что сами на стану уселись воскресничать, тут и толковать нечего... Одним словом, промашка! Сами перед собой обвиноватились, да и только. А все это ты, Устин, ты нас сбил, баламутный дьявол! Устин вспыхнул как порох. Голубые глаза его потемнели и злобно заискрились: - А у тебя, бородатая дура, свой ум при себе есть или ты его дома забыл? - То-то и оно, что, как видно, забыл... - Ну, сбегай в хутор, принеси его! Нечаев прикрыл рот узкой ладонью, чтобы не видно было улыбки, подрагивающим, тонким голоском спросил у несколько смущенного Осетрова: - А ты, Тихон Гордеич, надежно его схоронил, ум-то? - А тебе какая печаль? - Так нынче же воскресенье... - Ну, и что такого? - Сноха твоя небось прибиралась с утра, полы подметала, и ежели ты свой умишко под лавкой схоронил или под загнеткой, то она беспременно веником подхватит его и выметет на баз. А там его куры в один миг разгребут... Как бы тебе, Гордеич, без ума не пришлось век доживать, вот об чем я печалуюсь... Все, не исключая Давыдова, рассмеялись, но смех у казаков был что-то не очень весел... Однако недавнее напряжение исчезло. Как и всегда бывает в таких случаях, веселая шутка предотвратила готовую разразиться ссору. Обиженный Осетров, малость поостыв, только и сказал, обращаясь к Нечаеву: - Тебе, Александр, как я погляжу, и дома забывать нечего и при себе из ума ничего не имеешь. Ты-то умнее меня оказался? И твоя баба тоже зараз марширует, дорогу на Тубянской меряет, и ты от картишек тоже не отказывался. - Мой грех! Мой грех! - отшучивался Нечаев. Но Давыдов не был удовлетворен исходом разговора. Ему хотелось прижать Устина по-настоящему. - Так вот, давайте уж окончательно закончим про выходные, - сказал он, в упор глядя на Устина. - Много ты зимой работал, Устин Михайлович? - Сколько надо было, столько и работал. - А все же? - Не считал. - Сколько у тебя числится трудодней? - Не помню. И чего ты ко мне привязался? Возьмись да посчитай, ежели тебе делать нечего, а без дела скучно. - Мне и подсчитывать не надо. Если ты забыл, то мне - как председателю колхоза - забывать не положено. До чего же на этот раз пригодилась Давыдову объемистая записная книжка, с которой он почти никогда не расставался! От недавно пережитого волнения пальцы Давыдова все еще слегка дрожали, когда он торопливо перелистывал замусоленные страницы книжки. - Нашел твою фамилию, трудяга! А вот и твои заработки: за январь, февраль, март, апрель и май всего, сейчас скажу, всего двадцать девять трудодней. Ну, как? Лихо работал? - Не густо у тебя накапано, Рыкалин! - с сожалением и укоризной сказал один из казаков, глядя на Устина. Но тот не хотел сдаваться: - У меня еще полгода впереди, а кур по осени считают. - Кур по осени будем считать, а выработку - ежедневно, - резко сказал Давыдов. - Ты, Устин, заруби себе на носу: бездельников в колхозе мы терпеть не будем! В три шеи будем гнать всех саботажников! Дармоеды нам в колхозе не нужны. Ты подумай: куда ты идешь и куда заворачиваешь? У Осетрова - почти двести трудодней, у остальных из вашей бригады - за сто, даже у таких больных, как Нечаев, и то около сотни, а у тебя - двадцать девять! Ведь это же позор! - У меня жена хворая, женскими болезнями страдает и по неделям лежит пластом. А окромя этого - шесть штук детей, - угрюмо сказал Устин. - А ты сам? - А что - я? - Почему не работаешь на полную нагрузку? И опять скулы Устина вспыхнули вишневым румянцем, а в голубых, зло прищуренных глазах мелькнули недобрые огоньки. - Что ты на меня вылупился и только в глаза мне глядишь да на морду?! - возбужденно потрясая сжатой в кулак левой рукой, закричал он, и на его круглой короткой шее вздулись синие вены. - Что я тебе, Лушка Нагульнова или Варька Харламова, какая по тебе сохнет?! Ты на руки мои погляди, а тогда и спрашивай с меня работу! Он с силой выбросил вперед руки, и только тут Давыдов увидал, что на изуродованной правой руке Устина одиноко торчит указательный палец, а на месте остальных темнеют бурые, сморщенные пятна. Давыдов озадаченно почесал переносицу: - Вот оно, какое дело... Где же пальцы потерял? - В Крыму, на врангелевском фронте. Ты меня беляком называл, а я - розовый, как забурелый арбуз; и в белых был, и с зелеными две недели кумился, и в красных побывал. В белых служил - без охоты воевал, все больше по тылам огинался, а с белыми дрался - изволь радоваться, пальцы потерял. Поилица, какой рюмку берешь, целая. - Устин пошевелил куцыми, толстыми пальцами левой руки. - А кормилица, видишь, без хваталок... - Осколком? - Ручная граната. - Как же у тебя указательный уцелел? - На спусковом крючке он лежал, потому и уцелел. Двух врангелевцев в этот день лично я убил. Надо же было чем-нибудь расплачиваться? Боженька рассерчал на меня за это крови пролитие, вот и пришлось пожертвовать ему четыре пальца. Считаю, дешево отделался. С дурного ума он бы мог с меня и полголовы потребовать... Спокойствие Давыдова постепенно передалось и Устину. Они разговаривали уже в мирном тоне, и бесшабашный Устин понемногу остывал, и даже обычная ироническая улыбочка появилась у него на губах. - Жертвовал бы и последний, на кой он тебе, один-то? - До чего ты, председатель, простой на чужое добро! Мне он и один в хозяйстве дюже нужен. - На что же это он тебе нужен? - подавляя улыбку, спросил Давыдов. - Мало ли на что... Ночью им на свою бабу грожусь, ежели не угодит мне чем-нибудь, а днем в зубах им ковыряю, добрым людям головы морочу. При моей бедности месцо-то во щах у меня бывает раз в году, а тут я кажин день после обеда иду по улице, в зубах этим пальцем ковыряю да сплевываю, а люди, небось, думают: "Вот проклятый Устин как богато живет! Кажин день мясо жрет, и никак оно у него не переводится!" А ты говоришь, на что мне один палец сдался... Он свою службу несет! Пущай люди меня богатым считают. Как-никак, а мне это лестно! - Силен ты на язык, - невольно улыбаясь, сказал Давыдов. - А косить сегодня будешь? - После такого приятного разговора - обязательно! Давыдов повернулся к Осетрову. Он обращался к нему как к старшему по возрасту: - Женщины ваши давно в Тубянской пошли? - Да так, с час назад, не больше. - И много ли их ушло? - Штук двенадцать. Они, эти бабы, чисто овцы: куда одна направилась, туда и другие всем гуртом. Иной раз и поганая овца за собою гурт ведет... Поддались же мы Устину, затеялись в покос праздновать, лихоманка его забери! Устин добродушно рассмеялся: - Опять я виноватый? Ты, борода, на меня чужой грех не сваливай! Бабы ушли молиться, а я тут при чем? Их бабка Атаманчукова и ишо одна наша хуторская старушка сбили с пути праведного. С рассветом ишо пришли к нам на стан и - ну их агитировать! Нынче, говорят, праздник святой великомученицы Гликерии, а вы, бабочки, косить думаете, греха не боитесь... Ну, и сбили. Я было спросил у старушек: это, мол, какой Гликерии? Уж не Нагульновой ли? Так она в точности великомученица: всю жизню с кем попадя мучится... Эх, как тут старушки мои всколыхнулись и поднялись на меня штурмой! Бабка Атаманчукова даже костылем замахнулась, хотела вдарить, да, спасибо, я вовремя увернулся, а то была бы у меня шишка на лбу, как у голландского гусака. А тут наши бабенки вцепились в меня, не хуже чем орепьи в собачий хвост, насилу от них кое-как отбился... И что это я за такой разнесчастный человек? Не везет мне нынешней день! Глядите, добрые люди, за одно утро и со старухами успел поругаться, и с бабами, и с председателем, и с Гордеичем - сивой бородой. Ведь это уметь надо! - Это ты уме-е-ешь! Это уменья тебе не занимать у соседей. Ты с мальства. Устий, со всеми схватываешься, как драчливый кочет. А у драчливого кочета, попомни мое слово, гребень всегда в крови... - предостерегающе сказал Осетров. Но Устин будто и не слышал его. Глядя на Давыдова озорными, бесстрашными глазами, он продолжал: - Зато на агитаторов нам нынешний день везет: и пеши к нам идут, и верхи едут... Будь поближе железная дорога - на паровозах бы к нам скакала! Только настоящей агитации тебе, председатель, надо у наших старушек учиться... Они постарше тебя, похитрее, и опытности в них побольше. Разговаривают они потихонечку, уговаривают ласково, со всей вежливостью; вот они и добиваются своего. У них - без осечки выходит! А ты как действуешь? Не успел к стану подскакать, а уже орешь на всю степь: "Почему не работаете?!" Кто же по нынешним временам так с народом обращается? Он, народ-то, при Советской власти свою гордость из сундуков достал и не уважает, когда на него кидаются с криком. Одним словом, он никакой щекотки не любит, председатель! Да, к слову сказать, на казаков и раньше в царское время атаманы не дюже шумели - боялись стариков обидеть. Вот и вам с Нагульновым пора бы понять, что не те времена нынче, и старые завычки пора бросать... Ты думаешь, что я согласился бы нынче косить, ежели бы ты не остепенился? Черта с два! А ты себя укоротил несколько, сменил гнев на милость, в картишки с нами согласился перекинуться, поговорил толково, и вот уж я - весь тут! Голыми руками бери меня, и я на все согласный: и в карты играть, и стога метать. Горькое чувство недовольства собою, злую досаду испытывал Давыдов, внимательно слушавший Устина. А ведь, пожалуй, кое в чем он был прав, этот не в меру бойкий казачок. Прав хотя бы уже в том, что нельзя было ему, Давыдову, появившись в бригаде, начинать объяснение с ругани и крика. Потому-то у него, как намекнул Устин, и вышла на первых порах осечка. Как же получилось, что он не сдержался? И Давыдов, не кривя душой, должен был сознаться самому себе, что незаметно он усвоил грубую, нагульновскую, манеру обращения с людьми, разнуздался, как сказал бы Андрей Разметнов, - и вот результат: ему ехидно советуют брать пример с каких-то старушонок, которые действуют осторожно, вкрадчиво и без всяких осечек неизменно добиваются успеха в своих целях. Все яснее ясного! Надо бы и ему спокойно подъехать к стану, спокойно поговорить, убедить людей в неуместности праздничных настроений, а он наорал на всех, и был момент, когда за малым не пустил в дело плеть. В одно ничтожное мгновение он мог зачеркнуть всю свою работу по созданию колхоза, а потом, чего доброго, и положить партбилет на стол райкома... Вот это была бы уже по-настоящему страшная катастрофа в его жизни! Только при одной мысли о том, что могло с ним произойти, если бы он вовремя не взял себя в руки, Давыдов зябко передернул плечами, на секунду почувствовал, как по спине прополз знобящий холодок... Целиком погруженный в неприятные переживания, Давыдов упорно смотрел на разбросанные по рядну карты и, почему-то вдруг вспомнив свое увлечение игрою в "очко" в годы гражданской войны, подумал: "Перебор у меня вышел! Прикупил к шестнадцати очкам не меньше десятка, факт!" Не очень-то удобно было ему сознаваться в своей несдержанности, однако он нашел в себе мужество и хотя и не без внутреннего сопротивления, но все же сказал: - Фактически я напрасно налегал на глотку, в этом ты прав, Устин! Но ведь обидно стало, что вы не работаете, как ты думаешь? Да и ты разговаривал со мною вовсе не шепотом. А договориться нам можно было, конечно, и без ругани. Ну, хватит об этом! Ступай, запрягай в арбу самых резвых лошадей, а ты, Нечаев, другую подходящую пару - вот в эти дрожки. - Поедешь баб догонять? - не скрывая удивления, спросил Устин. - Точно. Попробую и женщин уговорить, чтобы поработали сегодня. - А подчинятся они тебе? - Там видно будет. Уговор - не приказ. - Ну что ж, помогай тебе боженька и матка бозка ченстоховска! Слушай-ка, председатель, возьми и меня с собой! А? Давыдов, не колеблясь, согласился. - Поедем. Но ты помогать мне будешь уговаривать женщин? Устин сморщил в улыбке растрескавшиеся от жары губы. - Тебе помогать будет мой заместитель, я его с собою непременно прихвачу! - Какой заместитель? - Давыдов недоумевающе взглянул на Устина. А тот молча и не спеша подошел к будке и вытащил из-под вороха зипунов новехонький длинный кнут с нарядным ременным махром на конце кнутовища. - Вот он и заместитель. Хорош? А уж до чего он у меня убедительный - страсть! Как засвистит, так сразу и уговорит и усватает. Не гляди, что я левша! Давыдов нахмурился: - Ты мне это брось! Женщин я тебе и пальцем тронуть не позволю, а на твоей спине с удовольствием попробовал бы этого заместителя! Но Устин лишь насмешливо сощурился: - Хотел дед в свое удовольствие вареников попробовать, а собака творог съела... Я как инвалид гражданской войны льготу имею, а бабы от порки только жирнее да смирнее делаются, по своей жене знаю. Кого же надо пороть? Ясное дело - баб! Да ты чего робеешь? Мне только двух-трех стегнуть следует, а остальных ажник ветром схватит, в один момент на арбе очутятся! Считая разговор оконченным, он достал валявшиеся под будкой уздечки, пошел на бугор ловить лошадей. За ним поспешили Нечаев и другие казаки, за исключением одного Осетрова. - Ты, Тихон Гордеич, почему не идешь косить? - спросил Давыдов. - Хотел тебе за Устина словцо молвить. Можно? - Давай. - Не гневайся ты на его, дурака, за-ради бога! Он чисто глупой становится, когда ему шлея под хвост попадает, - просяще заговорил Осетров. Но Давыдов прервал его: - Он вовсе не дурак, а открытый враг колхозной жизни! С такими мы боролись и будем бороться без пощады! - Да какой же он враг? - в изумлении воскликнул Осетров. - Говорю тебе, что он сам не свой становится, когда осерчает, вот и все! Я его с мальства знаю, и, сколько помню, всегда он такой нащетиненный. Его, подлеца, до революции старики наши за супротивность несчетно пороли на хуторских сходах. Пороли так, что ни сесть ему, ни лечь - а с него как с гуся вода! Неделю поносит зад на отлете и опять за старое берется, никому спуску не дает, у всех изъяны ищет, да ведь с какой усердностью ищет! Скажи, как собака - блох! С чего ему быть врагом колхоза? Богатеньким он всю жизнь поперек горла стоял, а сам живет - ты бы только глянул! Хата набок схилилась, вот-вот рухнется, в хозяйстве одна коровенка да пара шелудивых овчишек, денег сроду не было и нету. У него в одном кармане блоха на аркане, а в другом - вошь на цепи, вот и все его богатство! А тут жена хворая, детишки одолели, нужда заела... Может, через это он на всех и клацает зубами. А ты говоришь - враг. Пустобрех он, а не враг. - Он тебе не из родни? Почему ты за него вступаешься? - В том-то и дело, что родня, племянником мне доводится. - Того-то ты и стараешься? - А как же иначе, товарищ Давыдов? Шестеро ребят на его шее, и все мал мала меньше, а у него язык - как помело. Я ему до скольких разов говорил: "Прибереги язык, Устин! До плохого ты договоришься. Вгорячах ты такое ляпнешь, что сразу окажешься в Сибири, тогда начнешь локоток кусать, да поздно будет!" А он мне на это: "А в Сибири люди на четвереньках ходят, что ли? Меня и там ветром не продует, я - каленый!" Вот и возьми такого дурака за рупь двадцать! А при чем тут его дети? Их воспитать трудно, а посиротить по нынешним временам можно в два счета... Давыдов закрыл глаза и надолго задумался. Уж не свое ли беспросветное, темное, горькое детство вспоминал он в эти минуты? - Не гневайся на него за дурные слова, - повторил Осетров. Давыдов провел рукою по лицу и как будто очнулся. - Вот что, Тихон Гордеич, - медленно, раздельно заговорил он. - Пока Устина я не трону. Пусть он работает в колхозе по силе возможности, тяжелой работы мы ему давать не будем, что осилит, то пусть и делает. Если у него к концу года будет нехватка в трудоднях, поможем: выделим на детей хлеба из общеколхозного фонда. Понятно? Но ты ему скажи от меня по секрету: если он еще раз вздумает мне в бригаде воду мутить, людей сбивать на разные гадости, то ему несдобровать! Пусть он одумается, пока не поздно! Шутить я с ним больше не намерен, так и скажи ему. Мне не Устина, а детишек его жалко! - Спасибо на добром слове, товарищ Давыдов! Спасибо и за то, что зла на сердце супротив Устина не держишь. - Осетров поклонился Давыдову. А тот неожиданно рассвирепел: - Что ты мне кланяешься? Я тебе не икона! И без поклонов обойдусь и сделаю, что сказал! - У нас со старых времен так ведется: ежели благодаришь, то и кланяешься, - с достоинством ответил Осетров. - Ну, ладно, старик, ты вот что скажи: как у детишек Устина с одежонкой? И сколько из них в школу ходит? - Зимою все как есть на печке сидят, на баз выйти не в чем, летом бегают, лохмотья трясут. Кое-что из раскулаченного имущества им перепало, но ведь этим их наготу не прикроешь. А из школы нынешнюю зиму Устин последнего парнишку забрал: ни одеть, ни обуть нечего. Парнишка-то большенький, двенадцати годков, ну и стыдится цыганское рванье носить... Давыдов яростно поскреб в затылке и вдруг круто повернулся к Осетрову спиной. - Ступай косить. Голос у него был глухой и звучал неприятно... Осетров внимательно посмотрел на понуро сгорбившуюся фигуру Давыдова, еще раз низко поклонился и медленно зашагал к косарям. Немного успокоившись, Давыдов долго смотрел вслед удалявшемуся Осетрову, думал: "Удивительный народ эти казачишки! Раскуси, попробуй, что за фрукт этот Устин. Оголтелый враг или же попросту болтун и забияка, у которого что на уме, то и на языке? И вот, что ни день, то они мне все новые кроссворды устраивают... Разберись в каждом из них, дьявол бы их побрал. Ну что ж, буду разбираться! Понадобится, так не то что пуд - целый мешок соли вместе с ними съем, но так или иначе, а все равно разберусь, факт! Размышления его прервал Устин. Он подскакал галопом, ведя в поводу вторую лошадь. - А на кой лад нам, председатель, в дрожки запрягать? Давай запрягем в другую арбу. Небось, не растрясутся бабы и в арбах, ежели согласятся обратно ехать! - Нет, запрягай в дрожки, - сказал Давыдов. Он уже все успел обдумать и знал, на что ему могут пригодиться дрожки в случае удачи. Минут через сорок быстрой езды они издали увидели пеструю толпу нарядно одетых женщин, медленно поднимавшихся по летней дороге на противоположном склоне балки. Устин поравнялся с Давыдовым. - Ну, председатель, держись за землю! Зараз устроят тебе бабы вторую выволочку!.. - Слепой сказал: "Посмотрим!" - бодро ответил Давыдов, погоняя лошадей вожжами. - Не робеешь? - А чего робеть? Их же только двенадцать или немного больше. - А ежели я им помогу? - спросил Устин, непонятно улыбаясь. Давыдов внимательно всматривался в его лицо и никак не мог определить, серьезно он говорит или шутит. - Как тогда обернется дело? - снова спросил Устин, но теперь он уже не улыбался. Давыдов решительно остановил своих лошадей, слез с арбы и подошел к дрожкам. Опустив руку в правый карман пиджака, он вынул пистолет - подарок Нестеренко - и положил его на колени Устину. - Возьми эту игрушку и спрячь от греха подальше. Если и ты, в случае чего, примкнешь к женщинам, боюсь, что не выдержу искушения и тебе же первому продырявлю голову. Он легко высвободил кнутовище из потной руки Устина, широко размахнулся, кинул кнут далеко в сторону от дороги. - Теперь поехали! Погоняй веселее, Устин Михайлович, да хорошенько приметь место, куда упал твой кнут. На обратном пути мы его заберем, факт! А пистолет вернешь мне, когда приедем на стан. Трогай! Нагнав женщин, Давыдов лихо объехал их стороной, поставил арбу поперек дороги. Устин остановил лошадей около арбы. - Бабочки-красавицы, здравствуйте! - с наигранной веселостью приветствовал богомолок Давыдов. - Здорово, коли не шутишь, - ответила за всех самая бойкая из женщин. Давыдов соскочил с арбы, снял кепку и склонил голову: - Прошу вас от имени правления колхоза вернуться на работу. Ваши мужчины послали меня к вам. Они уже косят. - Мы к обедне идем, а не на игрища! - запальчиво крикнула пожилая женщина с лоснящимся от пота красным лицом. Давыдов обеими руками прижал к груди скомканную кепку: - После покоса молитесь, сколько вам угодно, а сейчас не время. Посмотрите - тучки находят, а у вас на покосе ни одной копны нет. Пропадет же сено! Все погниет! А сено пропадет - и скот зимой пропадет. Да вы это лучше меня знаете! - Где ты тучи увидал? - насмешливо спросила молоденькая девушка. - Небушко - как выстиранное! - Барометр на дождь показывает, а тучи тут ни при чем, - всячески изворачивался Давыдов. - Вскоре непременно будет дождь! Поедемте, дорогие бабочки, а в то воскресенье сходите помолиться. Ну, какая вам разница? Садитесь, прокачу с ветерком! Садитесь, мои дорогие, а то дело не ждет. Давыдов уговаривал своих колхозниц, не жалея ласковых слов, и те замялись в нерешительности, стали перешептываться. Тут-то совершенно неожиданно для Давыдова на выручку ему пришел Устин: неслышно подойдя сзади к полной и высокой жене Нечаева, он мгновенно подхватил ее на руки и, не обращая никакого внимания на удары, которыми осыпала его смеющаяся женщина, на рысях донес ее до арбы, бережно усадил в задок. Женщины со смехом и визгом разбежались в разные стороны. - Лезьте сами в арбу, а то зараз кнут возьму! - дико вращая глазами, заорал во всю мочь Устин. И тут же сам расхохотался: - Садитесь, не трону, только живее, сатаны длиннохвостые! Стоя на арбе во весь рост, поправляя сбившийся с головы полушалок, жена Нечаева крикнула: - Ну садитесь, бабочки, скорее! Что, я вас ждать буду? Глядите, какая нам честь: сам председатель за нами приехал! Женщины подошли с трех сторон и, подталкивая друг дружку, пересмеиваясь и бросая на Давыдова быстрые взгляды, бесцеремонно полезли в арбу. На дороге остались две старухи. - А мы должны одни идти в Тубянской, супостат ты этакий? - Бабка Атаманчукова сверлила Давыдова ненавидящим взглядом. Но Давыдов призвал на помощь всю свою былую матросскую галантность и, раскланиваясь, звонко щелкнул каблуками: - Зачем же вам, бабушки, пешком идти? Вот дрожки специально для вас, садитесь и езжайте, молитесь на здоровье. Повезет вас Устин Михайлович. Он обождет, пока кончится обедня, а потом доставит вас на хутор. Дорога была каждая минута, и нечего было дожидаться согласия старушек! Давыдов взял их под руки, повел к дрожкам. Бабка Атаманчукова всячески упиралась, но ее сзади легонечко и почтительно подталкивал Устин. Кое-как старух усадили, и Устин, разбирая вожжи, тихо, очень тихо сказал: - Хитер же ты, Давыдов, как бес! За все время он впервые назвал своего председателя по фамилии. Давыдов отметил это про себя, вяло улыбнулся: бессонная ночь и пережитые волнения сказались на нем, и его уже неодолимо борол сон. 14 - Ну и сильный же травостой в нынешнем году! Ежели не напакостят нам дожди и управимся с покосом засухо - не иначе сгрузимся сенами! - сказал Агафон Дубцов, войдя в скромный кабинет Давыдова и устало, со стариковским покряхтываньем, садясь на лавку. Только устроившись поудобнее, он положил рядом с собою выцветшую на солнце фуражку, вытер рукавом ситцевой рубахи пот с рябоватого и черного от загара лица и с улыбкой обратился к Давыдову и сидевшим за его столом счетоводу и Якову Лукичу: - Здорово живешь, председатель, и вы здравствуйте, канцелярские крыцы! - Хлебороб Дубцов приехал! - фыркнул счетовод. - Смотрите, товарищ Давыдов, на этого дядю внимательно! Ну какой ты хлебороб, Агафон? - А кто же я, по-твоему? - Дубцов вызывающе уста-вился на счетовода. - Кто хочешь, но только не хлебороб. - А все-таки? - Даже сказать неудобно, кто ты есть такой... Дубцов нахмурился, помрачнел, и от этого черное лицо его словно бы еще более потемнело. В явном нетерпении он проговорил: - Ну, ты у меня не балуй, выкладывай поскорее, кто я есть такой, по твоему мнению. А ежели ты словом подавился, так дай я тебе по горбу маленько стукну, сразу заговоришь! - Самый ты настоящий цыган! - убежденно сказал счетовод. - То есть, как же это я - цыган? Почему - цыган? - А очень даже просто. - Просто и блоха не кусает, а с умыслом. Вот ты и объясняй свой обидный для меня умысел. Счетовод снял очки, почесал карандашом за ухом. - А ты не злись, Агафон, ты вникай в мои слова. Хлеборобы в поле работают, так? А цыгане по хуторам ездят, попрошайничают, где плохо лежит - крадут... Так и ты: чего ты в хутор приехал? Не воровать же? Стало быть, не иначе - чего-нибудь просить. Так я говорю? - Так уж и просить... - неуверенно проговорил Дубцов. - Что же, мне нельзя приехать проведать вас? Запросто нельзя приехать или, скажем, по какому-нибудь делу? Ты мне воспретишь, что ли, крыца в очках? - А на самом деле, чего ты приехал? - улыбаясь, спросил Давыдов. Но Дубцов сделал вид, что не слышит вопроса. Он внимательно осмотрел полутемную комнату, завистливо вздохнул: - Живут же люди, наколи их еж! Ставеньки у них поскрыты, в хате пол холодной водицей прилит; тишина, сумраки, прохлада: ни единой мушки нету, ни один комарик не пробрунжит... А в степи, так твою и разэтак, и солнце тебя с утра до вечера насмаливает, днем и овод тебя, как скотиняку, до крови просекает, и всякая поганая муха к тебе липнет не хуже надоедливой жены, а ночью комар никакого спокою не дает. Да ведь комар-то не обыкновенный, а гвардейского росту! Не поверите, братушки, каждый - чуть не с воробья, а как крови насосется, то даже поболее воробья становится, истинно говорю! Из себя личностью этот комар какой-то желтый, страховитый, и клюв у него не меньше вершка. Ка-а-ак секанет такой чертяка скрозь зипун - с одного клевка до живого мяса достает, ей-богу! Сколь мы так муки от всякой летучей гнуси принимаем, сколь крови проливаем, прямо скажу, не хуже, чем на гражданской войне! - А и здоров же ты брехать, Агафон! - посмеиваясь, восхитился Яков Лукич. - Ты в этом деле скоро деда Щукаря перескачешь. - Чего мне брехать? Ты тут в холодке сидишь сиднем, а поезжай в степь - и сам увидишь, - огрызнулся Дубцов, но в шельмоватых, прищуренных глазах его еще долго не гасла улыбка. Он, пожалуй, был бы не прочь еще продолжить свой притворно-грустный рассказ о нуждах и мытарствах бригады, но Давыдов прервал его: - Хватит! Ты не хитри, не плачь тут и зубы нам не заговаривай. Говори прямо: зачем приехал? Помощи просить? - Оно было бы невредно... - Чего же тебе не хватает, сирота: папы или мамы? - Здорово ты шутишь, Давыдов, но и нас не со слезьми, а со смешком зачинали. - Спрашиваю без шуток: чего не хватает? Людей? - И людей тоже. По скатам Терновой балки, - ты же самолично видал, - трава дюже добрая, но косилки на косогоры и на разные вертепы не пустишь, а косарей с ручными косами в бригаде кот наплакал. До смерти жалко, что такая трава гниет зазря! - Может быть, тебе еще пару-тройку косилок подкинуть, ну, хотя бы из первой бригады? - вкрадчиво спросил Давыдов. Дубцов печально завздыхал, а сам смотрел на Давыдова грустно, испытующе и долго. Помедлив с ответом, он вдохнул последний раз, сказал: - Не откажусь. Старая девка и от кривого жениха не отказывается... Я так разумею: работа наша в колхозе артельная, идет она на общую пользу, и принять помощь от другой бригады не считаю зазорным делом. Верно? - Разумеешь ты правильно. А косить на чужих лошадях двое суток не зазорное дело? - На каких-таких чужих? - в голосе Дубцова зазвучало такое неподдельное изумление, что Давыдов с трудом удержал улыбку. - Будто не знаешь? Кто у Любишкина две пары лошадей с попаса угнал, не знаешь? Счетовод наш, пожалуй, прав: что-то есть у тебя этакое, цыганское: и просить ты любишь, и к чужим лошадкам неравнодушен... Дубцов отвернулся и презрительно сплюнул: - Тоже мне - лошади называются! Эти клячи сами к нашей бригаде приблудились, никто их не угонял, а потом - какие же они чужие, ежели принадлежат нашему колхозу? - Почему же ты сразу не отослал этих кляч в третью бригаду, а дождался, пока их у тебя прямо из косилок выпрягли хозяева? Дубцов рассмеялся: - Хороши хозяева! В своей округе двое суток не могли лошадей сыскать! Да разве же это хозяева? Раззявы, а не хозяева! Ну да это дело прошлое, и мы с Любишкиным уже помирились, так что нечего старое вспоминать. А приехал я сюда вовсе не за помощью, а по важному делу. Без особой важности как я мог оторваться от покоса? На худой конец, мы безо всякой помощи управимся и обойдемся своими силами. А эта старая крыца, Михеич, счетовод, сразу меня в цыгана произвел. Считаю - это несправедливо! Мы при самой вострой нужде помощи просим, и то скрозь зубы, иначе нам гордость не позволяет... А что он, этот бедный Михеич, понимает в сельском хозяйстве? На костяшках от счетов он родился, на них и помрет. Ты, Давыдов, дай мне его на недельку в бригаду. Посажу я его на лобогрейку скидать, а сам лошадьми буду править. Я его научу, как работать! Надо же, чтобы у него за всю жизнь хоть разок очки потом обмылись! Полушутливый разговор грозил перейти в ссору, но Давыдов предотвратил ее торопливым вопросом: - Какое же у тебя важное дело, Агафон? - Да ведь оно как сказать... Нам оно, конечно, важное, а вот как вы на него поглядите, нам окончательно неизвестно... Одним словом, привез я три заявления, конечно, написанные они чернилом. Выпросили у нашего учетчика огрызок химического карандаша, развели сердечко в кипятке и составили на один лад вот эти самые наши заявления. Давыдов, уже приготовившийся к тому, чтобы учинить Дубцову жесточайший разнос за "иждивенческие настроения", заинтересованно спросил: - Какие заявления? Не обращая внимания на его вопрос, Дубцов продолжал: - С ними, как я понимаю, надо бы к Нагульнову податься, но его дома не оказалось, он в первой бригаде, вот и порешил я передать эти бумажки тебе. Не везти же их обратно! - О чем заявления-то? - нетерпеливо переспросил Давыдов. Даже и тени недавней игривости не осталось на посерьезневшем лице Дубцова. Он не спеша достал из грудного кармана обломок костяной расчески, зачесал вверх слипшиеся от пота волосы, приосанился и только тогда, сдерживая внутреннее волнение и тщательно подбирая слова, заговорил: - Хотим все мы, то есть трое нас охотников оказалось на такое дело, хотим в партию вступать. Вот мы и просим нашу гремяченскую ячейку принять нас в нашу большевистскую партию. Долго мы по ночам прикидывали и так и этак, и разные прения между собой устраивали, но порешили единогласно - вступать! Перед тем как устраиваться на ночевку, уйдем в степь и начинаем критику один на одного наводить, но все-таки признали один одного к партии годными, а там уж как вы промеж себя порешите, так и будет. Один из нас все упирал на то, что он в белых служил, а я ему говорю: "В белых ты служил подневольным рядовым пять месяцев, а в Красную Армию перебежал добровольно и служил командиром отделения два года, значит, последняя твоя служба побивает первую, и к партии ты пригодный". Другой говорил, будто ты, Давыдов, давно ишо приглашал его в партию, но он отказался тогда из-за приверженности к собственным быкам. А зараз он же и говорит: "Какая тут может быть приверженность, ежели кулацкие сынки за оружие берутся и хотят все на старый лад повернуть. Душевно отрекаюсь от всякой жалости к собственным бывшим быкам и прочей живности и записываюсь в партию, чтобы, как и десять лет назад, стоять за Советскую власть в одном строю с коммунистами". Я тоже такого мнения придерживаюсь, вот мы и написали заявления. По совести сказать, написано у всех не дюже разборчиво, но... - Тут Дубцов скосил глаза на Михеича, закончил: - Но ведь мы на счетоводов и писарей не учились, зато - все, что нацарапали, истинная правда. Дубцов умолк, еще раз вытер ладонью обильно выступивший на лбу пот и, слегка наклонившись влево, бережно извлек из правого кармана штанов завернутые в газету заявления. Все это было так неожиданно, что с минуту в комнате стояла тишина. Никто из присутствовавших не проронил ни слова, но зато каждый из них по-своему воспринял сказанное Дубцовым: счетовод, оторвавшись от очередной сводки, в изумлении вздернул очки на лоб и, не моргая, ошалело уставился на Дубцова подслеповатыми глазами; Яков Лукич, будучи не в силах скрыть хмурую и презрительную улыбку, отвернулся, а Давыдов, просияв радостной улыбкой, откинулся на спинку стула так, что стул заходил под ним ходуном и жалобно заскрипел. - Прими наши бумаги, товарищ Давыдов. - Дубцов развернул газету, подал Давыдову несколько листков из школьной тетради, исписанных неровными крупными буквами. - Кто писал заявления? - звонко спросил Давыдов. - Бесхлебнов Младший, я и Кондрат Майданников. Принимая заявления, Давыдов со сдержанным волнением сказал: - Это очень трогательный факт и большое событие для вас, товарищ Дубцов с товарищами Майданниковым и Бесхлебновым, и для нас, Членов гремяченской партячейки. Сегодня ваши заявления я передам Нагульнову, а сейчас поезжай в бригаду и предупреди товарищей, что в воскресенье вечером будем разбирать их заявления на открытом партсобрании. Начнем в шесть часов вечера, в школе. Никаких фактических опозданий не должно быть, являйтесь вовремя. Впрочем, ты же за этим и понаблюдаешь. С обеда запрягайте лошадей, которые получше, и в хутор. Да, вот еще что. Кроме арб, какая-нибудь ехалка есть у вас на стану? - Имеется бричка. - Ну вот на ней и милости просим в хутор. - Давыдов еще раз как-то по-детски просветленно улыбнулся. Но тут же подмигнул Дубцову: - Чтобы на собрание явились приодетые, как женихи! Такое, браток, в жизни один раз бывает. Это, брат, такое событие... Это, милый мой, как молодость: раз в жизни... Ему, очевидно, не хватало слов, и он замолчал, явно взволнованный, а потом вдруг встревоженно спросил: - А бричка-то приличная с виду? - Приличная, на четырех колесах. Но на ней навоз возить можно, а людям ездить днем нельзя, совестно, только - ночью, в потемках. Вся-то ободранная, ошарпанная, по годам, я думаю, мне ровесница, а Кондрат говорит, что ее ишо у Наполеона под Москвой наши хуторные казаки отбили... - Не годится! - решительно заявил Давыдов. - Пришлю за вами дедушку Щукаря на рессорных дрожках. Говорю же, что такое событие один раз в жизни бывает. Ему хотелось как можно торжественнее отметить вступление в партию людей, которых он любил, в которых верил, и он задумался: что бы еще предпринять такое, что могло бы украсить этот знаменательный день? - Школу надо к воскресенью обмазать и побелить, чтобы выглядела как новенькая, - наконец сказал он, рассеянно глядя на Островнова. - Подмести около нее и присыпать песком площадку и школьный двор. Слышишь, Лукич? И внутри полы и парты надраить, потолки помыть, комнаты проветрить, словом - навести полный порядок! - А ежели народу будет так много, что и в школу не влезут все, тогда как? - спросил Яков Лукич. - Клуб бы соорудить - вот это дело! - задумавшись, вместо ответа мечтательно и тихо сказал Давыдов. Но сейчас же вернулся к действительности: - Детей, подростков на собрание не допускать, тогда все поместятся. А школу все равно надо привести в этакий... ну, сказать, праздничный, что ли, вид! - А как нам быть с порученцами? Кто за нашу жизню распишется? - перед тем как уходить, задал вопрос Дубцов. Крепко пожимая ему руку, Давыдов улыбнулся: - Ты про поручителей говоришь? Найдутся! Сегодня вечером напишем вам рекомендации, факт! Ну, счастливого пути. Передавай от нас привет всем косарям и попроси, чтобы не давали траве перестаиваться и чтобы сено в валках не очень пересыхало. Можно на вторую бригаду надеяться? - На нас всегда надейся, Давыдов, - с несвойственной ему серьезностью ответил Дубцов и, поклонившись, вышел. На другой день рано утром Давыдова разбудил хозяин квартиры: - Вставай, постоялец, к тебе коннонарочный прибег с поля боя... Устин Беспалый охлюпкой прискакал из третьей бригады, малость избитый и одетый не по форме... Хозяин ухмылялся во весь рот, но Давыдов спросонья не сразу понял, о чем идет речь; приподняв голову от скомканной подушки, невнятно и равнодушно спросил: - Что надо? - Гонец, говорю, прискакал к тебе, весь побитый, не иначе - за подмогой... Наконец-то Давыдов уяснил смысл сказанного хозяином, стал торопливо одеваться. В сенях он поспешно ополоснул лицо не остывшей за ночь, противно теплой водой, вышел на крыльцо. У нижней приступки, держа в одной руке поводья, а другой замахиваясь на разгоряченную скачкой молодую кобылицу, стоял Устин Рыкалин. Выгоревшая на солнце синяя ситцевая рубаха его была разорвана в нескольких местах до самого подола и держалась на плечах только чудом; левая щека от скулы до подбородка чернела густою синевой, а глаз заплыл багровой опухолью, но правый - блестел возбужденно и зло. - Где это тебя так угораздило? - с живостью спросил Давыдов, сходя с крыльца и позабыв даже поздороваться. - Грабеж, товарищ Давыдов! Грабеж, разбой, больше ничего! - хрипло выкрикнул Устин. - Ну, не сукины ли сыны - пойти на такое дело, а?! Да стой же ты, клятая богом! - И Устин снова с яростью замахнулся на лошадь, едва не наступившую ему на ногу. - Говори толком, - попросил Давыдов. - Толковее и придумать нельзя! Соседи называются, чтоб они ясным огнем сгорели, чтоб их лихоманка растрясла, дармоедов! Как это тебе понравится? Тубянцы, соседи наши, дышло им в рот, нынешнюю ночь воровски приехали в Калинов Угол и увезли не менее тридцати копен нашего сена. На рассвете гляжу - накладывают на две запоздавшие арбы наше собственное, природное сена, а кругом уже - чистота, ни одной копны не видно! Я пал на коня, прискакиваю к ним: "Вы что делаете, такие-разэтакие?! На каком основании наше сено накладываете?!" А один из них, какой на ближней арбе был, смеется, гад: "Было ваше - стало наше. Не косите на чужой земле". - "Как так - на чужой? Повылазило тебе, не видишь, где межевой столб стоит?" А он и говорит: "Ты сам разуй глаза и погляди, столб-то позади тебя стоит. Эта земля спокон веков наша, тубянская. Спаси Христос, что не поленились, накосили нам сенца". Ага, так? Мошенство со столбами учинять? Ну, я его за ногу с арбы сдернул и дал ему разок своей культей промеж глаз, чтобы он зорче глядел и не путал чужую землю со своей... Дал я ему хорошего раза, он и с копылок долой, неустойчивый оказался на ногах. Тут остальные трое подбежали. Ишо одного я заставил землю понюхать, а там уже дальше мне их некогда было бить, потому что они меня вчетвером били. Да разве же один супротив четырех может устоять? Пока наши подоспели на драку, а они меня уже всего разукрасили, как пасхальное яйцо, и рубаху начисто изуродовали. Ну, не гады ли? Как я теперь к своей бабе покажусь? Ну, пущай били бы, а зачем же за грудки хватать и рубаху с плеч спускать? Теперь куда же мне ее девать? На огородное пугало пожертвовать, так и пугало постесняется в таком рванье стоять, а порвать ее девкам на ленты - носить не станут: не тот матерьял... Ну, разве же не попадется мне один на один в степи какой-нибудь из этих тубянцов! Такой же подсиненный к жене вернется, как и я! Обнимая Устина, Давыдов рассмеялся: - Не горюй, рубаха - дело наживное, а синяк до свадьбы заживет. - До твоей свадьбы? - ехидно вставил Устин. - До первой в хуторе. Я-то пока еще ни за кого не сватался. А ты помнишь, что тебе дядюшка твой говорил в воскресенье? "У драчливого петуха гребень всегда в крови". Давыдов улыбался, а про себя думал: "Это же просто красота, что ты, мой милый Устин, за колхозное сено в драку полез, а не за свое личное, собственное. Это же просто трогательный факт!" Но Устин обиженно отстранился: - Тебе, Давыдов, хорошо зубы показывать, а у меня все ребра трещат. Ты смешками не отделывайся, а садись-ка верхи и езжай в Тубянской сено выручать. Эти две арбы мы отбили, а сколько они ночью увезли?! За свой грабеж пущай они наше сенцо п