивали праздник, и Наде была поручена важная роль, не Снегурочки, нет, без Снегурочки можно было обойтись, а Деда Мороза, за неимением способных мужчин пришлось соглашаться на эту роль. Чуть подвыпивший начальник поезда Будков уговаривал ее долго и с шутками; по нему выходило, что не так уж плохо быть первым на станции Курагино Дедом Морозом, может быть, первым на всей трассе Дедом Морозом, уговорил-таки, снял со своих плеч овчинный тулуп, вывернул его наизнанку, белым мехом наверх, и протянул Наде: "Держи, дедушка. Ребятишек весели". Потом Надя мудрила над костюмом, бороду приклеила отменную, и красный нос из картона получился у нее как натуральный. Хуже было с голосом, но Надя басила старательно и даже похрипывала иногда. Все шло хорошо, и Надя почувствовала, что и вправду увлекательно оказаться первым курагинским Дедом Морозом, щедрым стариком, у которого в тяжелом мешке припрятаны хлорвиниловые кульки с лимонной карамелью и кедровыми орешками, купленными Будковым на минусинском рынке. Елка стояла важная и толстая, а лампы на ней горели шестидесятисвечовые, крашеные, как пасхальные яйца. Ребятишки резвились, в Деда Мороза верили, хотя кто-то из них и заявил, что это не дед, а тетя Надя Белашова, нигилиста уняли, веселились и хотели от Деда Мороза слишком многого. То требовали, чтобы дед перерисовал искрящиеся узоры на окнах, то просили пока