полк туда прут. За неделю в сотне одиннадцать казаков будто корова языком слизнула! Ну я и заскучал, даже вша на мне появилась от тоски. - Прохор закурил, протянул Григорию кисет, не спеша продолжал: - И вот припало мне возле самых Лисок в разъезде быть. Поехало нас трое. Едем по бугру рыском, во все стороны поглядываем, смотрим - из ярка вылазит красный и руки кверху держит. Подскакиваем к нему, а он кричит: "Станичники! Я - свой! Не рубите, меня, я перехожу на вашу сторону!" И черт меня попутал: с чего-то зло меня взяло, подскочил я к нему и говорю: "А ты, говорю, сукин сын, ежли взялся воевать, так сдаваться не должон! Подлюка ты, говорю, этакая. Не видишь, что ли, что мы и так насилу держимся? А ты сдаешься, укрепление нам делаешь?!" Да с тем ножнами его с седла и потянул вдоль спины. И другие казаки, какие были со мной, тоже ему втолковывают: "Разве это резон так воевать, крутиться, вертеться на все стороны? Взялись бы дружнее - вот бы и войне концы!" А черт его знал, что он, этот перебежчик, офицер? А он им в аккурат и оказался! Как я его вгорячах вдарил ножнами, он побелел с лица и тихо так говорит: "Я - офицер, и вы не смейте меня бить! Я сам в старое время в гусарах служил, а к красным попал по набилизации, и вы меня доставьте к вашему командиру, там я ему все расскажу". Мы говорим: "Давай твой документ". А он гордо так отвечает: "Я с вами и говорить не желаю, ведите меня к вашему командиру!" - Так чего ж ты об этом при жене не схотел гутарить? - удивленно прервал Григорий. - До этого ишо не дошло, об чем я при ней не мог рассказывать, и ты меня, пожалуйста, не перебивай. Решили мы его доставить в сотню, а зря... Было бы нам его там же убить, и делу конец. Но мы его пригнали, как и полагается, а через день глядим - назначают нам его командиром сотни. Это как? Вот тут и началось! Вызывает он меня, спустя время, спрашивает: "Так-то ты сражаешься за единую неделимую Россию, сукин сын? Ты что мне говорил, когда меня в плен забирал, помнишь?" Я - туда, я - сюда, не дает он мне никакой пощады - и как вспомнит, что я его ножнами потянул, так аж весь затрясется! "Ты знаешь, говорит, что я - ротмистр гусарского полка и дворянин, а ты, хам, смог меня бить?" Вызывает раз, вызывает два, и нету мне от него никакой милости. Велит взводному без очереди меня в заставы и караулы посылать, наряды на меня сыплются, как горох из ведра, ну, словом, съедает меня, стерва, поедом! И такую же гонку гонит на остальных двоих, какие вместе со мной в разъезде были, когда его в плен забирали. Ребяты терпели-терпели, а потом отзывают как-то меня и говорят: "Давай его убьем, иначе он не даст нам жизни!" Подумал я и решил рассказать обо всем командиру полка, а убивать не дозволила совесть. При том моменте, когда забирали его в плен, можно было бы кокнуть, а уж посля как-то рука у меня не подымалась... Жена курицу режет - и то я глаза зажмуряю, а тут человека надо убить... - Убили-таки? - снова прервал Григорий. - Погоди трошки, все узнаешь. Ну, рассказал я командиру полка, достиг до него, а он засмеялся и говорит: "Нечего тебе, Зыков, обижаться, раз ты его сам бил, и дисциплину он правильно устанавливает. Он хороший и знающий офицер". С тем я и ушел от него, а сам думаю: "Повесь ты этого хорошего офицера себе на гайтан заместо креста, а я с ним в одной сотне служить не согласный!" Попросил перевесть меня в другую сотню - тоже ничего не получилось, не перевели. Тут я и надумал из части смыться. А как смоешься? Отодвинули нас в ближний тыл на недельный отдых, и тут меня сызнова черт попутал... Думаю: не иначе надо мне раздобыться каким-нибудь завалященьким трипперишком, тогда попаду в околодок, а там и отступление подойдет, дело на это запохаживалось. И, чего сроду со мной не было, начал я за бабами бегать, приглядываться, какая с виду ненадежней. А разве ее угадаешь? На лбу у нее не написано, что она больная, вот тут и подумай! - Прохор ожесточенно сплюнул, прислушался - не идет ли жена. Григорий прикрыл ладонью рот, чтобы спрятать улыбку, блестя сузившимися от смеха глазами, спросил: - Добыл? Прохор посмотрел на него слезящимися глазами. Взгляд их был грустен и спокоен, как у старой доживающей век собаки. После недолгого молчания он сказал: - А ты думаешь, легко его было добыть? Когда не надо - его ветром надует, а тут, как на пропасть, не найду, да и все, хучь криком кричи! Полуотвернувшись, Григорий беззвучно смеялся, потом отнял от лица ладонь, прерывающимся голосом спросил: - Не томи, ради Христа! Нашел или нет? - Конечно, тебе - смех... - обиженно проговорил Прохор. - Дурачье дело над чужой бедой смеяться, я так понимаю. - Да я и не смеюсь... Дальше-то что? - А дальше начал я за хозяйской дочерью притоптывать. Девка лет сорока, может - чуть помоложе. Из лица вся на угрях, и видимость, ну, одним словом - не дай и не приведи! Подсказали соседи, что она недавно к фершалу учащивала. "Уж у этой, думаю, непременно разживусь!" И вот я вокруг нее, чисто молодой кочет, хожу, зоб надуваю и всякие ей слова... И откуда что у меня бралось, сам не пойму! - Прохор виновато улыбнулся и даже как будто слегка повеселел от воспоминаний. - И жениться обещал, и всякую другую пакость говорил... И так-таки достиг ее, улестил, и доходит дело близко до греха, а она как вдарится в слезы! Я так, я сяк, спрашиваю: "Может, ты больная, так это, мол, ничего, даже ишо лучше". А сам боюсь: дело ночное, как раз ишо кто-нибудь припрется в мякинник на этот наш шум. "Не кричи, говорю, за-ради Христа! И ежели ты больная - не боись, я из моей к тебе любви на все согласный!" А она и говорит: "Милый мой Прошенька! Не больная я ни чуточку. Я - честная девка, боюся - через это и кричу". Не поверишь, Григорий Пантелевич, как она мне это сказала - так по мне холодный пот и посыпался! "Господи Исусе, думаю, вот это я нарвался! Ишо чего недоставало!.." Не своим голосом я у ней спрашиваю: "А чего ж ты, проклятая, к фершалу бегала? К чему ты людей в обман вводила?" - "Бегала я, говорит, к нему - притирку для чистоты лица брала". Схватился я тут за голову и говорю ей: "Вставай и уходи от меня зараз же, будь ты проклята, анчихрист страшный! Не нужна ты мне честная и не буду я на тебе жениться!" - Прохор сплюнул с еще большим ожесточением, неохотно продолжал: - Так и пропали мои труды задаром. Пришел в хату, забрал свои манатки и перешел на другую квартиру в эту же ночь. Потом уж ребяты подсказали, и я от одной вдовы получил, чего мне требовалось. Только уж тут я действовал напрямки, спросил: "Больна?" - "Немножко, говорит, есть". - "Ну, и мне его не пуд надо". Заплатил ей за выручку двадцатку-керенку, а на другой день покрасовался на свою достижению и зафитилил в околодок, а оттуда прямо домой. - Ты без коня приехал? - Как так - без коня? С конем и с полной боевой выкладкой. Коня мне в околодок ребяты прислали. Только не в этом дело; посоветуй: что мне бабе говорить? Или, может, лучше от греха к тебе пойтить переночевать? - Нет уж, к черту! Ночуй дома. Скажи, что раненый. Бинт есть? - Есть личный пакет. - Ну и действуй. - Не поверит, - уныло сказал Прохор, но все же встал. Порывшись в сумах, ушел в горницу, негромко сказал оттуда: - Прийдет она - займи ее разговором, а я на одной ноге! Григорий, сворачивая папироску, обдумывал план поездки. "Лошадей спрягем и поедем на паре, - решил он. - Надо на вечер выезжать, чтобы не видали наши, что Аксютку беру с собой. Хотя все одно узнают..." - Не досказал я тебе про сотенного. - Прохор, прихрамывая, вышел из горницы, подсел к столу. - Убили наши его на третий день, как я в околодок попал. - Да ну? - Ей-богу! В бою стукнули его сзади, на том дело и кончилось. Выходит, зазря я беду принимал, вот что досадно! - Не нашли виноватого? - рассеянно спросил Григорий, поглощенный мыслями о предстоящей поездке. - Когда там искать! Началась такая передвижка, что не до него было. Да что это баба моя пропала? Этак и пить расхочется. Когда думаешь ехать? - Завтра? - Не перегодим денек? - Это к чему же? - Я хучь бы вшей обтрес, неинтересно с ними ехать. - Дорогой будешь обтрясать. Ждать дело не указывает. Красные в двух переходах от Вешек. - С утра поедем? - Нет, на ночь. Нам лишь бы до Каргинской добраться, там и заночуем. - А не прихватют нас красные? - Надо быть насготове. Я вот что... Я думаю с собой Аксинью Астахову взять. Супротив ничего не имеешь? - А мне-то что? Бери хучь двух Аксиньев... Коням будет тяжеловато. - Тяжесть небольшая. - Несподручно с бабами ездить... И на холеру она тебе сдалась? То бы мы одни и нужды не знали! - Прохор вздохнул, глядя в сторону, сказал: - Я так и знал, что ты ее с собой поволокешь. Все женихаешься... Эх, кнут по тебе, Григорий Пантелевич, давно кричит горькими слезьми! - Ну, это тебя не касается, - холодно сказал Григорий. - Жене об этом не разбреши. - А раньше-то я разбрехивал? Ты хучь бы совесть поимел? А дом она на кого же бросит? В сенцах послышались шаги. Вошла хозяйка. На сером пуховом платке ее искрился снег. - Метель? - Прохор достал из шкафа стаканчики и только тогда спросил: - Да ты принесла чего-нибудь? Румяная жена его достала из-за пазухи две запотевшие бутылки, поставила на стол. - Ну вот и дорожку погладим! - оживленно сказал Прохор. Понюхав самогон, по запаху определил: - Первач! И крепкий до дьявола! Григорий выпил два небольших стаканчика и, сославшись на усталость, ушел домой. XXVI - Ну, война кончилась! Пихнули нас красные так, что теперича до самого моря будем пятиться, пока не упремся задом в соленую воду, - сказал Прохор, когда выехали на гору. Внизу, повитый синим дымом, лежал Татарский. За снежной розовеющей кромкой горизонта садилось солнце. Под полозьями хрустко поскрипывал снег. Лошади шли шагом. В задке пароконных саней, привалившись спиной к седлам, полулежал Григорий. Рядом с ним сидела Аксинья, закутанная в донскую опушенную поречьем шубу. Из-под белого пухового платка блестели, радостно искрились ее черные глаза. Григорий искоса посматривал на нее, видел нежно зарумяневшую на морозе щеку, густую черную бровь и синевато поблескивающий белок под изогнутыми заиневшими ресницами. Аксинья с живым любопытством осматривала заснеженную, сугробистую степь, натертую до глянца дорогу, далекие, тонущие во мгле горизонты. Все было ново и необычно для нее, привыкшей не покидать дома, все привлекало ее внимание. Но изредка, опустив глаза и ощущая на ресницах приятный пощипывающий холодок инея, она улыбалась тому, что так неожиданно и странно сбылась давно пленившая ее мечта - уехать с Григорием куда-нибудь подальше от Татарского, от родной и проклятой стороны, где так много она перестрадала, где полжизни промучилась с нелюбимым мужем, где все для нее было исполнено неумолчных и тягостных воспоминаний. Она улыбалась, ощущая всем телом присутствие Григория, и уже не думала ни о том, какой ценою досталось ей это счастье, ни о будущем, которое было задернуто такой же темной мглой, как и эти степные, манящие вдаль горизонты. Прохор, случайно оглянувшись, заметил трепетную улыбку на румяных и припухших от мороза губах Аксиньи, с досадой спросил: - Ну, чего оскаляешься-то? Невеста, да и только! Рада, что из дому вырвалась? - А ты думаешь, не рада? - звонко ответила Аксинья. - Нашла радость... Глупая ты баба! Ишо не видно, чем эта прогулка кончится, и ты загодя не ухмыляйся, прибери зубы. - Мне хуже не будет. - Погляжу я на вас, и до того тошно мне становится... - Прохор яростно замахнулся на лошадей кнутом. - А ты отвернись и - палец в рот, - смеясь, посоветовала Аксинья. - Опять же оказалась ты глупая! Так я с пальцем в роте и должен до моря ехать? Выдумала! - Через чего же это тебе тошнота прикинулась? - Молчала бы! Муж-то где? Схватилась с чужим дядей и едешь черт те куда! А ежели зараз Степан в хутор заявился, тогда как? - Знаешь что, Проша, ты бы в наши дела не путался, - попросила Аксинья, - а то и тебе счастья не будет. - Я в ваши дела и не путаюсь, на шута вы мне сдались! Сказать-то я могу свою мнению? Или мне с вами заместо кучера ехать и с одними коньми гутарить? Тоже выдумала! Нет, ты хучь серчай, Аксинья, хучь не серчай, а драть бы тебя надо доброй хворостиной, драть, да ишо и кричать не велеть! А насчет счастья меня не пужай, я его с собой везу. Оно у меня особое, такое, что и петь не поет и спать не дает... Но, проклятые! Все бы вы шагом шли, сатаны лопоухие! Улыбаясь, Григорий слушал, а потом примиряюще сказал: - Не ругайтесь попервам. Дорога нам лежит длинная, ишо успеете. Чего ты к ней привязываешься, Прохор? - А того я к ней привязываюсь, - ожесточенно сказал Прохор, - что пущай она мне зараз лучше поперек не говорит. Я зараз так думаю, что нету на белом свете ничего хуже баб! Это - такое крапивное семя... это, братец ты мой, у бога самая плохая выдумка - бабы! Я бы их, чертей вредных, всех до одной перевел, чтобы они и не маячили на свете! Вот я какой на них злой зараз! И чего ты смеешься? Дурачье дело - над чужой бедой смеяться! Подержи вожжи, я слезу на минуту. Прохор долго шел пешком, а потом угнездился в санях и разговора больше не заводил. Ночевали в Каргинской. Наутро, позавтракав, снова тронулись в путь и к ночи оставили за собой верст шестьдесят дороги. Огромные обозы беженцев тянулись на юг. Чем больше удалялся Григорий от юрта Вешенской станицы, тем труднее становилось найти место для ночлега. Около Морозовской стали попадаться первые воинские части казаков. Шли конные части, насчитывавшие всего по тридцать - сорок сабель, нескончаемо тянулись обозы. В хуторах все помещения к вечеру оказывались занятыми, и негде было не только переночевать, но и поставить лошадей. На одном из тавричанских участков, бесцельно проездив в поисках дома, где бы можно было переночевать, Григорий вынужден был провести ночь в сарае. К утру намокшая во время метели одежда замерзла, покоробилась и гремела при каждом движении. Почти всю ночь Григорий, Аксинья и Прохор не спали и только перед рассветом согрелись, разложив за двором костер из соломы. Наутро Аксинья робко предложила: - Гриша, может, передневали бы тут? Всю ночь промучились на холоду и почти не спали, может, отдохнем трошки? Григорий согласился. С трудом он нашел свободный угол. Обозы с рассветом тронулись дальше, но походный лазарет, перевозивший сто с лишним человек раненых и тифозных, тоже остался на дневку. В крохотной комнатушке, на грязном земляном полу спало человек десять казаков. Прохор внес полсть и мешок с харчами, возле самых дверей постелил соломы, взял за ноги и оттащил в сторону какого-то беспробудно спавшего старика, сказал с грубоватой лаской: - Ложись, Аксинья, а то ты так переморилась, что и на себя стала непохожа. К ночи на участке снова набилось полным-полно народу. До зари на проулках горели костры, слышались людские голоса, конское ржание, скрип полозьев. Чуть забрезжил рассвет - Григорий разбудил Прохора, шепнул: - Запрягай. Надо трогаться. - Чего так рано? - зевая, спросил Прохор. - Послухай. Прохор приподнял от седельной подушки голову, услышал глухой и далекий раскат орудийного выстрела. Умылись, поели сала и выехали из ожившего участка. В проулках рядами стояли сани, суетились люди, в предрассветной тьме кто-то хрипло кричал: - Нет уж, хороните их сами! Пока мы выроем на шесть человек могилу - полдень будет! - Та хиба ж мы обязаны их ховать? - спокойно спрашивал второй. - Небось зароете! - кричал хрипатый. - А не хочете - пусть лежат, тухнут у вас, мне дела нет! - Та шо вы, господин дохтор! Нам колы усих ховать, яки из проезжих помырають, так тике це и робыть. Мабуть, сами приберете? - Иди к черту, олух царя небесного! Что мне, из-за тебя лазарет красным сдавать прикажешь? Объезжая запрудившие улочку подводы, Григорий сказал: - Мертвые никому не нужны... - Тут до живых-то дела нету, а то - мертвые, - отозвался Прохор. На юг двигались все северные станицы Дона. Многочисленные обозы беженцев перевалили через железную дорогу Царицын - Лихая, приближались к Манычу. Находясь неделю в дороге, Григорий расспрашивал о татарцах, но в хуторах, через которые доводилось ему проезжать, татарцы не были: по всей вероятности, они уклонились влево и ехали, минуя слободы украинцев, через казачьи хутора на Обливскую. Только на тринадцатые сутки Григорию удалось напасть на след хуторян. Уже за железной дорогой, в одном из хуторов, он случайно узнал, что в соседнем доме лежит больной тифом казак Вешенской станицы. Григорий пошел узнать, откуда этот больной, и, войдя в низенькую хатенку, увидел лежавшего на полу старика Обнизова. От него он узнал, что татарцы уехали позавчера из этого хутора, что среди них много заболевших тифом, что двое уже умерли в дороге и что его, Обнизова, оставили тут по его собственному желанию. - Коль почунеюсь и красные товарищи смилуются надо мной, не убьют - как-нибудь доберусь до дому, а нет - помру тут. Помирать-то все одно где, везде несладко... - прощаясь с Григорием, сказал старик. Григорий спросил о здоровье отца, но Обнизов ответил, что ничего не может сказать, так как ехал на одной из задних подвод и от хутора Малаховского Пантелея Прокофьевича не видел. На следующей ночевке Григорию повезло: в первом же доме, куда он зашел, чтобы попроситься переночевать, встретил знакомых казаков с хутора Верхне-Чирского. Они потеснились, и Григорий устроился возле печки. В комнате вповалку лежало человек пятнадцать беженцев, из них трое больных тифом и один обмороженный. Казаки сварили на ужин пшенной каши с салом, радушно предложили Григорию и его спутникам. Прохор и Григорий ели с аппетитом, Аксинья отказалась. - Аль не голодная? - спросил Прохор, за последние дни без видимой причины изменивший свое отношение к Аксинье и обращавшийся с ней грубовато, но участливо. - Что-то тошно мне... - Аксинья накинула платок, вышла во двор. - Не захворала она? - обращаясь к Григорию, спросил Прохор. - Кто ее знает. - Григорий отставил тарелку с кашей, тоже вышел во двор. Аксинья стояла около крыльца, прижав к груди ладонь. Григорий обнял ее, с тревогой спросил: - Ты чего, Ксюша? - Тошно, и голова болит. - Пойдем в хату, приляжешь. - Иди, я зараз. Голос у нее был глухой и безжизненный, движения вялые. Григорий пытливо посмотрел на нее, когда она вошла в жарко натопленную комнату, заметил горячий румянец на щеках, подозрительный блеск глаз. Сердце у него тревожно сжалось: Аксинья была явно больна. Он вспомнил, что и вчера она жаловалась на озноб и головокружение, а перед утром так вспотела, что курчеватые на шее прядки волос стали мокрые, словно после мытья, он заметил это, проснувшись на заре, и долго не сводил глаз со спавшей Аксиньи, и не хотел вставать, чтобы не потревожить ее сон. Аксинья мужественно переносила дорожные лишения, она даже подбадривала Прохора, который не раз говаривал: "И чего это за черт, за война, и кто ее такую выдумал? Едешь день-деньской, а приедешь - заночевать негде, и неизвестно, докуда же так будем командироваться?" Но в этот день не выдержала и Аксинья. Ночью, когда улеглись спать, Григорию показалось, что она плачет. - Ты чего это? - спросил он шепотом. - Чего у тебя болит? - Захворала я... Как же теперь будем? Бросишь меня? - Ну вот, дура! Как же я тебя брошу? Не кричи, может, это так у тебя, приостыла с дороги, а ты уж испужалась. - Гришенька, это - тиф. - Не болтай зря! Ничего не видно; лоб у тебя холодный, может, и не тиф, - утешал Григорий, но в душе был убежден, что Аксинья заболела сыпняком, и мучительно раздумывал, как же поступить с ней, если болезнь свалит ее с ног. - Ох, тяжело так ехать! - шептала Аксинья, прижимаясь к Григорию. - Ты глянь, сколько народу набивается на ночевках! Вши нас заедят, Гриша! А мне и обглядеть себя негде, скрозь - мужчины... Я вчера уж вышла в сарай, растелешилась, а их на рубахе... Господи, я сроду такой страсти не видала! Я как вспомню про них - и тошно мне становится, исть ничего не хочу... А вчера ты видал у этого старика, какой на лавке спал, сколько их? Прямо посверх чекменя полозеют. - Ты об них не думай, заладила черт те об чем! Ну вши - и вши, их на службе не считают, - с досадой прошептал Григорий. - У меня все тело зудит. - У всех зудит, чего ж теперь делать? Терпи. Приедем в Екатеринодар - там обмоемся. - А чистое хучь не надевай, - со вздохом сказала Аксинья. - Пропадем мы от них, Гриша! - Спи, а то завтра рано будем трогаться. Григорий долго не мог уснуть. Не спала и Аксинья. Она несколько раз всхлипнула, накрыв голову полой шубы, потом долго ворочалась, вздыхала и уснула только тогда, когда Григорий, повернувшись к ней лицом, обнял ее. Среди ночи Григорий проснулся от резкого стука. Кто-то ломился в дверь, зычно кричал: - А ну, открывайте! А то дверь сломаем! Поснули, проклятые!.. Хозяин, пожилой и смирный казак, вышел в сени, спросил: - Кто такой? Чего вам надо? Ежли ночевать - так у нас негде, и так полным-полно, повернуться негде. - Открывай, тебе говорят! - кричали с надворья. В переднюю комнату, широко распахнув двери, ввалилось человек пять вооруженных казаков. - Кто у тебя ночует? - спросил один из них, чугунно-черный от мороза, с трудом шевеля замерзшими губами. - Беженцы. А вы кто такие? Не отвечая, один из них шагнул в горницу, крикнул: - Эй, вы! Разлеглись! Выметайтесь отсель зараз же! Тут войска становются. Подымайтесь, подымайтесь! Да попроворней, а то мы скоро вас вытряхнем! - Ты кто такой, что так орешь? - хриплым спросонья голосом спросил Григорий и медленно поднялся. - А вот я тебе покажу, кто я такой! - Казак шагнул к Григорию, в тусклом свете керосиновой лампочки в руке его матово блеснуло дуло нагана: - Вон ты какой шустрый... - вкрадчиво проговорил Григорий, - а ну-ка, покажи свою игрушку! - Быстрым движением он схватил казака за кисть руки, стиснул ее с такой силой, что казак охнул и разжал пальцы. Наган с мягким стуком упал на полсть. Григорий оттолкнул казака, проворно нагнулся, поднял наган, положил его в карман, спокойно сказал: - А теперь давай погутарим. Какой части? Сколько вас таких расторопных тут? Казак, оправившись от неожиданности, крикнул: - Ребяты! Сюда! Григорий подошел к двери и, став на пороге, прислонясь спиной к косяку, сказал: - Я сотник Девятнадцатого Донского полка. Тише! Не орать! Кто это там гавкает? Вы что это, милые станишники, развоевались? Кого это вы будете вытряхивать? Кто это вам такие полномочия давал? А ну, марш отседова! - Ты чего шумишь? - громко сказал один из казаков. - Видали мы всяких сотников! Нам, что же, на базу ночевать? Очищайте помещению! Нам такой приказ отдатый - всех беженцев выкидывать из домов, понятно вам? А то, ишь ты, расшумелся! Видали мы вас таких! Григорий подошел в упор к говорившему, не разжимая зубов, процедил: - Таких ты ишо не видал. Сделать из одного тебя двух дураков? Так я сделаю! Да ты не пяться! Это не мой наган, это я у вашего отобрал. На, отдашь ему, да поживей катитесь отседова, пока я бить не начал, а то я с вас скоро шерсти нарву! - Григорий легонько повернул казака, толкнул его к выходу. - Дать ему взбучки? - раздумчиво спросил дюжий казак с лицом, закутанным верблюжьим башлыком. Он стоял позади Григория, внимательно осматривая его, переступая с ноги на ногу, поскрипывая огромными валенками, подшитыми кожей. Григорий повернулся к нему лицом и, уже не владея собой, сжал кулаки, но казак поднял руку, дружелюбно сказал: - Слухай, ты, ваше благородие или как там тебя: погоди, не намахивайся! Мы уйдем от скандалу. Но ты, по нонешним временам, на казаков не дюже напирай. Зараз опять подходит такое сурьезное время, как в семнадцатом году. Нарвешься на каких-нибудь отчаянных - и они из одного тебя не то что двоих - пятерых сделают! Мы видим, что офицер из тебя лихой, и по разговору, сдается мне, вроде из нашего брата ты, так ты уж зараз держи себя поаккуратней, а то греха наживешь... Тот, у которого Григорий отобрал наган, сказал раздраженно: - Будет тебе ему акафист читать! Пойдемте в соседнюю хату. - Он первый шагнул к порогу. Проходя мимо Григория, покосился на него, сожалеюще сказал: - Не хочем мы, господин офицер, связываться с тобой, то бы мы тебя окрестили! Григорий презрительно скривил губы: - Это ты бы самое и крестил? Иди, иди, пока я с тебя штаны не снял! Крестильщик нашелся! Жалко, что наган твой отдал, таким ухватистым, как ты, не наганы носить, а овечьи чески! - Пойдемте, ребята, ну его к черту! Не тронь - оно вонять не будет! - добродушно посмеиваясь, проговорил один из казаков, не принимавших участия в разговоре. Ругаясь, грохоча смерзшимися сапогами, казаки толпой вышли в сени. Григорий сурово приказал хозяину: - Не смей открывать двери! Постучат и уйдут, а нет - разбуди меня. Верхнечирцы, проснувшиеся от шума, вполголоса переговаривались. - Вот как рухнулась дисциплина! - сокрушенно вздохнул один из стариков. - С офицером и как, сукины сыны, разговаривают... А будь это в старое время? Их бы на каторгу упекли! - Разговаривают - это что! Видал, драться намерялись! "Дать ему взбучки?" - говорит один, этот, нерубленная тополина, какой в башлыке. Вот враженяки, какие отчаянные стали! - И ты им это так простишь, Григорий Пантелевич? - спросил один из казаков. Укрываясь шинелью и с беззлобной улыбкой прислушиваясь к разговору, Григорий ответил: - А чего с них возьмешь? Они зараз ото всех оторвались и никому не подчиняются; идут шайкой, без командного состава, кто им судья и кто начальник? Над ними тот начальник, кто сильнее их. У них, небось, и офицера-то ни одного в части не осталось. Видал я такие сотни, гольная безотцовщина! Ну, давайте спать. Аксинья тихо прошептала: - И на что ты с ними связывался, Гриша? Не наскакивай ты на таких, ради Христа! Они и убить могут, такие-то оглашенные. - Спи, спи, а то завтра рано подымемся. Ну, как ты себя сознаешь? Не легчает тебе? - Так же. - Голова болит? - Болит. Видно, не подыматься мне уж... Григорий приложил ладонь ко лбу Аксиньи, вздохнул: - Полышет-то от тебя как, будто от печки. Ну, ничего, не робей! Баба ты здоровая, поправишься. Аксинья промолчала. Ее томила жажда. Несколько раз она выходила в кухню, пила противную степлившуюся воду и, преодолевая тошноту и головокружение, снова ложилась на полсть. За ночь являлось еще партии четыре постояльцев. Они стучали прикладами в дверь, открывали ставни, барабанили в окна и уходили только тогда, когда хозяин, наученный Григорием, ругаясь, кричал из сенцев: "Уходите отсюда! Тут штаб бригады помещается!" На рассвете Прохор и Григорий запрягли лошадей. Аксинья с трудом оделась, вышла. Всходило солнце. Из труб к голубому небу стремился сизый дымок. Озаряемая снизу солнцем, высоко в небе стояла румяная тучка. Густой иней лежал на изгороди, на крышах сараев. От лошадей шел пар. Григорий помог Аксинье сесть в сани, спросил: - Может, ты приляжешь? Так тебе ловчее будет. Аксинья утвердительно кивнула головой. Она с молчаливой благодарностью, взглянула на Григория, когда он заботливо укутал ей ноги, прикрыла глаза. В полдень, когда остановились в поселке Ново-Михайловском, расположенном верстах в двух от шляха, кормить лошадей, Аксинья уже не смогла встать с саней. Григорий под руку ввел ее в дом, уложил на кровать, гостеприимно предложенную хозяйкой. - Тебе плохо, родимая? - спросил он, наклоняясь над побледневшей Аксиньей. Она с трудом раскрыла глаза, посмотрела затуманенным взором и снова впала в полузабытье. Григорий трясущимися руками снял с нее платок. Щеки Аксиньи были холодны как лед, а лоб пылал, и на висках, где проступала испарина, намерзли сосульки, К вечеру Аксинья потеряла сознание. Перед этим она попросила пить, шепнула: - Только холодной воды, снеговой. - Помолчала и внятно произнесла: - Кличьте Гришу. - Я тут. Чего ты хочешь, Ксюша? - Григорий взял ее руку, погладил неумело и застенчиво. - Не бросай меня, Гришенька! - Не брошу я. С чего ты берешь? - Не бросай в чужой стороне... Помру я тут. Прохор подал воды. Аксинья жадно припала спекшимися губами к краю медной кружки, отпила несколько глотков, со стоном уронила голову на подушку. Через пять минут она бессвязно и невнятно заговорила, Григорий, сидевший у изголовья, разобрал несколько слов: "Надо стирать... подсиньки добудь... рано..." Невнятная речь ее перешла в шепот. Прохор покачал головой, с укором сказал: - Говорил тебе, не бери ее в дорогу! Ну, что теперь будем делать? Наказание, да и только, истинный бог! Ночевать тут будем? Оглох ты, что ли? Ночевать, спрашиваю, тут будем или тронемся дальше? Григорий промолчал. Он сидел сгорбясь, не сводя глаз с побледневшего лица Аксиньи. Хозяйка - радушная и добрая женщина, - указывая глазами на Аксинью, тихонько спросила у Прохора: - Жена ихняя? И дети есть? - И дети есть, все есть, одной удачи нам нету, - бормотнул Прохор. Григорий вышел во двор, долго курил, присев на сани. Аксинью надо было оставлять в поселке, дальнейшая поездка могла окончиться для нее гибелью. Это было Григорию ясно. Он вошел в дом, снова присел к кровати. - Будем ночевать, что ли? - спросил Прохор. - Да. Может, и завтра перестоим. Вскоре пришел хозяин - низкорослый и щуплый мужик с пронырливыми бегающими глазами. Постукивая деревяшкой (одна нога его была отнята по колено), он бодро прохромал к столу, разделся, недоброжелательно покосился на Прохора, спросил: - Господь гостей дал? Откуда? - И, не дожидаясь ответа, приказал жене: - Живо дай что-нибудь перехватить, голодный я, как собака! Он ел долго и жадно. Шныряющий взгляд его часто останавливался на Прохоре, на неподвижно лежавшей Аксинье. Из горницы вышел Григорий, поздоровался с хозяином. Тот молча кивнул головой, спросил: - Отступаете? - Отступаем. - Отвоевались, ваше благородие? - Похоже. - Это, что же, жена ваша? - Хозяин кивнул в сторону Аксиньи. - Жена. - Зачем же ты ее на койку? А самим где спать? - с неудовольствием обратился он к жене. - Больная, Ваня, жалко, как-никак. - Жалко! Всех не ужалеешь, вон их сколько прет! Стесните вы нас, ваше благородие... В голосе Григория прозвучала несвойственная ему просительность, почти мольба, когда он, обращаясь к хозяевам, прижимая руку к груди, сказал: - Добрые люди! Пособите моей беде, ради Христа. Везть дальше ее нельзя, помрет, дозвольте оставить ее у вас. За догляд я заплачу, сколько положите, и всю жизню буду помнить вашу доброту... Не откажите, сделайте милость? Хозяин вначале отказался наотрез, ссылаясь на то, что ухаживать за больной будет некогда, что она стеснит их, а потом, кончив обедать, сказал: - Само собой - даром кто же будет за ней уход несть. А сколько бы вы положили за уход? Сколько вам будет не жалко положить за наши труды? Григорий достал из кармана все деньги, какие имел, протянул хозяину. Тот нерешительно взял пачку донских кредиток - слюнявя пальцы, пересчитал их, осведомился: - А николаевских у вас нету? - Нет. - Может, керенки есть? Эти уж больно ненадежные... - И керенок нету. Хотите, коня своего оставлю? Хозяин долго соображал, потом раздумчиво ответил: - Нет. Я бы, конечно, взял лошадь, нам в крестьянстве лошадь - первое дело, но по нынешним временам это не подходит, не белые, так красные все одно ее заберут, и попользоваться не прийдется. У меня вон какая-то безногая кобыленка держится, и то души нет, того и гляди, и эту обратают и уведут со двора. - Он помолчал в раздумье и, как бы оправдываясь, добавил: - Вы не подумайте, что я такой ужасный жадный, упаси бог! Но посудите сами, ваше благородие: она пролежит месяц, а то и больше, то подай ей, то прими, опять же кормить ее надо, хлебец, молочко, какое-то там яичко, мясца, а ведь все это денежку стоит, так я говорю? Также и постирать за ней надо, и обмыть ее, и все такое прочее... То моя баба по хозяйству возилась, а то надо возле нее уход несть. Это дело нелегкое! Нет, вы уж не скупитесь, накиньте что-нибудь. Я - инвалид, видите - безногий, какой из меня добытчик и работник? Так, живем, чем бог пошлет, с хлеба да на квас перебиваемся... С закипевшим глухим раздражением Григорий сказал: - Я не скуплюсь, добрая твоя душа. Все деньги, какие были, я тебе отдал, я проживу и без денег. Чего же ты ишо хочешь с меня? - Так уж и все деньги вы отдали! - недоверчиво усмехнулся хозяин. - При вашем жалованье у вас их должно быть целые сумки. - Ты скажи прямо, - бледнея, проговорил Григорий: - Оставите вы у себя больную или нет? - Нет, уж раз вы так считаетесь - оставлять ее нам нету резону. - Голос хозяина звучал явно обиженно. - Тоже, дело это не из простых... Жена офицера, то да се, соседи узнают, а там товарищи прийдут следом за вами, узнают и начнут тягать... Нет, в таком разе забирайте ее, может, кто из соседей согласится, возьмет. - С видимым сожалением он вернул Григорию деньги, достал кисет и начал сворачивать цигарку. Григорий надел шинель, сказал Прохору: - Побудь возле нее, я пойду приищу квартиру. Он уже взялся за дверную скобу, хозяин остановил его: - Погодите, ваше благородие, чего вы спешите? Вы думаете, мне не жалко бедную женщину? Очень даже жалко, и сам я в солдатах служил и уважаю ваше звание и чин. А к этим деньгам вы не могли бы чего-нибудь добавить? Тут не выдержал Прохор. Побагровев от возмущения, он прорычал: - Чего же тебе добавлять, аспид ты безногий?! Отломать тебе последнюю ногу, вот чего тебе надо добавить! Григорий Пантелевич! Дозволь, я его изватлаю, как цуцика, а посля погрузим Аксинью и поедем, будь он трижды, анафема, проклят!.. Хозяин выслушал задыхающуюся речь Прохора, не прервав его ни словом; под конец сказал: - Напрасно вы меня обижаете, служивые! Тут - дело полюбовное, и ругаться, остужаться нам не из чего. Ну, чего ты на меня накинулся, казачок? Да разве я о деньгах говорю? Я вовсе не об этой добавке речь вел! Я к тому сказал, что, может, у вас есть какое лишнее вооружение, ну, скажем, винтовка или какой ни на есть револьвер... Вам все равно это, иметь или не иметь, а для нас, по нынешним временам, это - целое состояние. Для дома непременно надо оружие иметь! Вот к чему я это подводил! Давайте деньги, какие давали, и прикиньте к этому винтовочку, и - по рукам, оставляйте вашу больную, будем глядеть за ней, как за своей родной, вот вам крест! Григорий посмотрел на Прохора, тихо сказал: - Дай ему мою винтовку, патронов, а потом иди запрягай. Нехай остается Аксинья... Бог мне судья, но везть ее на смерть я не могу! XXVII Дни потянулись серые и безрадостные. Оставив Аксинью, Григорий сразу утратил интерес к окружающему. С утра садился в сани, ехал по раскинувшейся бескрайней, заснеженной степи, к вечеру, приискав где-нибудь пристанище для ночлега, ложился спать. И так изо дня в день. То, что происходило на отодвигавшемся к югу фронте, его не интересовало. Он понимал, что настоящее, серьезное сопротивление кончилось, что у большинства казаков иссякло стремление защищать родные станицы, что белые армии, судя по всему, заканчивают свой последний поход и, не удержавшись на Дону, - на Кубани уже не смогут удержаться... Война подходила к концу. Развязка наступала стремительно и неотвратимо. Кубанцы тысячами бросали фронт, разъезжались по домам. Донцы были сломлены. Обескровленная боями и тифом, потерявшая три четверти состава, Добровольческая армия была не в силах одна противостоять напору окрыленной успехами Красной Армии. Среди беженцев шли разговоры, что на Кубани растет возмущение, вызванное зверской расправой генерала Деникина над членами Кубанской рады. Говорила, что Кубань готовит восстание против Добровольческой армии и что будто бы уже ведутся переговоры с представителями Красной Армии о беспрепятственном пропуске советских войск на Кавказ. Упорно говорили и о том, что в станицах Кубани и Терека к донцам относятся резко враждебно, так же как и к добровольцам, и что якобы где-то около Кореновской уже произошел первый большой бой между донской дивизией и кубанскими пластунами. Григорий на остановках внимательно прислушивался к разговорам, с каждым днем все больше убеждаясь в окончательном и неизбежном поражении белых. И все же временами у него рождалась смутная надежда на то, что опасность заставит распыленные, деморализованные и враждующие между собою силы белых объединиться, дать отпор и опрокинуть победоносно наступающие красные части. Но после сдачи Ростова он утратил эту надежду, и слух о том, что под Батайском после упорных боев красные начали отступать, встретил недоверчиво. Угнетаемый бездельем, он хотел было влиться в какую-нибудь воинскую часть, но когда предложил это Прохору, тот решительно воспротивился. - Ты, Григорий Пантелевич, видать, окончательно спятил с ума! - возмущенно заявил он. - За каким мы чертом полезем туда, в это пекло? Дело конченое, сам видишь, чего же мы будем себя в трату давать зазря? Аль ты думаешь, что мы двое им пособим? Пока нас не трогают и силком не берут в часть, надо, как ни мога скорее, уезжать от греха подальше, а ты вон какую чертовщину порешь! Нет уж, давай, пожалуйста, мирно, по-стариковски отступать. Мы с тобой и так предостаточно навоевались за пять лет, зараз нехай другие пробуются! Из-за этого я триппер добывал, чтобы мне сызнова на фронте кальячить? Спасибо! Уважил! Я этой войной так наелся, что до сих пор рвать тянет, как вспомню о ней! Хочешь - ступай сам, а я не согласный. Я тогда подамся в госпиталь, с меня хватит! После долгого молчания Григорий сказал: - Будь по-твоему. Поедем на Кубань, а там видно будет. Прохор вел свою линию: в каждом крупном населенном пункте он разыскивал фельдшера, приносил порошки или питье, но лечился без особенного усердия, и на вопрос Григория, почему он, выпив один порошок, остальные уничтожает, старательно затаптывая в снег, объяснил это тем, что хочет не излечиться, а только заглушить болезнь, так как при этом условии, в случае переосвидетельствования, ему будет легче уклониться от посылки в часть. В станице Великокняжеской какой-то бывалый казак посоветовал ему лечиться отваром из утиных лапок. С той поры Прохор, въезжая в хутор или станицу, спрашивал у первого встречного: "А скажите на милость, утей у вас тут водят?" И когда недоумевающий житель отвечал отрицательно, ссылаясь на то, что поблизости нет воды и уток разводить нет расчета, Прохор с уничтожающим презрением цедил: "Живете тут, чисто нелюди! Вы, небось, и утиного кряку сроду не слыхали! Пеньки степовые!" Потом, обращаясь к Григорию, с горьким сожалением добавлял: "Не иначе, поп нам дорогу перешел! Ни в чем нету удачи! Ну, будь у них тут утки - зараз же купил бы одну, никаких денег не жалеючи, либо украл бы, и пошли бы мои дела на поправку, а то уж дюже моя болезня разыгрывается! Спервоначалу была забавой, только дремать в дороге не давала, а зараз, проклятая, становится чистым наказанием! На санях не удержишься!" Не встречая сочувствия со стороны Григория, Прохор надолго умолкал и иногда по целым часам ехал, не проронив ни слова, сурово нахохлившись. Томительно длинными казались Григорию уходившие на передвижение дни, еще более долгими были нескончаемые зимние ночи. Времени, чтобы обдумать настоящее и вспомнить прошедшее, было у него в избытке. Подолгу перебирал он в памяти пролетевшие годы своей диковинно и нехорошо сложившейся жизни. Сидя на санях, устремив затуманенный взор в снежные просторы исполненной мертвого безмолвия степи, или лежа ночью с закрытыми глазами и стиснутыми зубами где-нибудь в душной, переполненной людьми комнатушке, думал все об одном: об Аксинье, больной, обеспамятевшей, брошенной в безвестном поселке, о