очередь до моих предстоящих гор. Брат художника Виктор, крупный инженер, постарше нас с Женей лет на пять, начал горячиться и спорить. -- Ни в коем случае восхождения тебе делать нельзя. Ничего, кроме инфаркта, не добьешься. Я знаю, что говорю. Когда ты поднимался в горы последний раз? -- Двадцать лет назад. -- Высоко? -- Не знаю. Что-нибудь около трех километров. -- Считай, что ты вообще никогда не поднимался. А сколько раз ты приседаешь на одной ноге? Давай выходи на середину комнаты. Давай одну ногу выбрасывай и вытягивай вперед, а на другой опускайся, приседай. Ниже, ниже... Я когда-то умел это делать. Но теперь равновесие потерялось, и я оказался сидящим на иолу в самом грустном, нелепом положении. -- Ну вот,-- торжествовал Виктор Мальцев.-- Нужно для начала приседать на каждой ноге не меньше восьми раз. Альпинисту требуются сильные ноги. А сколько метров ты пролезаешь по канату на одних руках? -- Не знаю. Я давно не лазил. -- Как давно? -- Лет двадцать пять или тридцать. Виктор обвел всех победоносным взглядом. -- И он собирается покорять вершину! А сердце? -- Что сердце? -- Когда ты его проверял на выносливость? Сколько километров ты можешь бежать в хорошем темпе -- три, пять, десять? Какой у тебя потолок? -- Какой еще потолок? -- У каждого альпиниста есть свой потолок, выше которого ему ходить нельзя. Иначе -- сердечная недостаточность и обратный путь на носилках. Ты знаешь свой потолок? А лет тебе, может, двадцать или двадцать четыре? Вдохновившись моим молчанием, моей опущенной (но упрямо опущенной) головой, а также одобрительным рокотом гостей, Виктор вскочил на стул, схватил фломастер, подвернувшийся под руку, и на чистой стене горячечно, повторяя вслух каждое слово, стал писать. Должен сказать, что в этой надписи (не знаю, цела ли она до сих пор) содержится очевидная переоценка значения рвущегося на гору литератора, так что как-то нескромно даже списывать ее со стены. Но, во-первых, она не придумана, и искажать ее я не могу. Во-вторых, это оценка не литературоведа, а, прямо скажем, приятеля. В-третьих, она сделана уже в конце вечера, а это имеет некоторое значение. И в-четвертых, Виктор мог пойти на эту переоценку сознательно. Ведь ему важно было убедить меня и остановить от безрассудного, как ему казалось, поступка. Как бы то ни было, вот она, эта надпись: "Солоухина мы любим. Терять его мы не хотим. Идти на гору ему категорически запрещаем. От имени гостей и всех читателей..." Тут фломастер сломался от усердия пишущего, и подписи не получилось. Между прочим, с той же чистосердечностью, с какой писались слова на стене, и с той же, можно сказать, любовью Виктор восклицал вчера, когда видел, что я ставлю на стол невыпитую рюмку: -- Нехорошо, нехорошо, надо выпить до дна! Но надпись, которой я был тогда до слез растроган, можно теперь стереть, потому что я пишу эти строки не на высоких горах, а на нулевой отметке, в ста шагах от морского прибоя, и батумский тропический дождь барабанит за моим окном по широким и ярким магнолиевым, лавровишневым и банановым листьям. Начало августа катастрофически надвигалось. Тут возникло новое обстоятельство, а вместе с ним еще одно действующее лицо, без которого теперь, задним числом, нельзя уже и представить себе нашу маленькую альпинистскую одиссею. Дверь кабинета распахнулась, на пороге я увидел свою дочь Олю (неполных шестнадцать лет, перешла в девятый класс специальной экспериментальной школы No 7), а в глазах у нее увидел отчаянную решимость: -- Папа, ты едешь в горы? Я поеду с тобой. Должен объяснить теперь, почему я не мог отказать Оле, и заодно обрисовать этого ребенка, как она сама любит называть себя. "Папа, твой ребенок завтра получит двойку". Хотя дальнейшие события показали, что в момент стояния Оли на пороге моего кабинета я совсем не знал своей дочери, чтобы иметь право ее обрисовывать. Оправдывает меня лишь то, что она и сама в то время еще не знала себя. В пять часов утра в нашем доме начинает греметь будильник. Это Ольга встает доучивать уроки, которые не успела доучить вчера вечером. Она отрывается от сладкого сна когда все еще спят, и успевает выпить чашечку кофе. Вскоре из ее комнаты доносятся разные английские слова, которые она учит вслух. Уже в третьем классе мы заметили за ней эту особенность -- учить уроки фанатично, до самозабвения, до истощения сил. Сначала я ей говорил шутя: -- Оля, ты опять учишь уроки? Ну-ка хватит, иди гуляй! И вообще учись немножко похуже. Четверочка, троечка -- и прекрасно. -- Папа,-- смеялась Оля,-- ну какие родители внушают своим детям, чтобы они учились похуже?! Услышала бы тебя моя учительница. Но и напряженных уроков ей казалось мало. Совет пионерской дружины, уроки музыки, фигурного катания, школа современного танца, проглатывание книг, все более серьезных и сложных (читает она новым методом, в несколько раз быстрее своего консервативного отца), театр, концертные залы и опять уроки, уроки с ежедневным будильником, повышенная изнурительная программа специальной экспериментальной школы -- все это не могло кончиться добром. Вскоре начались тревожные признаки. Сначала частые головные боли, потом иногда головокружения, потом однажды -- глубокий обморок. Это могло быть явлением переходного возраста, могло быть истощением нервной системы, могло быть чем-нибудь и похуже. Знаменитый профессор, консилиум, энцефалограмма. Но четкого диагноза так и не получилось. -- Посмотрим, что будет дальше,-- сказал профессор.-- Не случится ли нового головокружения. Пусть избегает мест, откуда можно упасть. Освобождение от физкультуры. -- Можно ли увезти ее на зимние каникулы в Кисловодск? -- Ни в коем случае. Перепад высоты на несколько сот метров. Ни в коем случае. И потом, не может быть и речи о самолете. Некоторое время она глушила какие-то таблетки, но вскоре стало заметно, что от этих таблеток слабеет память. Властью, данной мне богом, я велел весь запас таблеток, рассчитанный на три, кажется, года, выбросить в фаянсовое округлое вместилище, имеющееся в нашей квартире. Воду, для гарантии, я спустил сам. Остальную часть таблеток, хранящуюся в деревне, Оля предала публичному сожжению на костре, при восторженном содействии олепинской детворы. Но становиться на табуретку, чтобы достать, скажем, книгу с полки, все равно считалось недопустимым и опасным. Освобождение от физкультуры оставалось в силе. Правда, уроки музыки Оле удалось отстоять, и еще не могли мы справиться с ее ранним будильником. Возвратных явлений как будто не было, но утомление наступало быстро. А то, что приучаться к кофе в ее возрасте нежелательно, она понимала и сама, хотя этот напиток успел сделаться для нее любимым. В довершение всего в мае (а дело идет, как помните, к началу августа) ей в больнице No 52 вырезали вялый, застарелый, двухгодичной будто бы давности, весь в сложных и болезненных спайках аппендицит. Было в этой истории для меня несколько психологических моментов, которые невозможно забыть. Ее увезли ночью, а утром я, естественно, пошел узнавать о результатах операции. У сестры, дежурной по этажу, я спросил, где находится такая-то, поступившая ночью. -- Ее оперировали,-- беззаботно ответила сестра,-- пойдемте, я ее вам покажу. Подойдя к нужной палате, сестра открыла дверь, и я вошел. На койке увидел неподвижно лежащую, изможденную страданием девушку, в которой нельзя уже было узнать нашей Оли. -- Оля,-- выговорил я, весь холодея,-- что они с тобой сделали? Да, может, это не ты? Больная пошевелила губами и прошептала: -- Не я. Я выскочил из палаты, пошел по коридору и в конце его, около большого окна, увидел свою дочь, как бы воскресшую, весело щебечущую с другой больной ее возраста. Сестра перепутала. Операции не было ни в этот день, ни в последующие несколько дней. Познакомившись с историей болезни, врачи усомнились в диагнозе, начались новые исследования, доисследования. Однако на всякий случай с меня взяли подписку, что я, как отец, согласен на операцию. Не дай вам бог ставить свою подпись при таких обстоятельствах и такого значения. Прошла неделя. Поговаривали о том, что Олю выпишут. И вдруг ее все же положили на операционный стол. Мы узнали об этом, что называется, после факта. На всякий ли случай распотрошили девчонку, действительно ли там был вялый, двухгодичной давности, весь в сложных и болезненных спайках аппендицит, мы об этом уже не узнаем. Вырезали, и слава богу. Но случай, как видно, и правда был не простой и доставил врачам много хлопот. Когда я принес хирургу (Иде Львовне) охапку белых и красных роз и, не застав ее в кабинете, положил розы на стол, а сам пошел искать ее по палатам и когда я безмолвно стал на пороге палаты, а Ида Львовна подняла на меня глаза, то я увидел, как побледнела хирург и схватилась за спинку стула. -- Что-нибудь произошло? -- Розы... Мы вам так благодарны. Впереди лежало и тонуло в золотистой дымке зеленое каникулярное лето. Все, что я обещал своей дочери в предыдущие годы, после того как заглянул в черную бездну, пошло навертываться одно за другим: Ленинград, Псков, Печорский монастырь, Михайловское, Тригорское, Святые Горы, Рижское взморье. Предполагалось, что август она проведет в деревне, дабы улеглись и усвоились впечатления от поездок. Но вот она стоит на пороге и произносит с решительностью в глазах: "Папа, ты едешь в горы? Я поеду с тобой ". По пути на аэродром Ольга получила от матери последние наставления. Часть наставлений перепадала и мне. -- Ты помнишь, что больше двух килограммов ей поднимать нельзя? Помнишь? Два килограмма. Понял? Запомнил? А ты, Оля, помнишь, что гулять только по ровному месту? Пусть папа, если хочет, гуляет и по крутым тропинкам. Всегда найдется для тебя ровное место. Одевайся получше. Нарядные кофты на дне чемодана. А главное -- не слушайся папу, не ходи в горы. Помни, от движения в гору напрягаются мышцы живота, может разойтись кишечный шов. И больше двух килограммов поднимать нельзя. Уже металлическая изгородь отделила провожающих и отлетающих, уже мы удаляемся в сторону самолета, оборачиваемся и машем руками. Расстояние увеличивается. Жена сложила рупором ладони около губ и что-то кричит нам вслед. Мы скорее догадываемся, чем слышим. -- Два килограмма, помни! -- Она показывает издали два растопыренных пальца.-- Два! Оля, не слушайся папу. Не слушайся папу, поняла? С этим напутствием мы отрываемся от земли. Я откидываюсь в кресле, потому что полет для меня -- сотый или двухсотый, а Оля жадно прилипает к иллюминатору, потому что все это для нее впервые в жизни. ...Через пять с половиной часов (Оля: "А сколько меня пугали самолетом!") мы едем с аэродрома во Фрунзе. Саша Кузнецов несколько смущен тем, что я прилетел не один. Он пристрастно расспрашивает Олю о ее физических возможностях, о ее "прошлом". -- Физкультурой занимаешься регулярно? -- Я освобождена. -- В туристских походах не бывала? -- Только в автобусе. -- Высоты не боишься? Приходилось ли залезать на высокие деревья, подходить к краю крыши? Подниматься по пожарной лестнице? -- Как папа говорит, выше табуретки я никогда не поднималась. Саша задумчиво смотрит на ее раскрасневшееся лицо. Что-то соображает. Принимает какое-то решение. Потом дотрагивается до Олиной руки и облегченно и весело обещает: -- Ну ничего, успокойся. Я из тебя сделаю человека. В тот далекий двухдневный проблеск, когда я впервые приобщился к горам, днем светило солнце, а ночью луна. Снега, к которым мы подошли тогда совсем близко, днем слепили глаза нестерпимой белизной, а ночью зеленовато горели, как бы погруженные на дно океана, заполненного вместо воды несколько более прозрачным, чем вода, лунным светом. Я понимал, уезжая тогда из гор, что бывают в горах и снег, и дожди, и туманы, и снежные бури. Но как отпечатались они просветленными и сияющими, так и жили во мне, и никак я не мог их представить себе иными. Не зная, как расположен лагерь, в который едем, из каких он состоит домов и строений, какая его окружает панорама, я ждал, однако, встречи с такими же самыми, запомнившимися картинами гор, и оттого, что увижу их очень скоро, уже сегодня, оттого, что покажу их также и Оле, было радостно, и нетерпение охватывало меня. Автобус, арендованный Сашей Кузнецовым на фрунзенской спортивной базе, оказался заполненным от пола до потолка наполовину рюкзаками, наполовину студентами. Я сроду не видел таких огромных, таких раздувшихся рюкзаков. Что касается юношей и девушек, то при первом взгляде на них, как это всегда бывает, они не распались еще на отдельных, не похожих друг на друга Лену, Лиду, Галю, Олю, Тамару, Игоря, Володю, Илью, Виталия, Колю, но воспринялись все вместе как нечто молодое, загорелое, румяно-бородатое, одетое в дешевую и невзрачную спортивную одежонку. Саша объявил, когда мы втиснулись в автобус через переднюю дверь и оказались лицом к этому обобщенному нашим первым разбежавшимся взглядом многоглазому и улыбающемуся лицу: -- Вот, ребята, это Владимир Алексеевич, о котором я вам говорил. А это его дочь Оля. Они будут жить и заниматься вместе с нами! Поехали! Старый, еще с обособленной, выдающейся вперед моторной частью автобус преодолевал сорок километров два с половиной часа не только потому, что он был малосилен и перегружен, но и потому, что дорога оказалась крутой. Фрунзе, как известно, расположен на высоте от 600 до 800 метров над уровнем моря (он лежит на наклонной плоскости), а лагерь "Алаарча" -- на 2100 метров. Во Фрунзе стояла летняя жара, и все мы были одеты соответственно лету, однако уже через полчаса пути воздух заметно похолодал, а дорога оказалась мокрой от недавно прошедшего дождя. Еще через полчаса на крышу автобуса кто-то бросил гигантскую пригоршню воды, по стеклам потекло, впереди нас все замутилось, горы завалило клочьями серой ваты -- мы въехали в крупный и холодный устойчивый дождь. У переднего стекла водителя, снаружи, но шкалой к нам, был прикреплен градусник. Красная ниточка, дремавшая во Фрунзе на двадцати пяти, медленно, но верно поползла вниз по мере того, как автобус тоже медленно, но верно лез вверх. И хотя в автобусе было все еще относительно тепло, красная ниточка миновала отметку десять градусов. Я думал, что это будет предел ее опускания, но дорога все поднимала нас, дождь все шел, и, когда мы въехали в сваренные из железных трубок ворота лагеря, всего тепла на улице, при сильном дожде, едва набралось пять градусов. С первых минут я оказался обманутым в своих надеждах. Так, может быть, человек, уехав в детстве из родного деревенского дома, вспоминает его и видит во сне сложенным из солнечных бревен, просторным, прекрасным теремом, а, возвратившись под старость, находит осевшую, грязную темную халупу, а то и вовсе кучу гнилушек. И вокруг нас, и сверху нас была все та же серая, темно-серая вата, а под ногами лужи воды и грязь; грязи не было только на той, тоже, кстати, серой, бетонированной площадке, на которой остановился автобус. Корявая елка стояла неподалеку, с привязанным к ее толстой ветви баллоном из-под газа, игравшим здесь, как видно, роль сигнального рельса, в который бьют теперь везде по широкой Руси за упразднением колоколов. Наша сиротливость под дождем подчеркивалась не столько рюкзаками, вытащенными под дождь, и тем, что сразу все съежились, но тем, что автобус, высадив нас, поспешно развернулся, миновал ворота, облегченно и резво покатил вниз. Не время разглагольствовать под дождем, но необходимо теперь же объяснить, на каких правах прибыл наш отряд в "Алаарчу" и почему, не имея к лагерю никакого отношения, мы все же приехали сюда и высадились в самом его центре на бетонированной площадке. Саша Кузнецов зимовал в этом ущелье, когда не было здесь ни двухэтажного деревянного дома, ни двух рядов стандартных палаток, ни домика начальника лагеря, ни медицинского пункта, ни бухгалтерии, ни прачечной, ни душевой, ни финской бани, ни склада, ни некоторых других построек, но стоял единственный домик, который совмещал в себе все перечисленное. Горные козлы бродили вокруг, словно домашние козы. Антилопы спускались с гор в это ущелье. Недостатка в мясе не испытывали ни зимовщики (Саша с женой), ни огромный и свирепый беркут, которого Саша пытался приручить и сделать охотником. Позже, когда образовался лагерь "Алаарча", Саша работал в нем начальником учебной части. На правах ветерана он и привез сюда свою группу, но не с тем, однако, чтобы влиться в лагерь со всеми вытекающими из этого обязанностями и правами, но с тем, чтоб расположиться поблизости (в трехстах шагах) самостоятельным палаточным бивуаком, с самостоятельным распорядком, самостоятельной программой, самостоятельным питанием. Договорились заранее, что лагерь берет нас под свое крыло только в рассуждении медицины и спасательной службы. Ну, еще душ иногда, ну, еще свободное хождение по территории, ну, еще посещение клуба с двумя столами (бильярдным и для пинг-понга), а также со шкафом, в котором наберется сотня книг: Либединский, Сейфуллина, Сабит Муканов, Серебрякова, Караваева, Ольга Форш... -- Разобрать рюкзаки! Я отвел Олю в сторону пошушукаться. -- У нас на двоих есть одна комната в том деревянном доме и один спальный мешок. Нелепо тебе в такой дождь и в такой холод спать в мешке на сырой земле. Значит, давай пока устроимся в моей комнате, а завтра посмотрим, попросим у начальника лагеря еще одну комнату. -- Нет. Если я хоть на одну ночь оторвусь от девочек, я буду для них чужая на все это время. Что бы ни было, я буду делать все, что они, и жить вместе с ними. Если они могут -- значит, смогу и я. -- Они все лето жили в полевых условиях, в палатках, на практике. Они ко всему привыкли. А ты из-под московского одеяла. -- Когда-нибудь надо привыкать. -- Пошли! -- тихо скомандовал Саша. Мимо прозрачного озерка, которое среди лагерных построек выглядело скорее прудиком, мы пошли по мокрым кустам, с камня на камень перепрыгнули ручеек, по редко положенным камням перебрались через болотце, перешагнули еще один ручей и вышли на поляну среди кустов и деревьев. В десяти шагах грохотала река, несущая под крутой уклон беловатую, словно подбеленную молоком, но отнюдь не грязную воду. Сразу же за рекой, от самой воды, поднимались скалистые горы, так что взгляд не мог брать вдаль и вширь, но только вверх, цепляясь за кусты, нависшие камни, скальные выходы, пока не добирался до гребня, очерченного ломаной линией, и там должно бы начинаться синее небо, но теперь висела серая мгла. Саша отдавал деловые распоряжения: -- Прежде чем ставить палатку, набросайте на это место веток арчи. Матраца они не заменят, но все же будет теплее... Николай, Игорь, Илья, из больших камней нужно сложить очаг. Дрова собирать сейчас поздно, они к тому же сырые. Володя и Виталий, разводите примуса, воду брать из ручья. Ночью я проснулся, как от толчка. От внутреннего толчка. За окном хлестал дождь. С вечера я оставил окно открытым -- ради свежего (горного!) воздуха. И теперь моя отдельная, но крохотная -- не семи ли метровая? -- комнатка вполне сравнялась с пятиградусной уличной стужей. -- Что же я наделал? -- спросил я сам себя вслух.-- Совершенно неприспособленному ребенку разрешил спать в такую ночь на сырой земле в ватном (а бывают пуховые) спальном мешке. Их там, правда, в палатке пять девчонок, улегшихся тесно одна к другой. С боков будет не холодно. Но снизу! Человек ли -- крупица тепла -- нагреет под собой влажную землю, земля ли пронижет своим холодом и остудит эту крупицу? С вечера я успел -- при помощи Саши, конечно, -- позаимствовать у альпинистов кусок поролона, довольно толстый, завернутый в целлофан. Без целлофана, мне объяснили, поролон напитывается от сырой земли влагой. Но кусок оказался квадратным -- для сидячего холодного ночлега. Так что, будучи подложенным под спальный мешок, он мог предохранить от леденящей земли только часть тела. Конечно, в свитере, в джинсах и в теплых носках забралась Оля в спальный мешок, но все равно! Все равно! И каково завтра утром ей, продрогшей за ночь, вылезать из мешка на холод и дождь? Чтобы отвлечься от тревоги, я начал вслушиваться в заоконный шум, стараясь отделить в нем отдаленный шум реки от близкого шума дождя о землю, от еще более близкого шума дождя о крышу и от еще более близкого шума водосточной трубы. Дремота временами одолевала меня, но, едва забывшись, я вздрагивал снова, и снова сжимающая, спазматическая волна непоправимого прокатывалась по мне. Впрочем, когда перестал шуметь дождь, я не слышал. Условились, что я буду вставать в семь часов (общелагерный подъем -- в восемь) и бежать в наш маленький лагерь, для которого Александр Александрович назначил свой распорядок дня, с подъемом в семь. Я должен был успевать на зарядку. Затем -- умывание в ручье, завтрак и выход на занятие. Сначала решили, что я буду питаться в лагерной столовой и вообще чувствовать себя независимым человеком и лишь иногда, по желанию, присоединяться к молодежной Сашиной группе. Но уже становилось ясно для меня, что есть только два пути: либо присоединиться как следует, либо не присоединяться совсем и не путаться у них под ногами и в этом случае выбросить из головы мысль о восхождении на вершину. Уже с утра вступали в противоречие два распорядка дня. Отряд при ранних подъеме и завтраке мог идти заниматься в половине девятого, а в лагере только в девять часов стучали молотком по газовому баллону, приглашая на завтрак. К тому же гонг, как правило, задерживался на десять-двадцать минут. Значит, поневоле завтракать я должен был с ребятами на бивуаке, у костра, из ведра. Все это прояснилось днем позже, а пока я вскочил ровно в семь часов, выглянул в окно и зажмурился от чистого и ярко-синего неба, в котором еще плавала одна истончившаяся от рассвета, прозрачная звездочка. О дожде не было и помина. Коричневые скалистые горы, явственные и словно приближенные благодаря особенной чистоте мало того что горного, но еще и утреннего, но еще и промытого ночным дождем воздуха, загораживали нижние две трети неба. Прямо против моего окна эти коричневые явственные горы немного расступились, как театральный занавес, открытый в середине сцены, ну, скажем, на три метра, и показывали мне в глубине сцены белоснежную вершину с округлой шапкой. Эта вершина уже видела со своей высоты солнце, наверное, только что показавшееся вдалеке над ровным земным горизонтом. Левая половина ее желтела и розовела, в то время как скалистые горы пребывали в тени. Тем более сумрачно и холодно было у нас в ущелье. Потом окажется, что солнце к нам приходит около десяти часов. Тогда можно снимать длинные брюки от тренировочного костюма и надевать шорты. Светлое утро немного развеяло мои ночные тревоги, но все же, подходя к бивуаку, я вспомнил все свои страхи и опасения. Издали, сквозь прогалины в кустах и деревьях, стал я вглядываться в сторону бивуака и тотчас заметил там признаки жизни. Над очагом поднимался дымок. Голоса. Смех. Переливчатый свисток. Наподобие милицейского. В двадцати шагах от палаток, на поляне, ограниченной с трех сторон кустарником, а с одной стороны горной рекой, начинающие альпинисты занимались зарядкой. Впрочем, это меньше всего походило на обыкновенную утреннюю гимнастику. Валерий Георгиевич Лунычкин, заместитель Саши по физической подготовке, заставлял одних стоять широко расставив ноги, а других меж этих расставленных ног проныривать. Потом была чехарда, потом он связал им всем ноги репшнурами и так заставил играть в мяч. Ребята скакали по поляне, как стреноженные лошади, падали, хохотали. В такой суматохе я не сразу отыскал глазами Олю, которая тоже прыгала и бегала, как и все. В стороне, около самой реки, а вернее даже, на безводной части ее каменистого русла, Саша занимался настоящей зарядкой, и я присоединился к нему. В дальнейшем у нас появилось совместное упражнение. Мы становились друг против друга на некотором расстоянии и брали увесистый валун сплющенной формы. Этот валун мы кидали друг другу. Но так как просто поймать и удержать тяжелый камень нельзя, то, схватив его на лету и сильно согнувшись, приходилось пускать камень вниз, между расставленными ногами, и затормаживать Постепенно. То же самое делал партнер. Получалось, что камень летал по амплитуде маятника. Прекрасное упражнение и для рук, и для спины, и для брюшного пресса. Можно и одному заниматься с камнем подобным образом, то распрямляясь и поднимая его над головой на вытянутых руках, то сгибаясь, пуская его по дуге между ногами. При этом он заставит вас согнуться не так, как вы согнулись бы без него. Он будет сжимать, скручивать вас, как пружину, и, как пружину же, растягивать, взлетая вверх, когда вы закидываете его за голову, сильно прогибаясь в пояснице. Все тело выпрямлено и натянуто: как струна. Вам не видно себя со стороны -- ни живота растянутого излишней едой и излишним питьем, ни общего жирка, обволакивающего мышцы предательской оболочкой. По ощущению же вы покажетесь себе стройным и сильным, состоящим из одних мышц, которые радостно подчиняются вам и начинают приятно ныть от разогревающей их неожиданной, давно забытой нагрузки. Разве вот дыхание и сердце напомнят, что вовсе вы не струна и не четко работающая система мышц, но система костная, заржавевшая, скрипящая. Одни узлы у нее развинтились, разболтались, другие застарели, с большим трудом и вот именно со скрипом сдвигаются с места и проворачиваются Камень вверх, камень вниз. Саша бросает -- я ловлю. Завтра можно взять камень еще тяжелее. Камень вверх, камень вниз. Делается тепло. Дыхание выравнивается. Саша отбрасывает камень в сторону. Стоп. На сегодня хватит. -- Раздеться до пояса, умываться! -- слышу я на поляне команду Лунычкина. Светлая струя ручейковой воды раздваивается перед большим валуном и обтекает его с двух сторон, заполняя ею же самой промытую ямку. Вода так светла, что ее как бы нет. Из ямки я зачерпываю горсть светлой воды и выливаю ее себе на левое разгоряченное разминкой плечо. Вода льется вниз по руке и обжигает ее как кипятком. Тогда я беру еще горсть воды, пришлепываю ее около запястья и быстрым движением препровождаю вверх к плечу. Руке становится все лучше и радостнее в струях светлой воды. Черпаю левой рукой и омываю правую. От плеча и до кисти, от запястья и до плеча. В двух пригоршнях светлую воду я поднимаю до уровня горла и быстро пришлепываю ее к груди. Кряканье и восторженные возгласы раздаются справа и слева. Громче всех, пожалуй, крякаю я сам. Еще. Вот так. Теперь горсть воды перекинуть через плечо, чтобы она потекла по левой лопатке. Так. Достать поясницу. Светлая ледяная вода. "Будет ли умывальник?" -- спрашивал я у Саши. Неужели я спрашивал, будет ли умывальник? От тела курится парок, потому что солнце еще не пришло в наше ущелье и мокрая кожа (что естественно) горяча по сравнению с окружающим ее воздухом. Так. Растереться. Надеть сухую рубашку. Таких утр будет двадцать. Всего лишь двадцать? Лунычкин по физкультурной профессии -- баскетболист. Играл в составе сборной СССР, выезжал для игр за границу. Он кандидат наук (физкультурных?), преподаватель физкультуры в том же институте, что и Саша, то есть в Институте инженеров геодезии, аэрофотосъемки и картографии. Он высок, легок, невероятно вынослив, но все же главной его чертой я назвал бы усердие. Горячее усердие. Страстное усердие. Патологическое усердие. Двадцать утр он водил ребят на зарядку, и ни разу не повторилось какое-нибудь одно упражнение. К зарядкам он готовился с вечера, листая книги или конспекты, подходил, что называется, творчески. Нам, детренированным и далеким от спорта людям (особенно Ольге), бешеные зарядки Лунычкина оказались чрезмерными. Кроме того, нагрузка (вспышка нагрузки) падала сразу и на сердце, и на дыхание. Доставалось и мышцам, но как-то беспорядочно и в суете, а я люблю разминать мышцы по порядку и с чувством. Все же я сделал еще одну попытку присоединиться к общей зарядке и попробовать, что это такое. Мы выстроились на линейке, и Саша рассказал, из чего будет состоять наш очередной день. -- А теперь -- на зарядку. Валерий Георгиевич, уводите. Лунычкин обвел строй взглядом, в котором рассеивались еще последние остатки сна, задумался на секунду и сказал: -- Так. Сели друг на друга. Как-то не получилось у меня психологически сесть на шею Жене Юдину или Лене Цымбаловой. Так же не получилось, чтобы мне сели на шею. Поэтому я скорее отошел в сторону, отдернув за руку Олю, и веселая кавалькада сидящих друг на друге людей промчалась мимо нас от палаток к поляне. Мы занимались зарядкой с Олей. Попробовали с ней бросать и камень, выбрав полегче. Но ее руки оказались слабоватыми для этого упражнения. Руки были самым слабым местом Оли во все эти дни. Пойманный ею камень оттянул руки вниз, пришибив один палец около ногтя к другому камню, лежащему на земле. Брызнула кровь. Это был у Оли первый горный ушиб в ряду последующих многих ушибов. В конце зарядки вместо подпрыгивания Оля (прекрасная танцорка) шутя учила меня элементам современного танца, в частности шейка, давая голосом точный ритм. В девять часов мы построились на линейке в самой легкой форме: шорты, кеды, без рюкзаков. В остальном -- у кого рубашка в клетку, у кого кофта, у кого свитерок. Саша, как всегда,-- в особой форме: в сером, железного цвета, крупновязаном свитере, похожем на кольчугу, и в серой войлочной сванской шапочке. Свитер, наверное, тоже сванский, грубой крестьянской вязки, возможно даже, с плеча Михаила Хергиани, великого альпиниста и Сашиного друга. Он разбился в Альпах, улетев со стены. Люди (народы), живущие в горах, редко приобщаются к спортивному альпинизму. Может быть, здесь действует тот же самый закон, по которому люди, живущие на берегу моря, очень редко купаются. Или, может быть, горы для тех народов -- сама жизнь, сам быт. Охота, пастбища, нужные растения. За века протоптаны тропы, освоены перевалы. Существуют для передвижения в горах мулы, лошади, ослы. Бессмысленно лезть по горе там, где нет тропы, где ничего для практической жизни не нужно. Ведь и русский крестьянин не полезет на крышу своей избы только для того, чтобы любоваться пейзажем с высокой точки. Разве что починить трубу. Вот почему жители гор чаще всего просто горцы, но не альпинисты. Киргиз, едущий нам навстречу на своей небольшой лошадке, недоуменно смотрит на вереницу людей, нагруженных огромными рюкзаками и отправившихся в горы ни за чем, просто чтобы забраться на гору. Альпинисты, в свою очередь, осуждающе смотрят на местных подростков, которые, разыгравшись вблизи лагеря, лихо, но неграмотно, без должного снаряжения, карабкаются на скалы, хотя им не нужно сдавать зачета, нет соревнований по скалолазанию и вообще -- одно баловство. Исключение, говорят, составляют сваны, которые очень легко приобщаются к альпинизму как к спорту. Ну а Михаил Хергиани был лучшим и даже великим альпинистом. Недавно группа восходителей на пик Победы обнаружила завернутую в целлофан книгу Саши Кузнецова "Внизу -- Сванетия". На второй странице обложки восходители прочитали: "Восхождение на пик Победы посвящаю памяти моего отца Свитова Михаила Ивановича и памяти Михаила Хергиани, человека, посвятившего всю свою жизнь альпинизму. Восхождение совершено с ледника Дикий через пик Важа Пшавела по маршруту М. Хергиани 1961 года в составе экспедиции ленинградского "Локомотива". Привет следующим покорителям Победы. Просьба передать книгу автору Александру Кузнецову, которого я считаю лучшим нашим писателем по альпинизму. 16 августа 1971 г. В. Свитов" Сама книга тоже посвящена Хергиани. Кузнецов в предисловии поясняет: "Эта книга не могла быть написана без участия Михаила Хергиани -- замечательного человека и спортсмена с мировым именем. После его трагической гибели я не стал вносить в текст изменения: пусть для читателей, как и для нас, его друзей, Миша останется живым". Вот почему сванская шапочка на голове. Вот почему грубый, словно железный, свитер -- вязаная кольчуга. Благодаря рыжеватой бороде Саша и сам похож на свана. Линейку он вчера в первую очередь приказал обозначить камушками. Ребята протянули по мелкой траве цепочку из камней с куриное яйцо, а то и с ладонь. Теперь мы стоим на линейке, касаясь этой ровной цепочки носками наших ботинок. Мне все неудобнее называть Сашу Сашей. Для студентов он преподаватель, доцент, руководитель нашего сбора. Для них он -- только Александр Александрович. "Саша" в присутствии студентов стало резать мне слух самому. Тем более что я и сам сейчас его рядовой ученик. Тем более что меня при студентах он называет всегда по имени-отчеству. Александр Александрович прошелся перед нами вдоль линейки, тихо заговорил: -- Никаких занятий сегодня не будет. Сегодня мы совершим небольшую прогулку, поднимемся к кладбищу альпинистов. Там в лесу мы наберем дров и спустим их в лагерь. Альпинисты в горах ходят только строем. Я буду всегда идти первым. За мной -- Владимир Алексеевич, за ним девочки, потом все остальные. Замыкающим -- Валерий Георгиевич. Постепенно мы отработаем травянистые склоны и осыпи, скалы, снег и лед. Сегодня я скажу только несколько слов о движении вверх и вообще. Альпинисты вверх идут тихо. Вам это покажется непривычным. Что главное при движении вверх? Экономия сил. Когда работает одна нога, другая должна быть предельно расслаблена. Мышцы отдыхают. Доля секунды. Но таких долей будут десятки тысяч. Из них сложатся часы. Если камень возвышается над другими хотя бы на десять сантиметров, не становитесь на него, проносите ногу дальше, не делайте лишних вертикальных усилий. Подняв свое тело на десять сантиметров (а с рюкзаком вы будете весить все сто килограммов), вы совершите один килограммометр работы. Но за время подъема наберутся многие тонны. Особенно это важно при движении по моренам, то есть по очень крупным камням. Один камень выше, другой ниже. Линия движения ваших ног может быть более ровной и более зубчатой. Старайтесь, чтобы она была более ровной. Если на пути во время подъема лежит небольшой камешек, старайтесь, чтобы он оказался под каблуком, а не под носком. Стопа встанет более горизонтально, и мышцам ноги будет легче. В отряде не должно быть "гармошки", когда часть отряда то отстает, то догоняет, или когда между идущими образуются разные интервалы. Мы должны идти ровно шаг в шаг. Пятьдесят минут движения, десять минут отдыха. Это правило, от которого возможны небольшие отступления. Скажем, пятьдесят минут прошло, а впереди, в десяти минутах,-- водопад. Отдыхать приятнее около водопада. В этом случае я могу удлинить время марша. Или на очень трудных участках можно идти по схеме: сорок пять и пятнадцать. И последнее: горы не допускают никаких одиночных действий. Если одному человеку необходимо вернуться в лагерь, его должен сопровождать другой человек. Потому что если он сломает ногу или его ударит камнем, то одному ему будет... неприятно. Александр Александрович чуть-чуть помолчал и потом еще тише, чем говорил до сих пор, без малейшей командирской интонаций, нарочито буднично и как бы даже с сожалением произнес: -- Пошли. Первые мои шаги в альпинистском строю. Впереди Александр Александрович, сзади -- весь строй. Теперь, что бы ни случилось, какие бы крутизны, скалы, расселины, ледники, снега, реки ни ждали нас на пути, мое место определено. Оказаться в хвосте, а тем более отстать мне не позволят. Что бы ни случилось, последним будет идти замыкающий -- Валерий Георгиевич. Сзади него не может оказаться ни один человек из нашей группы. Выйти из строя и сдаться я не позволю себе сам. Не должен позволить. В этом состоит моя главная задача на эти дни. У ног будут свои трудности, у плеч (под рюкзаком) -- свои. Критическая нагрузка падает на сердце. Но все же главная нагрузка ляжет на тот участок сознания, на тот департамент, который заведует понятием "не должен себе позволить". То есть понятием "должен", если перевести его в другую грамматическую конструкцию. Я должен идти в строю между Сашей и остальным отрядом. Удержаться на этом месте во что бы то ни стало -- цель моей жизни на ближайшие двадцать дней. Каждое утро, становясь на свое место, я буду спрашивать себя: выдержу ли я нагрузку этого дня? Над этим приходилось задумываться, потому что дней было мало и нагрузка с каждым днем возрастала резко. От нуля она должна была за двадцать дней подняться до той отметки, которая позволила бы совершить восхождение на вершину. -- Пошли. Я думал, что мы сейчас, по крайней мере пока ровное место, быстро рванемся вперед, и боялся, как бы на первых же минутах не сбилось мое дыхание. Но ботинок Александра Александровича лениво, нехотя приподнялся и переступил. То же самое сделал и мой ботинок. Долго еще предстоит мне смотреть крупным планом на ботинки Александра Александровича. Земля и его ботинок, переступающий по ней, земля и ботинок, переступающий по ней. Это не значит, что я совсем не поднимал глаз или не оглядывался назад -- как там Оля? -- но все же большую часть похода смотрел себе под ноги. В горах и нельзя иначе. Но если под ноги, то невольно -- на ноги впереди идущего альпиниста. Потом и во сне, еще более крупным планом, будет мелькать передо мной: камень -- ботинок, камень -- ботинок, камень -- ботинок. Ноги у Александра Александровича (он в шортах) тонкие, похожие скорее на ноги гимнаста, нежели альпиниста (ждешь бугров мышц, переливающихся под волосатой кожей), но видно, как они просят ходу во время этой первой горной разминки. Идет, как играет. Ему не надо думать, сумеет он подняться до назначенной цели или не сумеет, собьется его дыхание или не собьется. Не идет, а танцует. Но если это киносъемка, то, представьте себе, замедленная. Лениво, нехотя, как в изнеможении, переступают с камня на камень башмаки и в то же время играя, когда чувствуется, что никакого изнеможения тут нет и что уйти таким шагом башмаки способны куда угодно. Темп, взятый Александром Александровичем, в первую минуту внушил мне, что до кладбища я сегодня дойду. Камень -- ботинок, камень -- ботинок, трава -- ботинок, сухая земля -- ботинок, стремительный взлет ботинка над шустрым ручьем. Стук ботинок по настилу узкого, с высокими перилами моста (внизу низвергается по камням водопад реки), камень -- ботинок; сухая земля -- ботинок, сухая земля -- ботинок, сухая земля -- ботинок. Мы стали подниматься по тропе между зарослями арчи, в честь которой и назван весь наш лагерь. Алаарча -- пестрая арча. Почему она показалась пестрой тому киргизу, который назвал некогда это урочище, я не знаю. Но в том, что всюду по ущелью здесь растет арча, мы убедились с первых минут пребывания. Ведь именно ветви арчи стелили ребята под свои палатки. Солнце начало греть как следует, заросли арчи начали источать свой крепкий и душистый аромат. Первые капельки горячего пота потекли у меня сначала по вискам, потом со лба, потом приходилось время от времени стряхивать и сдувать их с губ, потом они стали капать с лица на землю, а ботинки Александра Александровича, словно играючи, уходили от меня. Но не должны были уйти. Большого перепада высоты здесь быть не могло. И беспрерывный подъем, местами очень крутой, в первую очередь сказывалс