гнать, так? Я за колхоз как агитировал? А вот как: кое-кому из наших злодеев, хотя они и середняки числются, прямо говорил: "Не идешь в колхоз? Ты, значится, против Советской власти? В девятнадцатом году с нами бился, супротивничал, и зараз против? Ну, тогда и от меня миру не жди. Я тебя, гада, так гробану, что всем чертям муторно станет!" Говорил я так? Говорил! И даже наганом по столу постукивал. Не отрицаюсь! Правда, не всем, но иным говорил, какие в душе против нас особенно напряженные. И я зараз не пьяный, пожалуйста, без глупостев! Я этой статьи не мог стерпеть, через нее и выпил за полгода первый раз. Какая это есть статья? А эта статья такая, что товарищ наш Сталин написал, а я, то есть Макар Нагульнов, брык! - и лежу в грязе ниц лицом, столченный, сбитый с ног долой... Это так? Товарищи! Я же согласен с тем, что я влево загибал с курями и с прочей живностью... Но, братцы, братцы, отчего я загибал? И зачем вы мне Троцкого на шею вешаете, взналыгиваете меня с ним, что я с ним в цобах ходил? Ты, Давыдов, мне все время в глаза ширял, что я - левый троцкист. Но я такой грамоты, как Троцкий, не знаю, и я не так, как он... к партии я не ученым хрящиком прирастал, а сердцем и своей пролитой за партию кровью! - Ты по существу говори, Макар! Что ты в такое дорогое время разводишь волынку? Время не терпит. Давай предложения, как нам наши общие вшибки поправлять, а этак что ж ты, как Троцкий: "Я в партии, я да партия..." - Дай сказать! - зарычал Макар, вспыхнув и еще крепче прижав к груди правую руку. - От Троцкого я отпихиваюсь! Мне с ним зараз зазорно на одной уровне стоять! Я не изменник и наперед вас упреждаю: кто меня троцкистом назовет - побью морду! До мослов побью! И я влево с курями ушел не за-ради Троцкого, а я поспешал к мировой революции! Через это мне и хотелось все поскорее сделать, покруче собственника - мелкого буржуя - завернуть. Все на шаг ближе бы к расправе над мировой капитализмой! Ну? Чего же вы молчите? Теперича так: кто же я есть такой, по статье товарища Сталина? Вот что середь этой статьи пропечатано, - Макар достал из кармана полушубка "Правду", развернул ее, медленно стал читать: - "Кому нужны эти искривления, это чиновничье декретирование колхозного движения, эти недостойные угрозы по отношению к крестьянам? Никому, кроме наших врагов! К чему они могут привести, эти искривления? К усилению наших врагов и развенчанию идей колхозного движения. Не ясно ли, что авторы этих искривлений, мнящие себя "левыми", на самом деле льют воду на мельницу правого оппортунизма?" Вот и выходит, что я перво-наперво - декретный чиновник и автор, что я развенчал колхозников и что я воды налил на правых оппортунистов, пустил в ход ихнюю мельницу. И все это из-за каких-то овец, курей, пропади они пропадом! Да из-за того, что пристращал несколько штук бывших белых, какие на тормозах в колхоз спущались. Неправильно это! Создавали, создавали колхоз, а статья отбой бьет. Я эскадрон водил и на поляков и на Врангеля и знаю: раз пошел в атаку - с полдороги не поворачивай назад! - Ты от эскадрона-то выскакал вперед как раз на сотенник... - хмурясь, сказал Разметнов, последнее время упорно поддерживавший Давыдова. - И ты, пожалуйста, кончай, Макар, об деле надо гутарить! Вот когда выберут тебя секретарем ЦК, тогда уж ты будешь опрометь головы в атаку кидаться, а зараз - ты рядовой боец и ты строй соблюдай, а то мы тебе прикорот сделаем! - Ты не перебивай, Андрей! Я любому приказу партии подчиняюсь, а зараз хочу говорить не потому, что я своей родимой партии намереваюсь супротивничать, а потому, что я ей добра хочу! Товарищ Сталин прописал, что надо было работать с учетом местности, так? А почему ты Давыдов, говоришь, что статья именно мне в глаз встромилась? В ней же не прописано прямо, что Макар Нагульнов - автор и чиновник? Может, эти слова вовсе даже меня и не касаемые? А вот, кабы товарищ Сталин приехал в Гремячий Лог, я бы ему так и сказал: "Дорогой наш Осип Виссарионыч! Ты, значится, супротив того, чтобы нашим середнякам острастку задавать? Ты их прижеливаешь и норовишь с нежностями уговаривать? А ежели он, этот середняк, в прошедших временах был в белых казаках и до се до невозможности привеженный к собственности, тогда в какое место мне его лизать, чтобы он в колхоз вошел и терпеливо приближался к мировой революции? Ить он, середняк этот, в колхоз войдет, и то не может отрешиться от собственности, а все прицеляется, как бы свою худобу дюжей подкармывать, вот он какой!" Ну, а уж ежели товарищ Сталин, поглядев на такой народ, опять настаивал бы, что я искривления производил и колхозников развенчивал, то тут бы я прямо сказал ему: "Пущай их черт венчает, товарищ Сталин, а я больше не могу через состояние своего раскиданного по фронтам здоровья. Отпустите меня на китайскую границу, там я дюжей партии спонадоблюсь, а Гремячий пущай Андрюшка Разметнов коллективизирует. Он и хребтиной жидковат, кланяться бывшим белым может преотлично, и слезу пущает... Это он тоже может!" - Ты меня не трожь, а то я тоже могу тронуть... - А ну, довольно! Хватит на сегодня! - Давыдов встал, подошел к Макару вплотную, с не присущим ему холодком в голосе спросил: - Письмо Сталину, товарищ Нагульнов, это - линия ЦК. Ты, что же, не согласен с письмом? - Нет. - А ошибки свои признаешь? Я, например, свои признаю. Против фактов не попрешь и выше кое-чего не прыгнешь. Я не только признаю, что мы пересолили, обобществив мелкий скот, телят, но и буду исправлять свои ошибки. Мы чересчур увлеклись процентом коллективизации, хотя в этом и райкомовская вина есть, и слишком мало поработали над фактическим укреплением колхоза. Ты признаешь это, товарищ Нагульнов? - Признаю. - Так в чем же дело? - Статья неправильная. Давыдов с минуту разглаживал ладонями грязную клеенку на столе, неизвестно для чего подкрутил фитиль умеренно горевшей лампы, - видимо, пытался унять волнение и не смог. - Ты! Дубина, дьявол!.. Тебя за эти разговорчики в другом месте из партии вышибли бы! Ну, факт! Ты с ума свихнулся, что ли? Или ты сейчас же прекратишь этот... свое это... свою оппозицию, или мы на тебя... Факт! Мы терпели достаточно твоих высказываний, а если уж ты ставишь это по-серьезному, - пожалуйста! Мы официально сообщим райкому о твоем выступлении против линии партии! - Сообщай. Я сам заявлю в райком. За Банника и за все разом отвечу... Давыдов несколько приутих, вслушиваясь в потерянный голос Макара, но со все еще не остывшим озлоблением, пожимая плечами, сказал: - Знаешь что, Макар? Поди-ка ты проспись, а уж потом мы будем с тобой говорить фактически. А то у нас с тобой получается, как в сказке про белого бычка: "Мы с тобой шли?" - "Шли". - "Тулуп нашли?" - "Нашли". - "Ну, давай по уговору делить тулуп". - "Какой тулуп?" - "Так мы ж с тобой шли?" - "Шли..." И так без конца. То ты говоришь, что ошибки свои признаешь, а следом за этим заявляешь, что статья неправильная. Тогда какие же ты ошибки признаешь, если статья, по-твоему, неправильная? Запутался ты, факт! И потом - с каких это пор у нас секретари ячеек стали приходить на ячейковые собрания в выпитом виде? Что это такое, Нагульнов? Это - партийный проступок! Ты - старый член партии, красный партизан, краснознаменец, и вдруг такое явление... Вот Найденов - комсомолец, что он о твоем образе может подумать? И потом, если до районной контрольной комиссии дойдет; что ты пьянствуешь, да еще в такой ответственный момент, что ты не только середняков запугивал с ружьем в руках, но и не по-большевицки относишься к своим искривлениям и даже выступаешь против линии партии, то это. Нагульнов, получится для тебя печальный факт. Ты не только секретарем ячейки не будешь, но и членом партии, так и знай! Это я тебе фактически говорю. - Давыдов взъерошил волосы, помолчал, чувствуя, что тронул Макара за живое; продолжал: - Дискуссию вокруг статьи нечего устраивать. Партию ты по-своему не свернешь, она не таким, как ты, рога обламывала и заставляла подчиняться. Как ты этого не поймешь! - Да брось ты с ним воловодиться! Он битый час бузу тер, а слушать было нечего. Нехай идет и спит. Ступай, Макар! Совестно тебе! Глянь на себя в зеркалу - и ужахнешься: морда пухлая, глаза как у бешеной собаки, ну, чего ты в таком виде явился? Иди! - Разметнов вскочил, свирепо потряс Макара за плечо, но тот вялым, безжизненным движением снял с плеча его руку, больше ссутулился... В тягостном молчании Давыдов побарабанил по столу пальцами. Найденов Ванюшка, все время с недоумевающей улыбкой посматривавший на Макара, попросил: - Товарищ Давыдов, давайте кончать. - Так вот, товарищи, - оживился Давыдов, - я предлагаю следующее: вернуть колхозникам мелкий скот и коров, но у кого было сдано по две коровы - тех сагитировать, чтобы по одной оставили в колхозном обобществленном стаде. Завтра прямо с утра надо созвать собрание и повести разъяснительную работу. Весь упор надо сделать сейчас на разъяснение! Я боюсь, что начнутся выходы из колхоза, а ведь нам не сегодня-завтра выезжать в поле... Вот где, Макар, покажи-ка свою закалку! Уговори, да без нагана, чтобы из колхоза не выходили, это будет факт! Так что же, будем голосовать? Будем голосовать мое предложение? Кто за? Ты воздерживаешься, Макар? Так и запишем: "при одном воздержавшемся..." Разметнов предложил с завтрашнего же дня повести борьбу с сусликами. Решили мобилизовать на уничтожение сусликов часть колхозников, из числа тех, которые не будут заняты на полевых работах, прикрепить к ним несколько пар быков для доставки воды и просить заведующего школой учителя Шпыня выйти в поле с учениками, помочь в выловке грызунов. Все время Давыдов внутренне колебался: прижимать ли Макара? Ставить ли вопрос о нем в порядке привлечения его к партийной ответственности за его выступление против статьи Сталина, за нежелание ликвидировать последствия "левых" ошибок, наделанных в практике создания колхоза? Но к концу собрания, глянув на мертвенно-белое лицо Макара, потное, со вздувшимися на висках венами, решил: "Нет, не надо! Сам поймет. Пусть-ка он без нажима осознает. Путаник, но ведь страшно свой же! И еще эта его болезнь... припадки. Нет, замнем это дело!" А Макар до конца собрания просидел молча, внешне ничем не проявляя своего волнения. Давыдов, поглядывая на него, лишь единственный раз заметил, как по рукам Макара, обессиленно кинутым на колени, бугристой волной прошла крупная дрожь... - Возьми Нагульнова к себе ночевать, проследи, чтобы он не пил, - шепнул Давыдов Разметнову, и тот согласно кивнул головой. Домой Давыдов возвращался один. Возле база Лукашки Чебакова на поваленном плетне сидели казаки, оттуда доносился оживленный говор. Давыдов шел по противоположной стороне улицы; поравнявшись, слышал, как из темноты кто-то незнакомый уверенно, с улыбкой в басовитом голосе говорил: - "...сколько ни давай, сколько ни плати, - все им мало!" А другой и говорит: "Зараз проявились у Советской власти два крыла: правая и левая. Когда же она сымется и улетит от нас к ядрене-фене?" Покатился разноголосый смех и неожиданно быстро смолк. - Тссс!.. Давыдов! - послышался тревожный шепот. И тотчас же прежний басовитый голос, уже без малейшего намека на игривость, с притворной деловитостью, врастяжку заговорил: - Да-а-а... Кабы не было дождей, с посевом скоро управились бы... Земля подсыхает прямо-таки невидя... Ну что же, братцы, на спокой, что ли? Прощевайте покедова! Кашель. Шаги... 29 На другой день было подано двадцать три заявления о выходе из колхоза. Вышли преимущественно середняки, вступившие в колхоз в числе последних, на собраниях обычно отмалчивавшиеся, постоянно спорившие с нарядчиками, неохотно выходившие на работу. Это про них Нагульнов говорил: "Да разве ж это колхозники? Это так, ни рыба ни мясо!" Вышли те, которые, по сути, были мертвым балластом в бригадах, которые и колхозниками-то стали то ли из-за опасений, как бы не попасть в немилость у власти, то ли просто увлеченные общим могущественным приливом, тягой в колхоз, начавшейся еще в январе. Давыдов, принимая заявления, пробовал и этих уговаривать, советовал подумать, повременить, но выходцы уперлись на своем, и Давыдов в конце концов махнул рукой. - Идите, граждане, но помните: будете обратно проситься в колхоз - мы тогда еще подумаем, принимать вас или нет! - Навряд мы будем обратно проситься! Надеемся сызнова без колхоза прожить... Да оно, видишь ли, Давыдов, и раньше без колхоза мы как-то жили, с голоду не пухли, свому добру сами были хозяева, чужие дяди нам не указывали, как пахать, как сеять, на попихачах ни у кого не были... Так что думаем и зараз без колхоза жить, не скучать! - улыбаясь в закрученные каштановые усы, за всех отвечал вчерашний колхозник Батальщиков Иван. - Мы-то тоже без вас как-нибудь проживем! Уж плакать и убиваться не будем, факт! Баба с телеги - кобыле легче, - отрезал Давыдов. - Оно и лучше, когда полюбовно разойдемся. Горшок об горшок и - без обиды врозь. Дозвольте скотинку нашу из бригад забрать? - Нет, этот вопрос мы будем ставить на правлении. Подождите до завтра. - Годить нам некогда. Вы колхозом, может, посля троицы начнете сеять, а нам надо в поле ехать. До завтра погодим, а уж ежели вы зачнете и завтра нашу худобу держать, тогда возьмем сами! В голосе Батальщикова была прямая угроза, и Давыдов слегка покраснел от злости, когда отвечал ему: - Я посмотрю, как ты сумеешь взять что-либо из колхозной конюшни без ведома правления! Во-первых, не дадим, а во-вторых, если и возьмешь - будешь отвечать по суду. - За свою скотиняку-то? - Пока она - колхозная. С этими бывшими колхозниками Давыдов расстался без малейшего чувства сожаления, но заявление о выходе Демида Молчуна его неприятно поразило. Демид пришел уже перед вечером, сильно пьяный и все такой же неразговорчивый. Не поздоровавшись, сунул клочок газетной бумажки с нацарапанными поперек текста словами: "Выпущайте из колхоза". Давыдов повертел в руках немногословное молчуновское заявление, с некоторым недоумением, с недовольством в голосе спросил: - Что же это ты, а? - Удаляюсь, - зарокотал Молчун. - Куда? Почему? - Из колхозу, стало быть. - Да почему выходишь-то? Куда пойдешь? Демид промолчал, широко повел рукою. - На все четыре стороны хочешь пыхнуть? - перевел его жест Разметнов. - Вр-во! - Так почему ты все-таки выходишь? - допытывался Давыдов, пораженный выходом бедняка - молчаливого активиста. - Люди выходят... Ну, и я следом. - А ежели люди с яру головами вниз будут сигать, и ты будешь? - спросил тихо улыбавшийся Разметнов. - Ну, уж это, брат едва ли! - Молчун гулко захохотал. Смех его разительно был похож на грохот порожней бочки. - Ну, что же, выходи, - вздохнул Давыдов, - корову свою можешь взять. Тебе как бедняку отдадим без разговора, факт. Отдадим, Разметнов? - Надо возвернуть, - согласился Разметнов, но Демид снова пространно и раскатисто засмеялся, бухнул: - А она, корова-то, мне и без надобностев! Колхозу ее дарю. Я в зятья, должно, выйду. Это вам как? На удивленье, небось? - и вышел, не попрощавшись. Давыдов выглянул в окно: Молчун неподвижно стоял около крыльца. Закатное багряное солнце щедротно освещало его медвежковатую спину, могучую бурую шею, до самого воротника заросшую золотистой курчавейшей шерстью. Колхозный двор был залит талой водой. Огромнейшая лужа простиралась от крыльца до амбара. Со сходцев мимо плетня лежала протоптанная по рыхлому снегу, по грязи стежка. Люди, обходя лужу, обычно шли по-над самым плетнем, придерживаясь руками за колышки. Демид стоял в тупой, тяжкой задумчивости. Потом качнулся и вдруг с пьяным безразличием шагнул прямо в воду, побрел к амбару, медлительно и валко покачиваясь. С интересом наблюдая за ним, Давыдов увидел, как Молчун взял стоявший на приклетке лом, подошел к воротам. - Это он, чертило, не громить ли нас задумал? - проговорил подошедший к окну Разметнов и засмеялся. Он всегда относился к Молчуну тепло, приязненно, питая непреоборимое уважение к его физическому могуществу. Молчун приоткрыл ворота и с такой силой ахнул ломом по обледенелому сугробу, что разом отколол огромный кус льда, пуда в три весом. В ворота градом застучали ледяные комочки, и вскоре в проделанное ломом русло молчаливо ринулась со двора вода. - Ну, этот опять в колхозе будет! - заговорил Разметнов, хватая Давыдова за плечо, указывая на Молчуна. - Приметил непорядок, исправил и пошел. Значит, у него душа в нашем хозяйстве осталась! Верно я говорю? После появления в районе газет со статьей Сталина райком прислал гремяченской ячейке обширную директиву, невнятно и невразумительно толковавшую о ликвидации последствий перегибов. По всему чувствовалось, что в районе господствовала полная растерянность, никто из районного начальства в колхозах не показывался, на запросы мест о том, как быть с имуществом выходцев, ни райком партии, ни райполеводсоюз не отвечали. И только после того, как было получено постановление ЦК "О борьбе с искривлениями партлинии в колхозном движении", райком засуетился: в Гремячий Лог посыпались распоряжения о срочном представлении списков раскулаченных, о возвращении колхозникам обобществленного мелкого скота и птицы, о пересмотре списков лишенных избирательных прав. Одновременно с этим было получено официальное извещение, вызывавшее Нагульнова на объединенное заседание бюро райкома партии и районный контрольный комитет к десяти часам утра 28 марта. 30 За неделю в Гремячем Логу вышло из колхоза около ста хозяйств. Особенно сильный отлив был из второй бригады, в которой осталось всего-навсего двадцать девять хозяйств, да и из этого числа несколько человек были "на ваканции к бегству", как говорил бригадир Любишкин. Хутор потрясали события. Каждый день приносил Давыдову новые неприятности. На его вторичный запрос о том, возвращать ли выходцам тягло и сельскохозяйственный инвентарь сейчас или же после сева, райполеводсоюз и райпартком ответили громовым приказом, смысл которого сводился к тому, чтобы гремяченцы всеми силами и средствами предотвратили развал колхоза, удержали от выхода возможно большее число колхозников, а все расчеты с выходцами, а также и возвращение им имущества перенесли на осень. Вскоре как-то в Гремячий приехал заврайзо, член бюро райкома, Беглых. Он наскоро ознакомился с положением (в этот день ему надо было объехать несколько сельсоветов), сообщил: - Сейчас скот и инвентарь выходцам ни в коем случае не отдавай. До осени, а там посмотрим. - На горло ведь люди наступают! - попробовал возразить Давыдов. Беглых, человек решительный и твердый, только улыбнулся: - А ты в свою очередь наступи. По существу мы, конечно, должны бы возвратить, но есть такая установка окружкома: отдавать только в исключительных случаях, придерживаясь классового принципа. - То есть? - Ну, это тебе должно быть понятно и без "то есть"! Бедняку отдать, а середняку пообещать на осень. Понятно? - А не получится. Беглых, как со стопроцентной коллективизацией? Ведь была в райкоме такая установка: "Гони до ста во что бы то ни стало и как можно скорее". И вышло головокружение... Не отдать скот середняку - это значит фактически прижать его, а? На чем он пахать сеять будет? - Это не твоя старость-печаль. Ты не о единоличнике думай, а о своем колхозе. Вот ты на чем будешь работать, если отдашь скот? И потом это не наша установка, а окружкома, и мы как солдаты революции обязаны ей беспрекословно подчиниться. Так вот, как же ты думаешь выполнять план, если у тебя пятьдесят процентов скота перейдет к единоличнику? Никаких разговоров и дискуссий! Скот держи зубами и руками. Не выполнишь посевной план - голову оторвем! Уже садясь в тачанку, вскользь кинул: - В общем и целом тя-же-ле-хонь-ко! За перегибы придется, братишечка, расплачиваться, принести кое-кого в жертву... Таков уж порядок. Наш районный народ зверски настроен против Нагульнова. Что это он тут вытворял? Бил какого-то середнячка, арестовывал, грозил наганом. Мне говорил Самохин. Он имеет на него целое дело. Да-а, оказался Нагульнов "леваком" большого масштаба. А сейчас знаешь какая установка? Карать вплоть до исключения из партии! Ну, будь здоров. Скот, скот береги! Беглых укатил в Войсковой. Не успел еще ветер высушить проследков от колес его тачанки, как прибежал взволнованный Агафон. Дубцов, бригадир третьей: - Товарищ Давыдов! Быков и коней у меня забрали, энти, какие повыписались. Силком взяли! - Как это так взяли?! - крикнул, побагровев, Давыдов. - Очень просто взяли! Воловника заперли на сеновале, а быков поотвязали и погнали в степь. Восемнадцать пар быков и семь штук лошадей. Что будем делать? - А ты?! А ты что же, раззява?! Где ты был? Почему позволил? Где тебя черт... Ну?! У Агафона по изрубленному оспою лицу пошли бледные матежины [пятна], он тоже повысил голос: - Я на конюшне или в воловне ночевать вам не обязан! Нечего на меня шуметь. А коли вы уж дюже чересчур храбрый - подите верните быков! Может, кольев вам в загорбок навстромляют! Только перед вечером быков отбили в степи, на выпасе, куда хозяева отправили их под усиленной охраной. Любишкин, Агафон Дубцов, с ними шестеро колхозников третьей бригады посадились на лошадей, поскакали в степь. Завидя на противоположном скате балки пасшихся быков, Любишкин разделил свой немногочисленный отряд надвое: - Агафон, бери троих и шибкой рысью через балку заходи с правого фланга, а я обойду их слева. - Любишкин разгладил вороные усы, скомандовал: - Дай повод! Рысью за мной - арррш! Дело не обошлось без драки: двоюродный брат Любишкина, Захар Любишкин, стерегший вместе с тремя другими выходцами быков, изловчился ухватить подскакавшего к быкам Мишку Игнатенка за ногу, стянул с лошади и, в короткий срок жестоко извозив его по земле, во многих местах наставил синяков и начисто спустил с плеч рубаху. Пока подскакавший Павло Любишкин, не слезая с лошади, порол брата толстенным и длинным арапником, остальные оттеснили пастухов, захватили быков, на рысях погнали к хутору. Давыдов распорядился на ночь запереть на замки воловни и конюшни, выставить пикеты из колхозников. Но, несмотря на все принятые меры по охране скота, в течение двух дней выходцы сумели угнать семь пар быков и трех лошадей. Скот угнали в степь, к дальним логам, а чтобы отсутствие взрослых не бросалось в глаза, пастухами послали подростков. С утра до ночи в правлении колхоза и в сельсовете кучился народ. Уже вставала во весь рост угроза захвата выходцами колхозных земель. - Либо зараз же нарезайте нам землю, либо начнем свои старые наделы пахать! - приступали к Давыдову выходцы. - Землю вам выделим, не волнуйтесь, граждане единоличники! Завтра начнем нарезать. Обращайтесь к Островнову, он этим делом будет заправлять, фактически вам говорю, - успокаивал Давыдов. - А где нам отведете землицу? И какую? - Где будет свободная. - Может, она, свободная-то, будет в конце хуторского надела, тогда как? - Ты, товарищ Давыдов, не дуракуй! Ближние земли все колхозу отошли, - выходит, что нам будет земля в далях? Скотину не даете, мы, может, на себе, на коровенках будем сеять, и нам же дальняя земля подлежит? Эх, вот она какая власть справедливая! Давыдов уговаривал, объяснял, что он не может наделять землей там, кому где захотелось, так как не может дробить колхозный массив, резать его на клинья и нарушать проведенное осенью землеустройство. Выходцы, пошумев, уходили, а через несколько минут вваливалась новая толпа, и - с порога: - Земли давайте! Да что ж это такое? Какое вы имеете право держать нашу землю? Ить вы же нам сеять не даете! А товарищ Сталин как про нас писал? Мы ему тоже могем описать, что не токмо скотину не дают, но и земли, всех правов состояния полишили. Он вас тоже за это дело не похвалит! - Яков Лукич, отводи им завтра с утра землю за Рачьим прудом. - Это целину? - орали выходцы. - Залежь, какая ж это целина? Ее пахали, но давешь, лет пятнадцать назад, - объяснял Яков Лукич. И сразу поднимался, кипучий, бурный крик: - Не желаем крепь! - Чем мы будем ее пахать? - Давайте мягкой земли!.. - Скотину отдайте, тогда будем крепкую обрабатывать! - Ходатаев отправим в самую Москву, к Сталину! - Что же вы нас жизни решаете? Бабы свирепствовали. Их охотно и дружно поддерживали казаки. Требовалось много усилий, чтобы унять шум. Давыдов обычно под конец терял выдержку, кричал: - А вы хочете, чтобы вам лучшую землю отдали? Не будет этого, факт! Советская власть все преимущества оказывает колхозам, а не тому, кто идет против колхоза. Катитесь отсюда к чертовой матери!.. Кое-где единоличники уже начали было пахать и дорабатывать земли, некогда принадлежавшие им, а потом отошедшие в колхозный массив. Любишкин согнал их с колхозного поля, а Яков Лукич отправился с деревянным сажнем в степь и за Рачьим прудом в два дня отвел единоличные наделы. Бригада Демки Ушакова 25-го выехала пахать серопески. Давыдов выделил наиболее работоспособных колхозников в распоряжение полеводов, расставил силы. Большинство стариков охотой пошли в бригады садильщиками, плугатарями, бороновальщиками. Вручную сева решили не проводить. Даже ветхий старик - бывший "курощуп" Аким Бесхлебнов - изъявил желание идти работать садильщиком. Щукаря Давыдов назначил конюхом при правлении колхоза. Все было готово. Сев задержали обложные дожди, в течение двух суток щедро мочившие гремяченские бугры, зябь, задернутую по утрам белесым пологом пара. Выходы из колхозов прекратились. Осталось надежное, крепкое ядро. Последней в Гремячем Логу вышла из колхоза милушка Андрея Разметнова - Марина Пояркова. Что-то не клеилась у них совместная жизнь. Марина потянулась к богу, стала богомольной, говела весь великий пост, на третьей неделе ходила каждодневно молиться в тубянскую церковь, исповедалась и причастилась. Она смиренно и молчаливо встречала упреки Андрея, на его ругню не отвечала, все больше помалкивала, не хотела "осквернять причастие". Андрей, придя как-то поздно ночью, увидел, что в горенке горит лампадка. Не долго думая, он прошел в горницу, снял лампадку, вылил деревянное масло на ладонь и тщательно смазал им свои задубевшие сапоги, а лампадку разбил о каблук. - Ить сказано было дуракам неоднократно, что все это есть опиум и затмение мозгов. Так нет же! Все молются деревяшкам, масло жгут, воск на свечки переводят... Эх, кнут по тебе, Маришка, плачет! Неспроста ты что-то в церкву зачала ударяться... Оказалось, что на самом деле неспроста: Марина 26-го подала заявление о выходе из колхоза, ссылаясь на то, что быть в колхозе - "идти против бога". - А с Андрюшкой спать на одной кровати - это не супротив бога? Или это - сладкий грех? - улыбаясь, спросил Любишкин. Марина на этот раз смолчала, видимо ничуть не подозревая, что через несколько минут вихрем схватится ее смеренность, что своими устами "осквернит" она "святое причастие". Из сельсовета прибежал бледный и злой Андрей. Рукавом вытирая пот со шрамистого лба, он просил при Давыдове и Якове Лукиче: - Мариша! Родимушка! Не губи ты меня, не страми! Ну, зачем ты удаляешься от колхоза? Я ли тебя, чертяку, не жалел, не любил? Корову тебе возвернули... Ишо чего надо? И как я с тобой могу посля этого любовь напополам разделять, ежели ты стремишься в единоличную жизню? Птицу, курей твоих обратно отдали, кочет голошеий... и опять же голландский гусак, о каком ты дорогие слезки лила, обратно у тебя на базу проживают... Какого же тебе клепа надо? Бери назад заявление! - Нет и нет! - гневно сузив косо поставленные глаза, кричала Марина. - Не хочу, хучь и не проси! Не хочу быть в колхозе! Не хочу в вашем грехе быть! Отдайте назад мою повозку и запашник с бороной. - Марина, опамятуйся! Иначе, выходит дело, брошу я тебя. - И черт с тобой, чертяка белесый! Потаскун, кобелина проклятый! Моргаешь, разнечистый ду-уух? Вылупил свои бешеные гляделки? А кто с Малашкой Игнатенковой вчера на проулке ночью стоял? Не ты? Ах ты враженяка, ссссукин ты сын! И бросай, без тебя проживу! Ты уж давно намеряешься, я вижу! - Мариша, ягодка моя, да с чего ты это берешь? С какой Малашкой? Сроду я с ней не стоял! И при чем тут колхоз? - Андрей взялся руками за голову, притих, как видно исчерпав все доводы... - Да не кланяйся ты ей, подлюке! - вступился возмутившийся Любишкин. - Не проси ты ее, гордость свою пожалей! Ты ить - красный партизан, чего ты ее просишь, в зубы ей заглядаешь? По морде ее! Выбей ей бубну - сразу посмирнеет! Марина, осыпанная пятнами густого вишневого румянца, прыгнула, как от укола, и, наступая на Любишкина могучей грудью, шевеля разгонистыми плечами, начала по-мужски, по-бойцовски подсучивать рукава. - Ты чего влипаешь в чужие дела, гадючий выползень? Ах ты недоделок цыганский, идол черный, страшный! Я тебе скорее морду поковыряю! Я не побоюсь, что ты бригадир! Таковских-то я видала да через себя кидала! - Я б тебе кинул! Я бы из тебя жиру поспустил... - отодвигаясь в угол, угрюмо басил Любишкин, приготовившийся ко всяким неприятным неожиданностям. Он чудесно помнил, как однажды на мельнице в Тубянском Марина взялась бороться с одним здоровым на вид казаком, задонцем, и, к вящему удовольствию присутствовавших, повалила его да еще и окончательно прибила, прямо-таки изничтожила острым словом. "Сверху бабы тебе делать нечего, дядя! - переведя дух, сказала тогда она. - С твоей силенкой да с ухваткой только под исподом и лежать, посапливать". И пошла к весовой, поправляя на ходу волосы, сбившийся во время борьбы платок. Любишкин помнил, каким багрянцем полыхали щеки поваленного Мариной казака, когда он поднимался на ноги, измазанный просыпанной на земле мукой и навозом, - а потому выставил вперед согнутую в локте левую руку, предупредил: - Ты не наскакивай, ей-богу, я из тебя пороховню выбью! Удались отсюда! - А вот этого ты не нюхал?.. - Марина на секунду высоко подняла подол, махнула им перед носом Любишкина, сверкнула матовой округлостью розоватых колен и сливочной желтизной своего мощного и плотного, как сбитень, тела. Она дошла до предела в своей ключом вскипевшей ярости. Даже видавший виды Любишкин, ослепленный мощью и белизной Марининого тела, попятился, пораженно бормоча: - Осатанела! Тю, чертяка! Прямо жеребец, а не баба! Отступись, будь ты трижды проклята!.. - и боком, боком проскользнул мимо лютовавшей в выкриках Марины, вышел в сенцы, отплевываясь и ругаясь. Давыдов хохотал до упаду, уронив голову на стол, зажмурив глаза. Разметнов выбежал вслед за Любишкиным, оглушительно хлопнул дверью, один Яков Лукич попробовал было урезонить расходившуюся вахмистершу: - Ну, чего ты орешь? Эко бессовестная баба! Мысленное дело - подол подымать? Ты хучь меня, старика, посовестилась бы! - Цыц! - прикрикнула на него Марина, направляясь к двери. - Знаю этого старика! Прошлым летом на троицу, когда сено возили, ты чего мне предлагал? Заметило? Туда же! Куда конь с копытой... По двору она понеслась подобно буревой туче. Яков Лукич провожал ее взглядом, смущенно покашливая, укоризненно качая головой... А полчаса спустя он был свидетелем тому, как Марина, сама впрягшись в оглобли своей повозки, легко везла борону и запашник со двора первой бригады. По случаю дождя приехавший с поля Демка Ушаков шел за нею поодаль и, вероятно не рискуя приближаться на более короткую и опасную дистанцию, просил: - Марина! Эй ты, гражданка Пояркова? Слышишь? Марина Терентьевна! Не могу же я отдать тебе имущество, раз оно у меня по описи числится! - Небось сможешь! - Пойми, дурья голова, что это - обобществленный инвентарь! Вези, пожалуйста, назад, не дури. Ты человек или кто ты есть такой? Что же это ты грабежом берешь? Под суд за такую подлость пойдешь! Без записки Давыдова ничего не могу отдать. - Небось сможешь! - коротко отвечала Марина. Демкины глаза растерянно косили, руки просительно прижимались к груди, а Марина - вся в поту и в жарком румянце - неутолимо влекла повозенку, и жалобно вызванивала привалившаяся к грядушке борона... "Надо было отобрать у ней повозку, чтобы знала, как языком трепать. Да как отберешь-то? С ней только свяжись, а тогда и свету белому не обрадуешься!" - подумал Яков Лукич, предусмотрительно сворачивая в проулок. Разметнов на другой день забрал от Марины свои вещи, ружье, патронтаж, бумаги; отнес домой. Он жестоко мучился разрывом с Мариной, страдал и избегал одиночества. С этой целью пошел к Нагульнову поговорить, "разогнать тоску". В Гремячий Лог сходила ночь. Омытый дождями молодой месяц светлой прорезью покоился на западной окраине неба. Черная мартовская тишина, нарушаемая умолкающим шепотом взломных ручьев, полонила хутор. С чавканьем вытаскивал ноги Андрей из закрутевшей к ночи грязи, шел тихо, думал о своем. В сыром воздухе уже чувствовались волнующие запахи весны: горьковатой пресниной дышала земля, прелым душком встречали гумна, винно-терпким ароматом полнились сады, и резко, хмельно, молодо пахла выметавшаяся возле плетней свежая поросль травы. Андрей жадно вдыхал разнородные запахи ночи, смотрел, как под ногами в лужах дробятся и рассыпаются искрами, отраженные водою, звезды, думал о Марине и чувствовал, что на глазах его закипают горчайшие слезы тоски и обиды. 31 Дед Щукарь с восторгом принял назначение его в постоянные кучера при правлении колхоза. Поручая ему двух бывших кулацких жеребцов, оставленных при правлении для служебных разъездов, Яков Лукич говорил: - Блюди их, как порох в глазу! Чтоб они у тебя были в теле, гляди - шибко не ездий, не перегони. Вот этот серый Титков жеребец - племенной, да и рыжий хороших донских кровей. Езда у нас не дюже большая, скоро будем их к маткам припущать. Ты за них - ответчик! - Скажи на милость! - отвечал дед Щукарь. - Да разве же я с коньми не знаю, как обойтись? Уж я-то их перевидал на своем веку. Волос на иной голове столько нету, сколько их через мои руки перешло. А на самом деле за всю Щукареву жизнь "перешло через его руки" всего-навсего две лошаденки. Причем одну из них он променял на корову, а со второй произошла следующая история. Лет двадцать назад Щукарь, будучи сильно навеселе и возвращаясь из хутора Войскового, купил ее у проезжих цыган за тридцать целковых. Кобылка, когда при покупке он осматривал ее, на вид была кругла, масти мышастой, вислоуха, с бельмом на глазу, но очень расторопна. Дед Щукарь торговался с цыганом до полудня. Раз сорок били они по рукам, расходились, опять сходились. - Золото, а не кобылка! Скачет так, что - закрой глаза, и земли не видно будет. Мысля! Птица! - уверял и божился цыган, брызжа слюной, хватая сомлевшего от устали Щукаря за полу куртки. - Кутних зубов [кутний зуб - последний коренной зуб] почти не осталось, на глаз кривая, копыта все порепанные, вислопузая... Какое уж там золото, горючие слезы, а не золото! - корил дед Щукарь лошадь, страстно желая чтобы цыган сбавил последний рубль, из-за которого и расходились они в цене. - Да на что тебе ее зубы? Меньше корму сожрет. А кобылка молодая, разрази бог. Дите, а не кобылка, зубов же лишилась от нечаянной болезни. И при чем ее бельмо тебе? Да это и не бельмо, раковинка! И копыта срастутся, почистятся... Кобылка сива, не очень красива, да ведь тебе же с ней не спать, а на ней пахать, верно говорю! Ты приглядись, отчего она пузатая - от силы! Бежит - земля дрожит, упадет - три дня лежит... Эх, папаша! Ты, видно, за тридцать монет рысака хочешь купить? Живого не купишь, а сдохнет - тебе и даром махан отдадут... Спасибо, цыган оказался человеком доброй души: поторговавшись, он сбавил и последний рубль, из полы в полу передал Щукарю повод недоуздка, даже притворно всхлипнул, вытирая рукавом ярко-синего длиннополого сюртука коричневый лоб. Кобылка утратила недавнюю живость, едва лишь повод перешел в руки Щукаря. Она пошла за ним, нехотя повинуясь его чрезвычайным усилиям, трудно переставляя клешнятые ноги. Только тут цыган засмеялся; оголив сплошные и белые, как мел, зубы, крикнул вслед Щукарю: - Эй, папаша! Донской казак! Помни мою доброту! Это лошадка мне сорок лет служила и тебе еще столько же послужит, только корми ее раз в неделю, а то сбесится!.. Мой отец на ней из Румынии приехал, а ему она досталась от французов, когда они из Москвы бежали. Дорогая лошадь! Он еще что-то кричал вслед Щукарю, влачившему за собой покупку; около шатра и между ног цыгана, шумливые и черные, как галки, орали цыганята; взвизгивали и хохотали цыганки. А дед Щукарь шел, ни на что не обращая внимания, добродушно думал: "Сам вижу, какого живота купил. Кабы деньги были, я бы не такую отхватил. А цыган - шутливый человек, веселый, как я... Ну, вот и лошадка есть. В воскресенье с бабой на базар в станицу примчимся". Но не успел он добраться до Тубянского, как с лошадью стали вершиться чудеса... Случайно оглянувшись, Щукарь оторопел: за ним шла не купленная им пузатая и сытая кобылка, а худющая кляча с подтянутым брюхом и глубокими яминами возле кострецов. За каких-нибудь полчаса она похудела наполовину. Сотворив крестное знамение и шепча: "Свят, свят, свят!" Щукарь выронил из рук повод, остановился, чувствуя, как хмель с него словно рукой снимает. Только обойдя вокруг кобылки, он обнаружил причину столь невероятного по быстроте исхудания: из-под мочалистого кобыльего хвоста, откинутого черт знает как бессовестно - на сторону и вверх, - со свистом, с шипением вырывались спертый воздух и жидкие брызги помета. "Ну, вот это - да!" - ахнул Щукарь, схватившись за голову. А потом с удесятеренной силой повлек кобылку, уцепившись за недоуздок. Вулканическое извержение ее желудка не прекращалось до самого Тубянского, по дороге оставались позорные следы. Может быть, Щукарь и добрался бы до Гремячего Лога благополучно, если б вел лошадь в поводу, но он, едва лишь поравнялся с первым двором хутора Тубянского, в котором жил его кум и было много знакомых казаков, решил сесть верхом на купленную лошадь и хоть шагом, но ехать, а не тянуть ее в поводу. В нем внезапно проснулись небывалая гордость и обычно всегда свойственное ему желание прихвастнуть, показать, что и он, Щукарь, теперь выбился из бедноты и едет хоть на плохой, но зато на собственной лошади. "Тррр, проклятая! Все играла бы ты!" - свирепо вскричал Щукарь, краем глаза видя, что из хаты, против которой он остановился, выходит знакомый казак. И с этими словами он дернул недоуздок, приосанился. Лошадь его, игравшая и взбрыкивавшая, вероятно, еще в своем далеком детстве, на самом деле и не думала играть. Она остановилась, понуро опустив голову, поджав задние ноги. "Мимо кума надо бы проехать. Пущай поглядит!" - подумал Щукарь и с тем, подпрыгнув, навалился брюхом на острую кобаржину лошадиной спины. Тут-то и случилось с ним то, о чем впоследствии долго говорили казаки в Тубянском: именно на этом месте и претерпел Щукарь неслыханное позорище, предание о котором сохранилось до наших дней и уж наверное перейдет к следующему потомству... Едва лишь Щукаревы ноги оттолкнулись от земли, а сам он повис на кобыле, лежа поперек ее спины и пытаясь усесться верхом, как кобыла закачалась, в нутре "ее что-то заурчало, и она, как стояла, так и рухнула на дорогу, откинув хвост. Щукарь, вытянув руки, перелетел через дорогу, распластался на запыленном придорожнике. Вгорячах он вскочил и, усмотрев, что казак видел его срам, поправил дело криком: "Все бы ты взбррррыки-вала! Шо-о-орт!" - орал он, пиная лошадь ногами. Та встала и как