ету... - У тебя их больше чем надо, - усмехнулся Разметнов. Но Лушка, уже не обращая на него ни малейшего внимания, спросила Макара: - А чего ты за мной шел? Чего тебе от меня надо? Я - вольная птица, куда хочу, туда и лечу. А ежели бы со мной дружечка мой Давыдов шел, так он не поблагодарил бы тебя за то, что ты наши следы топчешь! У Макара заиграли под побледневшими скулами крутые желваки, но он огромным усилием воли сдержался, промолчал. В кухне отчетливо послышалось, как хрустнули его сжатые в кулаки пальцы. Разметнов поспешил прекратить разговор, уже начавший принимать опасный оборот: - Поговорили, и хватит! Собирайтесь, ты, Лукерья, и ты, Алексеевна. Вы арестованы, и зараз повезем вас в район. - За что это? - осведомилась Лушка. - Там узнаешь. - А ежели я не поеду? - Свяжем, как овцу, и повезем. И побрыкаться не дадим. Ну, живо. Несколько секунд Лушка стояла в нерешительности, а затем попятилась и неуловимым движением ловко скользнула в дверь, захлопнула ее за собой, попыталась изнутри накинуть крючок на дверной пробой. Но Макар вовремя и без особого усилия рванул на себя дверь, вошел в горницу, предупредил, повысив голос: - С тобой не шутки шутят! Одевайся и не вздумай убегать. Я за тобой не погонюсь, тебя дуру, пуля догонит. Ясно? Тяжело дыша, Пушка села на смятую постель. - Выйди, я одеваться буду. - Одевайся. Совеститься нечего: я тебя всякую повидал. - Ну и черт с тобой, - беззлобно и устало сказала Лушка. Она сбросила с себя ночную рубашку и юбку, нагая и прекрасная собранной, юной красотой, непринужденно прошла к сундуку, открыла его. Макар не смотрел на нее: равнодушный и как бы застывший взгляд его был устремлен в окно... Через пять минут Лушка, одетая в скромное ситцевое платье, сказала: - Я готова, Макарушка. - И подняла на Макара присмиревшие и чуточку опечаленные глаза. В кухне одетая Алексеевна спросила: - Дом-то на кого оставлю? Корову кто будет доить? За огородом глядеть? - Об этом уже мы побеспокоимся, тетушка, и к твоему возвращению все будет в порядке, как и зараз, - успокоил ее Разметнов. Они вышли во двор, уселись в бричку. Разметнов разобрал вожжи, свирепо взмахнул кнутом и с места погнал лошадей крупной рысью. Возле сельсовета он остановился, соскочил с брички. - Ну, бабочки, слазьте! - Он первым вошел в сени, зажег спичку, открыл дверь в темный чулан. - Проходите и устраивайтесь. Лушка спросила: - А когда же в район? - Ободняет, и поедем. - Зачем же тогда сюда везли на лошадях, а не привели пешком? - не отставала Лушка. - Для фасона, - улыбнулся в темноту Разметнов. В самом деле, не мог же он объяснить этим любознательным женщинам: привезли их потому, что не хотели, чтобы кто-либо видел их по пути в сельсовет. - Сюда-то можно было бы и пеши дойти, - сказала Алексеевна и, перекрестившись, шагнула в чулан. Подавленно вздохнув, Лушка молча последовала за нею. Разметнов замкнул чулан, только тогда громко окликнул: - Лукерья, слушай сюда: кормить и поить вас будем, в углу, слева от двери, цебарка для всяких надобностев. Прошу сидеть смирно, не шуметь и не стучать в дверь, а то, истинный бог, свяжем вас и рты позатыкаем. Тут дело не шуточное. Ну, пока! Утром я к вам наведаюсь. Второй замок он навесил на входную дверь сельсовета, сказал ожидавшему у крыльца Нагульнову - и в голосе его прозвучала просительность: - Трое суток я продержу их тут, а больше не могу, Макар. Как хочешь, но ежели Давыдов узнает - будет нам с тобой лихо! - Не узнает. Отводи лошадей, а потом временным арестанткам занеси что-нибудь пожрать. Ну, спасибо, я пошел домой... ...Нет, не прежний - бравый и стройный - Макар Нагульнов шел в предрассветной синеющей темноте по пустынным переулкам Гремячего Лога... Он слегка горбился, брел, понуро опустив голову, изредка прижимая большую, широкую ладонь к левой стороне груди... Чтобы не попадаться Давыдову на глаза, Нагульнов дни проводил на покосе и только к ночи возвращался в хутор. На вторые сутки вечером, перед тем как идти в засаду, он пришел к Разметнову, спросил: - Не искал меня Давыдов? - Нет. Да я его и сам почти не видал. Два дня мост ладим через речку, а у меня только и делов, что на мосту бываю да бегаю наших арестанток проведываю. - Как они? - Вчера днем Лушка бесилась прямо страсть! Подойду к двери - так она не знает, как меня и назвать. А ругается, проклятая баба, хуже пьяного казака! И где она этой премудрости только и училась! Насилу угомонил ее. Нынче притихла. Плачет. - Пущай поплачет. Скоро ей по мертвому голосить придется. - Не окажет себя Тимошка, - усомнился Разметнов. - Придет! - Нагульнов стукнул кулаком по колену, опухшие от бессонных ночей глаза его блеснули. - Куда ему от Лушки деваться? Придет! ...И Тимофей пришел. Позабыв про осторожность, на третьи сутки, около двух часов ночи, он появился у перелаза. Ревность его погнала в хутор? Голод ли? А может быть, и то и другое вместе, но он не выдержал и пришел... Бесшумно, как зверь, крался он по тропинке от речки. Макар не слышал ни шороха глины под его ногами, ни хруста сухой ветки бурьяна, и когда в пяти шагах внезапно возник силуэт слегка наклонившегося вперед человека, Макар вздрогнул от неожиданности. Держа в правой руке винтовку, не шевелясь, Тимофей стоял и чутко прислушивался. Макар лежал в конопле затаив дыхание. На секунду сдвоило у него сердце, а потом снова забилось ровно, но во рту стало горько и сухо. У речки скрипуче закричал коростель. В дальнем краю хутора промычала корова. Где-то в заречной луговине рассыпал гремучую дробь перепел. Макару было ловко стрелять: Тимофей стоял, удобно подставив левый бок, слегка повернувшись корпусом вправо, все еще настороженно к чему-то прислушиваясь. На согнутую в локте левую руку Макар тихонько положил ствол нагана. Рукав стеганки был влажен от росы. Секунду Макар помедлил. Нет, он Нагульнов, не какая-нибудь кулацкая сволочь, чтобы стрелять во врага исподтишка! И Макар, не меняя положения, громко сказал: - Повернись лицом к смерти, гад! Будто подброшенный трамплином, Тимофей прыгнул вперед и в сторону, вскинул винтовку, но Макар опередил его. Во влажной тишине выстрел из нагана прозвучал приглушенно и не так-то уж громко. Роняя винтовку, подгибая в коленях ноги, Тимофей медленно, как казалось Макару, падал навзничь. Макар услышал, как он глухо и тяжело стукнулся затылком о твердую, утоптанную землю тропинки. Еще минут пятнадцать Макар лежал не шевелясь. "Гуртом к одной бабе не ходят, а может, возле речки его друзья притаились, ждут?" - думал он, до предела напрягая слух. Но кругом стояла немотная тишина. Умолкший после выстрела коростель снова заскрипел, несмело и с перерывами. Стремительно приближался рассвет. Росла, ширилась багряная полоска на восточной окраине темно-синего неба. Уже приметно вырисовывались купы заречных верб. Макар встал, подошел к Тимофею. Тот лежал на спине, далеко откинув правую руку. Застывшие, но еще не потерявшие живого блеска глаза его были широко раскрыты. Они, эти мертвые глаза, словно в восхищенном и безмолвном изумлении любовались и гаснущими неясными звездами, и тающим в зените опаловым облачком, лишь слегка посеребренным снизу, и всем безбрежным небесным простором, закрытым прозрачной, легчайшей дымкой тумана. Макар носком сапога коснулся, убитого, тихо спросил: - Ну что, отгулялся, вражина? Он и мертвый был красив, этот бабий баловень и любимец. На нетронутый загаром, чистый и белый лоб упала темная прядь волос, полное лицо еще не успело утратить легкой розовинки, вздернутая верхняя губа, опушенная мягкими черными усами, немного приподнялась, обнажив влажные зубы, и легкая тень удивленной улыбки запряталась в цветущих губах, всего лишь несколько дней назад так жадно целовавших Лушку. "Однако отъелся ты, парень!" - подумал Макар. Ни недавней злобы, ни удовлетворения, ничего, кроме гнетущей усталости, не испытывал теперь Макар, спокойно разглядывая убитого. Все, что волновало его долгие дни и годы, все, что гнало когда-то к сердцу горячую кровь и заставляло его сжиматься от обиды, ревности и боли, - все это со смертью Тимофея ушло сейчас куда-то далеко и безвозвратно. Он поднял с земли винтовку, брезгливо морщась, обыскал карманы. В левом кармане пиджака нащупал рубчатое тельце гранаты-"лимонки", в правом, кроме четырех обойм винтовочных патронов, ничего не было. Никаких документов у Тимофея не оказалось. Перед тем как уйти, Макар в последний раз взглянул на убитого и только тут разглядел, что вышитая рубашка на нем была свежевыстирана, а защитные штаны на коленях аккуратно - очевидно, женской рукой - заштопаны. "Видать, кормила она и холила тебя неплохо", - с горечью подумал Макар, тяжело, очень тяжело занося ногу на порожек перелаза. Несмотря на раннюю пору, Разметнов встретил Макара возле калитки, взял из рук его винтовку, патроны и гранату, удовлетворенно сказал: - Значит, устукал? Отважный был парень, без опаски жил... Я слыхал твой выстрел, встал и оделся. Хотел уже туда бежать, но вижу - ты идешь. Отлегло от души. - Дай мне сельсоветские ключи, - попросил Макар. Разметнов, догадываясь, все же спросил: - Хочешь Лушку выпустить? - Да. - Зря! - Молчи! - глухо сказал Макар. - Я ее все-таки люблю, подлюку... Он взял ключи и, молча повернувшись, шаркая подошвами сапог, пошел к сельсовету. В темных сенях Макар не сразу нашел ключом замочную скважину. Уже распахнув дверь чулана, негромко позвал! - Лукерья! Выйди на минутку. В углу зашуршала солома. Не промолвив слова, Лушка стала на пороге, вялым движением поправила на голове белый платок. - Выйди на крыльцо. - Макар посторонился, пропуская ее вперед. На крыльце Лушка заложила руки за спину, молча прислонилась к перилам. Опоры искала, что ли? Молча ждала. Она, как и Андрей Разметнов, не спала всю ночь и слышала на рассвете негромкий выстрел. Она, наверное, уже догадывалась о том, что сообщит ей сейчас Макар. Лицо ее было бледно, а сухие глаза в темных провалах таили новое, незнакомое Макару выражение. - Я убил Тимофея, - сказал Макар, прямо глядя ей в черные, измученные глаза, невольно переводя взгляд на страдальческие морщинки, успевшие удивительно скоро, за двое суток, надежно поселиться в уголках капризного, чувственного рта. - Зараз же иди домой, собери в узелок свои огарки и ступай из хутора навсегда, иначе тебе плохо будет... Тебя будут судить. Лушка стояла молча. Макар неловко засуетился, разыскивая что-то в карманах. Потом протянул на ладони скомканный, давно не стиранный и серый от грязи кружевной платочек. - Это - твой. Остался, когда ты ушла от меня... Возьми, теперь он мне не нужен... Холодными пальцами Лушка сунула платочек в рукав измятого платья. Макар перевел дыхание, сказал: - Ежели хочешь проститься с ним - он лежит у вашего двора, за перелазом. Молча они расстались, чтобы никогда уже больше не встретиться. Макар, сходя со ступенек крыльца, небрежно кивнул ей на прощанье, а Лушка, провожая его глазами, остановила на нем долгий взгляд, низко склонила в поклоне свою гордую голову. Быть может, иным представился ей за эту последнюю в их жизни встречу всегда суровый и немножко нелюдимый человек? Кто знает... 12 Погожие, жаркие дни ускорили созревание трав по суходолам, и в степной покос наконец-то включилась последняя, третья, бригада гремяченского колхоза. Косари этой бригады выехали в степь в пятницу утром, а в субботу вечером на квартиру к Давыдову пришел Нагульнов. Он долго сидел молча, сутулый, небритый и словно бы постаревший за последние дни. На крутом подбородке его, заросшем темной щетиной, Давыдов впервые увидел изморозный проблеск седины. Минут десять и хозяин и гость в молчании курили, и за это время никто из них не проронил ни слова, никому не хотелось первому начинать разговор. Но уже перед тем как уходить, Нагульнов спросил: - Кто будто у Любишкина все на покос выехали, ты не проверял? - Кто выделен, тот и уехал. А что? - Ты бы завтра с утра к нему в бригаду смотался, поглядел, как там у него дела настроились. - Не успели выехать, и уже проверять? Не рано ли? - Завтра воскресенье. - Ну и что из этого? Сухие губы Нагульнова чуть тронула еле приметная усмешка: - У него в бригаде почти сплошь все богомольцы, приверженные к церковному опиуму, а особенно - которые в юбках. Выехать-то они выехали, а косить в праздник ни черта не будут! Гляди, ишо в Тубянской в церковь кое-кто из бабенок потянется, а дело не ждет, да и погода может подвести, и получим вместо сена собачью подстилку. - Хорошо, я съезжу с утра пораньше, проверю. Никаких отлучек, разумеется, не допущу! Спасибо, что предупредил. А почему же это только у Любишкина, как ты говоришь, почти сплошь богомольные? - Ну, этого добра и в других бригадах хватает, но в третьей их гуще. - Понятно. А ты что думаешь завтра делать? Может быть, в первую проедешь? Нагульнов нехотя ответил: - Никуда я не поеду, "побуду несколько дней дома. Что-то я весь какой-то квелый стал... Как будто меня в три била били, в пяти мялах мяли... Так уже повелось в гремяченской ячейке, что во время полевых работ каждый коммунист обязан был находиться в поле. Обычно выезжали туда еще надолго до получения указаний из райкома. И на этот раз присутствие Нагульнова в одной из бригад было просто необходимо, но Давыдов отлично понимал душевное состояние товарища, а потому и сказал: - Что ж, оставайся, Макар, дома. Оно так-то, пожалуй, и лучше будет: надо же кому-нибудь из руководителей на всякий случай в хуторе быть. Последнюю фразу Давыдов добавил только потому, что не хотел в открытую выказывать Макару свое сочувствие. И Нагульнов - будто он только за этим и приходил, - не попрощавшись, вышел. Но через минуту снова вошел в горницу, виновато усмехнулся: - Память у меня стала, как дырявый карман, даже попрощаться с тобою забыл. Вернешься от Любишкина - зайди, расскажи, как там богомольцы живут и куда глазами глядят: под ноги лошадям или на крест тубянской церкви. Ты им скажи, этим крещенным чудакам, что Христос только древним людям манную крупу с неба сыпал в голодный год, да и то раз за всю жизню, а казакам он сено на зиму заготавливать не будет, пущай на него не надеются! Одним словом, развей там на полный ход антирелигиозную пропаганду! Да ты и сам знаешь, что именно при таких случаях надо говорить. Жалко, что я с тобой не поеду, а то бы я мог тебе большую пользу в антирелигии оказать. Оно, конечно, может, и не такой уж сильный я оратор, но зато, брат, кулак у меня при случае на любую дискуссию гожий! Как разок припечатаю, так мой супротивник и возражать мне не сможет, потому что возражать хорошо стоя, а лежа - какие же у него могут быть возражения? Лежачие возражения во внимание не принимаются! Нагульнов, вдруг оживившись и блестя повеселевшими глазами, предложил: - Давай, Сема, и я с тобой поеду! А ну, не ровен час, у тебя с бабами неувязка выйдет на почве религиозного недоумения, тогда и я очень даже могу тебе пригодиться. Ты же наших баб знаешь: ежели они тебя весною в первый раз до смерти не доклевали, то в другой раз непременно доклюют. А со мной ты не пропадешь! Я знаю, как с этим чертовым семенем обходиться! Всеми силами сдерживая смех, Давыдов испуганно замахал руками: - Нет, нет! Что ты! Никакой мне твоей помощи не надо, сам обойдусь! А может быть, и страхи-то твои совершенно напрасны? Народ стал значительно сознательнее по сравнению с первыми месяцами коллективизации, факт! А ты, Макар, по-прежнему меряешь его на старый аршин, это - тоже факт! - Как хочешь, могу ехать, могу и не ехать. Подумал, что, может быть, пригожусь тебе, а ежели ты такой гордый герой - управляйся сам. - Ты не обижайся, Макар, - примиряюще заговорил Давыдов. - Но из тебя плохой борец против религиозных предрассудков, а вот напортить в этом деле ты можешь основательно, ох, основательно! - По этому вопросу я с тобой спорить не желаю, - сухо сказал Нагульнов. - Смотри только, не прошибись! Ты привык этим вчерашним собственникам в зубы заглядывать, а я агитирую их так, как мне моя партизанская совесть подсказывает. Ну, я пошел. Бывай здоров! Словно расставаясь надолго, они обменялись по-мужски крепким рукопожатием. Рука у Нагульнова была твердая и холодная, как камень, а в глазах, уже утративших недавний живой блеск, снова появилась невысказанная, затаенная боль. "Нелегко ему сейчас..." - подумал Давыдов, с усилием подавляя незваное чувство жалости. Держась за дверную скобу, Нагульнов повернулся к Давыдову, но глядел не на него, а куда-то в сторону, и в голосе его, когда он заговорил, появилась легкая хрипотца: - Моя предбывшая супруга, а твоя краля подалась куда-то из хутора. Слыхал? Пораженный Давыдов, еще ничего не знавший о том, что Лушка уже несколько дней тому назад навсегда распростилась с Гремячим Логом и родными памятными ей местами, убежденно сказал: - Не может этого быть! Куда она денется без документов? Наверняка у тетки живет, выжидает, когда улягутся разговоры о Тимофее. Да и на самом деле, неудобно ей сейчас показываться на люди. Нескладно у нее с Тимофеем вышло... Макар усмехнулся, хотел было сказать: "А со мною и с тобою складнее у нее вышло?" - но сказал другое: - Паспорт у нее на руках, и подалась она из хутора в среду, это я тебе точно говорю. Сам видел, как она на зорьке выбралась на шлях, - небольшой узелок, наверно с одежонкой, у нее в руке, - на бугре постояла малость, поглядела на хутор и сгинула с глаз, нечистая сила! У тетки ее я допытывался: "Куда, мол, Лукерья следы направила? Но тетка ничегошеньки не знает. Сказала ей Лукерья, что пойду, дескать, куда глаза глядят. Вот и все. Вот так-то у нее, у проклятой шалавы, жизненка и выплясалась... Давыдов молчал. Старое чувство стыда и неловкости перед Макаром овладело им с новой силой. Пытаясь казаться равнодушным и тоже глядя куда-то мимо Макара, он тихо сказал: - Ну и скатертью дорога! Жалеть о ней некому. - Она ни в чьей жалости сроду не нуждалась, а вот насчет разных любовей Тимошка нас с тобой, брат, обштопал. Уж это, как ты приговариваешь, факт! Ну, чего ты носом крутишь? Не нравится? Мне брат, тоже не дюже нравится такое дело, а куда же от правды денешься! Лукерью прохлопать и мне и тебе было очень даже просто. А почему? Да потому, что она такая баба, что распрочерт, а не баба! Ты думаешь, она об мировой революции душой изболелась? Как то ни черт! Ни колхозы, ни совхозы, ни сама Советская власть ей и на понюх не нужны! Ей бы только на игрища ходить, поменьше работать, побольше хвостом крутить, вот и вся ее беспартийная программа! Такую бабу возле себя держать - это надо руки смолой вымазать, ухватиться за ее юбку, глаза зажмурить и позабыть обо всем на белом свете. Но я так думаю, что ежели трошки придремать, так она, как гадюка из своей шкуры, так и она из собственной юбки выползет и телешом, в чем мать родила, увеется на игрища. Вот она какая, эта богом и боженятами клятая Лукерья! Потому она к Тимошке и прилипла. Тимошка, бывало, с гармонью по неделе в хуторе слоняется, мимо моей квартиры похаживает, а Лушку тем часом лихорадка бьет, и не чает она, бедная, когда я из дому удалюсь. А чем же нам с тобою было держать такую вертихвостку? За-ради нее и революцию и текущую советскую работу бросить? Трехрядку на складчину купить? Ясная гибель! Гибель и буржуазное перерожденчество! Нет, уж лучше пущай она на первом суку хоть трижды повесится, а за-ради нее, такой паскуды, нам с тобой, Сема, от нашей партийной идейности не отказываться! Нагульнов снова оживился, выпрямился. Скулы его зарумянели. Он прислонился к дверному косяку, свернул папироску, закурил и после двух или трех глубоких затяжек заговорил уже спокойнее и тише, иногда переходя на шепот: - Признаться тебе, Семен, я боялся, что заголосит моя предбывшая, когда увидит мертвого Тимошку... Нет! Тетка ее рассказывала, что подошла она к нему без слез, без крику, опустилась перед ним на колени и тихочко сказала: "Летел ты ко мне, мой ясный сокол, а прилетел к смерти... Прости меня за то, что не смогла тебя остеречь от погибели". А потом сняла с головы платок, вынула гребень, причесала Тимошку, чуб его поправила, поцеловала в губы и пошла. Ушла от него и ни разу не оглянулась! После недолгой паузы Макар опять заговорил громче, и в хрипловатом голосе его Давыдов неожиданно уловил плохо скрытые нотки горделивости: - Вот и все ее было прощание. Это как, здорово? А и крепка же на сердце оказалась проклятая баба! Ну, я пошел. Бывай здоров! Так вот, оказывается, зачем приходил Макар... Проводив его до калитки, Давыдов вернулся к себе в полутемную горницу, не раздеваясь, бросился на постель. Ему ни о чем не хотелось ни вспоминать, ни думать, хотелось только поскорее забыться сном. Но сон не приходил. В который раз уже он мысленно проклинал себя за опрометчивость, за неосмотрительную связь с Лушкой! Ведь даже маленькой капли любви не было в их отношениях... А вот появился Тимофей, и Лушка, не задумываясь, порвала с ним, с Давыдовым, снова прильнула к Тимофею и пошла за любимым человеком очертя голову. Что ж, видно, и на самом деле первая любовь не забывается... Покинула хутор не сказав ни слова, не простившись. А, собственно, на что он ей нужен? Она простилась с тем, кто был ей дорог и мертвый, а при чем здесь он, Давыдов? Все идет своим порядком. А вся эта не очень чистоплотная история с Лушкой - как плохое, незаконченное письмо, оборванное на полуслове. Только и всего! Давыдов ворочался на узкой койке, кряхтел, два раза вставал курить, но уснул уже на рассвете. А проснулся, когда окончательно рассвело. Короткий сон не освежил его, нет! Он поднялся, испытывая такое ощущение, как в часы тяжелого похмелья: его томила жажда, нестерпимо болела голова, во рту было сухо, временами подступала легкая тошнота. С трудом опустившись на колени, он долго искал сапоги, шарил руками под койкой, под столом, недоуменно оглядывая углы пустой горницы, и, только выпрямившись и увидев сапоги у себя на ногах, досадливо крякнул, прошептал: - Дошел матрос до ручки. Поздравляю! Дальше и ехать некуда, факт! Проклятая Лушка! Четверо суток нет ее в хуторе, а она все со мною... Возле колодца он разделся до пояса, долго плескал на горячую потную спину ледяную воду, ахал, стонал, мочил голову - и вскоре, почувствовав некоторое облегчение, пошел на колхозную конюшню. 13 Через час он был уже возле стана третьей бригады, но еще издали заметил, что в бригаде творится что-то неладное: добрая половина косилок не работала, по степи там и сям ходили стреноженные лошади, подсохшие валки сена никто не сгребал, и ни единой копешки не виднелось до самого горизонта... Возле бригадной будки на разостланном рядне шестеро казаков резались в карты, седьмой - подшивал развалившийся чирик, а восьмой - спал, уютно устроившись в холодке возле заднего колеса будки, уткнувшись лицом в скомканный и грязный брезентовый плащ. Завидев Давыдова, игроки лениво встали, за исключением одного, которые, полулежа, опираясь на локоть и, очевидно, переживая недавний проигрыш, медленно и задумчиво перетасовывал колоду карт. Бледный от бешенства, Давыдов подскакал к игрокам вплотную, крикнул срывающимся голосом: - Это - работа?! Почему не косите? Где Любишкин? - Так нынче же воскресенье, - нерешительно отозвался кто-то из игроков. - А погода будет ожидать вас?! А если дождь пойдет?! Давыдов так круто повернул коня, что тот, побочив, ступил на рядно и вдруг, испугавшись необычной опоры под ногами, взвился на дыбы, прыгнул далеко в сторону. Давыдов резко качнулся, едва не потеряв стремя, но все же удержался в седле. Он отвалился назад, до отказа натянул поводья и, когда кое-как овладел переплясывавшим на одном месте конем, крикнул еще громче: - Где Любишкин, спрашиваю?! - Вон он косит, вторая косилка слева по бугру. Да ты чего расшумелся, председатель? Гляди, как бы голос не сорвал... - язвительно ответил Устин Рыкалин, пожилой приземистый казак со сросшимися у переносья белесыми бровями и густовеснушчатым круглым лицом. - Почему лодырничаете?! Я вас всех спрашиваю! - Давыдов даже задохнулся от негодования и крика. После недолгого молчания болезненный и смирный Александр Нечаев, живший в хуторе по соседству с Давыдовым, ответил: - Лошадей некому гонять, вот оно какое дело. Бабы и которые девки в церкву ушли, ну а мы нехотяючи и празднуем... Просили их, окаящих, отставить это дело, так они ни в какую, и погладиться не дались! То есть никак не могли их удержать. И так и этак просили, но уломать не могли, верь слову, товарищ Давыдов. - Допустим, верю. Но почему вы-то, мужчины, не работаете? - уже несколько сдержаннее, но все еще излишне громко спросил Давыдов. Конь никак не хотел успокоиться, он приседал и пугливо стриг ушами, под кожей у него мелкими волнами ходила дрожь. Давыдов, сдерживая коня туго натянутыми поводьями, гладил его шелковистую, теплую шею, терпеливо ждал ответа, но на этот раз молчание что-то затянулось... - Опять же не с кем работать. Баб-то, говорю, нету, - уже неохотно проговорил Нечаев, оглядываясь на остальных, вероятно ожидая от них поддержки. - Как это не с кем? Вас здесь восемь человек бездельников. Могли бы пустить четыре косилки? Могли! А вы картами развлекаетесь. Не ждал я от вас этакого отношения к колхозному делу, не думал, факт! - А ты что думал? Ты думал, что мы не люди, а рабочая скотина? - вызывающе спросил Устин. - Что ты этим хочешь сказать? - Рабочие имеют выходные дни? - Имеют, но заводы по воскресеньям не останавливаются, и рабочие в цехах в картишки не перебрасываются, как вот вы здесь. Понятно? - По воскресеньям там, небось другие смены работают, а мы тут одни как проклятые! С понедельника до субботы - в хомуте и в воскресенье из него не вылазишь, да что это за порядки? А Советская власть так диктует? Она диктует, что не должно быть разных различнее между трудящим народом, а вы искажаете законы, норовите в свою пользу их поворотить. - Что ты мелешь? Ну что ты мелешь? - раздраженно воскликнул Давыдов. - Я хочу обеспечить сеном на зиму весь колхозный скот, да и всех ваших коровенок. Понятно? Так что это - моя польза? Моя личная выгода? Что же ты мелешь, болтун?! Устин пренебрежительно махнул рукой: - Вам лишь бы план вовремя выполнить, а там хучь травушка не расти. Дюже вам снилась наша скотинка, так я тебе и поверил! На провесне семена в Войсковой возили со станции - сколько быков по дороге легло костьми? Не счесть! А ты нам тут очки втираешь! - Быки Войскового колхоза дохли в дороге потому, что такие субчики, как ты, хлеб позарывали в землю. В колхоз вступили, а хлеб спрятали. Надо же было чем-то сеять? Вот и пришлось гнать быков за семенами в немыслимую дорогу, потому они и дохли, факт! Будто ты этого не знаешь? - Вам лишь бы план выполнить, потому ты и стараешься насчет сена, - упрямо бубнил Устин. - Да что я, сам буду есть это сено, что ли? Для общей же пользы стараюсь! И при чем тут план? - потеряв терпение, выкрикнул Давыдов. - Ты не шуми, председатель, шумом-громом ты меня не испужаешь, я в артиллерии служил. Ну, пущай, скажем, для общей пользы ты стараешься, а к чему же из людей жилы тянуть, заставлять их работать день и ночь? Вот при этом-то самом и план! Ты норовишь перед районным начальством выслужиться, районное - перед краевым, а мы за вас расплачивайся. А ты думаешь, что народ ничего не видит? Ты думаешь, народ слепой? Он видит, да куда же от вас, таких службистых, денешься? Тебя, к примеру, да и таких других, как ты, мы сместить с должности не можем? Нет! Вот вы и вытворяете, что вам на ум взбредет, а Москва - далеко, Москва не знает, какие коники вы тут выкидываете... Вопреки предположениям Нагульнова, не с женщинами пришлось Давыдову столкнуться. Но от этого задача его не становилась легче. По настороженному молчанию казаков Давыдов понял, что окриком тут не поможешь, а скорее повредишь делу. Надо было запастись выдержкой и действовать самым надежным средством - убеждением. Внимательно разглядывая злое лицо Устина, он облегченно подумал: "Хорошо, что я не взял с собою Макара! Быть бы сейчас мордобою и драке..." Чтобы как-то выиграть время и осмыслить предстоящий план схватки с Устином и, возможно, с теми, кто его вздумает поддержать, Давыдов спросил: - Когда меня выбирали председателем, ты голосовал за меня, Устин Михайлович? - Нет, воздержался! С чего бы это я стал за тебя голосовать? Тебя привезли, как кота в мешке... - Я сам приехал. - Все едино, приехал кот в мешке, так с какой же стати я бы за тебя голосовал, не знаючи, что ты за фигура! - А сейчас ты против меня? - А как же иначе? Конечно, против! - Тогда ставь на общем колхозном собрании вопрос о моем смещении. Как собрание постановит, так и будет. Только обосновывай свое предложение как следует, иначе погоришь! - Не погорю, не беспокойся, и с этим ишо успеется, это не к спеху. А пока ты, председатель, скажи нам: куда ты наши выходные дни замотал? Ответить на такой вопрос было проще простого, но Устин не дал Давыдову и рта раскрыть: - Почему в районе, в станице то есть, служащие барышни по воскресеньям морды намажут, напудрят и гуляют по улицам день-деньской, по вечерам танцы танцуют, кино ходят глядеть, а наши бабы и девки должны и по воскресеньям потом умываться? - В рабочую пору, летом... - У нас всегда рабочая пора - и зимой и летом, круглый год - рабочая пора. - Я хочу сказать... - Нечего зря язык мозолить! И сказать тебе нечего! Давыдов предупреждающе поднял руку: - Постой, Устин! Но Устин перебил его дробной скороговоркой: - Я и так стою перед тобой, как работник, а ты в седле сидишь, как барин. - Подожди же, прошу тебя, как человека! - Нечего мне ждать! Жди не жди, а верного слова от тебя ни черта не дождешься! - Ты дашь мне сказать? - багровея, крикнул Давыдов. - Ты на меня не ори! Я тебе не Лушка Нагульнова! - Устин хватнул воздуха широко раздутыми ноздрями и каким-то надтреснутым голосом заговорил громко и часто: - Все равно, брехать на ветер мы тебе тут не дадим! Трепись на собраниях сколько влезет, а тут речь мы ведем. И ты, председатель, нас картами не попрекай! Мы в колхозе сами хозяева: хотим - работаем, не хотим - отдыхаем, а силком работать нас в праздники ты не заставишь, кишка у тебя тонка! - Ты кончил? - еле сдерживаясь, спросил Давыдов. - Нет, не кончил. И я тебе скажу напоследок так: не нравятся тебе наши порядки - убирайся к чертовой матери туда, откуда приехал! Никто тебя к нам в хутор не приглашал, а мы и без тебя, бог даст, как-нибудь проживет. Ты нам - не свет в окне! Это была явная провокация. Давыдов отлично понимал, куда клонит Устин, но владеть своими чувствами уже не мог. В глазах у него зарябило, и он с минуту почти незряче смотрел на сросшиеся брови Устина, на его круглое, почему-то расплывшееся лицо, отдаленно ощущая, как правая рука, крепко сжимавшая рукоятку плети, наливается кровью, тяжелеет до острой, покалывающей боли в суставах пальцев. Устин стоял против него, небрежно засунув руки в карманы штанов, широко расставив ноги... Устин как-то сразу обрел недавнюю уравновешенность и теперь, чувствуя за собой молчаливую поддержку казаков, уверенный в собственном превосходстве, спокойно и нагловато улыбался, щурил голубые, глубоко посаженные глаза. А Давыдов все больше бледнел и только молча шевелил побелевшими губами, не в силах произнести ни слова. Он упорно боролся с собой, он напрягал всю волю, чтобы обуздать в себе слепую, нерассуждающую ярость, чтобы как-нибудь не сорваться. Откуда-то, словно бы издалека, доносился голос Устина, и Давыдов отчетливо улавливал и смысл того, о чем говорил Устин, и издевательские интонации, звучавшие в его голосе... - Чего же ты, председатель, зеваешь ртом, а сам молчишь как рыба? Язык проглотил или сказать нечего? Ты же вроде говорить хотел, а сам как воды в рот набрал... То-то и оно, против правды, видно, не попрешь! Нет уж, председатель, ты лучше с нами не связывайся и не горячись по пустякам. Ты лучше по-мирному слазь-ка с коня да давай с нами в картишки перекинемся, сыграем в подкидного дурачка. Это, брат, умственное дело, это тебе не колхозом руководить... Кто-то из стоявших позади Устина казаков тихо засмеялся и оборвал смех. На короткий миг нехорошая тишина установилась возле будки. Только слышно было, как бурно дышит Давыдов, стрекочут вдали лобогрейки да умиротворяюще и беззаботно поют, заливаются в голубом поднебесье невидимые глазу жаворонки. Уж им-то во всяком случае не было никакого дела до того, что происходит между столпившимися возле будки взволнованными людьми... Давыдов медленно поднял над головою плеть, тронул коня каблуками. И тотчас же Устин стремительно шагнул вперед, левой рукой схватил коня под уздцы, а сам ступил вправо, вплотную прижался к ноге Давыдова. - Никак вдарить хочешь? Давай попробуй! - угрожающе и тихо проговорил он. На лице его вдруг резко обозначились крутые скулы, глаза блеснули веселым вызовом, нетерпеливым ожиданием. Но Давыдов с силой хлопнул плетью по голенищу своего порыжелого сапога и, глядя сверху вниз на Устина, тщетно пытаясь улыбнуться, громко сказал: - Нет, не ударю я тебя, Устин, нет! Не надейся на это, белячок! Вот если бы ты попался мне лет десять назад - тогда другое дело... Ты у меня еще тогда навеки отговорился бы, контрик! Отодвинув Устина в сторону легким движением ноги, Давыдов спешился. - Ну что ж, Устин Михайлович, взялся за поводья - теперь веди, привязывай коня. Говоришь, в картишки с вами сыграть? Пожалуйста, с удовольствием! Сдавайте, факт! Больно уж неожиданный оборот приняло дело... Казаки переглянулись, помедлили и молча стали рассаживаться возле рядна. Устин привязал коня к колесу будки, сел против Давыдова, по-калмыцки поджав ноги, изредка и быстро взглядывая на него. Нет, он вовсе не считал, что потерпел поражение в столкновении с Давыдовым, а потому и решил продолжить разговор: - Так на счет выходных ты ничего и не сказал, председатель! Под сукно положил вопрос... - У нас с тобой разговор еще впереди, - многозначительно пообещал Давыдов. - Это как надо понимать? Вроде как ты мне угрожаешь? - Нет, зачем же! Сел в карты играть, значить посторонние разговоры в сторону. Время еще будет поговорить... Но теперь уже чем спокойнее становился Давыдов, тем больше волновался Устин. Не доиграв кона, он с досадой бросил карты на рядно, обнял руками колени. - Какая там к черту игра, давайте лучше поговорим про выходные. Ты думаешь, председатель, об этих выходных одни люди беспокоятся? Как бы не так! Вчера утречком это пошел я лошадей запрягать, а гнедая кобыла вздохнула от горя и говорит мне человечьим языком: "Эх, Устин, Устин, и что это за колхозная жизня! И в будни на мне работают, день и ночь хомута не сымают, и в праздники не выпрягают. А раньше было не то-о-о! Раньше на мне, бывало, по воскресеньям не работали, а только либо по гостям ездили, либо, скажем, по свадьбам. Раньше жизня моя не в пример лучше была!" Казаки вполголоса, но дружно рассмеялись. Сочувствие их было как будто бы на стороне Устина. Но они выжидающе притихли, когда Давыдов, трогая рукою кадык, негромко сказал: - А чья она была до колхоза, эта интересная кобылка? Устин хитро сощурился и даже слегка подмигнул Давыдову: - Небось, думаешь моя? Моими словами говорила? Нет, председатель, тут ты ошибку понес! Это Титкова была кобылка, эта животная из раскулаченных. Она у него при единоличной жизни не так, как в колхозе, питалась: объедьев зимой и не нюхала, на одном овсе, считай, почти все зубы съела. Не жила, можно сказать, а роскошничала! - Значит - старая кобылка, если зубы съела? - как бы невзначай спросил Давыдов. - Старая, старая, в преклонных годах, - охотно согласился Устин, не ожидавший от противника никакого подвоха. - Тогда напрасно ты слушаешь эту разговорчивую кобылу, - убежденно сказал Давыдов. - Почему же это напрасно? - Да потому, что у кулацкой кобылы - кулацкие и разговоры. - Так она же теперь колхозница... - По виду и ты колхозник, а на деле - кулацкий подпевала. - Ну, это ты уж, председатель, загнул чересчур... - Ничего не загнул, а факт остается фактом. И потом, если кобыла старая, охота тебе была ее слушать? Она же от старости весь ум выжила! Будь она помоложе да поумнее - не так ей надо было с тобой разговаривать! - А как же? - уже настороженно спросил Устин. - Ей надо было сказать тебе так: "Эх, Устин, Устин, кулацкий ты прихвостень! Зимою ты, сукин сын, ни черта не работал, весною не работал, больным притворялся, и сейчас не хочешь по-настоящему работать. Чем же ты меня, гнедую кобылу, зимовать будешь и что сам зимою жрать будешь? Подохнем мы с тобой с голоду от таких наших трудов!" Вот как ей надо было с тобой разговаривать!. Общий хохот покрыл последние слова Давыдова. Нечаев смеялся, как девушка, словно горох сыпал, и по-девичьи тоненько взвизгивал. Басистый Герасим Зяблов даже вскочил на ноги и хохотал, потешно приседая, и, как во время пляски, хлопал себя ладонями по голенищам сапог. А престарелый Тихон Осетров, захватив сивую бороду в кулак, пронзительно кричал: - Ложись, Устин, ниц и не подымай головы! Начисто стоптал тебя Давыдов! Но, к удивлению Давыдова, смеялся и сам нимало не смущенный Устин, и смех его вовсе не был насильственным или притворным. Когда понемногу установилась тишина, Устин первый сказал: - Ну, председатель, сразил ты меня... Не думал я, что ты ловко из-под меня вывернешься. А вот насчет кулацкого прихвостня - это ты напрасно, и насчет того что весною я не хворал, а притворялся, - тоже напраслину на меня возводишь. Тут ты, председатель, извиняй, пожалуйста, но брешешь! - Докажи это. - Чем же я тебе докажу? - Фактами. - Какие же могут быть к нашему шутейному разговору факты? - неуверенно улыбаясь, спросил уже немного посерьезневший Устин. - Ты брось дурака валять! - зло сказал Давыдов. - Разговор наш далеко не шутейный, и дело, которое ты затеял, вовсе не шуточное. А факты - вот они тебе налицо: в колхозе ты почти не работаешь, пытаешься тянуть за собой несознательный элемент, ведешь опасные для тебя разговорчики, и вот сегодня, например, тебе удалось сорвать выход на работу: половина бригады не косит благодаря твоим стараниям. Какие же тут к черту шутки? Смешливо вздернутые брови Устина опустились и опять сошлись у переносья в одну прямую и жесткую линию: - Про выходные дни сказал и сразу попал в кулацкие прихвостни и в контры? Стало быть, только тебе одному можно говорить, а нам - молчать и губы рукавом вытирать? - Не только поэтому! - горячо возразил Давыдов. - Все твое поведение нечестное, факт! Что ты распинаешься о выходных днях, когда ты зимою имел этих выходных в месяц по двадцать дней! Да и не только ты один, а и все остальные, кто здесь сейчас находится. Что вы зимою делали, кроме уборки скота да очистки семян? Да ничего! На теплых печках отлеживались! Так какое же право вы имеете устраивать себе выходные в самую горячую пору, когда каждый час дорог, когда под угрозой покос? Ну, скажите по совести! Устин, не моргая, молча и пристально смотрел на Давыдова. Вместо него заговорил Тихон Осетров: - Тут, донцы, в кулак шептать нечего. Давыдов правильно говорит. Наша промашка вышла, нам ее и поправлять. Такое наше дело, что праздновать приходится не всегда, а в большинстве действительно в зимнюю пору. Да оно и раньше, при единоличестве, так же было. Раньше покрова кто из нас с хозяйством управлялся? Не успеешь хлеба убрать - и вот уже надо тебе зябь пахать. Давыдов верно говорит, и мы нынче зря баб в церкву пустили, а уж про то,