и покорности, что Давыдов на миг растерялся. Он и прежде нередко встречался в хуторе - на собрании или просто на улице - с этой большерукой, рослой и красивой семнадцатилетней девушкой, и тогда, при встречах, она улыбалась ему смущенно и ласково, и смятение отражалось на ее вдруг вспыхивающем лице, - но теперь в ее взгляде было что-то иное, повзрослевшее и серьезное... "Каким тебя ветром ко мне несет и на что ты мне нужна, милая девчонушка? И на что я тебе нужен? Сколько молодых парней всегда возле тебя вертится, а ты на меня смотришь, эх ты, слепушка! Ведь я вдвое тебя старше, израненный, некрасивый, щербатый, а ты ничего не видишь... Нет, не нужна ты мне, Варюха-горюха! Расти без меня, милая", - думал Давыдов, рассеянно глядя в полыхающее румянцем лицо девушки. Она слегка отвернулась, потупилась, встретившись глазами с Давыдовым. Ресницы ее трепетали, а крупные загрубелые пальцы, перебиравшие складки старенькой грязной кофточки, заметно вздрагивали. Так наивна и непосредственна была она в своем чувстве, так в детской простоте своей не умела и не могла его скрыть, что всего этого не заметил бы разве только слепой. Обращаясь к Давыдову, Кондрат Майданников рассмеялся: - Да не смотри ты на Варьку, а то у нее вся кровь в лицо кинулась! Пойди умойся, Варька, может, малость оттухнешь. Хотя как она пойдет? У нее же ноги теперь отнялись... Она у меня погонычем работает, так все время ходу мне не дает, заспрашивалась, когда ты, Давыдов, приедешь. "А я откуда знаю, когда он приедет, отвяжись", - говорю ей, но она этими вопросами с утра до ночи меня долбит и долбит, как дятел сухую лесину. Словно для того, чтобы опровергнуть предположение, будто у нее отнялись ноги. Варя Харламова, повернувшись боком и слегка согнув ноги в коленях, с места, одним прыжком перемахнула через лавку, на которой сидела, и пошла к будке, гневно оглядываясь на Майданникова и что-то шепча побледневшими губами. Только у самой будки она остановилась, повернувшись к столу, крикнула срывающимся голоском: - Ты, дядя Кондрат... ты, дядя... ты неправду говоришь! Общий хохот был ей ответом. - Издали оправдывается, - посмеиваясь, сказал Дубцов. - Издали оно лучше. - Ну зачем ты смутил девушку? Нехорошо! - недовольно сказал Давыдов. - Ты ее ишо не знаешь, - снисходительно ответил Майданников. - Это она при тебе такая смирная, а без тебя она любому из нас зоб вырвет и не задумается. Зубатая девка! Бой, а не девка! Видал, как она с места взвилась? Как дикая коза!.. Нет, не льстила мужскому самолюбию Давыдова эта простенькая девичья любовь, о которой давно уже знала вся бригада, а он услышал и узнал впервые только сейчас. Вот если бы другие глаза хоть раз посмотрели на него с такой беззаветной преданностью и любовью, - это иное дело... Стараясь замять неловкий разговор, Давыдов шутливо сказал: - Ну, спасибо стряпухе и деревянной ложке! Накормили досыта. - Благодари, председатель, за великое старание свою правую руку да широкий рот, а не стряпуху с ложкой. Может, добавку подсыпать? - осведомилась, поднимаясь из-за стола, величественная, необычайно толстая стряпуха. Давыдов с нескрываемым изумлением оглядел ее могучие формы, широкие плечи и необъятный стан. - Откуда вы ее взяли, такую? - вполголоса спросил он Дубцова. - На таганрогском металлургическом заводе по нашему особому заказу сделали, - ответил учетчик, молодой и развязный парень. - Как же я тебя раньше, не видал? - все еще удивлялся Давыдов. - Такая ты объемистая в габаритах, а видеть тебя, мамаша, не приходилось. - Нашелся мне сынок! - фыркнула стряпуха. - Какая же я тебе мамаша, ежели мне всего сорок семь? А не видел ты меня потому, что зимой я из хаты не вылезаю. При моей толщине и коротких ногах я по снегу не ходок, на ровном месте могу в снегу застрять. Зимой я дома безвылазно сижу, пряду шерсть, платки вяжу, словом, кое-как кормлюся. По грязи тоже я не ходок: как верблюд, боюсь разодраться на сколизи, а по сухому я и объявилася в стряпухах. И никакая я тебе не мамаша, товарищ председатель! Хочешь со мной в мире жить - зови меня Дарьей Куприяновной, тогда в бригаде сроду голодным не будешь! - Полностью согласен жить с тобой в мире, Дарья Куприяновна, - улыбаясь, сказал Давыдов и привстал, поклонился с самым серьезным видом. - Так-то оно и тебе и мне лучше будет. А теперь давай свою чашку, я тебе на закуску кислого молочка положу, - донельзя довольная любезностью Давыдова, проговорила стряпуха. Она щедрой рукой положила в чашку целый килограмм кислейшего откидного молока и подала с низким поклоном. - А почему ты в стряпухах состоишь, а не на производстве работаешь? - спросил Давыдов. - При твоем весе тебе только разок давнуть на чапиги - и лемех сразу на полметра в землю уйдет, факт! - Так у меня же сердце больное! У меня доктора признали ожирение сердечной деятельности. В стряпухах мне и то тяжело, чуть повожусь с посудой - и сердце где-то в самой глотке бьется. Нет, товарищ Давыдов, в плугатари я негожая. Эти танцы не под мою музыку. - Все на сердце жалуется, а трех мужей похоронила. Трех казаков пережила, теперь ищет четвертого, но что-то охотников не находится, боятся на ней жениться, заездит этакая тетенька насмерть! - сказал Дубцов. - Брехун рябой! - воскликнула не на шутку рассерженная стряпуха. - Чем же я виновата, что из трех казаков мне ни одного жилистого не попалось, а все какие-то немощные да полухворые? Им господь веку не дал, а я виноватая? - Ты же и помогла им помереть, - не сдавался Дубцов. - Чем же я помогла? - Известно - чем... - Ты говори толком! - Мне и так все ясное... - Нет, ты говори толком, чего впустую языком мелешь! - Известно, чем помогла: своею любовью, - осторожно сказал Дубцов, посмеиваясь. - Дурак ты меченый! - покрывая общий хохот, в ярости крикнула стряпуха и сгребла в охапку половину посуды со стола. Но невозмутимого Дубцова было не так-то просто выбить из седла. Он не спеша доел кислое молоко, вытер ладонью усы, сказал: - Может, конечно, я и дурак, может, и меченый, но в этих делах, девка, я до тонкостев разбираюсь. Тут стряпуха завернула по адресу Дубцова такое, что хохот за столом грохнул с небывалой силой, а багровый от смеха и смущения Давыдов еле выговорил: - Что же это такое, братишки?! Этакого я и на флоте не слыхивал!.. Но Дубцов, сохраняя полную серьезность, с нарочитой запальчивостью крикнул: - Под присягу пойду! Крест буду целовать! Но стою на своем, Дашка: от твоей любови все трое мужей на тот свет отправились! Трое мужей - ведь это подумать только... А в прошлом году Володька Грачев через чего помер? Он же к тебе ходил... Дубцов не закончил фразы и стремительно нагнулся: над головой его, подобно осколку снаряда, со свистом пронесся увесистый деревянный половник. С юношеской проворностью Дубцов перекинул ноги через лавку. Он был уже в десяти метрах от стола, но вдруг прыгнул в сторону, увернулся, а мимо него, брызгая во все стороны кислым молоком, с урчанием пролетела оловянная миска и, описав кривую, упала далеко в степи. Широко расставив ноги, Дубцов грозил кулаком, кричал: - Эй, Дарья, уймись! Кидай, чем хочешь, только не глиняными чашками! За разбитую посуду, ей-богу, буду вычитывать трудодни! Ступай, как Варька, за будку, оттуда тебе легше будет оправдываться!.. А я все равно стою на своем: угробила мужьев, а теперь на мне зло срываешь... Давыдову с трудом удалось навести порядок. Неподалеку от будки сели покурить, и Кондрат Майданников, заикаясь от смеха, сказал: - И вот каждый день за обедом либо за ужином идет такая спектакля. Агафон с неделю синяк под глазом во всю щеку носил - съездила его Дарья кулаком, а все не бросает над ней потешаться. Не уедешь ты, Агафон, с пахоты подобру-поздорову, либо глаз она тебе выбьет напрочь, либо ногу пяткой наперед вывернет, ты дошутишься... - Трактор "фордзон", а не баба! - восхищенно сказал Дубцов, украдкой поглядывая на проплывавшую мимо стряпуху. И, делая вид, что не замечает ее, уже громче заговорил: - Нет, братцы, чего же греха таить, я бы женился на Дашке, ежели был бы неженатый. Но женился бы только на неделю, а потом - в кусты. Больше недели я не выдержал бы, при всей моей силе. А помирать мне пока нет охоты. С какой радости я себя на смерть бы обрекал? Всю гражданскую отвоевал, а тут, изволь радоваться, помирай от бабы... Нет, хоть я и меченый дурак, а хитрый ужасно! Неделю бы я кое-как с Дашкой протянул, а потом ночушкой потихоньку слез бы с кровати, по-пластунски прополз до дверей, а там - на баз и наметом до самого дома... Веришь, Давыдов, истинный господь, не брешу, да и Прянишников - вот он - не даст сбрехать: затеялись мы с ним как-то за хороший кондер обнять Дашку, он зашел спереду, я - сзади, сцепились обое с ним руками, но обхватить Дарью так и не смогли, уж дюже широка! Кликнули учетчика - он парень молодой и к тому же трусоватый, побоялся близко подступить к Дашке. Так и осталась она на веки вечные по-настоящему необнятая... - Не верь ты ему, проклятому, товарищ Давыдов! - уже беззлобно посмеиваясь, сказала стряпуха. - Он, если нынче чего не сбрешет, так завтра от тоски подохнет. Что ни ступнет, то сбрехнет, такой уж он у нас уродился! После перекура Давыдов спросил: - Сколько еще осталось пахать? - До черта, - нехотя ответит Дубцов. - Поболе ста пятидесяти гектаров. На вчерашний день сто пятьдесят восемь оставалось. - Отличная работа, факт! - холодно сказал Давыдов. - Чем же вы тут занимались? Со стряпухой Куприяновной спектакли ставили? - Ну, уж это вы напрасно. - Почему же первая и третья бригады давно закончили вспашку, а вы тянете? - Давай, Давыдов, вечером соберемся все и поговорим по душам, а сейчас пойдем пахать, - предложил Дубцов. Это было разумное предложение, и Давыдов, немного поразмыслив, согласился. - Каких быков мне дадите? - Паши на моих, - посоветовал Кондрат Майданников. - Мои быки втянутые в работу и собою справные, а две пары молодых бычат у нас сейчас на курорте. - Как это на курорте? - удивился Давыдов. Улыбаясь, Дубцов пояснил: - Слабенькие, ложатся в борозде, ну, мы выпрягли их и пустили на вольный попас возле пруда. Там трава добрая, кормовитая, пущай поправляются, все одно от них никакого толку нету. Они с зимовки вышли захудалые, а тут каждый день работа, они и скисли, не тянут плуг - и все! Пробовали припрягать их по паре к старым быкам - один черт, ничего не получается. Паши на Кондратовых, он правильно советует. - А сам он что будет делать? - Я его домой на два дня отпустил. У него баба захворала, слегла, даже бельишка с Ванькой Аржановым не подослала ему и переказывала, чтобы он пришел домой. - Тогда другое дело. А то я было подумал, что ты и его на курорт куда-нибудь отправляешь. Курортные настроения у вас тут, как я вижу... Дубцов незаметно для Давыдова подмигнул остальным, и все встали, пошли запрягать быков. 7 На закате солнца Давыдов выпряг в конце гона быков и разналыгал их. Он сел около борозды на траву, вытер рукавом пиджака пот со лба, дрожащими руками стал сворачивать папироску - и только тогда почувствовал, как сильно устал. У него ныла спина, под коленями бились какие-то живчики и, словно у старика, тряслись руки. - Найдем мы с тобою на заре быков? - спросил он у Вари. Она стояла против него на пахоте. Маленькие ноги ее в растоптанных больших чириках по щиколотку тонули в рыхлой, только что взвернутой плугом земле. Сдвинув с лица серый от пыли платок, она сказала: - Найдем, они далеко не уходят ночью. Давыдов закрыл глаза и жадно курил. Он не хотел смотреть на девушку. А она, вся сияя счастливой и усталой улыбкой, тихо сказала: - Замучил ты и меня и быков. Дюже редко отдыхаешь. - Я сам замучился до чертиков, - хмуро проговорил Давыдов. - Надо чаще отдыхать. Дядя Кондрат вроде и отдыхает часто, дает быкам сапнуть, а всегда больше других напахивает. А ты уморился с непривычки... Она хотела добавить: "милый" - и, испугавшись, крепко сжала губы. - Это верно, привычки еще не приобрел, - согласился Давыдов. С трудом он поднялся с земли, с трудом переставляя натруженные ноги, пошел вдоль борозды к стану. Варя шла следом за ним, потом поравнялась и пошла рядом. Давыдов в левой руке нес разорванную, выцветшую матросскую тельняшку. Еще днем, налаживая плуг, он нагнулся, зацепился воротом за чапигу и, рывком выпрямившись, располосовал тельняшку надвое. День был достаточно жаркий, и он мог бы великолепно обойтись без нее, но ему было совершенно невозможно в присутствии девушки идти за плугом до пояса голым. В смущении запахивая полы матросской одежки, он спросил, нет ли у нее какой-нибудь булавки. Она ответила, что, к сожалению, нет. Давыдов уныло глянул в направлении стана. До него было не меньше двух километров. "А все-таки придется идти", - подумал Давыдов и, крякнув от досады, вполголоса чертыхнулся, сказал: - Вот что, Варюха-горюха, обожди меня тут, я схожу на стан. - Зачем? - Сыму это рванье и надену пиджак. - В пиджаке будет жарко. - Нет, я все-таки схожу, - упрямо сказал Давыдов. Черт возьми, не мог же он в самом деле щеголять без рубахи! Недоставало еще того, чтобы эта милая, невинная девочка увидела, что изображено у него на груди и животе. Правда, татуировка на обоих полушариях широкой давыдовской груди скромна и даже немного сентиментальна: рукою флотского художника были искусно изображены два голубя; стоило Давыдову пошевелиться, и голубые голуби на груди у него приходили в движение, а когда он поводил плечами, голуби соприкасались клювами, как бы целуясь. Только и всего. Но на животе... Этот рисунок был предметом давних нравственных страданий Давыдова. В годы гражданской войны молодой, двадцатилетний матрос Давыдов однажды смертельно напился. В кубрике миноносца ему поднесли еще стакан спирта. Он без сознания лежал на нижней койке, в одних трусах, а два пьяных дружка с соседнего тральщика - мастера татуировки - трудились над Давыдовым, изощряя в непристойности свою разнузданную пьяную фантазию. После этого Давыдов перестал ходить в баню, а на медосмотрах настойчиво требовал, чтобы его осматривали только врачи-мужчины. Уже после демобилизации, в первый год работы на заводе, Давыдов все же как-то отважился сходить в баню. Прикрывая обеими руками живот, он разыскал свободную шайку, густо намылил голову - и почти тотчас же услышал где-то рядом с собой, внизу, тихий смешок. Давыдов ополоснул лицо, увидел: некий пожилой, лысый гражданин, опираясь о лавку руками, изогнувшись, в упор, беззастенчиво рассматривал рисунок на животе Давыдова и, захлебываясь от восторга, тихо хихикал. Давыдов не спеша вылил воду и стукнул тяжелой дубовой шайкой чрезмерно любознательного гражданина по лысине. Не успев до конца рассмотреть рисунок, тот закрыл глаза, тихо улегся на полу. Все так же не спеша Давыдов помылся, вылил на лысого целую шайку ледяной воды и, когда тот захлопал глазами, направился в предбанник. С той поры Давыдов окончательно простился с удовольствием попариться по-настоящему, по-русски, в баньке, предпочитая мыться дома. При одной мысли о том, что Варя могла хоть мельком увидеть его разрисованный живот, Давыдова бросило в жар, и он плотнее запахнул разъезжавшиеся полы тельняшки. - Ты выпряги быков и пусти их на попас, а я пошел, - сказал он со вздохом. Ему вовсе не улыбалась перспектива обходить пахоту либо три километра спотыкаться по пашне, и все это из-за какой-то нелепой случайности. Но Варя по-своему расценила побуждения Давыдова. "Стесняется мой любимый работать возле меня без рубахи, - решила она и, благодарная ему в душе за проявление чувства, щадящего ее девичью скромность, решительно сбросила с ног чирики. - Я быстрее сбегаю! Давыдов не успел и слова вымолвить, а она уже птицей летела к стану. На черной пахоте мелькали смуглые икры ее быстрых ног да, схваченные встречным ветром, бились на спине концы белого головного платка. Она бежала, слегка клонясь вперед, прижав к тугой груди сжатые в кулаки руки, и думала только об одном: "Сбегаю, принесу ему пиджак... Я быстро сбегаю, угожу ему, и он хоть разок за все время поглядит на меня ласково и, может, даже скажет: спасибо. Варя!" Давыдов долго провожал ее глазами, потом выпряг быков, вышел с пахоты. Неподалеку он нашел опутавшую прошлогоднюю бурьянину повитель, очистил ее от листьев, а гибкой веточкой наглухо зашнуровал полы тельняшки. Лег на спину и тотчас уснул, будто провалился во что-то черное, мягкое, пахнущее землей... Проснулся он оттого, что по лбу его что-то ползало - наверное, паучок или какой-нибудь червяк. Морщась, он провел рукою по лицу, снова начал дремать, и снова по щеке что-то заскользило, поползло по верхней губе, защекотало в носу. Давыдов чихнул и открыл глаза. Перед ним на корточках сидела Варя и вся вздрагивала от еле сдерживаемого смеха. Она водила по лицу спящего Давыдова сухой травинкой и не успела отдернуть руку, когда Давыдов открыл глаза. Он схватил ее за тонкую кисть, не она не стала освобождать руку, а только опустилась на одно колено, и смеющееся лицо ее мгновенно стало испуганно-ждущим и покорным. - Я принесла тебе пиджак, вставай, - чуть слышно прошептала она, делая слабую попытку высвободить руку. Давыдов разжал пальцы. Рука ее, большая и загорелая, упала на колено. Закрыв глаза, она слышала звонкие и частые удары своего сердца. Она все еще чего-то ждала и на что-то надеялась... Но Давыдов молчал. Грудь его дышала спокойно и ровно, на лице не дрогнул ни единый мускул. Потом он привстал, прочно уселся, поджав под себя правую ногу, ленивым движением опустил руку в карман, нащупывая кисет. Теперь их головы почти соприкасались. Давыдов шевельнул ноздрями и уловил тонкий и слегка пряный запах ее волос. Да и вся она пахла полуденным солнцем, нагретой зноем травой и тем неповторимым, свежим и очаровательным запахом юности, который никто еще не смог, не сумел передать словами... "Милая девчонушка какая!" - подумал Давыдов и вздохнул. Они поднялись на ноги почти одновременно, несколько секунд молча смотрели в глаза друг другу, потом Давыдов взял из ее рук пиджак, ласково улыбнулся одними глазами: - Спасибо, Варя! Именно так и сказал: "Варя", а не "Варюха-горюха". В конце концов сбылось то, о чем она думала, когда бежала за пиджаком. Так почему же на серых глазах навернулись слезы и, пытаясь сдержать их, мелко задрожали густые черные ресницы? О чем ты плачешь, милая девушка? А она беззвучно заплакала, с какой-то тихой детской беспомощностью, низко склонив голову. Но Давыдов ничего не видел: он тщательно сворачивал папироску, стараясь не просыпать ни одной крошки табаку. Папиросы у него кончились, табак был на исходе, и он экономил, сворачивал маленькие, аккуратные папироски, всего лишь на четыре - шесть добрых затяжек. Она постояла немного, тщетно стараясь успокоиться, но ей не удалось овладеть собой, и она, круто повернувшись на каблуках, пошла к быкам, на ходу проронив: - Пойду быков пригоню. Однако и тут Давыдов не расслышал жестокого волнения в ее дрожащем голосе. Он молча кивнул головой, закурил, сосредоточенно размышляя о том, за сколько дней бригаде удастся вспахать весь клин майских паров своими силами и не лучше ли будет, если он подбросит сюда из наиболее мощной третьей бригады несколько плугов. Ей удобно было плакать, когда Давыдов не мог видеть ее слез. И она плакала с наслаждением, и слезы катились по смуглым щекам, и она на ходу вытирала их кончиками платка... Ее первая, чистая, девичья любовь наткнулась на равнодушие Давыдова. Но, кроме этого, он был вообще подслеповат в любовных делах, и многое не доходило до его сознания, а если и доходило, то всегда со значительной задержкой, а иногда с непоправимым запозданием... Запрягая быков, он увидел на щеках Вари серые полосы - следы недавно пролитых и не замеченных им слез. В голосе его зазвучал упрек: - Э-э-э, Варюха-горюха! Да ты сегодня, как видно, не умывалась? - Почему это видно? - Лицо у тебя в каких-то полосах. Умываться надо каждый день, - сказал он назидательно. ...Солнце село, а они все еще устало шагали к стану. Сумерки ложились над степью. Терновая балка окуталась туманом. Темно-синие, почти черные тучи на западе медленно меняли окраску: вначале нижний подбой их покрылся тусклым багрянцем, затем кроваво-красное зарево пронизало их насквозь, стремительно поползло вверх и широким полудужьем охватило небо. "Не полюбит он меня..." - с тоскою думала Варя, скорбно сжимая полные губы. "Завтра будет сильный ветер, земля просохнет за день, вот тогда быкам придется круто", - с неудовольствием думал Давыдов, глядя на пылающий закат. Все время Варя порывалась что-то сказать, но какая-то сила удерживала ее. Когда до стана было уже недалеко, она набралась решимости. - Дай мне твою рубаху, - тихо попросила она. И, боясь, что он откажет, умоляюще добавила: - Дай, пожалуйста! - Зачем? - удивился Давыдов. - Я ее зашью, я так аккуратно зашью, что ты и не заметишь шва. И постираю ее. Давыдов рассмеялся: - Она на мне вся сопрела от пота. Тут латать - не за что хватать, как говорится. Нет, милая Варюха-горюха, этой тельняшке вышел срок службы, на тряпки ее Куприяновне, полы в будке мыть. - Дай я зашью, попробую, а тогда поглядишь, - настойчиво просила девушка. - Да изволь, только труды твои пропадут даром, - согласился Давыдов. С давыдовской полосатой рубахой в руках ей было неудобно являться на стан: это вызвало бы множество разговоров и вольных шуток по ее адресу... Она искоса, воровато взглянула на Давыдова и, прикрываясь плечом, сунула маленький теплый комочек за лифчик. Странное, незнакомое и волнующее чувство испытала она в тот момент, когда запыленная Давыдовская тельняшка легла ей на голую грудь: будто все горячее тепло сильного мужского тела вошло в нее и заполнило всю, до отказа... У нее мгновенно пересохли губы, на узком белом лбу росинками выступила испарина, и даже походка вдруг стала какой-то осторожной и неуверенной. А Давыдов ничего не замечал, ничего не видел. Через минуту он уже забыл о том, что сунул ей в руки свою грязную тельняшку, и, обращаясь к ней, весело воскликнул: - Смотри, Варюха, как чествуют победителей! Это ведь учетчик нам машет фуражкой. Стало быть, мы поработали с тобой на совесть, факт! После ужина невдалеке от будки мужчины разложили костер, сели вокруг него покурить. - Ну, теперь - по душам: почему плохо работали? Почему так затянули вспашку? - спросил Давыдов. - В тех бригадах быков больше, - отозвался младший Бесхлебнов. - На сколько же больше? - А ты не знаешь? В третьей - на восемь пар больше, а это, как ни кидай, а четыре плуга! В первой - на два плуга больше, тоже, выходит, они посильнее нас будут. - У нас и план больше, - вставил Прянишников. Давыдов усмехнулся: - И на много больше? - Хоть на тридцать гектаров, а больше. Их тоже носом не всковыряешь. - А план в марте вы утверждали? Чего же сейчас плакаться? Исходили из наличия земли по бригадам, так ведь было? Дубцов сдержанно сказал: - Да никто не плачется, Давыдов, не в этом дело. Быки в нашей бригаде плохими вышли из зимовки. И сенца с соломкой у нас поменьше оказалось, когда обществляли скот и корма. Ты ведь это очень даже отлично знаешь, и придираться к нам нечего. Да, затянули, быки у нас в большинстве оказались слабосильными, но корма надо было распределять как полагается, а не так, как вы с Островновым надумали: что из личных хозяйств сдали, тем и кормите худобу. Вот теперь и получилось так: кто-то кончил пахать, к покосу скот готовит, а мы все ишо с парами чухаемся. - Так давайте поможем вам, Любишкин поможет, - предложил Давыдов. - А мы не откажемся, - заявил Дубцов, поддержанный молчаливым согласием всех остальных. - Мы не гордые. - Все ясно, - раздумчиво сказал Давыдов. - Ясно одно, что и правление и все мы дали тут маху: зимой распределяли корма, так сказать, по территориальным признакам - ошибка! Неправильно расставили рабочую силу и тягло, - другая ошибка! А какой же дьявол нам виноват? Сами ошиблись - сами и исправлять будем. По выработке, я говорю про суточную выработку, у вас неплохие цифры, а в общем получается ерунда. Давайте-ка думать, сколько вам надо подкинуть плугов, чтобы выбраться из этого фактического тупика, давайте подсчитывать и брать все на карандаш, а на покосе учтем наши ошибки, по-иному расставим силы. Сколько можно еще ошибаться? Часа два сидели у костра - спорили, высчитывали, переругивались. Пожалуй, активнее всех, выступал Атаманчуков. Он говорил с жаром, выдвигал толковые предложения, но, случайно взглянув на него в то время, как Бесхлебнов язвительно прохаживался по адресу Дубцова, Давыдов увидел в глазах Атаманчукова такую леденящую ненависть, что в изумлении поднял брови. Атаманчуков быстро опустил глаза, потрогал пальцами заросший каштановой щетиной кадык, а когда через минуту снова посмотрел на Давыдова и встретился с ним взглядом - в глазах его светилась наигранная приветливость, и каждая морщинка на лице была исполнена добродушной беспечности. "Артист! - подумал Давыдов. - Но почему он глядел на меня таким чертом? Наверное, обижается, что я его весной выставлял из колхоза?" Не знал, не мог знать Давыдов о том, что тогда, весной. Половцев, прослышав об исключении Атаманчукова из колхоза, ночью вызвал его к себе и, сжав массивные челюсти, сквозь зубы сказал: "Ты что делаешь, шалава? Ты мне нужен примерным колхозником, а не таким ретивым дураком, который может завалиться на пустяках сам, а на допросах в ГПУ завалить всех остальных и все дело. Ты мне на общем колхозном собрании на колени стань, сукин сын, но добейся, чтобы собрание не утвердило решения бригады. Пока мы не начали - ни тени подозрения не должно падать на наших людей". На колени Атаманчукову не пришлось становиться: подстегнутые приказом Половцева, на собрании в защиту Атаманчукова дружно выступили и Яков Лукич и все его единомышленники, и собрание не утвердило решения бригады. Атаманчуков отделался общественным порицанием. С той поры он притих, работал исправно и даже стал для тех, кто работал с ленцой, примером сознательного отношения к труду. Но ненависть к Давыдову и к колхозному строю он не мог глубоко и надежно запрятать, временами, помимо его воли, она прорывалась у него то в неосторожно сказанном слове, то в скептической улыбке, то бешеными огоньками вспыхивала и тотчас гасла в темно-синих, как вороненая сталь, глазах. Только в полночь точно определили размеры требующейся помощи и сроки окончания вспашки. Тут же, у костра, Давыдов написал Разметнову записку, а Дубцов вызвался сейчас же, не медля, не дожидаясь рассвета, идти в хутор, чтобы к обеду пригнать из третьей бригады быков с плугами и самому вместе с Любишкиным отобрать наиболее работящих плугатарей. Возле потухшего костра в молчании покурили еще раз, пошли спать. А в это время около будки происходил другой разговор. В простеньком железном тазу Варя бережно простирывала тельняшку Давыдова, рядом стояла стряпуха, говорила низким, почти мужским голосом: - Ты чего плачешь, дуреха? - Она у него солью пахнет... - Ну и что? У всех, кто работает, нижние рубахи солью и потом пахнут, а не духами и не пахучим мылом. Чего ревешь-то? Не обидел он тебя? - Нет, что ты, тетя! - Так чего слезы точишь, дура? - Так ведь не чужую рубаху стираю, а своего, родного... - склонив над тазом голову и сдерживая сдавленные рыдания, сказала девушка. После длительного молчания стряпуха подбоченилась, с сердцем воскликнула: - Нет, уж этого с меня хватит! Варька, подыми сейчас же голову! Бедный, маленький погоныч семнадцати лет от роду! Она подняла голову, и на стряпуху глянули заплаканные, но счастливые глаза нецелованной юности. - Мне и соль на его рубахе родная... Мощная грудь Дарьи Куприяновны бурно заколыхалась от смеха: - Вот теперь и я вижу, что ты, Варька, стала настоящей девкой. - А какая же я раньше была? Ненастоящая? - Раньше! Раньше ты ветром была, а теперь девкой стала. Пока парень не побьет другого парня из-за полюбившейся ему девки - он не парень, а полштаны. Пока девка только зубы скалит да глазами играет - она ишо не девка, а ветер в юбке. А вот когда у нее глаза от любви намокнут, когда подушка по ночам не будет просыхать от слез, - тогда она становится настоящей девкой! Поняла, дурочка? Давыдов лежал в будке, закинув за голову руки, и сон не шел к нему: "Не знаю я людей в колхозе, не знаю, чем они дышат, - сокрушенно думал он. - Сначала раскулачивание, потом организация колхоза, потом хозяйственные дела, и присмотреться к людям, узнать их поближе - времени не хватило. Какой же из меня руководитель, к черту, если я людей не знаю, не успел узнать? А надо всех узнать, не так-то уж их много. И не так-то все это, оказывается, просто... Вон каким боком повернулся Аржанов. Все его считают простоватым, но он не прост, ох, не прост! Дьявол его сразу раскусит, этого бородатого лешего: он с детства залез в свою раковину и створки захлопнул, вот и проникни к нему в душу, - пустит он тебя, как бы не так! И Яков Лукич - тоже замок с секретом. Надо взять его на прицел и присмотреться к нему как следует. Ясное дело, что он кулак в прошлом, но сейчас работает добросовестно, наверное побаивается за свое прошлое... Однако гнать его из завхозов придется, пусть потрудится рядовым. И Атаманчуков непонятен, смотрит на меня, как палач на приговоренного. А в чем дело? Типичный середняк, ну, был в белых, так кто из них не был в белых! Это не ответ. Крепенько надо мне обо всем подумать, хватит руководить вслепую, не зная, на кого можно по-настоящему опереться, кому по-настоящему можно доверять. Эх, матрос, матрос! Узнали бы ребята в цеху, как ты руководишь колхозом, - драли бы они тебя до белых косточек!" Возле будки, под открытым небом, улеглись спать женщины-погонычи. Сквозь дремоту Давыдов слышал тонкий Варин голос и баритонистый - Куприяновны. - Что ты ко мне жмешься, как телушка к корове? - смеясь и задыхаясь от удушья, говорила стряпуха. - Хватит тебе обниматься. Слышишь, Варька? Отодвинься, ради Христа, от тебя жаром пышет, как от печки! Ты слышишь, что я тебе говорю? На беду я с тобой легла рядом... Горячая ты какая. Ты не захворала? Тихий смех Вари был похож на воркованье горлинки. Сонно улыбаясь, Давыдов представил их лежащими рядом, подумал, засыпая: "Какая милая девчонка, большая уже, невестится, а по уму - ребенок. Будь счастлива, милая Варюха-горюха!" Он проснулся, когда уже рассвело. В будке никого не было, снаружи не доносились мужские голоса, все пахари находились уже в борозде, один Давыдов отлеживался на просторных нарах. Он проворно приподнялся, надел портянки и сапоги - и тут увидел возле изголовья выстиранную, искусно, мелким швом зашитую тельняшку и свою чистую парусиновую рубаху. "Откуда могла тут взяться рубаха? Приехал я сюда безо всего, фактически помню. Как же здесь очутилась рубаха? Чертовщина какая-то!" - недоумевал Давыдов и, чтобы окончательно убедиться в том, что это не сон, даже потрогал рукою прохладную парусину. Только когда он, натянув тельняшку, вышел из будки, все стало для него понятным: Варя, одетая в нарядную голубую кофточку и тщательно разутюженную черную юбку, мыла возле бочки ноги, свежая, как это раннее утро, и улыбалась ему румяными губами, и так же, как и вчера, безотчетной радостью сияли ее широко поставленные серые глаза. - Выдохся за вчерашний день, председатель? Проспал? - спросила она смеющимся высоким голосом. - Ты где была ночью? - Ходила в хутор. - Когда же ты вернулась? - А вот толечко что пришла. - Рубаху ты мне принесла? Она молча кивнула головой, и в глазах ее мелькнула тревога: - Может, я что не так сделала? Может, мне не надо было заходить на твою квартиру? Но я подумала, что полосатая рубаха ненадежная... - Молодец, Варюха! Спасибо тебе за все сразу. Только по какому это случаю ты так разнарядилась? Батюшки! Да у нее и перстенек на пальце! В смущении поворачивая простенькое серебряное колечко на безымянном пальце, она пролепетала: - На мне же все грязное было, как прах. Вот я и сходила мать проведать и переменить одежу... - И вдруг, преодолев смущение, озорно блеснула глазами: - Хотела ишо туфли надеть, чтобы ты на меня хоть разок за весь день взглянул, да по пашне, с быками, в туфлях недолго проходишь. Давыдов рассмеялся: - Теперь я с тебя глаз сводить не буду, быстроногая моя ланюшка! Ну, иди, запрягай быков, а я только умоюсь и приду. В этот день Давыдову почти не пришлось работать. Не успел умыться, как пришел Кондрат Майданников. - Ты же на два дня отпросился, почему так рано вернулся? - улыбаясь, спросил Давыдов. Кондрат махнул рукой: - Скучно там. Жена поднялась. Лихорадка ее трясла. Ну, а мне что делать? Повернулся - и ходу сюда... А где же Варька? - Пошла быков запрягать. - Стало быть, я пойду пахать, а ты жди гостей. Сам Любишкин восемь плугов гонит, я обогнал их на полдороге. И Агафон, как Кутузов, едет впереди всех верхом на белой кобыле. Да, есть и ишо новость: вчера вечером, в потемках уже, в Нагульнова стреляли. - Как - стреляли?! - Обыкновенно стреляли, из винтовки. Какой-то черт вдарил. Он сидел возле открытого окна, при огне, ну, по нем и вдарили. Пуля возле виска прошла, кожу осмолила, только и всего. Но головой он немножко дергает, то ли от контузии, то ли от злости, а так - живой и здоровый. Приехали из районной милиции, ходят, нюхают, но только это дело дохлое... - Завтра придется распрощаться с вами, пойду в хутор, - решил Давыдов. - Подымает враг голову, а, Кондрат? - Что ж, это хорошо, пущай подымает. Поднятую голову рубить легче будет, - спокойно сказал Майданников и начал переобуваться. 8 После полуночи по звездному небу тесно, плечом к плечу, пошли беспросветно густые тучи, заморосил по-осеннему нудный, мелкий дождь, и вскоре стало в степи очень темно, прохладно и тихо, как в глубоком, сыром погребе. За час до рассвета подул ветер, тучи, толпясь, ускорили свое движение, отвесно падавший дождь стал косым, от испода туч до самой земли накренился на восток, а потом так же неожиданно кончился, как и начался. Перед восходом солнца к бригадной будке подъехал верховой. Он неторопливо спешился, привязал повод уздечки к росшему неподалеку кусту боярышника, все так же неторопливо разминаясь на ходу, подошел к стряпухе, возившейся возле вырытой в земле печурки, негромко поздоровался; Куприяновна не ответила на его приветствие. Она стояла на коленях и, упираясь в землю локтями и мощной грудью, склонив голову набок, изо всей силы дула на обуглившиеся щепки, тщетно стараясь развести огонь. Влажные от дождя и обильно выпавшей росы щепки не загорались, в натужно багровое лицо женщины клубами бил дым, серыми хлопьями летела зола. - Тьфу, будь ты трижды проклята такая стряпня! - задыхаясь от кашля и дыма, с сердцем воскликнула раздосадованмая стряпуха. Она откинулась назад, подняла голову и руки, чтобы поправить выбившиеся из-под платка волосы, и только тогда увидела перед собой приезжего. - Щепки на ночь надо в будку убирать, кормилица-поилица! У тебя ветру в ноздрях не хватит, чтобы мокрые дровишки разжечь. А ну-ка, дай я помогу тебе, - сказал он и легонько отстранил женщину. - Вас тут, наставников, много по степи шляется, попробуй-ка сам разожги, а я погляжу, сколь богато у тебя ветра в ноздрях, - ворчливо проговорила Куприяновна, а сама охотно отодвинулась, стала внимательно разглядывать незнакомого человека. Приезжий был невысок ростом и неказист с виду. На нем ловко сидела сильно поношенная бобриковая куртка, туго перетянутая солдатским ремнем; аккуратно заштопанные и залатанные защитного цвета штаны и старенькие сапоги, по самый верх голенищ покрытые серой коркой грязи, тоже, как видно, дослуживали сверхсрочную службу у своего владельца; и совершенно неожиданным контрастом в его убогом убранстве выглядела щегольская, отличного серебристого каракуля кубанка, мрачно надвинутая на самые брови. Но смуглое лицо приезжего было добродушно, простецкий курносый нос потешно морщился, когда незнакомец улыбался, а карие глаза смотрели на белый свет со снисходительной и умной усмешкой. Он присел на корточки, достал из внутреннего кармана куртки зажигалку и большой плоский флакон с притертой пробкой. Через минуту мелкие дровишки, щедро обрызганные бензином, горели весело и жарко. - Вот так, кормилица, надо действовать - сказал приезжий, шутливо похлопывая стряпуху по мясистому плечу. - А этот флакончик, так уж и быть, дарю тебе на вечную память. Чуть чего отсыреет растопка - плесни из него на щепки, и все будет в порядке. Получай подарок, а как только наваришь хлебова - чтобы угостила меня! Полную миску и покруче! Пряча флакон за пазуху, Куприяновна благодарила с приторной ласковостью: - Вот уж спасибо тебе, добрый человек, за подарочек! Кондером постараюсь угодить. А для чего ты с собой этот пузырек возишь? Ты не из ветинаров? Не по коровьей части знахарь? - Нет, я не коровий лекарь, - уклончиво ответил приезжий. - А где же пахари? Неужели спят еще? - Какие за быками к пруду пошли, какие уже гнутся на дальней пашне. - Давыдов тут? - В будке. Зорюет, бедненький. Вчера наморился за день, он ведь у нас в работе заклятой, да и лег поздно. - Что же он допоздна делал? - Чума его знает, тут-таки с пахоты вернулся поздно, а тут нужда его носила озимые хлеба глядеть, какие ишо при единоличной жизни посеянные. Ходил ажник в вершину лога. - Кто же хлеба разглядывает в потемках? - Незнакомец улыбнулся, морща нос и пытливо вглядываясь в круглое лоснящееся лицо стряпухи. - Туда-то он дошагал, считай, засветло, а оттуда припозднился. Чума его знает, чего он припозднился, может, соловьев слушал. А что эти соловьи вытворяют у нас тут, в Терновой балке, - уму непостижимо! Так поют, так на всякие лады распевают, что никакой сон на ум не идет! Чисто выворачивают душу, проклятые птахи! Иной раз так-то лежу, лежу, да и обольюсь вся горькими слезами... - С чего же бы это? - Как же это "с чего"? То младость свою вспомнишь, то всякие разные разности, какие смолоду приключались... Бабе, милый человек, немножко надо, чтобы слезу из нее выжать. - А Давыдов-то один ходил хлеба проведывать? - Он у нас пока без поводырей ходит, слава богу - не слепой. Да ты что есть за человек? По какому делу приехал? - вдруг насторожилась Куприяновна и строго поджала губы. - Дельце есть к товарищу Давыдову, - опять уклончиво ответил приезжий. - Но мне не к спеху, подожду, пока он проснется, пусть трудяга поспит себе на здоровье. А пока дрова разгорятся - мы с тобой посидим малость, потолкуем о том, о сем. - А картошку когда же я начищу на такую ораву, ежели буду с тобой лясы точить? - спросила Куприяновна. Но разбитной незнакомец и тут нашелся: он достал из кармана перочинный нож, попробовал лезвие его на ногте большого пальца. - Тащи сюда картошку, я помогу почистить. У такой привлекательной стряпухи согласен всю жизнь в помощниках быть, лишь бы она мне по ночам улыбалась... Хотя бы вот так, как сейчас. Еще более покрасневшая от удовольствия, Куприяновна с притворной сокрушенностью покачала головой: - Жидковатый ты собой, жалкий мой! Стать у тебя жидкая по мне... Кой-когда ночушкой я, может, и улыбнулась бы тебе, да ты все равно не разглядишь, не увидишь... Приезжий удобно устроился на дубовом чурбаке, прищурил глаза, глядя на смеющуюся стряпуху. - Я по ночам вижу, как филин. - Да не потому не увидишь, что не разглядишь, а потому, что вострые твои глазын