ринципиальный, но, может, он и склочник". И не простят ему потом его прямоты и в честности станут искать корысть... Но, скорее всего, в победителях будет не Терехов, а Будков. Надо погасить искру ногой и растоптать, - может, не на Сейбу податься, а сразу в Абакан, создать мнение, ведь обидно же оставлять кому-то свою должность, не ради себя он старался... А будет ли тот новый лучше его? Нет, он найдет людей, которые его поддержат, а кто поддержит Терехова? Сейбинские? Ну и пусть... И все? Не густо! Хотя ведь есть Зименко и его штаб... И вот, вспомнив о Зименко, который уж непременно будет Терехова поддерживать, тоже чистюля, Будков расстроился, присел в креслице и закурил. И ему стало горько, как давно не было. "Крутишься, крутишься, - думал Будков, - чтобы людям сделать хорошее, и делаешь ведь, и ведь получается, пусть там себе неврозы зарабатываешь, колики в боку, и вот, на тебе! Из-за стародавней мелочи все может пойти прахом". А что же ему тогда оставалось в тот злополучный знойный день, последний день фроловской эпохи? Ведь распрекрасный Терехов тоже не безгрешен, Олег Плахтин много в нем сегодня порассказал - и о том, как мужика сейбинского веслом пришиб, и о том, как машину Чеглинцева приказал корежить, а теперь вот Шарапова послал купцом, и об Арсеньевой, тереховской крестнице, Олег не умолчал. Сведения эти были для будковских ран бальзамом, и не только потому, что их можно было пустить в атаку ("в свое время, в свое время..."), а главным образом потому, что нынче они успокаивали Будкова, говоря: "Терехов, как и ты, ничем не лучше..." "А Плахтин-то, - подумал Будков, - и впрямь может быть полезен..." Хотя он предложил стать Плахтину комсоргом просто так, сгоряча, вроде подарком наградил его за смирение, теперь он думал, может, и вправду стоит двинуть Олега в комсорги поезда. Надо подумать, надо... Зименко рекомендует Терехова, Терехова-то, конечно, изберут, но много ли толку будет от его содружества с начальником поезда? Нынешний комсорг слаб, Будкову не помощник, а Будкову нужен именно помощник, не оппонент и не критик с претензиями на самостоятельность, каким захочет стать Терехов, а помощник, умный, способный со страстью нести массам будковские идеи. Конечно, все нынче должны быть хозяевами и иметь собственное мнение, а изменить их мнение, если оно не совпадает с твоим, можно лишь в споре, убеждением, железными доводами, это Будков знает, но на это уходит уйма времени, а его нет, времени-то, мотки нервов и клеточки мозга, а они не ремонтируются, так уж лучше иметь под руками дельных соратников, которые бы понимали тебя с полуслова. Олег же Плахтин, казалось Будкову, мог бы стать именно таким соратником, Будков вспомнил, как он сегодня подчинил Олегову волю своей, воспоминание это принесло удовольствие. Надо будет сделать Олега комсоргом, как - он уж сумеет убедить своих ребят, не впервой, его уже окружают деловые люди, вот только молодежный лидер слабый... "Хватит об этом, - сказал себе Будков, - утро вечера мудренее". Он поглядел на часы и посчитал, что может еще помозговать над приспособлением. Протянул руку и взял с полки сухарик. Когда он спускался с чердака, взвизгнула доска перилец, она не скрипела, не пищала, а взвизгивала, как только он в темноте к ней прикасался, каждый раз он давал себе слово прибить ее, но все забывал в суматохе дней. "Завтра дам парню молоток, пусть приколотит. Пусть приучается..." Сын спал, и жена спала. Будков чиркнул спичкой - посмотрел, где стул, на который он вешал одежду. - Что? - приподняла голову жена. - Спи, Лиза, спи, - успокоил ее шепотом Будков. - Да, знаешь, я решил Ливенцова не увольнять. Лиза ничего не ответила, Будков нагнулся, нашел ее пухлые губы, поцеловал, он любил их. Стягивая рубашку, он думал о своем решении и радовался ему, тяжесть свалилась с плеч, черт с ним, с этим самодуром Петром Георгиевичем, найдем иной способ выбить проклятые деньги. Он долго не мог заснуть, все ворочался, Лиза во сне вздыхала, а Будков говорил себе: "Так лучше, и совесть жечь не будет". Он был взволнован собственным решением и повторял: "Ну и правильно, ну и правильно..." Вот только досадно было, что завтра же предстояло ему начать свару с Тереховым, а в союзники в этой войне приходилось брать Олега Плахтина. А что оставалось делать? 30 - Передайте два по пятнадцать. - Пожалуйста, два по пятнадцать. - До Куржоя, что ли? - спросила кондукторша. - Я не знаю, до чего тут по пятнадцать, - сказал Олег. - До Куржоя, до Куржоя, - крикнул парень, - билеты не рвите, не надо. - Спасибо, - сказала кондукторша. - А почему же это не рвите-то? - с вызовом сказал Олег. - А тебе-то какое дело! - рассердился парень. - Стой да помалкивай. Мы сами дружинники. Рябенькая тонколицая кондукторша посмотрела на Олега, как на врага народа. - Ишь какой контролер нашелся, - проворчала старуха, соседка Олега. - Деньги, наверное, большие получает. - Вы бы свою корзинку с золотом на пол поставили, - обернулся Олег к бабке, - я ее не украду. А то мне по ногам стучите. - Держи, бабк, держи на весу, - засмеялся парень, - неизвестно, что это за тип. Ноги, видишь, ему свои жалко! Все вокруг зашумели, загудели, возмущаться принялись и уж конечно возмущались им, Олегом, улюлюкали ему, ну не улюлюкали, а просто шуточки сыпали, грубые, глупые да соленые, как грузди из кадок, и ужасно были довольны разгулявшимся своим остроумием. Олег стоял молча, гордый и спокойный, и словно бы не слышал ничего и обо всем забыл. Автобус ковылял, покачиваясь, подпрыгивая, увязал время от времени в грязи, и тогда доброхоты принимались его толкать, и потом, когда он полз дальше и колючие ветки шлепали по его голубым бокам, Олегу казалось, что это не мотор тянет машину вперед, а продолжают ее толкать люди, те самые доброхоты, что выскочили на остановке; они и сейчас, наверное, бежали сзади с руганью, упершись плечами в металл, разбрызгивали сапогами грязь. Час ехали, потом второй, а вокруг все была тайга, телега выбралась бы к Куржою быстрее, а уж Сосновка казалась сейчас дальней камчатской деревней. Олег стоял час и стоял другой, и ноги его устали, да и не было, наверное, клеточки в его теле, которая бы не устала в последние дни, а отчаянный вчерашний переход по сопкам да закончившийся вежливыми словами разговор с начальником поезда вконец измотали его. "Чего я злюсь на всех вокруг, - думал Олег, - мне на себя надо злиться!" Теперь, когда он остыл, когда он смог трезво, как бы со стороны взглянуть на их с Будковым беседу, когда он вспомнил все, что заставило сейбинцев и Терехова послать его Святославовым гонцом, теперь, когда автобус потряхивал да подбрасывал его, он понял, что предал Терехова. Он и называл себя теперь предателем и простить себе ничего не хотел: ни того, как улыбался Будкову, ни то, как вдруг посчитал его доводы справедливыми и быстренько-быстренько этак отделил себя от всех: я-то, мол, иного мнения, но меня послали, не мог простить себе того, как вдруг - от страху ли, от желания ли угодить Будкову - наговорил на Терехова черт знает что. А пуще всего Олега жгло сознание собственного ничтожества и того, что он был раздавлен Будковым, растерялся, бумажки какие-то липовые осилить не смог и так хотел, чтобы поскорее кончился мучительный для него разговор (хотя что ему тут угрожало и что его мучило?), так хотел, что желал, спешил согласиться с Будковым. Эта готовность согласиться была рабская, и Олег даже не искал ей оправданий. Он только не мог понять, что произошло с ним, почему он вдруг в кабинете у Будкова вел себя, как околдованный, и почему, словно подачке, обрадовался предложению стать комсоргом. "Зачем я все это... Я расскажу ребятам... Нет, я уеду отсюда, я больше не могу так, не могу... Завтра же уеду куда глаза глядят, оставлю письмо, объясню все и Терехову и Наде. Так будет лучше... И Надю нечего делать несчастной..." Он вдруг ощутил, что сейчас себе не врет и обещание уехать завтра - не обычное, блажное, а всерьез, он и вправду завтра уедет, и от ощущения этого ему стало легче. - Садитесь, садитесь, в ногах правды, сами знаете, нет, а то сейчас куржойские набьются... Олег кивнул благодарно, сел. Значит, до Куржоя все же доковыляли, черные и белые избы села проплывали слева, значит, и в Сосновку он когда-нибудь попадет. Но потом нужно будет переправляться через Сейбу, и что, он скажет своим, как осмелится взглянуть им в глаза? - ...справа бил по дзоту... - Нет, он сначала прополз... - Прополз, прополз, я и говорю, а потом справа стал бить: тра-та-та-та... - Да нет, не тра-та-та-та, а тух-тух! У него же винтовка была, а не автомат... - У наших на войне винтовок не было вообще, одни автоматы, понял! - Как же это не было, в этом же кино... - В этом, в этом, а я другое кино смотрел, там одни автоматы... Олег обернулся. Мальчишкам, что сидели за его спиной, было лет по пятнадцати, значит, родились после девятого мая и на экране видели войну, Отечественная для них была, как для него гражданская, легендой, воспоминанием старших, их жизни она не касалась, словно сто лет назад откровавила... "Вот ведь как", - сказал себе Олег. Тут он понял, что все в этом неторопливом, обстоятельном автобусе о нем забыли, никого он уже не раздражает, а все говорят о своем, и голосов как будто сотни, родственники, знакомые из соседних деревень, втиснутые собственными заботами в нагретую, пахнущую краской металлическую коробку, пользовались случаем, расспрашивали друг друга, охали, вздыхали, радовались: "А Платон-то в больницу ездил кишку глотать... Капуста у меня с той осени в кадках... Ленка-то? Ленка-то невеста уж... Ходит к ней один, кордонский, да... видишь, в город податься хочет и ее тянет..." Чужие жизни ехали рядом, выплескивались напоказ всем, но Олега они сейчас не интересовали, и громкие, никого не стеснявшиеся слова до него не доходили. Но звучали во всем этом катящемся таежной дорогой клубе и голоса для Олега противные, коробившие его, будто бы сухой скомканной бумагой вытирали школьную доску. Двое парней сидели впереди Олега, то ли подвыпившие, то ли просто наглые, гоготали, анекдоты рассказывали, с соседкой заигрывали, и Олег не мог не слушать их, морщился: "Вот уж варвары так варвары, я так долго не выдержу..." Один из этих двоих был похож на Ваську Испольнова, размордевший, властный, силу свою сознающий, и так он всех презирал в этом вонючем автобусе, что, даже похохатывая, успевал губы скривить и обвести всех уничтожающим взглядом: "А вы, гниды, смотрите у меня, пикнуть только посмейте..." Второй был подобродушнее, рот до ушей, в кепочке, а кепочка вся в мохнатых пупырышках. Болтали и анекдоты травили они громко, с расчетом на публику, а больше всего с расчетом на девицу, сидевшую перед ними. Девица эта краснела, куксилась, пыталась парней отбрить с достоинством, да только к новым веселиям их побуждала, и такое у нее лицо было несчастное, что Олегу ужасно жалко стало ее. "Учительница, наверное, новенькая, из города прислали, вот теперь она и мучается в этой глуши... Барышня и хулиганы... Не та барышня и не те хулиганы... Вон какие рожи отъели..." Так возмущался про себя Олег, хотя второй парень и не отъел рожу, а был тонколиц; голоса приятелей физически раздражали Олега, он уже убедил себя в том, что их несчастная соседка и вправду учительница, он понимал ее тяготы и сочувствовал ей. Впрочем, пошли бы они все к черту, какое все имеет значение, когда он предатель и ничтожество. "Мы забытые следы чьей-то глубины, - повторял про себя Олег, - мы забытые следы чьей-то глубины..." - Смотри, какая она маленькая да тоненькая. - Она же на полупроводниках... И опять хохот! Терпение может лопнуть... - Уберите руку, - сказала девушка, сказала так, будто слезы у нее на глазах были. - Руку? Пожалуйста... Руку это мы можем... - Не наклоняйся так ко мне... От тебя водкой несет. Зачем вы напились? Стыдно же пить... Нехорошо... - А кто не пьет? - оскорбился парень в кепочке, потом повторил уже миролюбиво: - Нет, на самом деле, кто не пьет? - Один филин, - смачно сказал круглолицый. - А почему один филин? - картинно удивился парень в кепочке. - А почему, почему! Да потому, что днем он спит, а после одиннадцати все магазины закрыты... Довольные, парни гоготали. - Кончайте представление, - нервно сказал Олег. - А что, тебе не нравится? - Не нравится. Больно противные у вас голоса. Парни опешили. Учительница, казалось Олегу, смотрела на него с благодарностью. - А ты нам весь не нравишься, - нахмурился круглолицый. - Смотрите, еще тянет, - обиделась кепочка. - Поговорить, что ли, с ним надо?.. А? - Он же трус, - сказал круглолицый, - вон как побледнел. Он с нами поговорить не захочет... Олег молчал. Подъезжали к Сосновке наконец-то. "Земля", - прошептал Колумб, кричать он уже был не в силах. - Смотри, как он на нас кладет, - протянул тот, что был в кепочке. - Оставьте его, - взмолилась учительница. - А ты молчи... - пьяно заорал вдруг круглолицый и выругался так, что все в автобусе примолкли, словно пришибленные его матом. "Для меня старается", - подумал Олег. - Прекратите, - крикнул он, - а то... - А то? - А то вылетите сейчас из автобуса! - Ты у меня сейчас сам вылетишь... - Мы и так выходим, - заулыбался парень в кепочке, - вот наш поворот. Валяй и ты с нами. Поговорить ведь хотели. - Поселок, - объявила рябенькая кондукторша. Парни двинулись к выходу. А впереди них шла учительница. - Эй, ты! Герой с дырой! Что ж ты не выходишь с нами? - обернулся круглолицый. - Мне ни к чему, - сказал Олег, - до моей остановки еще пять километров. - Соседи, а соседи! Вы там штанишки у этого фрайера пощупайте! - засмеялся парень в кепке. - Мокрые небось! Учительница сошла. И парни нырнули за ней. Олег встал. - Куда ты! Зачем? Не связывайся с ними! Сочувствующие или струсившие? Ухолил автобус, глазел во все раскрытые глаза на него, дурака. А он стоял на жаркой окраинной улице, пустынной, будто ночной, колодезный журавль только упирался рядом в небо, но разве он союзник, а те трое глядели на него. "Хоть бы она ушла, не стояла, пока я отвлекаю их..." - Ну что? - сказал Олег. - Давайте поговорим. Хоть бы вышел кто из этих застывших изб, голову высунул, не дал крови пролиться. - А чего нам с тобой говорить-то, - сказал лениво круглолицый, - у нас времени в обрез, ты топай себе... И он повернулся и пошагал, покачиваясь, по рыжей улице, презирая его, Олега. И учительница пошла за ним, барышня за хулиганом. - Понял? Топай, топай ножками! - захохотал парень в кепочке. - С нас и этого достаточно. Трое уходили, Олег смотрел им в спины, злой, одураченный, и сжимал кулаки. Парни смеялись, конечно, над ним, и вдруг круглолицый догнал учительницу и обхватил ее рукой, она отстранила парня и хотела бежать, и тогда сорвался Олег, бросился за тремя, схватил круглолицего за руку: - А ну прекратите приставать к женщине! - Да что он к нам прилип? - взвился парень в кепочке. - Мочи нет! Дай ты ему хоть в рожу. И круглолицый дал. Поднимаясь с земли, кривясь от боли, Олег видел злое лицо круглолицего, ох, как он ненавидел его, из таких растут фашисты, бей их, гадов. Что было потом, он помнил плохо, маленький дурашливый клубок их толокся и шумел на безлюдной улице, то двое били его, Олега, то он в секунды отчаяния бросался на них и им доставалось, на ногах они стояли некрепко, и от этого Олегу было легче, но вот что запомнилось ему хорошо, так это испуганное лицо учительницы, она все кричала Олегу: "Не бей Колю! Не бей Колю!" - и туфлей, туфлей, каблучком колотила Олега по спине. Потом откуда-то появились люди, стали дравшихся растаскивать, и унылый длинноногий милиционер повел их за собой разбираться. Милиционер ворчал и все поправлял пряжку старого ремня, зеваки давали ему советы, а учительница, взволнованная, растрепанная, бежала рядом и все говорила: "И никак он от нас отстать не мог..." Парни молчали, и Олег молчал, он дышал с трудом, шел возмущенный и гордый, он спешил, он хотел, чтобы во всем скорее разобрались и зло было наказано. Шли долго, черт знает сколько, боль и усталость оживали, ну и пусть, Олег чувствовал себя победителем, словно не длинноногий сержант вел этих двух хулиганов в отделение, а он, Олег. У одной из изб с государственной табличкой на боку свернули, сержант движением руки остановил зевак, и тут Олег заметил, что ни круглолицего, ни учительницы рядом нет. - А где же эти двое? - спохватился Олег. - Не ваше дело, - сказал сержант. - Проходите. Олег стал шуметь, но сержант цыкнул на него, и парень в кепочке дернул Олега за руку, с доброжелательностью союзника посоветовал шепотом: "Да не рыпайся ты здесь... и так уж на восемь суток..." Олег как будто и не слышал его слов, он шел за сержантом широким жарким коридором. Наконец пришли в суровую комнату с деревянным барьером. Сержант шагнул за барьерчик, дверцу барьерчика, всю в коричневых балясинах, пристегнул крючком, сел за стол и стал думать. Стены комнаты были в нравоучительных плакатах. - Сядьте, - сказал сержант. - Раньше сядешь, - вздохнул парень, - раньше выйдешь. Ноги у него подкосились, и он опустился на дощатую скамью легко. Олег сел рядом. - Составим протокол, - сказал сержант. - Ага, давайте составим протокол, - обрадовался Олег, он встал, подошел к барьеру, облокотился на него и посоветовал сержанту дружески: - Вы сначала про то, как они в автобусе ехали, запишите... - Вы мне не указывайте, - рассердился сержант. - Вы сядьте. Он написал несколько слов, поднялся, вышел из-за барьера и приказал: - Встать! Сержант стоял прямо перед Олегом, худой, угловатый, и лицо у него было угловатое, в прямых каких-то морщинах. Он сказал вдруг: - Руки вверх! Олег оторопел, не понял смысла этих слов, но руки его невольно потянулись вверх, и в этот момент сержант нагнулся, ловко обшарил его карманы, все крошки учел, документ изъял и сказал, обращаясь к протоколу: - Холодного оружия нет. Потом он обшарил карманы Олегова соседа и снова обратился к протоколу. Он и позже высказывал вслух разные соображения, и терпеливым собеседником сержанта оставался протокол. Олег кипел, цепкие, длиннопалые руки сержанта все еще шарили в его карманах, казалось Олегу, все еще прощупывали его насквозь, ни разу не испытывал он подобного унижения, как вести себя дальше, он не знал, доказать надо было этому унылому сержанту, упивающемуся властью, что он, Олег Плахтин, человек, личность, гражданин и никто не имеет права; впрочем, хватит, спокойнее, спокойнее, только навредишь себе, потом докажешь, пусть уж заполняет уважаемый протокол. Олег отвечал на вопросы с достоинством и презрительным выражением губ, а парень суетился и заискивал перед сержантом. Конечно, он винил во всем Олега и мюнхгаузеновские подробности сочинял на ходу, а Олег только улыбался снисходительно, говорил все, как было, и ему казалось: сержант хотя и дуб, но соображает, что пьяный парень по фамилии Панов врет. Наконец сержанту стало все ясно, и он принялся писать. С такими мучениями давалось ему, бедняге, составление фраз, так страдало лицо его, что Олег, пожалев сержанта, предложил помочь ему, но сержант обиделся, сунул Олегу в руки зеркальце, старенькое, овальное, и сказал: "Вы лучше на себя посмотрите, не стыдно вам!.." Лицу своему Олег ужаснулся: все в ссадинах, в синяках, в кровоподтеках, распухло. "Подпишите протокол", - сказал сержант. В протоколе этом было много острот, способных сделать смешным номер "Крокодила", но, главное, из протокола выходило, что он, Олег Плахтин, хулиган, пристававший к знатному сосновскому трактористу Степишину Н.И., его подруге Колясовой Д.Т., его приятелю Панову П.И. и спровоцировавший драку. - Я не буду подписывать эту бумажку, - закричал Олег. - Я протестую, это безобразие, вы еще пожалеете!.. Вы не имели права отпускать того хулигана и учительницу! - Не кричи ты, - шепнул с сочувствием Панов, - себе же на шею накричишь... - Ах, вы не хотите подписывать! - сказал сержант. - Тогда я вас задержу до дальнейшего разбирательства. - Мы вам дорогу строим, а вы... - Знаем мы вас, дорожников, вон ваш начальник веслом дрался... Олег шумел, протестовал и в комнате с нравоучительными плакатами, и в коридоре, когда сержант повел их в уединенное помещение. - До дальнейшего разбирательства тут посидите, - сказал сержант с удовольствием и значительно. - Я этого так не оставлю, вы еще локти кусать будете... Щелкнул ключ в замке, шаги стихли, а Олег все кричал и бил кулаками в дверь. Потом, устав, присел на скамейку, на которой уже пристроился парень. И так Олегу тоскливо стало от собственного бессилия и невезений, что он заплакать был готов. В камере стояли сумерки и воняло блевотиной, и, когда привыкли глаза Олега к темноте, он увидел, что на полу, у его ног валяется мужчина, наверное, пьяный, а возле него - лужа. "Клепин отдыхает", - определил парень. "Еще и вытрезвитель", - поморщился Олег брезгливо, ноги отодвинул в сторону. Панов ерзал на скамейке, шептал что-то и вдруг повернулся к Олегу, руку протянул ему и сказал миролюбиво: - Петя. - Что Петя? - Я - Петя. Петя Панов. - А-а, - сказал Олег и нехотя подал руку: - Олег... Помолчали. - И чего вы пристали к этой учительнице? - К какой учительнице? - удивился Панов. - К этой девке, что ли? Это Колькина девка... Он с ней гуляет... Она счетовод в леспромхозе... Теперь лейтенанта жди... И чего ты протокол не подписал? Панов поерзал, повздыхал, носом пошмыгал, а потом засопел, и Олег понял, что подаренный ему автобусом собеседник засыпает, он начал валиться Олегу на плечо, этого только не хватало; морщась, Олег оттолкнул парня. Потом текли часы, а в коридоре было тихо, и пьяный шевелился на полу и постанывал. Панов по знакомству пытался свалиться на плечо Олегу и храпел отвратительно, все было отвратительно. Олег думал о несчастной судьбе своей и о том, что его личность унизили, оскорбили, безобразие продолжается, и глухое ворчанье поднималось, росло в нем, захватывало его. "Как все подло, как все несправедливо, - думал он, - ничего, значит, я не стою... Как все глупо..." Так ему горько было, темно-синими грозовыми тучами наволакивались на него тяжкие мысли о своей неприспособленности к суетной жизни на земле. "Нет, вы еще пожалеете... Вы еще скажете..." - думал Олег, обращаясь в мыслях не к милиционеру, унизившему его, не к Будкову, не к Наде, не к Терехову, а к каким-то несуществующим собеседникам, которые, видимо, сейчас должны были со вниманием прислушиваться к его мыслям. И тут Олег начал представлять, как в грядущие дни все действительно пожалеют и что скажут о нем; от фантазий этих стало ему спокойнее. Тут он поймал себя на мысли, что нынешние страдания доставляют ему удовольствие, и он нахмурился. Ох, как он ненавидел унылого длинноногого сержанта, ох, что бы он сделал с ним сейчас, как бы сумел поставить его на место, но сержант не приходил, а Олег все распалялся и распалялся. И вдруг послышались в коридоре чьи-то тяжелые шаги. Олег вскочил, стал бить кулаками по двери, требовал, чтобы его немедленно выпустили, кричал о безобразии и произволе. - Кричи, кричи, - услышал Олег слова сержанта, ему показалось даже, что сержант ухмыляется, - еще на пять суток накричишь. Сапоги уходили, поскрипывая, от двери камеры. - Если вы сейчас же не выпустите меня, - заявил Олег, - я объявлю голодовку. - Валяй, валяй, - сказал сержант, выходя на крыльцо и расстегивая воротник кителя. Он улыбался: "Голодовка!", голодай себе на здоровье, он и не собирался кормить этих задержанных, тоже мне нахлебники. Но через некоторое время он понял, что тут что-то не так, и перестал улыбаться. Сержант расстроился. Он уже хотел было уходить, но какое-то непонятное беспокойство вернуло его в коридор к камере, и сержант сказал сердито: "Вы нас не запугаете... Вы еще ответите..." Он повторил эти слова раза три, да так, чтобы пьяные соседи этого сейбинского молодца проснулись и могли потом подтвердить, что сержант Ельцов политически грамотно дал отпор заявлению сейбинского. "Вот так", - сурово сказал сержант и пошел на улицу. Ему вроде бы полегчало, но ненадолго, на улице он был хмур, знакомым на приветствие не отвечал, словно вовсе незнакомые люди ему попадались навстречу, нехорошее слово "голодовка" вертелось в его голове, прыгало, ехидные рожи ему корчило, надо же было такому именно с ним приключиться! "Придется к лейтенанту идти, - вздыхал Ельцов, - посмеется этот молокосос надо мной, а все же придется ему докладывать..." Так уж не хотелось Ельцову рассказывать о нынешнем дне лейтенанту, но мало ли чем все могло обернуться... Синий мотоцикл с коляской стоял у лейтенантовой избы, а сам лейтенант Колотеев в трусах и майке ковырялся на огороде. И хотя время было вечернее, неслужебное, лейтенант смутился легкомысленного своего вида и, краснея, рыжеватые волосы ероша, выслушал на огуречной грядке неуклюжий доклад сержанта. - Ну пойдем, - сказал, вздохнув, лейтенант. Надевая брюки и рубашку, лейтенант думал о том, что Ельцов опять, по всей видимости, напортачил и лихой сержантов родственничек Коля Степишин, хоть и передовик, тоже хорош. Лейтенант ругал себя; по своей мягкотелости никак не может решиться уговорить сержанта уйти из милиции, и замену-то ему подыскал, двое ребят из дружинников толковых, а поговорить с Ельцовым не может, ветеран все-таки, заслуги имеет, четверых детей кормит. По дороге в отделение сержант все пытался рассказать Колотееву, как и что было, оправдывался заранее, а сам думал: "Не верит он мне, опять все по-своему повернет, мальчишка ведь, что он в жизни понимает... А с Кольки, гада, я теперь шкуру спущу..." Он шагал вприпрыжку, возмущался: - Голодовкой пугал... - Разберемся, разберемся, - повторял Колотеев, и сквозь его большие мясистые уши просвечивало солнце. В комнате своей лейтенант прочитал протокол, выслушал Олега и заспанного, все еще не протрезвевшего Панова, взял телефонную трубку и попросил девушку дать ему в Сейбе Терехова. - Терехов? Здравствуй. Это Колотеев, лейтенант милиции. Помнишь, да? По мосту у вас машины ходят? Сегодня пошли... Вот и хорошо. Ты ко мне подъезжай. Героя одного своего захватишь. Плахтина, да... И потом у меня к тебе некоторые вопросы есть. Заявление лежит на тебя. Приезжай... С заявлением на Терехова дело было ясное, лейтенант опросил свидетелей, и все они показали, что Терехов мужика не ударил, а только замахнулся на него веслом, телесных повреждений не причинил, да и не мог причинить. Дело надо было закрыть и без разговора с Тереховым, но лейтенант в воспитательных целях все же хотел с Тереховым побеседовать, да заодно и договориться о том, какую помощь могут оказать сейбинские парни сосновской милиции. К тому же лейтенант видел, как устал Олег Плахтин и как избит он, лейтенант мог бы подбросить Олега домой на своем мотоцикле, но пусть уж едет он в приличной машине на мягком сиденье. - Видел я вас, - сказал лейтенант Олегу, - в концертах у нас в клубе. Стихи вы читали. - Читал, - обиженно сказал Олег. - На себя вы мало похожи, - вздохнул лейтенант. Он поглядел укоризненно на сержанта, понимал, что надо бы приказать сержанту, чтобы извинился тот перед строителем, молчал, молчал, ручку вертел, рассматривал ее, но так ничего сержанту и не сказал. - Сейчас явится ваш Терехов, - пообещал он Олегу. 31 Утром Олег бродил по поселку. Он выспался, был бодр, а ссадины и синяки болели чуть-чуть. Все желали поговорить с ним, останавливались возле него на улице, расспрашивали его, сочувствовали ему и восхищались им. Сегодня он был на Сейбе героем. Уж столько слухов разбрелось по поселку, и столько было в слухах этих преувеличений, что Олег удивлялся, слушая рассказ о себе самом, возмущался и говорил: "Да что вы, ребята, да откуда вы такое взяли..." Впрочем, он понимал, что преувеличения эти рождены не только словами лейтенанта Колотеева и Шарапова, но и его собственными словами. Он уже давал себе обещание никому ничего не рассказывать, хватит, стыдно хвастаться, но встречался новый знакомый, и все начиналось сначала. Олег увлекался, руками размахивал и сам не замечал, как переступал разумное, и в запале, без всякой дрянной корысти приговаривал себе такое, чего и в помине не было. И уж ночью в тайге он шаги медведя слышал, и Будков, бледный, холодел перед ним, отступал, отступал к стене, сломленный натиском Олеговых слов, а те двое ножами, ножами махали перед лицом Олега на пустынной сосновской окраине. Олег понимал, что иные слова, скажем, о том, что не Будков бледнел во время интересовавшей всех беседы, а он, Олег, их посланник, всех бы огорчили, Олег же огорчать никого не хотел. "Да... - многозначительно говорили собеседники Олега, - молодец ты..." Олег и сам теперь знал, что он молодец, и ему казалось уж, что все вчера с ним было так, как он рассказывает, ну доподлинно так, правда, не раз он пытался попридержать свой язык, хватит, хватит, совесть надо иметь, но потом забывал об этих отчаянных проблесках трезвости и, разжигаясь, добавлял новые подробности, в которые вскорости и сам начинал верить. День стоял чудесный, небо высокое, голубое, казалось, смягчало удары солнца, и тайга голубела рядом, а птицы, презирая будничные металлические звуки работ, пели лето. Все было чудесно, и даже синяки и шишки не казались Олегу уродством, не смущали Олега, они были как медали, как боевые шрамы. Все было чудесно, все так и было всегда, о прочем же стоило забыть. О том, как ехал вчера Олег с Тереховым в кабине "ЗИЛа" из милиции в поселок. Как боялся он взглянуть Терехову в глаза и увидеть в них выжженное и спокойное: "Предатель". Как боялся увидеть сейбинцев, которые ждали, наверное, его с затаенной тяжелой ненавистью. Как боялся встретиться с Надей... Но Терехов был ласков, успокаивал Олега и вместе с ним возмущался сержантовой самодеятельностью. Он ничего не знал, ничего. И никто ничего не знал. А Надя ждала машину на поселковой площади, у сарайчика прорабской конторы, нервничала, и, когда Олег, пошатываясь, вылез из кабины, бросилась к нему, обнимала его, приговаривала: "Да как они тебя, милого, избили, как могли они..." Кто она была ему там, на площади, жена или мать, не все ли равно, она жалела его, она любила его, и влажные ее глаза обмануть не могли. А все сомнения, мучившие Олега раньше, ничего не стоили в сравнении с Надиной любовью, в сравнении с этими мокрыми добрыми глазами, с шершавой лаской родных рук. "Значит, все хорошо, все хорошо, - думал Олег, - ничего не изменилось. Она любит меня, она ждала меня... А Терехов стоит рядом и все видит и пусть видит..." И Олег успокоился тогда, не сразу, но успокоился, а доброе, даже нежное отношение к нему сейбинцев перестало удивлять Олега. Значит, ничего дурного он не совершил, мало ли какие страсти варились внутри него, важно было то, что он делал и что видели все - ведь не каждый бы решился броситься ночью в поход по сопкам, не каждый бы осмелился вступиться в автобусе за учительницу. И когда он снова принимался думать о вчерашнем - двумя вершинами, загораживающими все остальное, белели в этих его думах ночной поход и рыцарская отвага в автобусе. И Олег понимал теперь, почему ребята так восторженно относятся к нему. Он был на равных с ними, да и не только на равных. Теперь он уже хотел говорить с Тереховым. Вчера он не смог ничего рассказать ему, да и не хотел, потому что боялся, ссылаясь на усталость, выпрашивал отсрочку, нынче Олег уже забыл, что называл себя предателем. "Мало ли чего я там мог наговорить Будкову, - думал Олег, - это ведь не документы, да и ничего такого я не сказал, что можно будет использовать против Терехова. Мы этого Будкова..." Теперь, на расстоянии, Будков был ему не страшен, Олег ненавидел его и спешил рассказать об этой своей ненависти Терехову и о том, как он поставил Будкова на место. - Садись, Олег, - сказал Терехов. Он был хмур и серьезен. - Ты меня извини, Павел, что я тебе вчера толком ничего не доложил. Ты, наверное, от нетерпения... - Что ты, Олег, я ведь видел, какой ты был. Ты хоть отдохнул? - Это все чепуха, Павел, вы, что ли, меньше моего натерпелись, что и говорить об этом. Я тебе сейчас все выложу... - Выложи, - вяло сказал Терехов. - Я, правда, уже знаю. От ребят. Они ведь тебя расспрашивали... Олег огорчился. Он был гонцом, а не ребята. Олег с досадой махнул рукой: - Я им всего не рассказывал! И он разошелся. Говорил, говорил, вставал, садился, говорил. И видел, что Терехов по-прежнему скучен и головой ему кивает машинально и никаких радостей не испытывает, узнавая от Олега будковские новости. "Что это он?" - думал Олег обеспокоенно, но потом летучее беспокойство его испарялось, и он, продолжая, увлекался и снова сражался с Будковым, отстаивая Терехова, а заодно и всех сейбинцев, и подожженная зарей шашка снова сверкала в его жесткой руке. - Понял, какой он, этот Будков, - говорил Олег, волнуясь, - и уж бумажки он мне липовые подсунул. Это точно! Ну ничего, мы еще покажем ему... А тебе он грозил, в порошок обещал тебя... - Да, да, да, - отрешенно сказал Терехов. - Кстати, знаешь, сегодня в промтовары должны завезти рубашки мужские шерстяные. Не наши. То ли чешские, то ли японские. Вы не проморгайте... Олег остывал, удивлен был тереховским равнодушием и обижен им. - Постой! Какие тут рубашки! - морщась, сказал Олег. Ему хотелось теперь уязвить этого сонного Терехова чем-то, чтобы понял он наконец, чего стоил ему, Олегу, предпринятый им же, Тереховым, поход, чтобы дрогнул он в предчувствии бед. - Будков не шутил. Он принял объявление войны. - Принял так принял, - сказал Терехов. - А ты говорил Будкову, что нам нужно подкрепление? Ведь он обещал. - Как же, - скиснув, сказал Олег. - Сначала он ни да, ни нет. Но потом я, видимо, сумел его переломить. Выторговал человек десять. В ближайшие дни... - Правда? - оживился Терехов. - Правда... - пожал плечами Олег. - Знаешь, - задумчиво произнес Терехов, - зря мы, наверное, нынче в Будкове умудряемся видеть одно плохое... В словах этих Олег почуял укор по своему адресу, он хотел возразить Терехову, но промолчал. Олег был огорчен, разговор получился жалким и вовсе не таким, каким он желал его видеть. Досада на Терехова жгла Олега, чем-то хотелось Олегу взорвать возмутительное тереховское безразличие, и он вспомнил: - Да, Павел, странно кончился наш разговор с Будковым. После всего, что я ему высказал, после всех доставленных ему неприятностей, ты не поверишь, он вдруг заявил, что будет предлагать меня комсоргом поезда... - Комсоргом? - поднял голову Терехов. - Комсоргом, - кивнул Олег и заулыбался иронически. - Понял, каков гусь? Спрашивается, как мне к этому отнестись? Олег понимал, что вопрос он задал зряшный, потому что для самого себя он уже решил: предложение Будкова принять; впрочем, собрание будет предлагать ему стать комсоргом, а не Будков угостит подачкой. Сомнение в вопросе он заложил скорее для того, чтобы Терехов все же расшевелился и высказал свое отношение к будковским словам, вспоминать же о них было приятно. - Так и отнесись, - встал Терехов. - Будков, наверное, прав. Он стоял, сигарету раскуривал, в окно смотрел на полуденное марево и говорить дальше, видимо, не намеревался. - Хорошо, - сказал Олег, - я пойду. - Иди, - кивнул Терехов, - солнце, видишь, какое, как бы воды в горах не натопило. Олег уходил, раздосадованный и обиженный, разговор с Тереховым казался ему унизительным, он знал, что будет сейчас искать собеседников и рассказывать им о предложении Будкова, о том, как он выбил у Будкова премию для всех и о своем ироническом к Будкову отношении, рассказывать, пока не успокоится, пока не утолит голод. Терехов смотрел Олегу вслед и думал, что, может быть, Будков и прав. Почему бы Олегу и не стать комсоргом? Потом ввалился Рудик Островский. - Бумаги тебе принес, - сказал Рудик. - Какие еще? - Комиссия, старик, поработала. Тут расчеты по мосту. А тут бывшая испольновская бригада исповедуется. Сами отважились. Очень серьезные документы. - Хорошо, - сказал Терехов. - Спасибо. Я уже Зименко письмо написал. Может, он на днях приедет. А я к Ермакову собрался... Рудик ушел, Терехов положил бумаги в сейф, привык к шоколадному ящику, ключ звякал в замке мелодично и обещал музыку, словно бы в сейфе были спрятаны сейбинские куранты, но куранты молчали. Все было хорошо - и эти бумаги, и Олегов поход, все было хорошо, вот только Надя бросилась вчера к Олегу любящей женщиной, а стало быть, стирались жизнью тереховские миражи последних дней, последних лет, стало быть, как и предполагал Терехов, обычная Надина блажь пригнала ее наутро после свадьбы к нему в комнату и все ее слова были вызваны бабьим брожением, и ничем больше, она любила Олега, она была с Олегом, и Терехов не мог оставаться с ними рядом. Все, хватит, говорил он себе, так нельзя, вот выйдет Ермаков, и руки у меня будут развязаны, на все четыре стороны лежат дороги отсюда подальше. Он и сегодня собрался к Ермакову только затем, чтобы вызнать у прораба, когда наконец получит возможность уехать по одной из этих спасительных дорог. После разговора с благоразумными советами Терехов избегал встреч с прорабом, предлоги искать не приходилось, но сегодня он решил повидаться с Ермаковым. У крыльца стоял сторож. - Павел, погоди... - Давно ждешь? - спросил Терехов. - Я так, случаем... - Случаем не случаем, - сказал Терехов, - а я бы на твоем месте лежанку занял или кости бы на солнце грел... - Они у меня не отсырели, - засмеялся старик, угодливость в слезящихся глазах увидел Терехов и поморщился. - Ты чего? - спросил Терехов. - Я? - удивился старик. - Я ничего... - Из-за ничего зачем с той стороны днем сюда прибыл? Егоженый старик был какой-то сегодня, топтался перед Тереховым, волнуясь, и Терехову стало жалко его. - На сына-то моего ты в обиде?.. - Я извинился перед ним вчера, - сказал Терехов, - и деньги мы ему за лодку заплатили. Десятку дали... Мало разве? - Не злись на него... А? Сгоряча бумажку-то написал он... Лодка - она ведь не гвоздь, дорога ему... Понять надо... Нервный он, пораненный весь... Война-то по нему всеми железками прошлась... И детей сколько... - Ладно, - сказал Терехов, - ты за свою должность не беспокойся... Тебя никто освобождать не думает... - Вот и хорошо, - заморгал, не веря, старик. - Я на тот берег еду, хочешь, подвезу? - Я тут побуду, однако... - Что так? - Дак в магазин чегой-то привезли... Давать будут... - Ах да, - спохватился Терехов, - и я хотел... Люди у магазина не стояли, листочек бумажки прикноплен был к черной дверной клеенке, на листочке этом Терехов под номерами двадцать седьмым и двадцать восьмым поставил фамилию старика и свою. - Жить-то кофты эти долго будут, - спросил старик, - или расползутся, как у той барыни, в кино которая трикотаж мотала?.. - Не знаю. В Сосновку ты едешь? - Все же тут останусь... Мало ли что... На сына-то моего не серчай... А? В больнице Терехов посидел у Тумаркина, а уж потом отправился к Ермакову. Тумаркин выглядел плохо, переломы оказались с