После я зашел за Волосковым, и мы с ним отправились в подвал латать водопроводные трубы, так как накануне наша бригада не уложилась в рабочий день. По пути Волосков, помешавшийся на отечественной истории, рассказывал мне о том, что последнее посажение на кол совершилось в России в 1721 году, осудили несчастного последыша по делу царевича Алексея, и поскольку был он мужчина тертый, его еще и тулупчиком прикрыли, чтобы он не умер от переохлаждения организма. Наши уже все собрались в подвале - бедолаги сидели на корточках вдоль стены и курили газетные самокрутки. Разговор шел о новом издевательстве, которое придумал подлец Красулин. - ...А главное, ничего с ним не поделаешь, если ему дали над нами такую власть. - Удивительно: вроде бы институциально нормальный мужик, не псих, а воображение у него работает довольно литературно. - Я же вам говорил, что он Чехова начитался. Дайте срок - он еще сочинит что-нибудь наподобие замка Иф. Волосков спросил: - Что опять выдумал этот змей? - Завтра пойдем пустые бутылки собирать в Сокольнический парк. А кто понахальней, будет просить милостыню у метро. Такой кудесник этот Красулин, что перед ним меркнет народный вокабуляр. - Да как же я буду собирать милостыню, если на мне такой подозрительный епендит?! - А что такое епендит? - Это одежда по-древнегречески. - А как по-древнегречески будет сволочь? - Это чисто русское понятие, - объяснил Волосков, - в других языках аналогов не имеет. Сволочами киевляне прозвали дружинников князя Владимира, которые сволакивали их насильно креститься в Днепр. - А по мне, хоть "вагонку" воровать, только бы Красулин не разогнал нашу славную гоп-компанию. - И разгоню! - заорал на ходу Красулин, показавшийся в конце подвального коридора. - И разгоню, если вы будете плохо себя вести! Ну чего вы канючите, если все равно другого выхода у нас нет! Вам русским языком говорят: поскольку в стране развал, поскольку усилиями чужеродного элемента дело идет к нулю, включая даже такую святую отрасль народного хозяйства, как медицина, придется, товарищи, попотеть. Засим мы принялись за работу. Лично я щипал паклю, смачивал ее в солидоле и передавал Волоскову, который задумчиво менял фланцы, и в результате я до такой степени провонял солидолом, что когда ближе к ночи мне снова явился Гете, он долго принюхивался, водя туда-сюда своим видным носом и соображая, чем это так неприятно пахнет. Бдение третье В ту пятницу я проснулся посреди ночи, пошел на кухню заварить чай, а когда вернулся, мой великий немец уже сидел в кресле и вертел носом туда-сюда. (Следует, вероятно, заметить, что кресло это я ухитрился украсть из антикварного магазина, и как ни силились у меня переманить эту не совсем легитимную вещь, я держу ее при себе.) - Все забываю у вас спросить, - сказал я, усаживаясь на постели. - Вы серьезно считаете Вальтера Скотта великим писателем своего времени? - Не только своего времени, - сказал Гете, - но и на все будущие времена. - Не смею спорить, но, во всяком случае, в мое время Вальтера Скотта читают только дети и дураки. Либо слава этого автора - ошибка периода, ибо литература шагнула далеко вперед, либо вы потому восхваляете Вальтера Скотта, что он был писатель слабый. Что касается последнего пункта, то это не удивительно, ибо даже великий Лев Толстой считал лучшим писателем своего времени какого-то Полякова, а Шекспира терпеть не мог. Относительно второго пункта могу сказать, что только пошляк Николай Первый ставил Вальтера Скотта выше великого Пушкина, но с него взятки гладки, поскольку он был пошляк. По первому пункту с прискорбием объявляю, что великий Белинский считал Жорж Санд светочем русской литературы. Гете сказал: - Во всякой табели о рангах ошибки не исключены. Например, Ньютона называли гениальным ученым, а он сравнительно был простак. Полагаю, что и вы преувеличиваете, называя великими всех ваших национальных писателей, - я, по крайней мере, ни о ком из них не слыхал. Ну кто таков хотя бы этот самый Белинский? - Белинский - примерно шестнадцать с половиной ваших Лессингов вместе взятых. - Ну, если так, тогда он велик, как Бог. - Вы, пожалуйста, не смейтесь, ибо для немцев ничего тут смешного нет. Плакать немцам следует в связи с этим литературным феноменом, а не смеяться, если величие Лессинга приходится умалить с лишним в шестнадцать раз. Не спорю: русская литература восемнадцатого столетия уступает немецкой по всем статьям, да и первое европеизированное произведение нашей словесности "Ода на взятие Хотина", как известно, принадлежало перу лейпцигского студента. Но литература девятнадцатого столетия нашей российской фабрикации нейдет ни в какое сравнение с литературами Америки и Европы. Не угодно ли пример? Менее всего стремлюсь вас задеть, однако вот вам отрывок из вашего "Фауста", который написал наш великий Пушкин... И я на память прочитал моему великому немцу "Сцену из Фауста", по мере возможного выделив голосом заключительные стихи: Фауст: Что там белеет? говори. Мефистофель: Корабль испанский трехмачтовый, Пристать в Голландию готовый: На нем мерзавцев сотни три, Две обезьяны, бочки злата, Да груз богатый шоколата, Да модная болезнь: она Недавно к нам завезена. Фауст: Все утопить. Мефистофель: Сейчас. Гете молчал. Он молчал, наверное, с полминуты, постукивая по подлокотнику средним пальцем. Я сказал: - Нужно сознаться, что я переиначил по-своему предпоследний стих в арии Мефистофеля. У Пушкина: "она недавно вам подарена". Гете сказал: - О, это ничего... Я сказал: - Если не считать, что по этому принципу работает вся современная литература. Нынешние писатели только знай себе буковки переставляют, поскольку им нечего сказать миру, по крайней мере, они не способны предложить ничего нового в рассуждении литературного вещества. Вообще я полагаю, что изящная словесность кончается, постепенно сходит на нет, хотя бы по той причине, что пишут все больше, а читают все меньше, да и то преимущественно чепуху. Писателей же развелось как собак нерезаных, потому что при настоящем положении вещей, когда нужно только буковки переставлять, все пишут, кому не лень. В сущности, русская литература кончилась на Бунине, который закрыл рассказ, как закрывают математические разделы. Кстати спросить, вы не находите, что литература сродни науке? - И даже в значительной степени, - подтвердил Гете. - Поэтому, как и наука, литература прогрессирует или чахнет. Не в том смысле, что она может изжить себя, как алхимия, или что она становится красочней либо жиже, а в том смысле, что она движется от наблюдения к опыту, от опыта к теории и закону. Например, литература античности почти исключительно наблюдала над природой человека, литература нового времени уже ставила опыты, искусственно вводя персонажи в разные реальные положения, девятнадцатый век уже умел объяснять реакции, в которые вступали элементы литературного вещества, а русская литература девятнадцатого столетия вообще работала отвлеченно, отправляясь от теории и закона. Последним, и посему совершенным, наблюдателем в нашей словесности был Александр Пушкин - мы и тут несколько запоздали, - но только наблюдателем в стиле бога. Гоголь уже объяснял реакции, так сказать, на молекулярном уровне и вывел формулу "Скучно на этом свете, господа". Наконец, Федор Достоевский явил фантастический реализм. Гете спросил: - Как это прикажете понимать? Я сказал: - Это вот как следует понимать: вообще князя Мышкина быть не может, но в принципе князь Мышкин обязан быть. Главное достижение этой школы состоит в том, что она дала неслыханное качество литературного вещества. Это вещество у Достоевского довлеет себе и отправляется не от действительности, а от законов его искусства, причем действительное пристегивается того ради, что все же происходит действие не на Марсе. Кроме того, Достоевский покончил с рассказом как единственным и универсальным методом литературы, он научился извлекать корень из действительности и выводить за знаком равенства ту или иную абсолютную величину. Позвольте аллегорию: вся литература до Федора Достоевского - это выращивание винограда из декоративных соображений, а Достоевский стал изготовлять из него вино, и все потому, что ему свойственно некоторое простодушие, граничащее с нахальством. Когда все это понимаешь, читать и правда невмоготу. Впрочем, и то ясно как божий день, что по сравнению с русской литературой девятнадцатого столетия все прочие литературы представляют собой астрономию Клавдия Птолемея по сравнению с гелиоцентрической истиной наших дней. - А я и не подозревал, что Европа так отстала от России, - с некоторым сарказмом заметил Гете. - Тем не менее это факт. Вот вы даже имени Пушкина не слыхали, между тем ваши стихи у нас каждая губернская барышня знала наизусть, а в тысяча восемьсот двадцать шестом году вас избрали почетным членом Российской академии. - Об этом я и правда не подозревал. - А все потому, что Европа по-детски эгоистична, самодовольна и ничего не видит дальше своего носа. И вот спрашивается: а какие, собственно, у нее на это имеются основания?! У нас в России любой старшеклассник образованней вашего сенатора, русская женщина - существо утонченное, как субъективный идеализм, культурный русак настолько человек будущего, что он представляет собой категорию, непостижимую для Европы. Вы же, то есть представители романо-германской группы, - главным образом взрослые дети, которые набивают карманы дрянью, с умным видом беседуют о преимуществах стирального порошка и любят песенки про собак. Немудрено, что в то время, как в России создавалась литература порядка интегрального исчисления, Бальзак дотошно описывал быт пройдох, Диккенс оплакивал свое детство и творил анемичные сочинения нелепейший из бессмертных Виктор Гюго. - У Виктора Гюго, - сказал мой великий немец, - в романе "Собор Парижской Богоматери" есть одна ошибка, непростительная для такого крупного художника. Когда он описывает ночную столицу, заполненную толпами горожан, то часто дает цвета. Между тем в темно-мутной среде и только при условии факельного освещения различимо лишь сумрачно-желтое и глубокая синева. Я сказал: - Только в мое время у европейцев появились более или менее серьезные писатели, вроде Марселя Пруста, да и те поди Достоевского начитались. Из чего Европа чванится - не пойму! - Полагаю, - сказал Гете, - русские сами виноваты в том, что Европа смотрит на них с чувством некоторого превосходства, вернее, изредка вспоминает о существовании России с чувством некоторого превосходства, когда у вас случается очередной скандал. Помню, в тысяча восемьсот двадцать четвертом году только и было разговоров в Веймаре что о наводнении в Петербурге. Причем наша публика не столько соболезновала несчастным, сколько изумлялась дикому гению Петра Первого, который по своей деспотической прихоти построил новую столицу посреди местности, вовсе непригодной для существования человека. Это тем более странно, что русскому императору показывали дерево, на котором вода Невы оставила очень высокую отметину, но вместо того, чтобы прислушаться к советам осмотрительных людей, Петр велел это дерево срубить, как персидский царь Дарий приказал выпороть Мраморное море. Не сомневаюсь в том, что если бы Фридрих Великий приказал построить новую столицу на Мазурских болотах, его упрятали бы в сумасшедший дом, а в России все сошло донельзя гладко, если не принимать во внимание несколько тысяч рабов, которые погибли от голода и болезней. - Что правда, то правда, - сказал я, - с царями нам действительно не везло. У вас Фридрих Великий вольнодумцев привечал, ваш герцог Карл-Август все театры строил, а у нас, в то время как Спиноза выдумывал свое богочеловечество, колдунов в нужниках топили, Петр Великий людей аптекарям на вивисекцию отдавал, при императрице Елизавете аристократам чуть что резали языки, а уж в Сибирь угодить за какие-нибудь путевые заметки - это и поныне в повестке дня. Но обратите внимание: беззаконие, произвол, предварительная цензура, а между тем русские знают французскую литературу лучше самих французов, - к чему бы это?.. - Вероятнее всего, к тому, - предположил Гете, - что русские вечно тщатся приобщиться к европейской цивилизации, ибо биологически они принадлежат к европейской расе, и у них вечно ничего из этого не выходит, ибо они душою и разумом азиаты. Я сказал: - Согласен, в Европе мы чужие, да ведь и в Азии мы чужие... Вообще Россия не территория, а планета. - Тем хуже для России. Европейцу, для того чтобы чувствовать себя уверенно, вовсе не обязательно прочитать всего Шиллера, и даже не обязательно знать о его существовании, а достаточно досконально владеть своим ремеслом, которое обеспечивает ему хлеб насущный и независимость, чтить закон и по воскресеньям ходить к обедне. В России же, насколько мне известно, законы не чтят, дела своего не знают, к Богу относятся либо излишне чувственно, либо непонятно враждебно, и поэтому ради душевного спокойствия напропалую читают Байрона и Гюго. Русские спасаются начитанностью, как англичане бытом, французы легкостью, итальянцы ребячеством, немцы обстоятельностью, финны водкой. Что же касается цензуры, то я даже в какой-то мере приветствую ограничение свободы печати, хотя бы потому, что всякое стеснение окрыляет дух. Ничем не ограниченная свобода ведет не столько к обогащению литературы, как к духовному господству филистера и абсолютизации вкуса черни, которой по нраву шарманка и кукольные представления в роде Пульчинеллы. - Я тоже всегда считал, что цензурные притеснения благотворно влияли на нашу литературу, побуждая ее развиваться внутрь, почему, кстати сказать, в ней почти ничего нет о правах человека, а все больше речь идет о страдании и душе. Но тогда тем более удивительно, что Европа перед нашей культурой отнюдь не ломает шапку. Гете сказал: - Дело в том, что Европа скорее привержена ценностям народной культуры, нежели культуры элитного слоя общества, а народной культуры в России нет. - Позвольте, как это нет?! А частушки, а политические анекдоты, а "хохлома"?! - Я прежде всего имею в виду ту иерархию ценностей, сообразно с которой строится существование человека. Скажем, даже в самой периферийной немецкой деревушке крестьянские дома опрятны и красивы, ест немец аккуратно приготовленную пищу при помощи вилки и ножа, еще в семнадцатом столетии немец читал по утрам газеты, а по субботам отдыхал с приятелями в кегельбане за кружкой пива. А у вас? - А у нас в квартире газ! - вспылил я, но, впрочем, немедленно взял себя в руки и продолжал. - В периферийных деревушках ничего этого у нас нет. Какая-нибудь дворняжка, которой хозяин по пьянке отрубил хвост, - это, положим, есть, а кегельбанов, конечно, нет. Зато у русских несравненно выше культура человеческого общения, и вечера напролет у нас не спорят о котировке ценных бумаг на бирже. Вообще средний немец - извините, это я, кажется, повторяюсь, - средний немец по сравнению со средним русским есть престарелый ребенок, которого и огорчает чепуха, и радует чепуха. Ну как же он не ребенок, если он может жить интересами городского Общества арбалетчиков и часами таращиться на театрализованные шествия, которые бывают по выходным!.. - Я скажу больше, - добавил Гете, - немцы такие болваны, что во время революции сорок восьмого года они прежде всего потребовали от властей, чтобы в театрах простонародье допускалось в партер и бельэтаж! - А у нас в девятнадцатом году собирались обучить эсперанто всю Красную Армию, чтобы революционные солдаты и матросы, которые "Мы на горе всем буржуям Мировой пожар раздуем", могли свободно общаться с испанскими пролетариями где-нибудь на берегу Бискайского залива и обращать их в свою религию. Из чего я с прискорбием заключаю, что русские тоже большие дети. Ну как же они не дети, если охотно дали себя обмануть компании мрачных доброжелателей, обещавших через два-три года устроить рай!.. Гете сказал: - То-то и оно, что простонародье везде пребывает в перманентном состоянии детства и только время от времени впадает в стадию младенчества, что случается в периоды социально-политических потрясений, когда у черни в очередной раз зубки режутся, когда у нее поднимается температура и развивается агрессивность. В свою очередь, и культурные люди повсюду одно и то же, независимо от национального и расового самочувствия, по крайней мере, я знаю немало немцев, с которыми можно вечер напролет проговорить о переселении душ, и как-то меня посетили двое знатных русских, которые полчаса молчали и смотрели на меня, как на гиппопотама, сбежавшего из зверинца. Я сказал: - К сожалению, культурные люди не делают погоды ни в Австралии, ни в Европе. Гете сказал: - Я бы этого не сказал. Все зависит, как ни странно оно покажется, от того, какое детство выдалось у нашего обывателя, счастливое или злое. Немцы сравнительно наивны потому, что они отбесились еще во времена Реформации, что быт немецкого простонародья установился, утрясся, что пришли в равновесие его возможности и запросы, и, в сущности, это великое достижение цивилизации, что немца и огорчает чепуха, и радует чепуха. Ибо это означает, что он оставляет политикам делать политику, а литераторам делать литературу. Русское же простонародье безумствует оттого, что общество еще пребывает в стадии броуновского движения, что в нем творится бедлам, и люди еще не разобрались между собой, кому следует заниматься политикой, а кому должно писать стихи. Поэтому в России все знают все, толкуют о высоких материях и ни одного дела не доводят до логического конца. А ведь это катастрофа, когда больше одного процента населения страны толкует о высоких материях и меньше одного процента следит за котировкой ценных бумаг на бирже, ибо это означает, повторяю, что общество находится в состоянии хаоса и беды. Если бы у склонности русских к отвлеченному умствованию была какая-то иная причина, кроме вздорного характера и неспособности к последовательному труду, то вряд ли они столетиями существовали бы в условиях деспотии. Вот вы похваляетесь, что у русских высока культура человеческого общения, что они знают французскую литературу лучше самих французов, что у вас любой старшеклассник образованней нашего сенатора, но тогда ответьте, пожалуйста, почему этими небожителями испокон веков управляют людоеды и дураки? Я сказал: - А потому, что русские в крайней степени самобытны, что какие бы то ни было европейские институции им тесны... - Пожалуй что так, - согласился Гете, - особенно если к категории самобытного мы отнесем сиамских близнецов, бородатых женщин и некоторые особенности африканской кулинарии. - Но самобытны не в смысле избыточных качеств, вступающих друг с другом в нескончаемые противоречия, хотя и в этом смысле тоже, а в том смысле, что вот немцы проголосуют раз в четыре года в пользу социалистов или христианских демократов и очень рады, а русские придут к избирательным урнам и отдадут свои голоса первой футбольной лиге или кордебалету Большого театра, и при этом совсем не рады. - На такие саркастические выходки, - сказал Гете, - англичане были способны только при Иоанне Безземельном, а немцы - в эпоху Крестьянских войн. Из этого я делаю заключение, что русские не лучше и не хуже немцев, просто им как нации предстоит еще некоторый путь развития до той стадии, когда о существовании Шиллера будет известно довольно узкому кругу лиц. - Эх, ваше превосходительство! - с горьким выражением сказал я. - Последнюю радость вы у меня отнимаете! - Что делать, что делать... - как бы в спешке ответил Гете. Ответил и мгновенно исчез, точно картинка с телеэкрана. Мужики не соврали: в тот день мы действительно частью подбирали пустые бутылки в Сокольническом парке, частью нищенствовали возле метро, в том месте, где начинается ряд ларьков. С чего Красулин взял, что у нас с Волосковым имеются задатки к этому последнему занятию, - не пойму. (Кстати замечу, что в лице моем, кажется, нет ничего, вызывающего сострадание или жалость, а в характере - того простодушия, граничащего с нахальством, которое отличает гениальных писателей, страховых агентов и наглецов.) Подавали нам редко, исключительно мелочью, и один молодой человек вручил по ломтю краковской колбасы. Но вообще роль городского попрошайки показалась мне занятной и даже острой, всего скорее по той причине, что это все-таки была роль, а кроме того, я был все время сосредоточен на лицах прохожей публики и поневоле заметил то, чего раньше как-то не замечал. Именно я заметил, что лица у всех, на кого ни погляди, мрачные, замученные, как бы спрятавшиеся в себя и словно бы томимые одной и той же тяжелой мыслью. Я сказал: - Интересно, о чем они все думают, Волосков? - А я почем знаю, - последовало в ответ. - Вон идет парень в бейсбольной кепке, и такое у него, заметь, выражение на лице, точно он обмозговывает теорию относительности. А ведь вряд ли его терзает теория относительности, скорее всего он, подлец, думает о том, как бы выманить у тещи антикварное канапе. - Пускай он лучше думает о канапе, целей будет. - Это ты о чем? - О том, что я в течение пятнадцати лет занимался отечественной историей и в результате пришел к выводу, что единственно органичное для русского человека государственное устройство - это реальный социализм, на чем, как ты понимаешь, и погорел. Собственно, само понятие "реальный социализм" эти люди со Старой площади похитили у меня, только вложили в него превратное содержание. Поэтому на практике у них получился подслащенный феодализм, а я с ноября шестьдесят девятого года формально растворился в небытии. Больше в тот день мы с Волосковым не говорили. Некоторое время я развлекал себя тем, что каждого потенциального милостивца рисовал у себя в воображении усопшим, в гробу и с венчиком на челе, так что мне в конце концов даже стало не по себе в окружении будущих мертвецов. Затем мне пришла в голову очередная дельная мысль насчет вящего обустройства российской жизни: я подумал, что если бы каждый гражданин, хотя бы по два часа в день, простаивал с протянутой рукой, это было бы полезно и для кармана, и для души. Бдение четвертое В субботу вечером я с нетерпеньем дожидался моего великого немца, так как у меня возник к нему вопрос чрезвычайной важности, который я почему-то не удосужился задать прежде. (Я вообще от природы несколько туповат, начитан, понятлив, восприимчив и все-таки туповат, из чего я делаю заключение, что в одно и то же время можно быть сравнительно умником и сравнительно дураком.) А Гете все не шел. Уже замолчало радио у соседей, уже со всех сторон до меня доносился храп, когда наконец Гете пролез сквозь стену, как пролезают через дырку в заборе, приятным движением одернул на себе фрак, уселся в кресло и дал знак рукой, что ему надо бы отдышаться. - Инда взопрел, - сказал он примерно через минуту, а я подумал: "Откуда он набирается этих слов?" По совокупности фактов я пришел к заключению, что я у Гете не единственный собеседник, что, может быть, он ходит поговорить не только куда-нибудь в район Тишинского рынка, но и удаляется во времена Москвы стародавней, когда еще были в ходу эти реликтовые слова. Одно было решительно непонятно: почему он является по ночам не в Германии, а в России. Я сказал: - Чтобы в дальнейшем не рвать нить нашего разговора, давайте вы сначала выскажетесь в адрес Ньютона и по поводу учения о цветах. - Охотно, - согласился великий немец. - Шиллеру досталась в наследство некоторая недосказанность у Шекспира, Байрону - пессимистическая тенденция Юма, а мне, бедняге, - одни ошибки Исаака Ньютона, из которых, собственно, выросло мое "Учение о цвете". - Прекрасно! А теперь у меня вопрос: если вы существуете как дух, то, стало быть, существует загробный мир? - Как вам сказать... - отозвался Гете. - И да, и нет. То есть как бы существует и как бы не существует. Насколько я понимаю, огромное большинство людей умирает полностью, вместе со своей плотью, а незначительное число продолжает существование в качестве духов, которым, впрочем, дано облекаться в плоть. Этих последних я частенько встречаю на земле в природном обличье и даже в одежде своей поры. Живые их не замечают в толпе, а я сразу узнаю, и не по одежде даже, ибо таковая может быть нейтрального характера, а по ненормальному цвету глаз. Представьте, как-то на Большой Грузинской я встретил Ньютона! И неприятная же у него физиономия, просто как у лавочника, дающего деньги в рост! - Тогда логично будет предположить, что мир иной населяют одни выдающиеся фигуры... - Отнюдь нет. Однажды я встретил в загробном мире некоего плотника из Оснабрюка. Впрочем, не исключено, что этот плотник был в своем роде Клопштоком или Наполеоном, не проявившимся в земной жизни. А может быть, он был просто плотник из Оснабрюка и более ничего. - В таком случае непонятно, - сказал я, - по какому принципу одни люди обрекаются на вечное небытие, а другие - на вечное бытие. - Это действительно непонятно, однако нужно принять в расчет, что посмертное бытие до некоторой степени объективно, то есть оно как бы рождается из последней, предсмертной, грезы. Я сказал: - Зато понятно, что все мировые религии не врут, обещая нам жизнь за гробом в обмен на достойное поведение на земле. Хотя опять же непонятно: полная смерть - не вознаграждение ли это за муки жизни, а вечная маета - не кара ли она за неправедные дела? - Трудно сказать, - усомнился Гете. - Во всяком случае, нет такого древнеримского безобразия, которое многократно не повторилось бы в более поздние времена, из-за чего довольно скоро теряешь интерес к бродяжничеству во времени и в пространстве. С другой стороны, в мире ином мне встречались великий похабник Беранже, несколько известных бражников и такой видный дурак, как король Баварский. Из святителей церкви мне попадался только Франциск Ассизский, да и того я видел неотчетливо, поскольку в мутной среде световые лучи преломляются примерно под углом пятнадцать градусов... Я сказал: - Это и правда сбивает с толку. То есть не поймешь, как себя вести, чтобы выслужить у Создателя эту самую маету. А вдруг и воровать не возбраняется, и баловаться с чужими женами, и нагнетать революционные ситуации, но под страшным запретом послеобеденный сон и танцы?! - По крайней мере, тут есть над чем поразмышлять культурному человеку, вернее, посомневаться, ибо культурные люди суть не столько разум всякой нации, сколько ее сомнение. Простонародье сомнения не знает и знать не должно, для него существует Церковь, и это мудрое установление Бога. Незамутненный свет божественного откровения слишком чист и ослепителен и поэтому невыносим для простых смертных. Церковь же выступает благодетельной посредницей: она смягчает и умеряет, стремясь всем прийти на помощь и сотворить необременительное знание для всех. - Я бы сказал прямее: Церковь - это упрощенный вариант Бога, популярная алгебра, духовная истина, адаптированная в соответствии с возможностями ребенка и босяка. Наконец, Церковь - народный театр, а это тоже не мало. Но мы-то с вами знаем, что Бог неизмеримо сложнее учреждения святого Петра и вряд ли совместим с принципами екклезии. Гете ответил: - Ничего не поделаешь, приходится мириться с этим противоречием, поскольку огромное большинство людей наивно, как сочинения Лафонтена. Кстати о писателях: уж на что великий писатель Вальтер Скотт, а и тот в письме ко мне как-то изобразил на трех страничках из четырех... что бы вы думали: холл своего замка, захламленный старинными доспехами, экзотическим оружием и прочей дрянью, которую я, напротив, держу у себя в кладовке. - Кстати, о писателях, - сказал я, - если священство вынуждено удалять паству от Бога, чтобы она, фигурально выражаясь, не обожглась, то, может быть, писатели, изо всех сил стремящиеся сблизить людей с Богом, и есть истинное священство? - Это несомненно так, - согласился Гете, - вернее, это было бы так, если бы вообще вопрос бытия Божия был вопросом жизни и смерти. Видите ли, агностицизм, равно как и слепая набожность, свойствен людям малокультурным и, следовательно, оголтелым, для которых жизненно важно, чтобы Бог был или чтобы его не было. Для первых это жизненно важно потому, что они слабы духом и телом, посему не мыслят своего существования без опоры на божество, для вторых потому, что это божество им мешает озорничать. Людям же культурным отлично известно, что Бог есть, но это знание ничего для них не меняет. Например, для меня было достаточно одного факта существования Рубенса, чтобы раз и навсегда уверовать в Бога, но в силу этого знания ничто в мире для меня не изменится, я не уйду в монастырь и не стану носить вериги. - Одно странно, - заметил я, - то есть не странно, а вполне в русле ваших последних слов. Еще лет за сто до сошествия Сына Божия на нашу грешную землю Цицерон сказал: если бы в результате бессмысленного движения атомов сам собой сложился наш совершенный мир, это было бы такое же чудо, как если бы двадцать четыре буквы латинского алфавита сами собой сложились в "Анналы" Энния, - и, таким образом, совершенно покончил с агностицизмом. Тем не менее две тысячи лет спустя русские революционеры, публика, надо сказать, начитанная, не убоялись погубить многомиллионный народ ради его же блага. Погубили они народ хотя бы в том смысле, что сделали явью его идею: лучше ничего не делать за десять копеек, нежели что-то делать за три рубля. Или Богу Богово, а пострелять - это подай сюда?.. Гете сказал: - Для революционеров Бога ни под каким видом не существует, потому что в мире существует зло, и они, по народному поверью, клин вышибают клином. Между тем бытие Божие не опровергается наличием в мире зла, как оно не доказывается фактом изобретения стеарина. Единственно бесспорное свидетельство в пользу Бога, по моему мнению, таково... В силу рождения, воспитания и самостоятельного приобщения к культурным ценностям человек обретает частицу Святого духа и уже не принадлежит самому себе, ибо, например, насилие сильного над слабым в порядке вещей, а человек, как заколдованный, отвращается от зла и, по крайней мере, ориентирован на добро. То есть, если человек интуитивно склонен к добру, если эта склонность у него в крови, Бог безусловно есть. Поэтому для него не существует основного вопроса философии, он даже может ничего не знать о Святой Троице и Нагорной проповеди Христа, ему не обязательно ходить в церковь, это прибежище людей жестоких и злых, ищущих Бога как руководителя и спасение, ибо он не нуждается в узде для своих страстей, во всяком случае, ему ни к чему постригаться в монахи или носить вериги. Он даже волен шутить над библейскими чудесами и симпатизировать арианской ереси, поскольку для Бога это значения не имеет. По крайней мере, я не представляю себе всемогущего Творца, который был бы способен сердиться на меня за то, что по средам и пятницам я кушаю мясные блюда. Я сказал: - Вообще-то с чудесами получается закавыка. Я бы, честно говоря, поостерегся шутить над библейскими чудесами. - Пожалуй, вы правы, - согласился, помедлив, Гете. - В ветхозаветные времена людей на земле было так мало, что Божественное присутствие сильно бросалось в глаза и чудеса совершались непосредственно, как французская булка делается, в сущности, из земли. То, что Бог накормил пятью хлебами несколько тысяч человек, представляется нам сверхъестественным, но разве не чудо меценатство, государственные субсидии для бедных, благотворительность, наконец, фантастический рост урожайности за последние двести лет... Просто в новые времена Бог действует опосредствованно, может быть потому, что человечество возмужало и разрослось. На такую уйму народу уже никаких хлебов не напасешься, между тем людям своевременно ниспосланы химические удобрения, паровые мукомольни и более или менее справедливые общественные отношения, которые обеспечивают достаток для большинства. - Кроме того, - сказал я, - чудеса случаются и в быту. Вот как-то занял я у одной дамы двадцать пять рублей до ближайшего четверга. А я, надо вам сказать, человек чести, если что обещал, то в лепешку разобьюсь, а слово свое сдержу. Ну, приходит четверг, а долг отдавать нечем, денег нет ни гроша, и, таким образом, ставится под удар мое безупречное реноме. Делать нечего - иду я звонить этой даме, извиняться и клясться в том, что, несмотря ни на что, я порядочный человек. Настроение, конечно, поганое, да еще я был, как на грех, с похмелья. И что же вы думаете: в будке телефона-автомата, на полке для записной книжки, лежит сложенная вдвое двадцатипятирублевая бумажка и смотрит на меня сиреневыми глазами! Гете сказал: - У меня тоже был в жизни случай. Как-то возвращаясь с прогулки по Эрфуртскому шоссе, минутах этак в десяти от Веймара, я вдруг внутренним взором увидел, как из-за угла нашего театра мне навстречу выходит особа, которую я уже годами не видел и, пожалуй что, о ней и не думал. Мне стало не по себе при мысли, что я могу ее встретить, и, к великому моему удивлению, она предстала передо мной, как раз когда я загибал за угол нашего театра, то есть на том самом месте, где десять минут назад я ее увидел духовным взором! Приходится признать, что и в новейшие времена мы ощупью бредем среди чудес и тайн. Я сказал: - Совершенно с вами согласен! Взять хотя бы наши ночные бдения... Ну мыслимое ли это дело, чтобы в конце двадцатого столетия, в эпоху пейджинговой связи и космических путешествий, заурядному москвичу являлось по ночам привидение немца Гете, обитающего в бесконечно удаленном загробном мире, и живым голосом объявляло, что Бог имеет место, но Он не нужен!.. Гете возразил: - Во-первых, Бог нужен значительному числу людей, которые лишены частицы Святого Духа. Во-вторых, у меня нет уверенности, что я привидение, может быть, это всего лишь продолжение моей последней, предсмертной, грезы. В-третьих, мне не известно, откуда я появляюсь, потому что загробного мира не может быть. Логика тут простая: если потусторонняя перспектива уступает известному нам образу бытия, то загробного мира не может быть. Не исключено, что человеческое воображение слишком ограниченно в своих возможностях, но тем не менее мне представляется очевидным: нет такого существования, которое было бы богаче, совершеннее земного существования человека, равно как нет мира более прекрасного, чем земной. Я спросил: - Значит, и на загробную жизнь не приходится уповать? Гете в ответ: - Думаю, не приходится. - Я вот тоже всегда считал: что же это за вечное блаженство такое, что же это за Бог, если для того, чтобы вкусить блаженства и узреть Бога, нужно, в частности, угодить под колеса автомобиля, заболеть мучительной болезнью или ненароком вывалиться с пятого этажа!.. - Уповать приходится только на то, - продолжал мой великий немец, - что со временем культура сделает свое дело и отомрет. Видите ли, человеческое существование несет в себе некую таинственную и неисчерпаемую трагичность, глубину которой нам дано почувствовать в максиме "жизнь прекрасна, но жить нельзя". Так вот, культура призвана как-то вывести за скобки бытия этот капитальнейший парадокс. Ибо культура есть своего рода костыль, преодоление, средство взаимопомощи, имеющее своей целью преобразование ряда навыков в добавочную генетическую систему. Я не исключаю, что и лошади в невообразимо далекой древности на свой манер пережили освобождение культурой, может быть, они даже прошли через сочинение теологических трактатов, а теперь мирно пощипывают травку, радуются погожему дню и безропотно возят воду. Я сказал: - В таком случае я завидую лошадям. Гете сказал: - Я тоже... Великий немец являлся мне еще одиннадцать раз, итого у нас с Иоганном Вольфгангом Гете состоялось пятнадцать бдений, но об остальных я, пожалуй что, умолчу. В сущности, не было такого трепетного пункта, по которому мы бы не прошлись, включая вопросы семьи и брака, но, памятуя о том, что Гете как-то обмолвился: "Есть многое на свете, что поэту надо было бы скорее скрывать, чем рассказывать", я лучше о прочих бдениях умолчу. Всегда выгодней умолчать, если хоть какая-то возможность предоставляется умолчать, ибо умолчание все-таки не так чревато бедой, как безоглядная откровенность.