Димитрий" идет, как говорят французы, прямо в открытый гроб. Мичмана резко одернул комиссар Николаевского порта. Но никаких признаков опасности пока что не было. Мы отвалили в легком, моросящем тумане. Амфитеатр города, купол Оперного театра, дворец Воронцова, потом Фонтаны и знакомая башня Ковалевского - все это, покачиваясь, медленно уходило во мглу и вскоре совсем исчезло. Тихо шумели, подгоняя Друг друга, бесконечные волны. В камбузе нашелся кипяток, и мы, сидя на полу, со вкусом напились чаю с сахарином. Вечером волны начали шуметь сильнее, но мирный запах пара и каменноугольного дыма и мерное качание парохода успокоило всех. Я крепко уснул. Сколько времени прошло, я не знаю, но когда я проснулся, то мутно и далеко, будто за километр от меня, горела над умывальником лампочка, волгарь раскачивался и держался за края раковины, меня било плечом о дверь каюты, и все вокруг трещало на разные голоса. Было слышно, как "Димитрий" с тяжелым вздохом проваливался в воду и с трудом из нее вылезал. - Ишь, штормяга! - неодобрительно сказал кто-то из моряков.- За час развел волну до семи баллов. Но моряки были спокойны, и это подбадривало и нас, обыкновенных смертных. В каюте было тесно и душно. Каюта внезапно толкалась, стараясь свалить нас всех в одну кучу, поюм начинала дергать нас из стороны в сторону, вытирая нами, как швабрами, пол. Молодой мичман приоткрыл дверь и заглянул в коридор. Там уже вповалку густо лежали мешочники, сбежавшие с палубы. Среди них стоял, упершись дрожащими ладонями в стены узкого коридора, старый еврей в длинном лапсердаке. - Чего вы стоите? - сказал мичман.- Укачаетесь. Надо лечь. - Разве вы не видите, пане,- ответил еврей,- что мне негде положиться? Куда ехал это г местечковый старик, непонятно. Во всяком случае, он выглядел совершенно дико на морском скрипучем пароходе во время качки и ночного шторма. Мичман вышел в коридор, растолкал спящих мешочников и очистил место для старика. - Библейский персонаж из всемирного потопа! - сказал мичман, возвратившись в каюту. Я лежал у стены и слушал, как валы, сотрясая пароход, ударяли в тонкий железный борт. Мне становилось не по себе. Странно было сознавать, что в четырех миллиметрах от твоего разгоряченного лица несутся во мраке горы ледяной осатанелой воды. И в каком мраке! Я посмотрел на иллюминатор. Непроницаемая, как бы подземная тьма простиралась там, в первобытном хаосе непонятно огромных водных пространств. Никто не спал. Все прислушивались. "Димитрий" резко потрескивал. Нельзя было понять, почему до сих пор не раскрошились в щепки трухлявые стены кают, полы и потолки, тогда как качка корежила, гнула и расшатывала все винты, болты, скрепы и заклепки. Каждый раз, когда раздавался сильный треск, я взглядывал на моряков. Они были спокойны, но часто курили. Я тоже много курил, убеждая себя в том, что запас плавучести у нашего престарелого "Димитрия" гораздо больший, чем я, гражданский невежественный товарищ, предполагаю. Все мы ждали утра. Но оно скрывалось еще страшно далеко в плотном, охватившем полмира, завывающем мраке. Качка усиливалась. Пароход уже стремительно и сильно клало то на один, то на другой борт. Винт все чаще выскакивал из воды на воздух. Тогда "Димитрий" яростно трясся и гудел от напряжения. - А не может нас выбросить таким штормом на берег? - неожиданно спросил волгарь, стараясь удержаться на умывальнике. Моряки пренебрежительно промолчали. Только минут через десять суровый и вместе с тем добродушный комиссар Николаевского порта ответил: - Шторм уже загибает до десяти баллов. Конечно, все может быть. Но не надейтесь на берег. Чем дальше от него, тем спокойнее. - Почему? - спросил волгарь. - Потому что у берега пароход непременно подымет волной и разобьет о дно. Или о скалы. И никто не спасется. А я-то, поглядывая каждые десять минут на часы в ожидании рассвета, мечтал, что мы сможем подойти к берегам северного Крыма и высадиться на них - на эту скудную щебенчатую и спасительную землю. Среди ночи молодой мичман встал, натянул сапоги, надел кожаный плащ с капюшоном и небрежно сказал: - Пойти посмотреть, что там у них делается наверху, Он ушел, но скоро вернулся, весь мокрый, от капюшона до пят. Никто его ни о чем не расспрашивал, но все напряженно ждали, когда он заговорит сам. - Речь - серебро, а молчание - золото,- насмешливо промолвил мичман.- Ну, так слушайте. Волна валит через палубу. Смыло две шлюпки из четырех. Погнуло планшир. Дошло до одиннадцати баллов. Но это пока еще пустяки. - Хороши пустяки! - пробормотал комиссар Николаевского порта и сел на койке.- Рассказывайте! Что еще? - Волнами повредило форпик, и у нас открылась некоторая течь... - Донки работают? - тихо спросил комиссар. - Работают. Пока справляются. Но машина сдает. - Двигаемся? - В том-то и дело, товарищ комиссар, что не выгребаем. - Сносит? - Так точно! - К берегам Румынии? - Так точно! Комиссар встал и схватился за верхнюю койку. - Так там же...- начал он и осекся.- Пойду-ка я к капитану и выясню. Он ушел. Мы долго молчали. - Весь анекдот в том,- сказал один из моряков,- что у этих самых берегов Румынии немцы во время войны разбросали огромные, просто роскошные букеты мин. Они там стоят до сих пор. Если нас тянет на эти мины... Он не досказал, что тогда будет с нами, но и без него мы прекрасно это знали. Комиссар возвратился и, не снимая кожаного пальто, сел на койку и закурил. Снаружи с пушечным гулом била и шипела волна и пронзительно, все время набирая высоту, свистели снасти. От этого свиста леденела кровь. - Дали SOS,- вдруг сказал комиссар и помолчал.- Бесполезно! В наших портах судов нет. А из Босфора в такой шторм никто носа не высунет, даже "Сюперб". Дошло до одиннадцати баллов. Так-то, приятели! Все угрюмо молчали. Было слышно, как в коридоре плескалась вода. Ее налило с палубы через комингсы - высокие железные пороги. Так прошел день, пришла в гуле урагана окаянная вторая ночь. Но шторм не стихал, и казалось, не стихнет до последнего дня этого мира. На третий день наступило какое-то всеобщее оцепенение. Всех, даже старых моряков, очевидно, замотало. На четвертую ночь я сидел с закрытыми глазами, упершись ладонями в пол, и считал размахи парохода. Иногда они делались слабее, и тогда я торопливо закуривал. Но это обманчивое затишье длилось недолго, сердце снова срывалось, замирая, и каюта взлетала и косо падала в невидимую пропасть. А потом страшно медленно, останавливаясь и как бы раздумывая, не вернуться ли ей обратно, за потным иллюминатором начала наливаться сизая и скверная заря. Свист снастей дошел до осатанелого визга. Дул норд-ост, "бич божий", как говорили моряки. От них я узнал, что норд-ост дует или три дня, или семь, или, наконец, одиннадцать дней. В коридоре зашевелились и заговорили хриплыми голосами мешочники, заплакали измученные женщины. Какая-то старуха все время исступленно бормотала за дверью каюты одну и ту же молитву: "Святый боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас!" При сильных размахах парохода старуха, очевидно, пугалась, обрывала молитву и только быстро говорила: "Крепкий, помилуй нас! Крепкий, помилуй нас!". Я решил впервые выйти на палубу. Моряки говорили, что в каюте гораздо тяжелее, чем снаружи. Комиссар Николаевского порта пошел вместе со мной. - Вам одному нельзя,- сказал он.- Без меня вас просто не пустят на палубу. И, опять же, вас может смыть. По косточку в воде, в тошнотворном запахе блевотины мы добрались среди лежавших прямо в воде и стонавших мешочников до узкого трапа. Он выходил на верхнюю рубку, а оттуда - на палубу. Комиссар сильно нажал плечом на дверь рубки. Она распахнулась. Струей воздуха нас вышвырнуло наружу. Я схватился за обледенелый канат и увидел то, что предчувствовал в темной каюте,- зрелище исполинского, небывалого шторма. Оно наполнило меня обморочным ощущением отчаяния и ужасающей красоты. Я стоял перед штормом лицом к лицу - жалкая, теряющая последнее тепло человеческая пылинка,- а он гремел, нес стремительные, железного цвета валы, рушил их в темные бездны, швырял в набухшее небо извержения брызг и холодного пара, накатывался тысячетонными холмами, рвал воздух и лепил с размаху в лицо липкой пеной. Корма "Димитрия" то взлетала к облакам, то уходила в воду. Длинные и крутые волны вздымались и неслись от горизонта до горизонта. Они гнали перед собой буруны и открывали в провалах величественную и мучительную картину движения свинцовых водных громад - той ураганной области, через которую мы должны были прорваться, чтобы остаться в живых. - Смотрите! - крикнул комиссар и показал на море. Я ничего не понял и взглянул на него с недоумением. - Смотрите, какие испарения! - снова прокричал он. И тогда я увидел, как между гудящих валов вырываются из серо-зеленой воды, как пороховой дым из дула, тысячи орудий, быстрые и злые струи пара. Позже, в каюте, комиссар объяснил мне, что эти столбы пара всегда бьют из воды во время вторжения ледяных штормов в теплые морские пространства. Потом я увидел впереди исполинскую стену разъяренного моря, катившуюся на нас с космическим гулом во весь разворот горизонта. Комиссар схватил меня за руку и втащил в рубку. Дверь захлопнулась намертво сама по себе. - Держитесь! - прокричал комиссар. В рубке стало темно. "Димитрий" треснул, понесся вверх по срезу водяной горы, потом остановился и ушел, дрожа, в воду по самый капитанский мостик. "Конец! - подумал я.- Лишь бы не закричать от страха". Пароход глухо взвыл, повалился набок, и я увидел сквозь иллюминатор, как вода широкими водопадами сливается с палубы обратно в море. - Что это было? - бессмысленно спросил я комиссара. - Еще две-три таких волны, и прощай! - ответил он громко и посмотрел на меня отсутствующими, белыми глазами. Но ни вторая ни третья такая волна не пришли. Море все так же ревело как бесноватое, но размахи "Димитрия" стали как будто меньше и спокойнее. Мы отдышались и вернулись в каюту. Ветер уже не визжал, как недавно, а ровно гудел в снастях и трубе парохода. В неистовстве бури произошел неожиданный перелом. В каюту заглянул боцман с обваренным от норд-оста лицом и сказал, что машина опять выгребает и мы, правда, медленно, но все же пошли против шторма. Моряки повеселели. Они даже начали вытаскивать из своих кошелок и чемоданов кое-какие скудные продукты. Я с наслаждением жевал кусок ячневого хлеба, когда вдруг с палубы сквозь шум бури, отплевываясь и задыхаясь, завыл пароходный гудок. Моряки побледнели и вскочили. Вокруг на сотни миль бушевало только одно штормовое море. Что мог означать этот гудок? Торопливо застегивая шинели, моряки бросились наверх, на палубу. Я тоже поднялся вслед за ними. Я приготовился увидеть воочию гибель "Димитрия", весь тот медленный ужас, что воплощен в одном коротком слове "кораблекрушение". Но ничего страшного на палубе не случилось. Все так же остервенело ходило горами море. По юту бежали матросы в штормовых плащах, волоча канат. - Почему гудим? - крикнул им комиссар. - Земля открылась! - ответил один из матросов.- Тарханкут! Комиссар выругался от неожиданности и пошел на мостик к капитану. Я вскарабкался вслед за ним по крутому скользкому трапу. С капитаном я познакомился еще в Одессе. То был совершенно седой, необыкновенно худой и необыкновенно спокойный старик. - Извините,- сказал он нам,- за беспокойство с гудком. Мой помощник стоял на вахте вместе со мной, увидел берег и на радостях дал гудок. Переполошил всех. Ему это, пожалуй, простительно: он первый раз попал в такую штормягу. - А вам,- спросил я,- часто приходилось бывать в таких передрягах? - Где? - спросил капитан и отогнул угол брезентового капюшона на плаще, чтобы лучше слышать,- На Черном море? - Да, здесь. - Раз двадцать,- ответил капитан и застенчиво улыбнулся. Его серые старческие глаза сильно слезились от ветра. Рука, лежавшая на планшире, дрожала. - До войны,- сказал он,- в штормовую погоду не в пример было спокойнее плавать. А теперь море нашпиговано минами. Шторм их посрывал с якорей и носит как попало. Вот и жди, когда он подкинет тебе мину под днище. - А я берега что-то никак не найду,- смущенно пробормотал комиссар, опуская бинокль.- Одна бешеная вода. - Да сейчас вряд ли и увидите,- согласился капитан.- Он еще далеко. Вы смотрите на небо. Вон замечаете над самым горизонтом темную полоску на облаках? Там земля. Это своего рода отражение земли на пасмурном небе. На мостик поднялся старший механик - человек с красным, как перец, гневным лицом. - Аристарх Петрович,- сказал он умоляющим голосом капитану,- идите к себе в каюту и отдохните, Ветер падает. Машина пока что тянет нормально. В вашем возрасте не сходить третьи сутки с мостика и не спать - это, знаете, похоже на самоубийство. Команда хочет радио послать в управление пароходством и Марии Никитичне. С жалобой на вас. - Ну, это положим.- Капитан усмехнулся.- Без моего разрешения радист не передаст. А я, пожалуй, правда пойду прилягу. Часа через три войдем в бухту Караджи. Вот она.- Он показал нам на карте полукруглую маленькую бухту к северу от мыса Тарханкут.- Там будем отстаиваться, пережидать шторм. Так что до Караджи я, пожалуй, посплю. Извините меня, товарищи.- Он подошел к трапу, но обернулся и спросил комиссара: - Это ваш матросский отряд у нас на пароходе? Шесть человек. - Нет, не мой,- ответил, насторожившись, комиссар.- Они из Одессы. А что? - Головорезы! Едут нахрапом, документов не показывают. У одного серебряный браслет на ноге. Следовало бы проверить. - Проверю обязательно,- успокоил его комиссар. - Жоржики! - добавил старший механик,- Сачки! Переодетая шпана. Оружием обвешаны до пупа. Только, спасибо, штормом их здорово стукнуло по башке, а то бы они галдели наперебой и резались в кости. Механик ушел. Мы с комиссаром еще несколько минут постояли на мостике рядом со старшим помощником, заступившим вместо капитана на вахту. Мы смотрели на бледно-свинцовое небо на востоке, на темную полосу на нем, похожую на струю неподвижного черного дыма. Если это было отражение земли, то до нее было еще далеко. Хотелось еще побыть на мостике, но правила морской вежливости не позволяли нам этого, и мы спустились в каюту. Внизу, в коридорах и каютах, стоял возбужденный шум. Все уже знали, что открылся берег и что нас меньше качает именно потому, что отдаленная и благословенная земля уже прикрывает нас своим крылом от ледяного норд-оста. Среди ночи раздался длинный, убегающий грохот якорной цепи. Грохот этот повторился два раза. Это "Димитрий" становился на якоря в бухте Караджи около Тарханкута. Мыс Тарханкут с давних пор пользовался дурной славой среди моряков. Море у Тарханкута никогда не бывало спокойным, очевидно, от столкновения в этом месте разных морских течений. Вода у мыса бурлила, и судорожная, хотя и недолгая, качка выматывала пассажиров и раздражала моряков. Кроме того, у Тарханкута берега были предательские - низкие, опоясанные мелями и почти не видные с палубы, особенно в пасмурную погоду. Во время парусного флота здесь случались частые кораблекрушения, и это место получило зловещее прозвище "кладбища кораблей". Мы стали на якоря. Нас уже качало спокойно и мягко а по временам качка и совсем затихала. Тогда все вздыхали полной грудью. Я вышел на палубу. Ветер сек по лицу снежной крупой. Вокруг лежала чугунная тьма. В этой тьме на много миль к северу и югу гремел где-то рядом, не захлестывая в бухту, прибой. Потом вдруг медленной молнией загорелся огонь на Тарханкутском маяке, обвел седым лучом бурлящее море и погас до новой вспышки. Я вернулся в каюту. Весь пароход уже спал непробудно и тяжело. Только молодой мичман открыл глаза, пробормотал, пытаясь и сейчас острить наперекор всему: "Мертвый сон на мертвых якорях", но тут же, кажется, упал головой на свой тощий чемодан и уснул. Я пишу "кажется" потому, что этого не видел: на последнем слове мичмана я как бы впал в бесконечную летаргию. Утром мы увидели совсем близко от лязгавшего якор< ными цепями "Димитрия" красноватый берег. Очень возможно, что не было на всей земле более скудного места, чем эта спасительная для нас бухта Караджи. Нагая солончаковая степь в редких пучках почернелой травы поблескивала полосками снега. Он слежался в углублениях и бороздах. Даль, ровная, как натянутый шнур, уходила в глинистую муть. Над мутью косо неслись, сбрасывая заряды снежной крупы, низкие тучи. Ни человека, ни птицы, ни развалин лачуги, ни колодца, даже ни одного камня, похожего хотя бы на могильный, не было видно на этой коричнево-черной земле. Людей обвиняют в неблагодарности, и большей частью не зря. Но тогда, после жестокого шторма, у меня появилось искреннее чувство благодарности к этой бухте и к ее убогой земле. По библейским понятиям, она была проклята богом отныне и до века. Но она закрыла нас своим иссохшим и бесплодным телом от беспощадной стихии. Волны, обезумев от ярости, били совсем рядом в берега с такой силой, что они сотрясались. Комиссар Николаевского порта одолжил мне морской бинокль. Прячась за каким-то теплым железным кожухом, я долго рассматривал берега, надеясь увидеть людей. Но ни людей, ни других признаков жизни нигде не было видно. Невозможно было поверить, что это действительно крымская земля, Таврида, что в каких-нибудь ста километрах отсюда благоухающее солнце греет листву буковых лесов. В бухте Караджи мы простояли четыре дня. Шторм упорствовал, не стихал, и каждый раз при виде оловянного моря, ревущего без всякой надобности и смысла, начинала саднить на сердце тоска. "Димитрий" за эти четыре дня стал похож на бранд-вахту - общежитие для всякого портового люда и отставных моряков, где они ютятся со своими замызганными и бранчливыми семьями. Такие брандвахты существовали почти во всех больших портах. Под них отводили устаревшие, изношенные пароходы. Их ставили на причал в самом отдаленном уголке порта, чтобы они не портили своим видом современный пейзаж. Брандвахты мигом обрастали принадлежностями сухопутного, главным образом кухонного быта - жестяными трубами от печурок, веревками для просушки белья и самим бельем - разноцветным, почему-то главным образом фиолетовым и мутно-розовым,- цинковыми погнутыми корытами, решетчатыми ящиками, где почмокивали кролики с глазами, как из красной смородины, престарелыми котами, что мылись на салингах с видом отставных адмиралов, щенками, лаявшими на чаек, что подбирали вокруг брандвахты отбросы. За четыре дня стоянки "Димитрий" сразу же оброс стираным бельем. Стирали его без мыла, забортной водой. Поэтому оно было покрыто желто-серыми пятнами и разводами. Отовсюду уже тянуло густым запахом жилья. Во время шторма мешочники безучастно смотрели, как бесценное их добро летело в море. Иные мешочники даже помогали матросам. Но сейчас, когда страх смерти прошел, мешочники начали роптать и обвинять капитана в самоуправстве. К тому же нечего было есть. Капитан, пользуясь правилом "об аварии на море", приказал открыть трюм, где мы везли для Крыма немного ячневой крупы. Крупу роздали пассажирам. Варить ее было нельзя: камбуз из-за шторма не работал. Кроме того, уже не хватало пресной воды. Крупа была густо перемешана с мышиным пометом. Пассажиры занимались тем, что перебирали эту крупу, а потом съедали ее сухой, как едят семечки. Воду на "Димитрии" берегли. На каждого в сутки выдавали только по литру этой пахнущей железом, мутноватой воды со дна цистерны. Еще гимназистом я читал о традиционных бунтах на парусных кораблях, о пистолетном дыме и капитанах, выброшенных в море мятежной командой. Но никогда, ни при каких обстоятельствах и ни при какой погоде, я не мог вообразить, что буду свидетелем такого бунта в двадцатом веке, на нашем мирном Черном море, у берегов благословенного Крыма. Начали бунт шесть "жоржиков" - матросов в широченных брюках-клеш. К ним присоединилась часть мешочников. - Почему стоим четвертые сутки? - кричали матросы. Им объясняли, что шторм еще не стих, что между Тарханкутом и Севастополем тянутся оставшиеся после войны обширные минные поля и по ним идти в такой шторм - безумие. Матросы и мешочники послали к капитану делегатов, но капитан, выслушав их, сказал, что пароход все равно будет отстаиваться сколько нужно и незачем пассажирам соваться не в свое дело. - А с голоду подыхать - наше дело? - зашумели матросы.- Другие капитаны напролом по минам идут, ничего не боятся! А нам что ж, давать дуба из-за этого тюти капитана! Пусть подымает пары и снимает. А то разговор у нас с ним будет короткий. За борт - и амба! Даем полчаса на размышление. За свою шкуру дрожит, старый хрыч, на нас ему начихать! Сами поведем пароход! Подумаешь, большое дело! Мешочники, бегая злыми глазами, поддакивали матросам, хотя и побаивались, поглядывая на море. Оно все еще неслось в небольшом отдалении от нас вереницей стремительных пенных валов. На третий день стоянки в Караджи к нам в каюту постучал боцман "Димитрия". Он вполголоса сказал, что матросы и часть мешочников собрались около каюты капитана, шумят, ломятся в дверь каюты и грозятся выбросить старика капитана в море. Комиссар Николаевского порта встал, натянул шинель, взял маузер, приказал нам без нужды до его выстрела не подыматься на палубу и вышел вместе с боцманом. По лицу у комиссара ходили железные желваки: он был взбешен. Мы ждали выстрела, но его все не было. Вскоре до нашей каюты дошли дикие слухи. По словам матросов с "Димитрия", комиссар якобы сразу же стал на сторону "жоржиков". Он вошел в каюту капитана, и было слышно, как он кричал на старика. Потом вышел, сказал "жоржикам", что капитан - старая рухлядь и контра, но от того, что его выбросят в море, толку все равно не будет. Надо выбрать из своей среды человека, который мог бы заменить капитана. Дело это серьезное, потому что придется отвечать потом перед правительством. Поэтому его следует тщательно обсудить без вмешательства гражданских пассажиров и без продажных душ - мешочников. - Пошли в трюм! - сказал комиссар.- Обсудим и выберем капитана. Аида, братишки! Как только братишки с комиссаром спустились в трюм, матросы с "Димитрия" по приказу капитана с непостижимой быстротой закрыли трюм толстыми деревянными досками, завинтили их болтами, а сверху еще навалили разный груз с палубы. Очевидно, дело это было рискованное, потому что матросы с "Димитрия" хотя и посмеивались, но руки у них тряслись. В трюме гремели заглушенные проклятия, потом раздались выстрелы. Матросы стреляли вверх. Это было совершенно бессмысленно: выйти из трюма они не могли. Наша каюта тотчас сообразила, что комиссар сговорился с капитаном и нарочно увел матросов в трюм. "Как Сусанин!" - радостно сказал молодой мичман. Все были взволнованы тем, что в трюме нет продуктов и воды, и радовались, что комиссар себя не выдал. Иначе ему был бы верный конец. - Эй, подальше от трюма! Полундра! - на всякий случай покрикивал боцман. К вечеру шторм начал стихать. "Димитрий" снялся с якорей и, медленно работая машиной, вышел из бухты. Его тотчас начало качать, но эта качка по сравнению с недавней, штормовой, казалась просто колыбельным баюканьем. Утром я проснулся оттого, что в иллюминатор свободно лилось солнце. Стекло иллюминатора заросло солью. Но даже через ее серую пленку сияла густейшая синева. Качки не было, "Димитрий" только тихо вздрагивал от вращения винта. Я выскочил на палубу и зажмурился. Слезы потекли у меня из глаз. Прошло несколько минут, пока я снова начал различать все окружающее. "Димитрий" шел в густой и глубокой синеве. Трудно было уловить ту черту, где синева моря переходила в синеву неба. Крутым откосом, отлитым из золота, сверкал с левого борта мыс Лукулл. Со снастей срывались оттаявшие сосульки и разбивались о палубу, превращаясь в зернистый снег. За кормой стояла чернильная стена уходящего тумана. И в тишине бухт, в сиянии зимнего бережливого солнца, в ясности и приморской живописной прелести открылся Севастополь, как некий русский величественный Акрополь. Акрополь Таврический При входе в Северную бухту к "Димитрию" подошел катер с вооруженными матросами. Они поднялись на палубу, открыли трюм и крикнули вниз: - С легким паром, сачки! Вылезай по одному! Живо! Начальник выходит последним! Грязные "сачки" вылезли на палубу. Их обыскали, отобрали оружие, арестовали и увели. А комиссару Николаевского порта вежливо сказали: - За вами приедет сам комендант порта. Но комендант, конечно, не приехал, и комиссар только посмеивался в прокуренные усы. "Димитрий" отшвартовался у пассажирской пристани в Южной бухте. Пассажирам объявили, что дальше "Димитрий" не пойдет. Течь на "Димитрии" усилилась, швы в обшивке разошлись, машина была почти сорвана с фундамента, и потому пароход уведут прямо на корабельное кладбище. Мне было жаль "Димитрия", особенно когда к нему подошел буксир и "Димитрий", давая прощальные гудки, поплелся вслед за буксиром на свалку. Bсе-таки этот благородный и дряхлый корабль сделал последнее напряжение, прорвался через ледяной шторм и спас всех нас. Я вышел на берег. Попутчики мои незаметно исчезли. Я остался один. Куда было идти? И я пошел, конечно, на Графскую пристань, чтобы посмотреть на Севастополь, погруженный в желтоватую древнюю дымку, и решить, что делать дальше. Знакомых у меня в Севастополе не было, если не считать девушки-поэтессы. Но я забыл ее адрес и даже имя. Я сидел на скамье, греясь на слабом солнце, и дремал от тишины и успокоения, наступившего после недавнего бурного плавания. Сидел я, должно быть, долго, пока желтоватая дымка не начала приобретать багровый оттенок и с моря, где заунывно мычал звуковой буй на Константиновском рифе, не дохнуло холодным ветром. Я решил идти в единственное для меня, сотрудника "Моряка", убежище - в Севастопольский союз моряков. Секретарь союза - пожилой моряк с грустными украинскими глазами - выслушал меня и потом долго смотрел на меня, не говоря ни слова. Я решил, что он забыл обо мне, и осторожно кашлянул. - Я об вас сейчас все время и думаю,- сказал секретарь.- Значит, хлеба нет? Ничего нет? И вдобавок нет крыши няд головой? Получается хреново! Он опять надолго замолчал, потом тяжело вздохнул, потянул к себе блокнот из бурой оберточной бумаги и что-то начал долго писать, тщательно проверяя написанное и расставляя знаки препинания. После старика Благова это был второй в моей жизни ревнитель препинаний. - Вот,- сказал он,- с этой бумажкой пойдете на Садовую улицу, в бывший дом адмирала Коланса. Дадите эту бумажку вдове-адмиральше. Только вы ее не пугайтесь, вы же красный беззаветный моряк. Живет она во флигеле со своими недобитками, а в главном доме на улицу мы устроили вроде как детский сад. Для моряцких детей. Подтапливаем изредка и кое-как подкармливаем. По сути дела, никакого сада нет. Так вот, там можете ночевать, но только с пяти часов дня до восьми утра, пока нету детей. Только, смотрите, ночью не замерзните. А то получится неприятность. Он протянул мне вторую бумажку - распоряжение в морскую пекарню выдать мне буханку хлеба. - Ешьте по крошкам,- посоветовал секретарь.- Это вам в виде исключения. Вы надолго в Севастополь? - Не знаю. Нас высадили с "Димитрия". Придется сидеть здесь и дожидаться, когда из Одессы придет второй пароход. - "Пестель"? - спросил секретарь. - Да, "Пестель". - А если не придет? - неожиданно спросил секретарь. - Как так не придет? - А очень просто! Такая же дырявая коробка, как и ваш "Димитрий"! Чтобы прийти, нужно дойти. Вот задача! Это была непреложная истина, и я не мог с ней не согласиться. - "Пестель",-сказал я уныло,-должен был выйти из Одессы через неделю после нас. Секретарь вздохнул. - Ну, в общем,- заметил он неуверенно,- если хлеба не хватит... может быть, дадим еще малость. Подумаем. Я поблагодарил его и пошел в пекарню. Было три часа дня, и до пяти мне все равно некуда было податься. Пекарня помещалась на третьем дворе, в закоулке. У входа в третий двор стоял вооруженный человек. Он посмотрел мою записку и пропустил меня. Пекарь вынес мне буханку хлеба, но, не давая в руки, спросил: - Во что вы ее завернете? И в чем понесете? У меня не было ни газеты, ни кошелки. - Э-э-э! - укоризненно протянул пекарь.- У вас его уже в подворотне отнимут. Как же я вам выдам хлеб? Нету никакого смысла мне его вам выдавать. - Неужели так уж и вырвут? - спросил я. Пекарь рассердился. - Вы что, с луны свалились! Вырвут и раздерут по клочкам. Они у ворот дежурят целые сутки. Юрка! - позвал он. Из задней комнаты вышел мальчик лет десяти. Он был так худ, что казалось, от него остались одни глаза. - Юрка,- приказал мальчику пекарь,- выведи этого чудака с хлебом на Мичманский бульвар фарватером "Ижица". Только чтобы все было в акурате. Хлеб, товарищ, спрячьте под пальто. И не вздумайте есть его на улице. Ни-ни! Увидят - тогда вас уже ничто не спасет. Они...- сказал он значительно и повторил:- Они беспощадно следят за каждым. - Кто это "они"? - спросил я. - Ей-богу, товарищ, неначе вы свалились с Марса. Как - кто? Голодные, конечно. Мальчик провел меня через пекарню в узкий проход между высоких стен. В одной стене была пробита калитка. Мальчик открыл ее громадным медным ключом, и по внешней чугунной лесенке, заставленной вазонами с высохшими фуксиями, мы поднялись на второй этаж старого дома. Мальчик ловко открыл гвоздем резную дубовую дверь с изображением мечей и знамен, и мы вошли в чью-то квартиру. - Идите тихо, не пугайтесь,- сказал мальчик,- Только ни с кем не разговаривайте. Можете только поздороваться, если хотите. Он толкнул первую дверь. Мы вошли в гостиную с роялем, портретами важных адмиралов с длинными баками и пустым аквариумом. В него доверху была навалена черная картофельная шелуха. Она уже дурно пахла. На софе лежала маленькая и желтая, как птичка, пожилая женщина. - Болтаются тут целый день,- сказала женщина,- п еще вежливость разводят! Здороваются! Никто вас не просил здороваться! Я смущенно проскочил за Юркой в следующую комнату, должно быть бывшую столовую. из-за китайской шелковой ширмы высунулась сонная, всклокоченная голова красивого молодого человека. Он посмотрел на Юрку и погрозил ему кулаком. - Видал миндал? - Вы не очень показывайте! - сказал, задираясь, Юрка.- Ходил и буду ходить. Вы что ж думали, мы вам задарма хлеб выдаем? За какие такие ваши заслуги перед революцией? Паразиты! Голова тут же скрылась. Потом мы прошли через заросшую паутиной кухню. Там сидела молодая миловидная женщина без единой кровинки в лице. Подняв платье, она неподвижно смотрела на свои опухшие колени, растирала их ладонями и плакала. Из кухни мы вышли в сухой сад, перелезли через невысокую ограду и очутились в конце пустынного Мичманского бульвара. Юрка попрощался со мной и пошел обратно. - Вот это и есть фарватер "Ижица",- сказал он напоследок.- Самый надежный. Для женщин и безоружных. Ну, счастливо вам донести. Только, упаси бог, на улице хлеб не отщипывайте. И не ешьте. До пяти часов я просидел на поломанной скамейке на Мичманском бульваре. Могильная тишина звенела над Севастополем. Только один раз беспорядочно прогремела где-то рядом по булыжнику ручная тележка. Я увидел ее в просвете между высохшими ветками туи. Тележку тащили две молодые женщины. На тележке лежал лицом вниз босой человек, голый до пояса. Я не сразу догадался, что он мертвый. Я пошел на Садовую улицу. Я шел по окостенелому городу. Изредка из глубины дворов тянуло слабым трупным запахом. Сухой плющ тихо скрежетал на выветренных подпорных стенках. Не верилось, что на эти червивые каменные стенки падал хоть когда-нибудь теплый свет солнца. Время сразу же отодвинуло меня на два-три года назад. В облике умирающего и скудного Севастополя я узнавал и Киев и Одессу времен сыпняка и голода. Пока я шел, задул жесткий, режущий ветер, очевидно норд. Тотчас вдоль всех улиц заскрипели на крышах покоробленные листы железа. Ветер искоса нес снег, совсем не похожий на наш русский. Он был серый и тотчас смешивался на мостовых с ворохами сухой акациевой листвы, размолотой в крошку. Грифельного цвета небо волочилось в сторону открытого моря, унося с собой, казалось, последний свет, тепло и последние ласковые человеческие голоса. Я шел мимо зияющих выломанных оконниц в подвалах, боясь заглянуть внутрь. Туда, очевидно, сволакивали мертвых. Но Садовая улица, расположенная в верхней части города, показалась мне даже в свинцовом свете иссякшего дня уютной и тихой, какими часто бывают заросшие отдаленные тупики. Я нашел одноэтажный дом вице-адмирала Коланса. На воротах были изображены железные якоря, а во дворе стоял флагшток. Он был деревянный, но его почему-то, не спилили на дрова и не сожгли. В глубине двора виднелся флигель, густо обросший диким виноградом. Я постучал. Низкий женский голос спросил меня из-за двери, кого мне нужно. Я ответил. Тогда дверь распахнулась, и я увидел на пороге высокую, как гренадер, старуху с копной белых волос на голове и с несколько согнутой кочергой в руках. Она опиралась на кочергу. Глаза ее метали огонь. - Да! - сказала она вызывающе,- Вот именно! Я вдова вице-адмирала Цезаря Платоновича Коланс. Но среди его знакомых я, кажется, не видела вас, молодой человек. Зрительная память у меня феноменальная. Поэтому говорите, что вам нужно, но коротко, ясно и грамотно. Вместо ответа я протянул ей записку от секрегаря Союза моряков. Она взяла ее двумя пальцами, встряхнула в воздухе, как бы вытряхивая из нее мусор, и сказала, обернувшись: - Мария, прочти! В темную переднюю вышла с тоненькой церковной свечкой в руке худющая, бледная, как бы неземная девица с синими кругами около глаз. Она была похожа на сомнамбулу или лунатичку. Ни разу не взглянув на меня, она прочла записку, обернулась и, в свою очередь, позвала: - Андрэ, иди сюда и проводи этого господина в детский сад! Он будет там ночевать. - У вас есть хлеб? - вдруг спросила меня адмиральша. - Мало. - Это не важно! - Адмиралыпа сильно стукнула кочергой по полу.- Я предлагаю вам честный обмен. Вы дадите нам немного хлеба, а я каждый день буду давать вам козье молоко. Я держу козу! - Она второй раз стукнула кочергой по полу и повернулась к молодому человеку по имени Андре. Он вошел в переднюю и скромно стоял в темноте.-Что из этого? В таких обстоятельствах - запомни, Андре! - сама покойная императрица держала бы козу и доила бы ее собственноручно. Собственноручно! - прокричала адмиральша и в третий раз стукнула кочергой по полу.- Вы согласны? - С чем? - спросил я.- С тем, что императрица... - Да нет же!-резко оборвала меня адмиральша.- Императрица была феноменальная дура и наркоманка! Гессенская муха! из-за нее и произошла эта революция. Я спрашиваю: вы согласны на обмен? - Согласен,- ответил я торопливо. - Фунт хлеба, и все! - Адмиральша в последний раз ударила кочергой по полу и приказала Андре:- Возьми ключ и впусти этого человека в главный дом. Она обернулась ко мне и добавила: - Но чтобы без глупостей! Не курить махорку, не заворачиваться на ночь в ковер во избежание вшей (девица Мария ахнула и всплеснула руками) и не пить одеколон и всякую мерзость! Пока что бог дает мне силы, и я справлюсь с каждым, будь он хотя бы сам архикомиссар. Сам Сатана или сам Вельзевул. Прощайте. Она повернулась и пошла в глубину темной передней, стуча кочергой. Девица подняла свечу повыше, осветила меня, вскрикнула, уронила свечу на пол. Свеча погасла, а девица бросилась вслед за адмиральшей и закричала: - Мама! Боже мой! Да это же, кажется, он! Боже мой! Мама! - Пойдемте! - сказал мне Андре.- Терпеть не могу истеричек! Извините, я не представился: бывший мичман, а ныне козопас у своей мамаши Андрей Цезаревич Коланс, бывший минный офицер с бывшего военного транспорта под бывшим названием "Ратмир". В детском саду не было ничего, на чем бы можно было сидеть или лежать. Стояли только маленькие креслица и столики. Сидеть приходилось на подоконниках или просто на полу. Спал я тоже на полу, заворачиваясь, несмотря на запрещение адмиралыпи, в лысый, пыльный ковер. Я сворачивал ковер длинной трубой, обвязывал обрывком телеграфного провода, чтобы ночью он сам по себе не развязался, и заползал в эту шерстяную трубу головой вперед. А утром я выползал из ковра точно так же, головой вперед, но только в другую сторону. За ночь я проползал ковер насквозь. Эта шерстяная труба стала для меня надежным и даже уютным убежищем во время тогдашней севастопольской жизни. Шатаясь без цели по промерзшему до седины городу, я ждал только вечера, той минуты, когда наконец залезу в ковер, немного согреюсь, и мне начнут сниться очень связные и почти одинаковые сны. Должно быть, такие сны снились мне из-за духоты. А снились мне преимущественно маленькие города среди скал, садов, около шумных речек или на морских берегах, где буковые леса подходят к самым пляжам. Все эти города были населены любимыми людьми или знакомыми. Я несколько раз встречался там с Лелей и дедом Нечипором, со своим отцом и художником Врубелем, гардемарином с учебного корабля "Азимут" и латинистом Субочем, с поэтом Волошиным и санитаром Анощенко, "маленьким рыцарем" Гронским и профессором Гиляровым, с наборщиком из типографии Сытина и Иваном Буниным, с Люсвеной и Амалией Кностер. С каждым из этих людей возникали во сне крепкие связи и необыкновенные, щемящие сердце отношения. Часто я, впадая в отчаяние, искал в этих снах знакомых людей. Я знал, что они в это же время ищут меня и что наша встреча могла бы быть ознаменована какими-то чудесными, ликующими событиями, но встречи этой никогда не будет. После таких снов я начинал понимать, что моя жизнь непомерно длинна, тогда как до тех пор она представлялась мне быстролетной и не оставляющей заметного следа. Просыпаясь и перебирая в памяти эти сны, я повторял про себя стихи Фета: Жизнь пронеслась без явного следа. Душа рвалась - кто скажет мне куда? С какой заране избранною целью? Все в этих стихах сейчас уже было неверным и неправильным для меня, но я повторял их с наслаждением. Должно быть, потому, что они составляли резкую противоположность всему, что происходило около. Они не умирали, все эти слова, все эти напевы, начиная от Жуковского и Пушкина. Они жили среди голода, болезней, перестрелок, среди энтузиазма, казней, самопожертвования, гнева, невообразимой нищеты и непоколебимой веры в будущее и утверждали для меня простую истину, что сердце народа не повреждено и народ этот не может быть уничтожен ни физически, ни морально. Я уже понимал, что будущее прекрасно, и верил в него. Я уже понимал, что горести этих лет лишь умножают величие народного подвига того времени - времени больших ожиданий. Но приходилось прекращать все эти замыслы, воспоминания стихов и удивительные сны и вылезать из ковра в изморозь серых стен и ледяного дня. Как только я вылезал из ковра, тотчас начинала зябнуть изболеть голова. Я шел к адмиральше, выпивал стоя чашку теплого козьего молока и уходил. Иногда