Кишки от этого "вдруг" защипало! Запах ошалелый пошел, по полкам, по вагону, по поезду... И по тем самым кишкам - будто ножовкой! Колбасное мясо открыли в продолговато-овальной американской баночке с золотым отсветом! Суки-москвичи, забрались в дома-кирпичи, жрут калачи! Это про них, про этих вот, которые едут с тушенкой, - обнищавшее Подмосковье в голос! Несправедливо про всех, конечно. Да ведь со стороны, из-за лесов казалось, что тут, в столице, у товарища Сталина под боком, который с Мамлакат на коленях в книжке нарисован, не успели пузатые, похожие на ихнего директора, все разокрасть! Иначе откуда бы, подскажите, шепните на ушко, баночка-то колбасная, золотистое солнышко, посверкивающее внизу? О такой колбасе наши Кузьменыши только по рассказам и знали! Да вот еще по запаху: дважды в жизни Сашка унюхивал этот незабвенный, ни с чем не спутываемый, секущий финкой под ребро запах и по ощущению пересказывал Кольке... Как в байке про куриную лапку... Мол, вкусна куриная-то лапка, а ты ее едал, да нет, не едал, а только видал, как наш барин едал. Теперь оба, как в темный колодец, где поблескивало звездочкой, смотрели вниз. Да не одни братья, все небось смотрели! И слушали, и принюхивались, когда еще доведется в жизни такое почувствовать! И понюхать! А потом, как по команде, оба брата отвернулись и поглядели друг на друга. Оба знали, кто из них о чем думает. Сашка подумал: рот бы себе чем заткнуть, чтобы не закричать, не зареветь от голода на весь вагон! Не про банку, хрен с ней, с этой недосягаемой мечтой-банкой! А про директора-суку из Томилина, которому велели, письменно, это уже по чужим разговорам стало ясно, дать им хлебный и прочий паек на пять суток! О чем он, падла, сидя тогда на ступеньках и почесывая прыщавые подмышки, думал, где его плюгавенькая совесть была: ведь знал, знал же он, что посылает двух детей в голодную многосуточную дорогу! И не шевельнулась та совесть, не дрогнула в задубевшей душонке ни одна клеточка! Примите же это, невысказанное от моих Кузьменышей и от меня лично, запоздалое из далеких восьмидесятых годов непрощение вам, жирные крысы тыловые, которыми был наводнен наш дом-корабль с детишками, подобранными в океане войны... Владимир Николаевич Башмаков, так звали одного из них. Он был директор Таловского интерната, и владел нашими судьбами, и морил нас голодом... Ау, где ты, наполеончик, с коротенькими ручками и властным характером, обожавший накрутить очередному воспитаннику несколько смертельных суток. - Без обеда, без ужина, без завтрака, без обеда, без ужина... И душа сжималась от ноющего предчувствия, слыша приговор: сколько раз обернет он этот список голодным поясом вокруг тебя! Оба Кузьменыша вынули по кусочку выданного им хлеба. Крошечные сейчас уж совсем, от которых еще дорогой отщипывали и дощипались: словно мышиная говяшечка на ладони. Колька понюхал, языком лизнул, предложил: - Хочешь? - А ты? - Да я с утра обожратый, - сказал Колька. А сам подумал: если Сашка два кусочка съест, то ему сытнее будет. А на ночь так больше и не надо есть, а то вся сытость во сне пройдет как бы без пользы. Сунул Колька свой кусочек Сашке, а сам отвернулся. Запах колбасы сживал со свету, разворачивал разрывной пулей все нутро. Хоть бы не скребли, гады, ложкой-то по жести, от этого звука судорога начиналась в животе, будто это тебя, тебя - как банку ложкой выскребают. Взвыть захотелось Кольке! Грызть деревянную полку, на которой лежал! Уткнулся он лицом в сухие доски, голову руками зажал, чувствовал, что еще немного, и плохо ему будет. Закричит, заревет зверем на весь вагон, так его скрутило от чужого праздника. Да и Сашке, видать, не легче. Он кусочек Кольке назад вернул. Глядя загнанно в потолок, произнес ненавидящим шепотом: - Только б до завтра дожить... Завтра, как встанет поезд... Колька подхватил, как выдохнул: - На ры-нок! Эх! Рынок для обоих означало, что смогут они худо-бедно, но пережить эту дорогу. Москвичам, что попались в попутчики, отвалили пай на несколько суток. Да, видать, еще и родня подбросила съестного. А у Кузьменышей лучшая родня - это рыночные тетки, которые свой товар плохо сторожат. - Я тут одну штуковину придумал, как это завтра обтяпать, - сказал Сашка и почесал в голове. Там, в глубине, в неведомых потемках, рождались у Сашки самые замечательные идеи. - Сделаем, - зло произнес Колька. Как отрубил. И было обоим понятно: он сделает все, что придумал Сашка. Разговором сыт не будешь, если хлеба не добудешь! 4 Поезд дернулся и встал. - Это чево? Это Воронеж? - Хрен догонишь! - отвечал другой голос снизу. Братья, как по команде, проснулись, уставились в окно. На сереньком фасаде масляной краской коричневой было выведено: "ВОРОНЕЖ". Слышали Кузьменыши, на пути такой город будет. Но не город их интересовал - рынок у вокзала. Оба покатились с полок на головы пацанвы, что толкалась внизу и глазела в окно. Братья протиснулись в тамбур и наткнулись на усатого коротконогого проводника в грязно-синей военной форме железнодорожника. За голенищем сапога два флажка торчат. Уже волочет что-то в мешке, усы от напряжения вспотели, глаза выкатились. - Дя-нька, стоять долго будем? Проводник оттеснил их грудью в конец тамбура, бросил мешок с глухим стуком. Повернулся, расправляя плечи. Посмотрел. - Вам-то чево надо? - Рынок, - сказал Колька. С надеждой спросил, не зря же мужик мешок приволок. С картошкой мешок, по виду определил. Надо, кстати, этот мешок не упускать из виду. - Ха! Рынок-то за вокзалом, - пробормотал проводник и рукой махнул в сторону выхода. - Да гляди не опоздай! Поезд стоять долго не будет! Как один гудок даст, дак и чеши... А второй - уже тово... поедем. Кузьменыши переглянулись. Оба подумали: хорошо, что не будет поезд долго стоять. Им и не надо, чтобы он долго стоял. Чем быстрее пойдет, тем лучше. Для них лучше. А уж они все наперед продумали и про себя, и про свой поезд. За длинной стеной, кончавшейся полуразрушенным зданием вокзала - небось бои тут жестокие шли, - открывалась площадь, полная народу. Перескакивая через битый кирпич, через траншеи с водой, братья, подобно десяткам других пацанов, вскачь ринулись к рынку. Вонзились в него с разбегу, как вонзается кинжал в свою жертву. При входе, как всегда, семечки в мешках да веники вязаные. А дальше вглубь овощи пошли: картошка, свекла, репа, огурцы... Овощей-то, пожалуй, побольше, чем в Подмосковье, и молока побольше, его прямо в стаканах с румяной пеночкой выставили. Варенцом прозывают. Кричат протяжно: "Ва-ре-нец! Кому-у ва-ре-нец!" Тетка им вслед кричит. А кричит потому, что у Кольки из кармана красная тридцатка выглядывает. А там за тридцаткой и еще какие-то бумажки синеют... Без тридцатки тетка бы и не заметила их, да и, уж точно, милком не назвала. Мало ли шантрапы ходит! В том-то и была Сашкина затея, чтобы на весь рынок торчала из кармана драгоценная тридцатка, а рядом напихали обрезков из пачки папирос "Беломор-канал".. Поди разгляди с ходу-то, пачка и пачка, и видно по тридцатке, что деньги торчат. Конечно, братья рисковали. Натуральную-то тридцатку напоказ выставлять опасно, свой брат-жулик мог бы легко поживиться! Но и это было учтено. Колька барином идет, тридцатку демонстрирует, а Сашка сзади караулит, глаз с нее не спускает, оттирает, если кто прицеливаться да приближаться станет. Кругом гомонила толпа. Семечки лузгали. Вся земля в лузге. Рядом завизжали: кого-то поймали, значит, бьют. Эта картина братьям не внове, сами попадались и тоже орали как резаные, смотришь - кто-нибудь да вступится. А молчком терпеть, так и голову оторвут за личную за собственность, и не пожалеют. Может, кто из своих, из эшелона орал, но братья скорей в другую сторону свернули. Слишком тут бдительные сидят! Шагов с полсотни сделали и уперлись: вот оно! Вот где оно лежит, что искали! На плоском дощатом прилавке, не в центре его, откуда не выскочишь, а с краю, на тряпочке выставлен ржаной, домашней выпечки хлеб, аккуратно порезанный на равные округлые ломти. А рядом и вовсе чудное, белое, длинное: Колька увидел, будто споткнулся на ходу. Уставился завороженно. Сашка его легонечко в бок шуркнул: - Чево, как баран на новые ворота-то... Батон это! Белая такая булка, в кино показывали... Прошептал, а у самого в горле как кусок глины завяз, ни проглотить, ни выплюнуть. А все этот чертов батон, который перед глазами у них маячил. Видел Сашка в одном довоенном кино: будто прямо на улице булочная стоит, а кто-то заходит и покупает вот такое белое... И говорит: "Батон, мол, купил!" Неужто не понарошку продавали? Да без карточек! Да прям целиком! Огляделись братья, лишь бы не опередили их. Не набросились бы покупатели на это расчудесное добро. Но нет. Никто не хватает, денежки не сует... Раз-другой приценятся да отвалят. Видать, дорог хлебушек-то, лежит нетронутый, ждет богатых хозяев, сияет на весь белый свет золотой корочкой, что по гребешку неровным шовчиком идет. А запах от него! За сто метров услышали бы братья этот запах, может, оттого и вышли сюда, что голодный желудок, как пчелку на сладкое, на хлебный дух их привел? Помолились братья про себя. Так попросили: "Господи! Не отдай никому, побереги, пока наш срок не подойдет! Отведи в сторону, господи, тех, у кого мошна большая, кто мог бы до нас это белое чудо-юдо схавать... Ты же видишь, господи, что нам дальше нужно ехать, а если мы сейчас упустим... Да и жрать охота, господи! Ты хлебами тысячи накормил (старухи сказывали), так чуть-чуть для двоих добавь!"Может, и не те слова были, но за смысл ручаюсь, а за искренность тех молитв тем более. Теперь братья поделили работу свою так: один лицом к поезду оборотился, другой к батону и хлебу, а там еще рядом мед в сотах кусками лежит... Вот они где нужны, четыре глаза-то! И все Сашкина шалая голова на голодное брюхо придумала! Спиной к спине, и тридцатку не свистнут, и все вокруг видно, а сигнал дать - лишь локотком двинуть. Сашка услыхал: прогудел паровоз. Сипленько, тягуче, словно позвал к себе: "У-у-й-е-д-у-у!"Он-то и есть сигнал к действию Как труба архангела, зовущая наших героев начать свое правое дело. Теперь вперед! Только вперед! К батону - чуду-юду, к ржаным округлым ломтям, к меду в кусках, возле которого роятся нахальные осы... Но прежде к золотому родимому хлебушку! Скорей, Колька! Скорей! Двинул Сашка брата острым локтем под ребро. "Шуруй", - прошептал. А Колька чуть выше, поприметнее бумажки с тридцаткой высунул и прямиком к прилавку. Знает: минута или две у них в запасе, не более. Придвинулся к прилавку вплотную, покрутился так, чтобы денежки его стали заметны, спросил: - А тут чево? - Именно тем проходным тоном, когда ясно, что ничего тут стоящего для него нет. Так, ерундовина всякая. Молодая деваха, голубые стеклянные глаза навыкате, как пуговицы, в небо уставились. В ширину больше, чем в высоту, выросла. Сашка бы сейчас нашелся что сказать: "Ширше прилавка свово". Ишь расперло, на каких-таких харчах, как не на рыночных, ее откормили до такого свинства? Рядом мужичишка, чахлый в сравнении с ней, задавила, небось мяса в ней пудов сто будет. Все это пронеслось в Колькиной голове, как легкий сквознячок, в то время как он нехотя, с недовольной миной хлеб оглядывал. - Носят тут всякое... - процедил и посмотрел вдаль, сейчас дальше пойдет. - Тут ничего стоящего не видать. Девка семечки лузгает, равнодушно отплевывает в сторону. Работает, строчит, как пулемет все равно. Нои ее задело. - Всякое? - спросила, даже лузга повисла на нижней губе. - Это тебе всякое? - сунула под нос Кольке батон. Колька вроде уж уходить хотел, но задержался, взял батон в руку, и от пружинистой корочки, от дурманящего запаха вдруг подступила к горлу тошнота. - Из отрубей, что ли? - спросил и поморщился. Не любит, сразу видно, когда суют ему всякую всячину из отрубей. - Сам из отрубей! - вспыхнула деваха. - Батон пшанишный! Глядеть надо лучше! А Колька и правда глаза закрыл, вот-вот его вывернет наизнанку. Как начнет он блевать вот тут, на глазах у этой сдобной девки, так кранты всем их планам. Вот ведь загвоздка! Все продумали, каждое движение загодя предусмотрели, а тошноту от голода, спазмы в кишках забыли, не учли. Мотнул Колька головой, вдохнул побольше воздуха, и еще вдохнул. А напоказ - ручкой ко рту, будто зевок сделал. Натурально даже вышло, позевывает малый, скучно ему тут стоять, смотреть на какой-то чахлый батон, который якобы не из отрубей. - Ну и почем? - спросил, небрежно отодвигая тот батон в сторону девахи. Но не настолько далеко отодвигал, чтобы не забрать снова. - Сто пятьдесят. - А меньше? - Чево меньше? Ты посмотри! Чистая пшаница! - Сто, - буркает Колька, махнув рукой. Видел, мол, я твою чистую пшеницу. Грош ей цена в базарный день. - Сто сорок, - говорит деваха. И опять строчит свои семечки. - Сто двадцать, - бросает Колька и собирается уходить. Уже шаг в сторону сделал, на деваху, на ее батон он и не глядит. Неинтересно. - Сто тридцать, - кричит вдогонку деваха. Веер семечек изо рта. - Ладно, - нисходит Колька, возвращаясь и хлопая по карману так, чтобы снова стали видны его деньги. - В ущерб себе, учти! Взял батон, стал засовывать в тот же карман с деньгами, А чтобы не дать пухлой купчихе опомниться, сразу на хлеб пальцем: - А это - почем? - Кусок - тридцатка' И мед - тридцатка! - Деваха заработала губами, лузга полетела во все стороны. - Беру! Хоть обдираешь ты меня, как липку! - лихо произносит Колька, вдруг развеселившись, и сразу два ломтя сует в тот же карман, где уже лежит батон. И, не дав девахе прийти в себя, тут же еще два куска меда сует за пазуху. - Эх, где наша не пропадала... Все беру! Все! Деваха будто смекнула что-то, семечки отставила, глаза-пуговицы уставила на Кольку. - Плати! Ты че, лапаешь да лапаешь! Плати, говорю! А мужичишка при ней, дремавший до сих пор, вздрогнул от крика жены, озирается. На его глазах продукт национализируют, а ему бы только ворон ловить. Вот он второй, критический момент! Когда все взято и надо красиво смыться. Как сказали бы в сводке информбюро: окружение вражеской группировки под Сталинградом завершено. Пора наносить последний удар. Для этого и стоит Сашка в засаде. Как отряд Дмитрия Боброка на Куликовом поле против Мамая. В школе проходили. Мамай, ясное дело, толстозадая пшеничная деваха... Монголы-татары стали теснить русских: деваха крикнула вторично: - Плати! - И ухватила Кольку за рукав. - Плати давай! В это время и приказал волынский воевода Дмитрий Боброк выступить засадному полку и нанести по фашистам решающий танковый удар. Как черт из-под печи, вынырнул рядом Сашка. - Скорей! Скорей! - закричал, чтобы сильней оглушить торговку. - Поезд уходит! Колька головой вертанул, и деваха невольно вслед за ним посмотрела: поезд, их поезд, медленно трогался в путь. Поскрипывали, будто разминаясь, колеса. Гомонилась пацанва у дверей, запихиваясь вовнутрь. - Бегом! - еще громче, внося панику, грохнул Сашка. - Потом... Потом отдадим! Деваха сразу пришла в себя. В Колькин рукав вцепилась намертво. - Когда потом? Сейчас плати! - И взвизгнула: - Де-н-ги! - Отдай деньги-то! - закричал Сашка. - А то - останемся! - Да они же под батоном! - Давай сюды батон! Схватил Сашка батон, а там еще и хлеб мешает. Начал Колька под хлебом искать, дернул руку, мол, руку-то отпусти, как же я достану. Отпустила деваха руку, Колька и рванул. А Сашка с батоном давно летел к поезду. Так это все выглядело: впереди Сашка с батоном, потом Колька, а по его пятам пшеничная деваха и ее муж. Деваха раскалилась до того, что Колька ее тепло спиной слышал. Но не до смеху ему было, хоть деваха ширше своего роста, а шпарит так, что не отстает, и страшно ему. Догонят, убьют. Эти уж точно не пожалеют. Тут и другие торговцы подхватили, для них гон воришки - развлечение. А бить, так и вовсе душу отвести... Крик на весь базар: - Держи-и! Укра-а-а-ал! Весь эшелон в окна выставился. Тоже зрелище, как в театре. Подмосковные ребята Жулики-грабители: Ехал дедушка с навозом И того - обидели-ли! Из всех пятнадцати вагонов, из ста окошек пятьсот насмешливых рож, пятьсот ядовитых глоток. Крик, хохот, рев, визг, подначки. Кто во что горазд. - Эй, Воронеж, хрен догонишь! - А догонишь, хрен возьмешь! - Эй, мужа, гляди, потеряла! - Не баба, паровоз! Выпусти пар, а то взорвешься! - Может, ее к поезду - вагоны толкать? - Буфера велики! Кто-то модную песенку заорал, ее подхватили: "Поезд едет из Тамбова, прямо на Москву, я лежу на верхней полке и как будто сплю... Пари-ра-ра! Держи вора!"Из окон посыпались огрызки, бутылки, банки, они-то и притормозили вражеское продвижение фашистско-ма-маевых орд. Как всегда в истории, исход сражения в конечном итоге решал народ. Сашка первым подбежал к своему вагону, ухватился за поручень, оглянулся. Колька поскользнулся, выронил кусок хлеба, который держал в руке. Нагнулся подобрать, второй уронил. А деваха, грозя в окна кулаком, уже топочет рядом с Колькой. Вот-вот ухватит. А сзади мужичишко. А какой-то парень из добровольцев потеху себе устроил. А там еще, еще бегут... - Брось! - закричал Сашка изо всех сил. Отчаянно, на весь Воронеж. - Брось! Брось! Брось! Колька растерялся, но уже дыхание над собой услышал! Не дыхание, а шипенье будто, скрежет и лязг: не меньше как танк на него наезжает! Чуть не на четвереньках, на руках и ногах запрыгал, за лесенку руками схватился, а уж деваха его за ноги тянет. Сашка и проводник вцепились в Колькины подмышки, рвут к себе, а деваха к себе, растягивают, как гармошку. Орет, голосит, визг поросячий! И парень рядом... Рванули бедного Кольку, так рванули, что осталась у девахи в горсти Колькина штанина. А парня, что подоспел и руки протянул, проводник флажками по морде да сапогом добавил: - Не лезть! - закричал. - Шелгунщиков не пущаем! Ха! Спекулянты несчастные! Ме-шоч-ники! И снова полетели в них из окон банки-склянки, а кто-то попытался мочиться на ходу... Под улюлюканье, под насмешки поезд набирал скорость. "Па-ри-ра-ра! Де-р-жи во-ра-а!" 5 Батон кормил Кузьменышей долго. Нутро они выгрызли, до крошки, до пылинки вылизали и съели. А вот форма... Жесткая корка стала им сосудом, ее берегли. Волшебным сосудом, если посудить. От нее, по Сашкиной идее, пользу можно было взять двойную, тройную, пятерную! На станциях, на крошечных полустанках со своим пустотелым батоном и неизменной тридцаткой, которая торчала у Кольки из кармана, они подскакивали к рыночным теткам и просили налить в батон сметанки, или ряженки, или варенца. Потом между братьями разыгрывалась маленькая шумная сценка: один из них начинал кричать, что это дорого, а поезд отходит... Молочное выливали, а то, что впиталось в батон, выскребали ложками. Ложки брали у москвичей. Но и батон оказался не вечен, как все не вечно в нашем мире. Корочка постепенно истончилась, подмокла и на какой-то несчитанный день после Воронежа кормящий сосуд распался на мелкие кусочки. Их, не без сожаления, тут же съели. Кончился и мед. Во время Колькиного бега он растекся за пазухой, пропитав рубаху и Колькин живот. С рубахой, с той было просто: ее обсосали, обжевали в несколько приемов, вылизали до дыр. А вот свой живот Колька трогать не дал. "Эдак и без рубахи, и без живота останешься" - так сказал. Ходил по вагону, а вокруг него вились осы. На первых порах нижняя пацанва так их и различала: Колька, это тот, который сладкий, а Сашка - по контрасту, значит, горький. Клички бы сохранились, но сами Кузьменыши, любившие морочить окружающих и выдавать себя друг за друга, быстро всех запутали, особенно когда медовый запах пропал. Это был выработанный годами способ самозащиты. Снизу кричали: - Эй, сладкий! Хватай батон, станция сейчас будет! А Колька отвечал: - Это вы ему скажите! Он - Колька! - И указывал на Сашку. Они и местами менялись, и одежду друг друга надевали. Смысла в этом и видимой пользы не было будто бы никакой. Окружающим без разницы, кто из них что носит и кто где спит. Но братья-то знали, очень даже знали, что это пока все равно. А случись неприятность, криминала ная история, так важно сбить с толку окружающих, тем самым запутать след... Как прежде они поступали... Но братья смотрели сейчас не назад, вперед! А скоро другие запахи стали реять по вагону, подавив все остальные: и меда, и пота, и мочи. Поезд въехал в так называемую по-школьному "зону черноземья". Удивить видавшего виды беспризорника нелегко. Но вдруг открылось, это было для глаз непривычно: земля тут и в самом деле черна. Без деревьев почти, без лесов и березок там разных, лежит бугром до горизонта, а цвет ну такой черный, как черны ногти у каждого уважающего себя шакала из детдома. Грачей, что садились на эту землю, нельзя было различить! Паровоз - и тот затерялся! Еще удивляло: без присмотра, без сторожей растет на этой черной земле всякий фрукт и овощ. Какой, издали на ходу не разберешь. Вот если бы чуточку потише, если бы притормозило где! Но поезд, как назло, все мимо, мимо проносил, все чесал, шпарил, как угорелый... И уж молились в вагонах: миленький, ну встань на секундочку... На чуточку, нам бы по морковинке, по свеколке только... Притормози, призадержись, ну чего тебе, родненький паровозик, стоит! И вдруг - встали. Может, их молитву услышали? Может, силой мысли пар остановили - посреди полей? Замедлил эшелон движение, зашипел и замер. Машинист, молчаливый старик с короткой шевелюрой, буркнул, обращаясь к кочегару: - Баста. Будет нашей ораве тут кормежка! На два часа запри пар да подай кипятку, чаи гонять будем! Весь состав, полтыщи гавриков, кроме разве самых малых да самых несмелых, да еще больных, высыпал из вагонов посмотреть, отчего встали. Но некоторые без промедления ринулись в поле, в придорожные огороды к зеленеющим невдалеке грядкам, и стали рвать. Сперва это делали самые дерзкие, самые пронырливые. Остальные стояли и смотрели. И вдруг, что-то сообразив, все бросились вперед. Будто дикая орда понеслась к зеленым посевам и разом собой их накрыла. Машинист лишь хмыкнул, глядя в окошко на этот разор: в зеленях, как жучки в траве, мельтешила, суетилась, перебегая с места на место, ребятня. Он долил в жестяную огромную кружку кипятку и, подняв дрожащими руками и пригубив осторожненько, добавил: - Россея не убудет, если детишки раз в жизни наедятся... На поле же творилось невообразимое. Каждый шарапал как мог. Тащили все, что попадалось под руку. Обрывали молодую, еще в молочных зернышках, никогда не виданную кукурузу. Зубами от плетей отгрызали крошечные тыковки, их жевали, не сходя с места, будто яблоки, вместе с кожурой. Остальные с плетями выдергивали и тащили к поезду. Огурцы, морковь, молодую свеклу совали за пазуху и в рот, отплевывая черную, на вкус пресноватую землю. Крутили головы незрелым подсолнухам в желтом цвете, а если не хватало на это сил, выдергивали с корнем и так, будто дрова в охапке, волокли к вагонам. Порой попадались овощи такие несуразные! Колька нахватал под рубаху огромных огурцов, а потом выяснилось, что они и не огурцы вовсе, а кабачки, и жрать их была одна мука. Но сожрали, не пропадать же добру! В такой необычный, скажем, момент произошла встреча Кузьменышей с Региной Петровной. Братья несли свою добычу и ни о чем не помышляли, только бы запихать все на верхнюю полку да успеть сбегать и принести еще. Надо сказать, работали они руками и зубами одинаково. Оба успевали на ходу откусывать от шляпки подсолнуха сладковатые сочные семечки, пережевывать их и выплевывать в траву. А женщина стояла у входа в их вагон. Сашка даже рот открыл от удивления, и оттуда вывалилась белая непрожеванная каша из недоспелых семечек. Да и Колька опупело, сам не свой, уставился на нее. Такая это была неожиданная женщина. Молода, наверное, молода, темноволоса, густые длинные волосы небрежно откинуты назад. Глаза у женщины были черные, посверкивающие изнутри, непонятно какой глубины и обволакивающей теплой ласки; и губы, это были крупные, живые губы, они жили как бы сами по себе и ничем не были замазаны, что понравилось братьям больше всего. Еще была в лице у женщины гордая восточная величавость. Голову свою она держала высоко, как держат только богини и царицы. Так увидели ее оба брата и сразу влюбились Безнадежно, на всю жизнь. Но этого они друг другу не сказали. Это было единственное, что оказалось у них не просто общим, как все остальное, но и отдельным, принадлежащим каждому из них. Да и нравилось Кузьменышам в женщине разное. Сашке нравились волосы, нравился ее голос, особенно когда она смеялась Кольке же больше нравились губы женщины, вся ее колдовская внешность, как у какой-то Шехерезады, которую он видел в книжке восточных сказок. Но это не сразу. Все это было осознано ими потом. Сейчас же братья застыли перед ней, будто увидели около вагона не человека, а спустившегося с неба ангела. С раздутыми пазухами, торчащими на полметра, с руками, занятыми подсолнухами, со ртами, забитыми молодыми незрелыми семечками, которые они так и не успели дожевать, они увязли перед ней, и вдруг оказалось, что они не знают, как им дальше жить. Женщина посмотрела на них и громко рассмеялась. Голос у нее оказался низкий, бархатный, от него пошел по коже озноб - Вот тебе на! - произнесла, будто пропела контральто, женщина, разглядывая наших братьев - Откуда же эго вы такие одинаковые? Два сапога пара! Нет - воскликнула она и наклонилась, чтобы рассмотреть их поближе - Нет, вы как два сапога на одну ногу! И опять замечательно легко, и будто даже искристо (красные искры в теплой ночи), рассмеялась. И так как братья оробело молчали, и только изо рта у Сашки продолжали сыпаться белые недожеванные семечки, женщина, обращаясь к ним, как к давним, как к добрым своим знакомым, добавила: - А у меня в вагоне тоже двое мужичков, но только они меньше вас' Гораздо меньше! Им в сумме семь лет А зовут их Жорес и Марат, очень серьезные, скажу вам, важные они мужички! Меня же вы можете называть Регина Петровна. Вы запомните? Ре-ги-на-пет-ров-на. Ну, а вы кто? Только теперь Сашка догадался закрыть рот, а Колька, откашлявшись и выплюнув под ноги остатки семечек, сиплым от волнения голосом сказал, что они - Кузьме-ныши - И все? - спросила весело женщина. Братья одновременно кивнули. - Так не бывает! - воскликнула с улыбкой женщина, и губы ее задрожали, наверное, так она смеялась. - Может, мне называть вас Кузьменыш-первый и Кузьме-ныш-второй? - Нет, - сказал Колька сурово. - Мы - по отдельности - будем Колька и Сашка. А вместе мы Кузьмины, Кузьменыши, значит. Женщина покачала головой, будто удивляясь сказанному, и волосы ее темные заволновались и частью упали на висок и на плечо. - Кто у вас кто? Ху из ху? - как сказали бы англичане... Да нет, если вы скажете, я в другой раз все равно не различу, вы ведь под копирку, понимаете... Под копирку сработаны... Братья не поняли "копирку", но сознались потом друг другу, что с ними впервые в жизни разговаривали по-инострански. Сашку даже пот пробил, а Колька пустил струйку в штаны. Но женщина этого не заметила. Она наклонилась к братьям близко-близко, от нее невозможно стало дышать, и стало слышно, как густо пахнет чем-то темным, душистым, никогда раньше не веданным. И волосы ее волнующе вдруг склонились к ним. Снизив голос, она сказала, как говорят только своим: - Дружочки мои! Мы с вами встретимся, я ведь буду у вас воспитательницей! Да, да! И вы мне всегда будете говорить, кто у вас кто, и не будете меня морочить, ведь правда? Вы ведь морочите других? С вашей похожестью кого хочешь можно заморочить... А? Братья потупились. Она была первой женщиной, которая все сразу про них поняла. - Прощайте, мои милые Кузьменыши! - сказала женщина и вздохнула. - Я везу из Москвы двух таких важных мужичков, и они долго не могут без меня жить... Мы еще встретимся? Ну, скажем, на следующей станции... Да? Вот и договорились. Счастливо! Она ушла. А Кузьменыши залезли в вагон, выгрузили на верхней полке свое богатство, но почему-то уже не радовались ему. Они сразу стали ждать, когда поезд отойдет, чтобы скорей прийти на следующую станцию. Когда же это случилось, после многих томительных минут, женщины под странным именем "Регинапетровна" у вагона не оказалось. Не было ее и на других станциях. Так что братьям могло показаться, что ее не было вовсе. А на другой день на поезд напал понос. 6 Дристали все, весь эшелон, потому что грязные овощи не могли в таком количестве перевариться в истощенных детских желудках. Усатый проводник лишь тяжко вздыхал, заглядывая в туалет. Все было загажено, стульчак, и пол вокруг стульчака, и кран с водой, и раковина под краном, и полочка для мыла, и даже стены были забрызганы чуть не до потолка. Уже добрались и до тамбура, до межвагонного перехода, а кто-то ухитрился наложить в вагонную печку. На частых теперь остановках ребятня бежала не в поле за добычей, а под насыпь, чтобы облегчиться. Но уже и сил отбегать не было, садились тут же, у вагона или под вагоном. У некоторых, послабей, хватало только сил забраться под вагон, обратно их выволакивали. Машинист, весь в саже, в черной засаленной робе, маленький, сморщенный, теперь, прежде чем отправляться, сам пробегал весь состав и, наклоняясь, умолял: - Ребяточки! Милые! Да как же я поеду, если вы у меня на колесе сидите-то! Грех-то какой, не дай бог, кого подавлю! Я же фронт обслуживал, на Сталинград по рельсам, положенным на землю, составы с войском возил... По ночам возил! И ни одной аварии, считай! А тут... Он качал седым ежиком и звал на помощь директора. Появлялся суетливый Петр Анисимович, он перебегал от вагона к вагону и, прижимая портфель к груди, наклонялся, просил: - Вылазьте! Ехать надо! Поезд ждет! Этак мы никогда не сдвинемся с места, вы понимаете? Ребятня не отвечала, не двигалась. Только голые, выстроенные в ряд зады издавали в ответ на слова директора громкие звуки. Директор выпрямлялся и, глядя на машиниста, произносил, разводя руками: - Это ведь непонятно, что происходит! - Да понятно-то понятно, - бормотал машинист. - А что делать будем? На ближайшей станции, а станция называлась Кубань, встали на трое суток. Временный мост через горную реку, наведенный еще саперами во время наступления, снесло разбушевавшейся стихией, а новый мост еще не пустили. Состав отвели на запасные пути. Детей выгрузили, разместили в соседнем товарняке на сене: прежде здесь возили лошадей. Сашка, из них двоих более нетерпеливый, нажирался вдвойне, напихивая в себя овощей, семечек, зеленых арбузов, баклажан и прочего. Он первый и слег с животом. Каждый час бегал вслед за остальными в тамбур. Он даже изловчился на вагонном переходе, у лязгающих железок, пристроиться так, что у него все выливалось фонтанчиком через дырку. Потом и выливаться стало нечему. Зеленое прошло, и желтое прошло, и черное даже. Появилась слизь, а в ней и сгустки крови. К вечеру, вместе с директором, пришли двое в белых халатах: мужчина и женщина. Всех осмотрели. И Сашку тоже. Пощупали ему живот, взглянули на язык. Сашка лежал на подстилке на сене, бледный и молчаливый. Уж Колька старался его расшевелить, про станцию рассказывал, которая называется станицей, и про то, что в садах растет желтый плод алыча. Прям на улицу перевешивается, рви да жри до отвала. А у насыпи еще один плод, тоже бесплатный: терном зовется. И его завались. А косточек от всяких там фруктов у насыпи валяется столько, что земли не видно. Шантрапа, все шакалы, которые могут ходить, кладут те косточки на рельсу и долбят камнем. По всей станции звон да долбеж стоит! - Слышно, - попытался сказать Сашка и даже улыбнулся бескровными губами. Как все из него выжало-то. Колька смотрел и удивлялся. Но об одном, что видел тут, на станции, он промолчал. О странных вагонах на дальнем тупике за водокачкой. На те вагоны он набрел случайно, собирая вдоль насыпи терн, и услыхал, как из теплушки, из зарешеченного окошечка наверху кто-то его позвал. Он поднял голову и увидел глаза, одни сперва глаза: то ли мальчик, то ли девочка. Черные блестящие глаза, а потом рот, язык и губы. Этот рот тянулся наружу и произносил лишь один странный звук: "Хи". Колька удивился и показал ладонь с сизоватыми твердыми ягодами: "Это?" Ведь ясно же было, что его просили. А о чем просить, если, кроме ягод, ничего и не было. - Хи! Хи! - закричал голос, и вдруг ожило деревянное нутро вагона. В решетку впились детские руки, другие глаза, другие рты, они менялись, будто отталкивали друг друга, и вместе с тем нарастал странный гул голосов, словно забурчало в утробе у слона. Колька отпрянул, чуть не упал. И тут, неведомо откуда, объявился вооруженный солдат. Он стукнул кулаком по деревянному борту вагона, не сильно, но голоса сразу пропали, и наступила мертвая тишина. И руки пропали. Остались лишь глаза, наполненные страхом. И все они теперь были устремлены на солдата. А он, задрав голову, показал кулак и привычно произнес: - Не шуметь! Чечмеки! Кому говорят! Чтобы ти-хо! Он шагнул к еще не опомнившемуся Кольке, ловко развернул лицом к станции, будто знал, откуда он взялся, и подтолкнул в спину. - Топай, топай отсюда! Тут не цирк, и смотреть тут нечего! Колька летел до самой станции, зажав в горсти свои дурацкие ягоды. Не будь Сашка в таком тяжелом состоянии, он тут бы выложил ему новость да про чечмека бы спросил... Шпана, скажем, или беспризорщина, или жулье, или блатяги?.. Эти названия ему известны. А тут - новенькое, переварить башкой надо. Но Сашка был плох. Погибал, судя по всему, Сашка. А белая женщина, та, что в халате, еще таблетки принесла и бурду во флаконе. Колька из жалости к брату половину тех таблеток сам пожрал (вот отрава-то) и бурду выпил. Одному Сашке, он понимал, с такими лечениями не выжить. Он даже градусник подержал за Сашку, но тут его засекли. Остроглазая белая врачиха разделила братьев и велела Кольке пока пожить в другом вагоне. Колька сопротивлялся, не уходил, даже пытался на голос взять, но все напрасно. Врачиха оказалась твердокаменной. Чуть не силой, при помощи белого мужчины, вытурила Кольку и велела не показываться возле Сашки. Не то, пригрозила, его вообще увезут. Колька сообразил, залез под вагон и оттуда через пол попробовал переговариваться с братом. Когда врачей не было, Сашка глуховато отвечал. Приложив ухо к деревяшке, можно было разобрать. Тогда Колька набросал между рельсов травы да лопухов и сделал себе лежак, спал под тем местом, где находился Сашка. А чтобы знал, что Колька всегда при нем, он постукивал по дну вагона камешком. Сашка ему отвечал. Так миновало двое суток. Их бывший эшелон, стоящий неподалеку, привели в порядок. Выскребли, отмыли, очистили, провоняли известкой да карболкой. Так что первые, кто хотел в него переселиться, не смогли там дышать, слезы катились. И потому еще сутки ждали, когда вся дрянь из вагонов выветрится. В эти сутки Колька еще раз пробрался к странному товарняку. Не поленился проделать кругаля по колючим кустам, а все из-за одной лишь подлой привычки, свойственной любому шакалу: кружить, как кружат осы именно там, где гонят! Известно, там всегда что-нибудь да ухватишь. Пусть не ртом, а глазами... У нас и за погляд деньги берут! А у шакалов детдомовских острый глазок за вторую пайку почитается. Но сколь ни вглядывался Колька, сидя в кустах рядом с насыпью, сколь ни вслушивался, ничего не мог обнаружить Видел солдата, но не того, что турнул Кольку, а другого, повыше и покрупней, он вышагивал вдоль эшелона, стараясь спрятаться от пекла в узкой вагонной тени. За свою немалую жизнь, его и Сашкину, много повидали они всяких поездов, проходящих через Томилино: санитарных с красными крестами на боках, военных с танками под брезентом, с беженцами, с трудармейцами, даже с зеками... Однажды они видели, как везли пленных фашистов, тоже в теплушках, а ихних генералов так в отдельном шикарном вагоне... Их потом по Москве колонной водили. Но этот эшелон, Колька мог поклясться, не был ни фашистским, ни беженским. Он скорей был похож на их беспризорный поезд: тоже, видать, не кормили. Так ведь шакалы и сами могли добыть себе пропитание - привычное с детства дело! А взаперти-то как добудешь? Колька знал, как тяжко сидеть взаперти, не однажды они с Сашкой попадали в кутузку, последний раз за стибренный на рынке соленый огурец. Пока их тащили, они тот огурец сжевали, а потом сидели всю ночь и орали, так хотелось пить! Ну Кузьменышей хоть за соленый огурец запирали или еще за что, а этих?.. Может, они директора почистили? Может, хлеборезку скопом взяли? Пока Колька соображал, поезд тот прогудел и поехал. Солдат последний раз вдоль состава глазом стрельнул, на ступеньку вскочил, и тут снова раздались голоса. Уже не один вагон - все вагоны. Завопили, закричали, заплакали... Поезд покатил в ту сторону, откуда братья только что приехали, но вот какая странность, звуки и голоса из теплушек еще долго реяли в воздухе за станцией, пока не растаяли в теплых сумерках. Но это, конечно, все Колькино воображение, потому что никто, кроме него, как оказалось, этих криков и плача не слышал. И машинист седенький с их паровоза мирно прохаживался, постукивал молоточком по колесам, и шакалы суетились у поезда, и люди на станции двигались спокойно по делам, а радио доносило бравурный марш духового оркестра: "Широка страна моя родная...". А потом и мы двинулись в сторону неведомого нам Кавказа. За рекой Кубанью, которую мы переезжали в великий разлив тихим шажком по хлипкому, по вздрагивающему временному мосту, наведенному в недавние времена саперами, открылись нам затопленные сады, а потом на горизонте засветились и далекие горы. Мы ликовали, будто сделали в своей жизни великое открытие: "Горы! Смотрите, это же горы! Настоящие горы!" Они синели, как редкие тучки на краю неба, и ехать до них, как оказалось, предстояло еще не одни сутки! Дух захватывало от сверкающих вершин, в это время нам и правда казалось, что все наши шакальи мечты об изобилии, о сытой и замечательно радостной невоенной жизни непременно сбудутся. И забылась, стерлась странная такая встреча на станции Кубань с эшелоном, из которого к нам тянули руки наши сверстники: "хи! хи!"Наши поезда постояли бок о бок, как два брата-близнеца, не узнавшие друг друга, и разошлись навсегда, и вовсе ничего не значило, что ехали они - одни на север, другие - на юг. Мы были связаны одной судьбой. Но когда было решено, что все в поезд переходят и он отправляется, Сашке и еще двоим сказали, что им нельзя ехать, слабы, и вообще, их надо госпитализировать. Колька лежал под вагоном и, приложив ухо к полу, слушал. Не все он понял, но главное-то сообразил: кранты Сашке. Сперва таблетками травили, бурдой разной, а потом вывели; нельзя! В поезд его нельзя, с Колькой нельзя! Так и совсем уморят. Колька сидел под вагоном, шептал Сашке последние новости, настропалял против белой врачихи, которая не пускает... А Сашке на Кавказ ехать надо.