ненные чистой водой. Эти отверстия так и называются -- стаканами. Большие, огромные камни, напротив, затеняют место под собой, лед вокруг них тает, а они остаются на ледяных столбах и образуют грибы. Шляпка у такого гриба иной раз -- каменная глыба объемом с нормальную комнату. Талая вода, сочась, а иногда и журча по поверхности ледника, пропиливает его, вырабатывает для себя ледяное ложе, а натыкаясь на поперечные трещины многометровой глубины, падает вниз, вымывает колодцы, промывает всю толщу льда до самой земли, вымывает в глубине ледника округлые пространства, пустоты, причудливые ледяные пещеры. Хаотичное нагромождение ледяных глыб на месте ледопада, ледниковые столбы (грибы) -- все это поражало нас своим величием, своей непохожестью ни на какие другие земные пейзажи и той первозданностью, которая свойственна тем уголкам планеты, где человек не вмешивался еще в ее дела. Но таких уголков теперь, согласитесь, мало. Чем выше мы поднимались, тем чище становилась поверхность ледника, тем чище становился и ручей ледниковой воды, мчавшийся нам навстречу по его обочине. И когда наконец все вокруг превратилось в идеальную чистоту и белизну, над белой поверхностью ледника возникли две яркие красные бабочки, летающие друг за дружкой зигзагообразно и трепетно. Это поразило меня больше причудливых ледяных грибов и гротов. На высоте в три тысячи восемьсот метров, в царстве снегов и льдов -- живые огоньки бабочек! Александр Александрович стал уверять меня, что их заносит сюда из степных предгорий бризом, то есть устойчивыми ветрами, дующими в определенное время суток, как по расписанию. Белые горы окружили правильным кругом белое поле ледника и нас, находящихся на нем, и мы для этих гор ничем не отличались по своей мизерности от двух порхающих бабочек. Заползли на ледник некие мелкие черненькие существа, передвигающиеся цепочкой, коротким пунктиром. Вот поломали пунктирную цепочку, сбились в бесформенную кучку, замерли на белом снегу. Мы действительно остановились, рассеялись на камнях, рядом со снегом. По рукам пошла кружка с ледниковой водой, почерпнутой в ручейке. Я постарался представить себе, какое безмолвие окружило бы меня, если бы я один оказался здесь. Я даже обратился ко всем, чтобы мы замолчали на минуту и прислушались к поистине вселенскому безмолвию. Но из двадцати пяти человек все равно кто-то кашлянул, кто-то звякнул ледорубом, кто-то пошевелился, кто-то полез в карман и прошуршал рукой о материю. Безмолвия никак не получалось у нас. Да если бы и удалось замереть, все равно это было не то, когда один оказался бы среди гор на леднике, и только гул отдаленного камнепада нарушал бы иногда безмолвие, состоящее из зеленого льда, белого снега, коричневых скал и синего неба. Отподнимавшись по крутому снежному склону высотой до самого неба, отходив по нему то зигзагом, то прямо в лоб (воткнуть перед собой ледоруб, сделать шаг, сделать вдох и выдох, снова воткнуть перед собой ледоруб), отрубив ступени в ледяных вертикальных глыбах, отработав спуск по снежному склону -- обыкновенный и глиссерный (катиться на ботинках, как на горных лыжах, зигзагом),-- усталые, возвращались мы на бивуак. Александр Александрович радовался -- погода не подвела. Теперь, что ни случись, горы во всем блеске мы уже видели. А ему, конечно, хотелось показать нам горы именно во всем их блеске. Он всячески старался обратить наше внимание и на птичку, которой не живется почему-то внизу, где много зелени, а значит, и корма, на лужок размером с тарелку, кое-как приспособившийся на каменном уступе. Он успевал рассказать нам, что в высокогорных условиях растение своей основной массой прячется в почве, а наружу выставляет лишь минимальную часть, необходимую для улавливания света, для образования цветка и семян. От избытка ультрафиолета, дозу которого не выдержали бы обитатели низинных равнин, альпийские растения цветут гораздо ярче обычных. И тут не мог не удивить эдельвейс, который сделался как бы легендой и символом и дает названия разным человеческим понятиям: военным операциям, горным дивизиям, спортивным обществам, ресторанам, альплагерям, кафе, кинотеатрам, курортным комплексам. Женя Мальцев, ленинградский мой друг, наказал мне непременно добыть и привезти ему хотя бы один эдельвейс. Цветок понадобился не то для художнических, не то для лирических целей. "Первая серьезная просьба к тебе,-- озадачил меня Евгений Демьяныч,-- если не удастся добыть, узнай, где растет, на какой высоте, в какое время года цветет, чтобы я когда-нибудь сам мог поехать и сорвать". Вот какая нужда возникла в одном эдельвейсе у ленинградского художника Евгения Мальцева. Потом-то он признавался мне, что при слове "эдельвейс" вставало перед его глазами нечто пышное, крупное, яркое, вроде лилии, что ли, орхидеи, гиацинта. И правда, редко встретишь столь разительное несоответствие громкости имени, славы со скромностью облика. Стебелек высотою в две-три спички и только чуть потолще спички плотно покрыт белесоватыми ворсинками. Овально-продолговатые листочки, чуть крупнее овсяного зерна, плотно прижаты к стебельку и тоже ворсисты. Венчает это сооруженьице тоже как будто войлочная серая звездочка в поперечнике... разные бывают звездочки -- от одной копейки до пятачка. Все растение производит впечатление опушенного, вот именно войлочного. Но слава эдельвейса тем не менее велика, потому что растет он в таких горах, куда редко поднимаются люди по какому-нибудь практическому делу. Что касается меня, то я всю эту эдельвейсову славу передал бы другому, воистину дивному цветку гор -- эдельвейсовой ромашке. Во-первых, она встречается гораздо выше эдельвейса, вернее, не встречается столь низко, где можно все же встретить подлинный эдельвейс, скажем, ниже трех тысяч метров. Во-вторых, она встречается более редко, и, в-третьих,-- она прекрасна. Сейчас мне некогда заниматься ботаническими изысканиями, сравнивать эту ромашку с ромашкой обыкновенной, аптечной или с поповником, то есть с нашими ромашками. Параллельно, самостоятельно развивались эти виды или когда-нибудь ветром занесло семечко из долины в горы, и оно проросло, и началась жестокая, многовековая борьба за существование, в которой победили обе стороны? Ромашка выжила, зато пришлось пойти на уступки и так сильно изменить свою внешность, что сделаться, в сущности, самостоятельным видом. Кроме того, если и допустить, что семечко действительно занесло миллионы лет назад в Тянь-Шаньские горы, то придется допустить, что точно так же занесло его в горы Кавказа, Памира, Альп и повсюду, где встречается этот очаровательный цветок. Впрочем, может быть, он и не казался бы таким очаровательным, если бы рос на заливном лугу, на лесной опушке, на полевой меже. Может быть, он даже потерялся бы там среди других полевых цветов, в их пестроте и тесноте. Но в суровых и голых скалах, когда на целом дневном пути всего-то и попадется два-три цветка, он производит неотразимое впечатление. От одного корня отходят в разные стороны пять-шесть стебельков, образуя пучок стеблей или, можно даже сказать, розетку. Стебельки короткие, ну с палец или чуть-чуть длиннее, тут и листочки, похожие по форме на листья наших ромашек. Но только и листья, и стебельки -- все покрыто, как инеем, ярко-белым пушком. На каждом стебельке -- по крупному ромашковому цветку. Цветы прикасаются друг к другу, собраны в изящный букетик. Не знаю, ярче ли эти цветы своих равнинных сородичей, но среди бестравных, серых, коричневых и черных скал они не просто цветут, а светятся и сияют. Эти ромашки попадались нам, когда мы ходили на ледник, и, как видно, Александр Александрович велел сорвать экземпляр-другой, чтобы засушить или, по крайней мере, вдоволь налюбоваться. Во всяком случае, когда мы пришли на бивуак и расселись на камнях (момент, когда еще не начали переобуваться и переодеваться), молодой человек по имени Илья прошел к палатке с кустиком эдельвейсовой ромашки в руках. -- Ой, Илья, какие цветы! -- восторженно воскликнула Лида, которая дежурила в этот день по бивуаку, готовила нам еду и, естественно, не могла увидеть эдельвейсовую ромашку там, где она растет. -- Илья, дай мне этот цветок! -- Еще чего! -- буркнул Илья и ушел с цветами в палатку. Меня поразил этот коротенький разговор. Конечно, у молодости свои законы. Девушка даже и не обиделась на Илью. Но все же, как говорится, во все времена и у всех народов, если женщина, девушка сама попросила цветок, разве можно было его не отдать? Во-первых, мне захотелось преподать этому парню Илье маленький урок, который, может быть, еще пригодится в жизни, а во-вторых, мне хотелось подарить Лиде желаемый цветок, поэтому я встал с камня и, хотя ноги мои после дневного похода почти не двигались, пошел на крутой гребень морены, чтобы перевалить через него и на другом склоне во что бы то ни стало сорвать эдельвейсовую ромашку. Затея была безнадежна. Еще не смеркалось, но через четверть часа быстро начнет темнеть. В дальние поиски я пуститься не мог. Вблизи бивуака -- какие могут быть эдельвейсовые ромашки? Но я знал одно: когда у стихотворной строфы есть уже три хорошие строчки, четвертая не может не появиться. Внезапно возникшая маленькая лирическая ситуация похожа была на стихотворение, написанное на три четверти, и логическое его течение исключало всякий другой конец, кроме того, что я сейчас немедленно найду и сорву эдельвейсовую ромашку. Сейчас я встану на склоне морены и, не сходя с места, оглядевшись вокруг, увижу этот цветок. Так должно быть. Или я ничего не понимаю в поэзии. Эдельвейсовая ромашка должна появиться, хотя бы материализовавшись из моего желания ее увидеть. Серые камни морены были холодны и безжизненны. Одно место альпинисты из года в год приспосабливали для выбрасывания консервных банок, очень удобно. Подняться от палаток на острый гребень и высыпать банки на крутой противоположный склон. Катятся со звоном и грохотом. Все больше из-под сгущенного молока и печеночного паштета. Вид заурядной помойки. Среди этих банок -- пышный, не привядший еще, в полном цвету семицветковый кустик эдельвейсовой ромашки. А то, что среди консервных банок,-- имеет ли это какое-нибудь значение? Бережно я извлек из почвы крепко укоренившийся кустик и в двух ладонях, словно живого птенца, понес вниз, к бивуаку... Когда утром на другой день мы снимались с бивуака, снова появился орел. Он, как и при нашем приходе, сделал над нами несколько кругов, поглядел на нас с небольшой высоты, поворачивая голову вправо и влево, и вновь остался один в горном безмолвии, нарушенном нами на три дня. Корягу, которую с таким трудом приволок на себе Валерий Георгиевич, мы сжечь не успели. Достанется следующим альпинистам и будет для них неописуемой радостью. Перед восхождением полагается один день полного отдыха, но Александр Александрович дал нам целых два дня. -- Разленятся за два дня,-- говорили ему опытные альпинисты. -- За два дня не успеют разлениться. Зато на второй день они будут землю рыть, как застоявшиеся лошади. А отдых им после Аксая нужен. За эти два дня Александр Александрович решил усилить наш отряд, а вернее, его руководство. В лагере находилась группа альпинистов-челябинцев, а возглавлял ее "Барс снегов", прославленный альпинист Александр Григорьевич Рябухин. Сначала я думал, что его в шутку называют барсом, но, оказывается, существует официальное звание в нашей стране для альпинистов наивысшего класса -- "Барс снегов". В группе Рябухина был еще один "барс", Станислав Николаевич Бедов (по-обиходному -- Стас), а также одна "барсиха" -- Галина Константиновна Рожальская. Незадолго перед этим она впервые в мире возглавила восхождение женской группы на семитысячник. Этих-то "барсов" и решил Александр Александрович привлечь к нашему восхождению. У них выдалось свободное время. Адыгене для них -- всего лишь разминка. Отвыкли они от таких вершин. Даже есть своя прелесть, как если бы трем мастерам из сборной СССР сыграть в футбол за студенческую команду. -- Что же получается? -- шутили в лагере,-- Группу новичков поведут на первовосхождение пять мастеров спорта, из них три "Барса снегов". Такого никогда не бывало в истории альпинизма. -- Мало ли чего не бывало в истории альпинизма,-- отвечал Александр Александрович, бросая на меня косвенный взгляд.-- Московские писатели тоже не каждый день поднимаются на вершину. С Александром Григорьевичем Рябухиным я, оказывается, заранее самостоятельно познакомился. Я и раньше его видел на территории лагеря, но, конечно, мы проходили мимо друг друга. Но вот я вернулся с Аксая, обожженный солнцем. Нос я старался прятать, подсовывая под перемычку очков фольгу от шоколадной плитки, придав ей форму заслончика. Но мой лоб обгорел до волдырей. Щеки лупились. Дело усугубилось тем, что я по глупости намазался там, на Аксае, вазелином, думая, что он предохранит от загара, тогда как, оказалось, вазелин усугубляет действие ультрафиолетовых лучей. Больше всего досталось губам. Они превратились в болезненные, распухшие, кровоточащие лепешки. Увидев меня в столь плачевном состоянии, Рябухин сжалился, завел к себе в палатку и дал мази, которая должна была облегчить мои страдания и если не излечить лицо сразу, то, по крайней мере, ослабить его дальнейшее обугливание на ультрафиолете во время предстоящего восхождения. Мазь была очень едучая. Губы после нее щипало четверть часа, но приходилось терпеть. Дал мне Рябухин и крем, который накладывается на лицо толстым желтым слоем и не украшает, разумеется, но зато спасает от высокогорного беспощадного солнца. "Барсиха" Галина Константиновна приходила к нам на бивуак, рассказывала о своем восхождении на семитысячник и произвела на всех неизгладимое впечатление. Но я не знал, что она придет, и меня в этот вечер у костра не было. То, что она согласилась идти с нами на восхождение, было воспринято ребятами как праздник. Я радовался. Мои ноги прошли проверку и выдержали ее. Ботинки не жмут, мышцы не болят. За ноги я совершенно спокоен. Они поднимут меня на желанную высоту. Рюкзака я тоже теперь не боялся. Он будет не тяжелее, чем я нес на Аксай. Подходы к вершине не сложнее аксайской дороги. Ну а на штурм вершины мы пойдем ведь без рюкзаков, налегке. Я прислушивался, приглядывался к себе -- все в порядке. Нигде ничего не болит, сухожилия не растянуты. В первый день мышцы действительно отдыхали от похода, а на второй день действительно запросили работы. Впервые у меня появилась уверенность, что, может быть, и правда мне суждено совершить восхождение на вершину. Осталось непроверенным только сердце, вернее, поведение его на высоте четырех с половиной тысяч метров при тяжелой нагрузке восхождения. Но нет другой возможности проверить его, кроме как подняться на высоту. Проверить сердце практически нельзя, но всячески беречь его перед восхождением -- моя обязанность. А тут, как нарочно, подвернулись два неожиданных соблазна. Первый из них возник в образе той самой финской бани, о которой я упоминал в начале этих записок. После Аксая нашим командирам захотелось попариться. Александр Александрович в шутку так и сказал: "Баня для офицеров". Но я, хоть и рядовой в отрядном строю, тоже удостоился чести и оказался приглашенным на великое банное действо. Баня, как и всякая финская баня, состояла из двух помещений, разделенных холодным тамбуром. Одно помещение, где мы раздевались, где пылал огромный камин и где мы, раздевшись, расселись в кресла, обогреваемые теплом камина, можно было назвать чистилищем. Второе помещение сочетало в себе одновременно и ад и рай, смертные муки и неизъяснимое блаженство. Встав с кресла, человек уходил туда с закрытым ртом, спокойно дышащим, нормального телесного цвета. Возвращался же оттуда багровым, малиновым, обливающимся ручьями пота, хватающим воздух. В кресло он садился уже не небрежно, не нога на ногу, а развалясь и распластавшись, свесив руки к полу, а голову на плечо. Главным заплечных дел мастером был у нас Валерий Георгиевич, который перепарил всех по очереди. Как он сам выдержал там в парной (хотя и отдыхая перед камином) , мне не ясно. Когда я в первый раз сунул нос в парилку, у меня возникло ощущение, что никакой органической жизни (даже в форме простейших) там быть не может. Сто десять градусов при сухом потолке. Но, оказывается, можно войти, отдышаться, и даже лечь на верхний полок, и даже лечь под веник Валерия Георгиевича и, что самое удивительное, испытывать при этом удовольствие, граничащее с блаженством. Однако не для описания банных ощущений я завел разговор. Мне интересно было общество опытных альпинистов перед камином, их разговоры, некоторые мысли, возникавшие при этом. В каминной оказались три заросших бородами атлета, атлетические тела которых были, на мой взгляд, если не изнуренными, то заметно отощавшими. Один из молодых атлетов подтвердил правильность моего наблюдения. Он долго сидел в кресле, глядя на свои вытянутые ноги, и вдруг сказал: -- Черт знает что. Не узнаю свои ноги. Гляжу и не узнаю. Словно бы не мои. -- Что так? -- Тонкие какие-то, исхудали. Эти люди только что возвратились с восхождения на пик Победы. -- Художин лежит на своей полке? -- Лежит. Я вспомнил, что Художин -- альпинист, погибший на склоне пика Победы от перегрузки, положенный там завернутым в палатку и завязанный репшнуром. В условиях вечного горного холода он лежит уже несколько лет. От полки разговор у альпинистов сам собой перешел к холодным бивуакам. Тотчас они вспомнили кого-то из своих товарищей, а именно одного альпиниста-грузина, и рассказывали со смехом, как на холодном бивуаке он вбивал вокруг себя множество крючьев, чтобы развесить на них разные вещи, словно сам он не висит на вертикальной скале в веревочной петле, а сидит дома на кухне. Даже для крышки от чайника он вбивал отдельный крючок. -- Ночью грохот. Мы просыпаемся. Слышим его спокойный голос: "Спите, спите, это из-под меня полка ушла..." Значит, отвалился тот приступок, на котором он кое-как сидел, и теперь он остался досыпать ночь на одних только веревках. От холодных бивуаков ребята пошли вспоминать дальше, а я отпочковался от них и подумал о пределах, в которых спорт полезен, а не вреден для человека, то есть о пределах, в которых спорт можно называть спортом. Какие бы определения ни давали спорту словари и энциклопедия, в эти определения должно входить одно непременное условие -- полезность для человеческого организма. Однако часто в наше время спорт превращается в профессию. Начинаются разряды, призы, медали, рекорды. Человек не занимается ничем другим, кроме своего спорта, а спорт его входит в ту сомнительную фазу, когда организм работает на износ. Если это не так, если современный спорт, доведший сам себя до абсурда, действительно полезен и укрепляет здоровье, то назовите мне хотя бы двадцать (для обеспечения закономерности) бывших знаменитых спортсменов, доживших до преклонного возраста. Прекрасный и благородный вид спорта -- альпинизм. Может быть, это самый красивый вид спорта. Нет спору, художественная гимнастика или фигурное катание на льду -- тоже красиво и благородно. Они даже граничат с искусством (как футбол и хоккей граничит с азартными играми), но все же антураж у них -- спортивный зал, ковер, электрические лампы, стадион, в лучшем случае. Антуражем у альпинистов являются великие первозданные горы, с ледниками, с потоками, с камнепадами, с альпийскими лугами, высокогорным солнцем и высокогорным безмолвием. Все прекрасно. Все полезно, хоть и трудно, ибо не трудный спорт не может быть ни прекрасным, ни полезным. Но вот я выпишу из книги кое-что о сидячих, висячих и холодных бивуаках. "На стенных маршрутах не всегда возможен удобный бивуак... Сидячий бивуак организуется при наличии небольших полочек или балконов, где можно расположиться сидя или полулежа. При организации сидячего ночлега следует позаботиться, чтобы ноги не висели свободно, а на что-нибудь опирались, например, на специально протянутую веревку. В противном случае они затекут. В условиях сидячих бивуаков затруднено приготовление горячей пищи. В большинстве случаев примус с кастрюлей приходится держать на коленях... Современные стенные маршруты с многодневным их прохождением привели к необходимости планировать и осуществлять ночлег на скальных отвесах (так называемые висячие бивуаки). Висячий бивуак может быть решен в сидячем или лежачем варианте. Предпочтительнее второй, но он требует специальных гамаков, подвешиваемых на крючьях. Сидячий бивуак организуется на специальной дюралевой или пластмассовой платформе (то есть пластинке.-- В. С.); при ее отсутствии к ступеням двух укрепленных на крючьях на расстоянии 40 -- 60 сантиметров штурмовых лесенок привязывается горизонтальное сиденье из двух ледорубов, молотков, специальных кусков прочной фанеры и т. д. В это, похожее на детские качели, импровизированное сиденье садится тепло одетый альпинист и ставит ноги на подвязанную внизу веревку. Можно надеть на себя спальный мешок и укрыться плащ-накидкой, создавая таким образом более комфортабельные условия. Во избежание раскачивания при порыве ветра всю конструкцию желательно прикрепить к скале. В ряде случаев группа может оказаться на трудном участке маршрута в предвечернее время, не имея при себе бивуачного снаряжения. Предстоит так называемый "холодный бивуак"... Главная задача, стоящая перед группой в условиях холодного бивуака,-- не поморозиться в течение ночи и сохранить способность передвигаться утром. Бояться длительной работы по устройству бивуака не следует. Все равно в период холодной ночевки спать, как правило, нельзя. Влажную одежду лучше всего надеть под штормовку. Промокшие носки, рукавицы, стельки выжать, выколотить о камни и положить на плечи под свитер для просушки... Штормовку надо заправить в брюки, капюшон надо надеть на голову и затянуть шнурком. Куртку тщательно застегнуть, ботинки расшнуровать, но не снимать с ног, а ноги засунуть в рюкзаки (по два-три человека в один рюкзак) -- так теплее. Рюкзак не туго завязать выше колена. В тесной компактной группе лучше сохраняется тепло. Поэтому в течение ночи следует не вставать, даже если затекают ноги. В таких случаях надо упорно шевелить пальцами ног, стопами, двигать плечами, бедрами, напрягая различные группы мышц. Активной работой мышц без движения конечностями удается значительно согреть их и уберечь от подмерзания. Если условия бивуака достаточно безопасны, рукава штормовки втянуть внутрь, а руки, вытянув из рукавов, положить под свитер на груди или с боков. При реальной опасности обморожения или переохлаждения надо заставить себя не засыпать, будить засыпающих. В течение ночи, особенно под утро, можно съесть что-нибудь легкоусвояемое -- конфеты, сухофрукты, глюкозу. Самым трудным будут предутренние часы. Надо все время следить друг за другом. Если у кого-нибудь чувствительность конечностей собственными средствами не восстанавливается, нужно безотлагательно помочь ему растиранием сухими шерстяными вещами... Утром перед началом движения по маршруту необходимо энергично (с соблюдением максимальной осторожности) восстановить кровообращение, чувствительность органов, согреться и только тогда осторожно на надежной страховке начинать движение". Все это превосходно, конечно, но все же сидение целую ночь над пропастью на двух связанных ледорубах и просушка в морозную ночь носков и стелек на плечах под свитером -- странный спорт. Речь идет, как мы видели, не о случайности, когда застигло стихийное бедствие, а о бивуаках, которые фактически неизбежны и даже планируются при современном характере альпинизма. От воспоминания о холодных бивуаках захотелось скорее еще раз окунуться в сухой пар финской бани и лечь под веник Валерия Георгиевича. При всем том баня была нежелательным соблазном перед восхождением. Она и освежит, и оздоровит, бесспорно, однако нагрузка на сердце огромна, и не скажется ли эта сегодняшняя нагрузка завтра на высоте 4404 метров. Еще большим и злостным соблазном явилось пиво, которое привезли из Фрунзе ради банного дня и выставили посреди каминной в количестве не сорока ли бутылок. Только ради прекрасной Адыгене я и устоял от такого соблазна. Однако соблазны в тот день на пиве не кончились. Не успел я прилечь отдохнуть после бани, как раздался стук, и на пороге моей комнатенки возник не кто-нибудь другой, а Чингиз Айтматов. Прилетев во Фрунзе, я, правда, позвонил ему, и мы условились, что увидимся, но можно ли было предполагать, что встреча придется на канун восхождения. Между тем Чингиз стал приглашать меня на дачу, где жена уже хлопочет и накрывает на стол, и я должен быть у них гостем. Это вполне естественно и понятно. Если бы Чингиз объявился вдруг в наших владимирских краях, а тем более в нашем Ставровском районе, и жил неподалеку от меня двадцать дней, очевидно, и я стал бы зазывать его к себе в гости. То есть даже нельзя и представить, чтобы не стал зазывать. И приехал бы за ним на машине, как он сегодня приехал за мной. Законы человеческого поведения, законы дружбы, законы гостеприимства. Можно ли не позвать и можно ли отказаться? И можно ли, приехав в его юрту под Фрунзе, имеющую очертания современной дачи, избежать всех остальных законов киргизского гостеприимства? Если же я даже бутылкой послебанного пива боялся нарушить свою спортивную форму, то что же от нее, от спортивной формы, останется к завтрашнему утру после посещения дома Чингиза Айтматова? Нет, пожалуй, я слишком многого достиг, чтобы одним днем пустить все насмарку. Дело не только в сердце, которое утомится от застолья, дело в собранности, в психологической подготовленности, которые откристаллизовывались в эти дни, в уверенности, которая завтра утром покинет меня. Дело в настроении, в настроенности, в душевном самочувствии, в убежденности, что ничто постороннее, случайное и привходящее не помешает мне завтра. Если я не дойду, значит, я не дойду, как таковой, а не потому, что вчера истратил свои резервы. Нет, дорогой Чингиз Айтматов, спасибо тебе за приглашение, но воспользоваться им я теперь не могу. Я иду на вершину Адыгене. -- Ну, Ольга Владимировна, что тебе сегодня приснилось? -- Мне приснился ужасный сон. Будто мы все, вся наша группа, окружили тех троих альпинистов, помнишь, которые пели в хижине на Аксае, и заставили их присоединиться к нашему отряду. Они вместо Короны должны идти с нами на Адыгене. А самое главное, они должны вместе с нами есть рожки и пить какао, сваренное в ведре. -- А они? -- Они не хотят. Но наши ребята окружили и наступают. В руках у ребят ледорубы и репшнуры. -- Плохо их дело. -- Но я проснулась и не знаю, чем кончилось. Александр Александрович уже свистел, призывая нас строиться на линейке с рюкзаками перед нашим последним, перед нашим главным походом. Я дожил до своего восхождения на вершину. Чем бы я занимался в этот день, будь я не в горах, а у себя дома? Пожалуй, это доподлинно известно. Во-первых, я был бы сейчас в Олепине, а во-вторых, собирался бы в гости в село Спасское, к Саше Косицыну и его родителям, потому что у них в Спасском сегодня праздник Преображение. Этот праздник все там по укоренившейся традиции празднуют, пожалуй, уже не вкладывая в него церковного смысла, но используя его как прекрасный повод собраться родне, попить, погулять. Я приехал бы в Спасское часов в двенадцать. Походили бы у Косицыных по саду: крупный, начинающий янтареть крыжовник, яблоки, начинающие поспевать, сливы, начинающие розоветь, россыпь черной смородины, гроздья красной и белой смородины. Всем похвалился бы Павел Иванович. Потом сели бы за стол: зеленый лук со сметаной, московская колбаса, жареные мелкие карасики, стопки, зеленоватые бутылки. -- Володя, Володя, ты что-то злоупотребляешь,-- говорил бы мне Павел Иванович, видя, что ставлю рюмку, не допивая. Под вечер, как ни ловчи, как ни обманывай бдительность Павла Ивановича, отяжелевший вернулся бы в Олепино. -- Ну, как погуляли? Драки не было? -- спрашивали бы меня мои сестры. Так уж заведено у них в Спасском в Преображение. Посреди села -- обязательно драка. Бывали и смертоубийства, бывали и массовые побоища. Теперь стало тише. Отчасти потому, что и народу стало гораздо меньше. Но все равно, хоть по одному разу, перехлестнутся какие-нибудь два парня, пьяные до потери соображения... -- Кто себя плохо чувствует? Кто не хочет идти? Нет таких? Надеть рюкзаки, приготовиться к движению. Валерий Георгиевич замыкающий... Первый день ушел на подход к вершине, на достижение стоянки "Электро", с которой начинается обыкновенно штурм Адыгене. Ощущения впечатлений этого первого дня не принесли, пожалуй, ничего нового. Конечно, горный пейзаж был другой, нежели при походе на Аксай, но ботинки Александра Александровича, за которыми я следовал, были теми же, рюкзак на спине лежал тот же самый, и надо было точно так же шагать, шагать и шагать то по сухой тропе, то переступая с камня на камень по моренным нагромождениям. Хорошо уж то, что не было крутых взлетов, быстрого набора высоты, а был более пологий, но и более длинный, многочасовой подъем. Рука не немела, как в прошлый раз. И еще одно нужно отметить. Нам пришлось пройти мимо того самого кладбища альпинистов, с прогулки на которое начинался наш сбор. Тогда налегке, без рюкзака, я с трудом преодолел этот подъем. Как помнится, пот заливал глаза и губы, стучало в висках и болезненно дергалось в затылке. Теперь же, под тяжестью рюкзака, я не заметил, как мы дошли до кладбища и миновали его. Тренировка, сказал бы любой спортсмен. Тренировка, скажу и я. Наиболее памятные впечатления этого дня принесла нам сама стоянка "Электро", вернее, тот леденящий дождь, который поливал нас беспрерывно: и пока мы ставили палатки, и пока мы готовили еду, и пока ужинали. Погода испортилась тотчас, как мы пришли на стоянку. Местность, если начертить схему, была такова: зеленая травянистая долина, ограниченная по сторонам двумя грядами гор. В нижней части -- травянистыми, начиная с середины и выше -- скальными. Дно долины изогнуто. Когда мы глядим на него в ту сторону, куда нам завтра предстоит идти, мы видим, что оно набирает подъем и перегораживается поперечной мореной, напоминающей высотную плотину, какие строят сейчас в ущельях, когда хотят соорудить гидростанцию. Если мы глядим на дно долины в ту сторону, откуда пришли, то оно невдалеке от нас, загибаясь, уходит вниз, и мы его больше не видим, а видим одно только небо. По этой изогнутой зеленой плоскости, откуда-то снизу, из неведомого чертового котла, беспрерывно поднимаются клубы пара различных оттенков, от белого, как речной туман, до темного, как ненастные осенние тучи. Эти клубы наползают к нам снизу с большой скоростью, наполняют всю долину, погребают нас в мраке и сырости, но пока не дождят. Они плывут, ползут, лезут, натыкаются на поперечную плотину морены и, перевалив через нее, уплывают куда-то еще дальше и выше, где мы их больше не видим. Наступает короткое прояснение. Побыв по ту сторону морены, бело-черные клубы вдруг возвращаются обратно и (в чем-то они изменились там, наверху, что-то с ними произошло) начинают поливать нас проливным дождем. Они не уползают обратно вниз, в преисподний котел, но, облегчаясь над нашей стоянкой, поднимаются, воспаряют и рассеиваются, приклеиваясь серыми клочьями к скалистым гребням. Тем временем снизу поднимается новая порция мглы, накрывает нас, проплывает над нами, переваливает через морену, некоторое время находится там, возвращается и окатывает новой порцией ледяного дождя. Кое-как мы угрелись в наших спальных мешках, в палаточке, которая местами начала протекать. У этих палаток, вернее, у этого палаточного материала одна неприятная особенность. Дождь скатывается с него, и лишь мельчайшая испарина выступает на нижней стороне ткани. Испарина безобидна, она не собирается в капли и не начинает капать на спящих. Но если такую отпотевшую во время дождя ткань потереть с внутренней стороны или если к ней прислониться, задеть за нее локтем, спиной, прислонить к ней рюкзак, то она в месте прикосновения начинает пропускать воду. Укладываясь и ворочаясь в тесной палатке вчетвером, мы, конечно, и задевали, и прикасались к палаточной ткани, и теперь палатка во многих местах текла. К шуму дождя присоединились порывы ветра, уснуть все не удавалось, а между тем на сон отведено не так уж много времени. Все восхождения начинаются, по неписаному альпинистскому закону, на рассвете. Один инструктор рассказывал: -- Вышли в четыре часа. К десяти оказались на вершине, к двенадцати сбросились. Впереди целый день. Погода прекрасная. Солнце, тепло. Отдых. Наступит ли такая минута, когда все уже будет позади, только отдых, беззаботный отдых и сознание, что сделал то, что тебе полагалось сделать? Почему полагалось? -- думал я под шум высокогорного дождичка. Почему я обязан? Кто меня обязал? Это трудно. Это очень трудно, как уточняет Никита Васильевич Живаго. Это опасно. Я не знаю своего потолка. Я не знаю границ выносливости своего отнюдь не юного и почти не тренированного сердца. Даже и хорошо тренированные альпинисты умирают на высоте от недостатка кислорода -- от сердечной недостаточности. Совсем недавно, месяц назад, при восхождении на пик Коммунизма умер от сердечной недостаточности немецкий альпинист. Кто меня гонит? Поигрался, позабавился, ну и хватит. Полазил по скалам, отработал каменные осыпи, снег и лед, сходил на Аксай. Все хорошо. Довольно. Зачем тебе еще и вершина Адыгене? Миллионы, миллиарды людей живут на земле, не делая восхождения на вершины, и ничего ведь, живут. Точно все клином сошлось на этой вершине Адыгене! Объяви утром, что ты не хочешь идти, и группа уйдет без тебя. Скажи, что неважно себя чувствуешь. Силой не потащат. Наверно, даже и уговаривать не будут, разве только немного, для приличия. Ход этих мыслей показался мне настолько нелепым, нереальным и фантастичным, что я даже вздрогнул, сбросив с себя дремоту, которой тепло и сладко наливалось усталое тело. Не говоря о том, что я хочу (хочу и хочу!) взойти на вершину, разве возможно отказаться от восхождения перед всем честным народом в последний момент? Александр Александрович ничего не скажет. Опешит в первое мгновение, но тотчас возьмет себя в руки и спокойным голосом произнесет: -- Ну, хорошо. Не рад ли будет он в глубине души? Ибо возложил на себя большую ответственность -- тащить на гору не спортсмена, не альпиниста. Может быть, он втайне надеялся, что во время тренировок и учебных занятий я сам пойму, что сажусь не в свои сани? Но сказать он ничего мне не скажет, кроме спокойного, неодобряющего и неосуждающего: "Ну, хорошо". Потом в Москве, делясь впечатлениями с друзьями, он прибавит, наверно, еще несколько словечек, но тоже сдержанных и тактичных. Так и вижу его, сидящего в низком кресле, держащего около колен и обогревающего в ладонях пузатый бокал и смотрящего мимо бокала на свои ноги. -- У него получилось не очень удачно. Шел холодный дождь, и он себя плохо почувствовал. Обидно. Все уже было сделано. Оставалось только взойти. -- Может, просто сдрейфил писатель? -- Может, и сдрейфил. А что скажут "барсы", которые вняли просьбе Александра Александровича и пошли с нашей группой, вероятно, только из-за необычности ее состава? То-то будет чем поделиться в своем Челябинске! А что скажут или подумают эти юноши и девушки? И моя Ольга? И все в лагере: начальник, доктор, начспас? И что сам я скажу себе? Да если бы исчез лагерь с лица земли, исчезли бы "барсы", исчезла бы вся группа во главе с Александром Александровичем, все равно я один встал бы в четыре часа утра и пошел на вершину Адыгене. Тем более что маршрут восхождения своей рукой списал в тетрадь и поэтому хорошо запомнил. Мало ли что -- условность! Во времена Пушкина честь тоже была явлением условным, и Писарев со своих нарочито реалистических позиций зло высмеял эту условность, разбирая дуэль Онегина с Ленским. Однако в те времена, приняв вызов, уже немыслимо было взять да и не выйти к барьеру. Продолжать жить можно было, только постояв у барьера и выдержав выстрел противника. Вся жизнь, богатая и яркая, сводилась вдруг к узкой щели, через которую необходимо было пройти и за которой, если не убьют, снова открывалась жизнь, просторная и прекрасная. Но вход в эту вторую половину жизни лежал, увы, только через тесную щель дуэли. А казалось бы, что такого? Взял да и не явился. Удалился в свое глухое имение коротать там остальные дни в одиночестве, в компании стеганого халата, длинной трубки да стакана вина. Лермонтов, скажем. Неужели он не сознавал своего значения для России и ничтожества Мартынова по сравнению с собой? Неужели он не понимал, что нельзя ставить на карту жизнь Лермонтова (Лермонтова!), не сделавшего еще и сотой доли того, что ему предназначено? Что такое условность? Что такое Мартынов? Что такое честь? Что такое пятигорские сплетни по сравнению с будущим романом, с журналом, который Лермонтов собирается издавать, с русской литературой? Потомки небось простили бы, если бы струсил да и не вышел к барьеру! Все так. Мартынов, может быть, действительно ничего не значил, равно как и пятигорские сплетни, но значило презрение к самому себе. Презирая Мартынова, жить можно. Презирая условности света, жить можно. Презирая самого себя, жить нельзя. Вспомнив про дуэли, я, конечно, высоко и слишком хватил в своих полусонных ощущениях. Но и правда, моя жизнь теперь уперлась в вершину Адыгене. Не обойти, не вильнуть в сторону, не повернуть назад. Жизненный путь мог продолжаться, только обозначившись пунктирной линией на белых снегах вершины. Все широкое поле жизни, через которое, как известно, нужно перейти, свелось к узкой тропе нашего маршрута, и даже не к троне, а просто к линии, по которой мы пойдем след в след и по которой я, как по проволоке или как по лезвию, должен пройти в свое же будущее. Река, текущая меж зеленых и просторных берегов, должна протечь через трубу и через турбину, а потом -- теки себе опять в земных берегах. Тут перед моими закрытыми глазами потекла вода: то тихая, черная, почти неподвижная -- в нашей речке, то узловатая и кофейная -- расплеснувшегося под летним небом Днепра, то стальное полотнище Волги, то зеленобутылочное кипение реки Боровской в Родопах. Вода лилась, струилась, рябила, мерцала, пульсирующими толчками вырывалась из водосточной трубы, обрушивалась серым водопадом и шумела дождем. Только эта последняя вода была, увы, реальна, в отличие от всех остальных, просмотренных мною в кинофильме памяти. Шум дождя переборол мою возбужденность, которая обычна перед событием (даже перед ранним выездом на рыбалку), и уже бесшумные мягкие волны понесли меня на себе в бархатную тишину сна. Теперь если уснешь -- до самого восхождения, мелькнула последняя мысль. Ничего уж не осталось между этой минутой и восхождением, кроме сна. Никаких событий. И скорее бы, и тревожно. Казалось, я спал не больше пяти минут, но прислушался и понял, что лагерь уже на ногах. Вылез из мешка. Выбивая зубную дробь (с раннего просонья на предрассветном морозце), тщательно, по порядку оделся и обулся. В черном, едва начинающем зеленеть небе, словно елочные игрушки, висели звезды. Одна ярко-зеленая звезда величиною с небольшое яблоко светила