"И снова укрылись шинелями". Теми самыми шинелями -- в глине траншей, в пепле костров, в рвани от немецких осколков. Не для нас была та Победа. Не для нас -- та весна. 1 КПЗ (ДПЗ) -- Камеры (Дом) предварительного заключения. То есть, не там, где отбывают срок, а где проходят следствие. 2 Александр Должин. 3 А точней 156 см на 209 см. Откуда это известно? Это торжество инженерного расчета и сильной души, не сломленной Сухановкой -- это посчитал Ал-др Д. Он не давал себе сойти с ума и пасть духом, для того старался больше считать. В Лефортово он считал шаги, переводил их на километры, по карте вспоминал, сколько километров от Москвы до границы, сколько потом через всю Европу, сколько через весь Атлантический океан. Он имел такой стимул: мысленно вернуться домой в Америку; и за год лефортовской одиночки спустился на дно Атлантики, как его взяли в Сухановку. Здесь, понимая, что мало кто об этой тюрьме расскажет (наш рассказ -- весь от него), он изобретал, как ему вымерить камеру. На дне тюремной миски он прочел дробь 10/22 и догадался, что "10" означает диаметр дна, а "22" -- диаметр развала. Затем он из полотенца вытянул ниточку, сделал метр и так все замерил. Потом он стал изобретать, как можно спать с т о я, упершись коленом в стулик и чтоб надзирателю казалось, что глаза твои открыты. Изобрел -- и только поэтому не сошел с ума. (Рюмин держал его месяц на бессоннице.) 4 Если в Большом Доме в ленинградскую блокаду -- то, может быть и людоедов: кто ел человечину, торговал человеческой печенью из прозекторской. Их, почему-то держали в МГБ вместе с политическими. 5 Разные притеснительные меры, в дополнение к старым тюремным, изобретались во Внутренних тюрьмах ГПУ-НКВД-КГБ постепенно. Кто сидел тут в начале 20-х годов не знали этой меры, да и свет на ночь тогда тушился, по-людски. Но свет стали держать с логическим обоснованием: чтобы видеть заключЈнных во всякую минуту ночи (а когда для осмотра зажигали, так было еще хуже). Руки же велено было держать поверх одеяла якобы для того, чтобы заключЈнный не мог удавиться под одеялом и так уклониться от справедливого следствия. При опытной проверке оказалось, что человеку зимой всегда хочется руку эту спрятать, угреть -- и потому мера окончательно утвердилась. 6 ЕЈ "Воспоминания о Блоке." 7 Я робею сказать, но перед семидесятыми годами века эти люди как будто выныривают вновь. Это удивительно. На это почти и нельзя было надеяться. 8 Внутренняя тюрьма -- т.е., собственно ГБ. 9 Кто из нас из школьной истории, из "Краткого курса" не узнал и не зазубрил, что этот "провокационно-подлый манифест" был издевательством над свободой, что царь распорядился: "мертвым -- свободу, живых -- под арест"? Но эпиграмма эта лжива. По манифесту: разрешались ВСЕ политические партии, созывалась Дума, и амнистия давалась честная и предельно широкая (другое дело, что вынужденная), а именно: по ней освобождались ни много, ни мало как ВСЕ политические без изъятия, независимо от срока и вида наказания. Лишь уголовные оставались сидеть. Сталинская же амнистия 7 июля 1945 г. (правда она не была вынужденной) поступила как раз наоборот: всех политических оставила с и д е т ь. 10 После сталинской амнистии, как будет еще рассказано, амнистированных передерживали по два-три месяца, понуждали всЈ так же в к а л ы в а т ь, и никому это не казалось незаконным. 11 Вскоре после Фастенко вернулся на родину и канадский знакомец его, бывший матрос-потЈмкинец, бежавший в Канаду и ставший там обеспеченным фермером. Этот потЈмкинец продал дочиста свою ферму и скот, и с деньгами и с новеньким трактором приехал в родной край помогать строить заветный социализм. Он вписался в одну из первых коммун и сдал ей трактор. На тракторе работали кто попало, как попало и быстро его загубили. А самому потЈмкинцу всЈ увиделось решительно не тем, как представлялось за двадцать лет. Распоряжались люди, которые не имели бы права распоряжаться, и приказывали делать то, что рачительному фермеру была дикая бессмыслица. К тому ж он и телом здесь подобрался, и одеждой износился, и мало что оставалось от канадских долларов, сменЈнных на бумажные рубли. Он взмолился, чтоб отпустили его-то с семьей, пересЈк границу не богаче чем когда-то бежал с "ПотЈмкина", океан переехал, как и тогда матросом (на билет не стало денег), а в Канаде начал жизнь снова батраком. 12 Плеханов -- "Открытое письмо к петроградским рабочим" (газета "Единство" 28.10.17) 13 Излюбленный мотив Сталина: каждому арестованному однопартийцу (и вообще бывшему революционеру) приписывать службу в царской охранке. От нестерпимой подозрительности? Или... по внутреннему чувству?.. по аналогии?.. 14 Большой прорез в двери камеры, отпадающий в столик. Через него разговаривают, выдают пищу и предлагают подписываться на тюремных бумагах. 15 В мое время это слово уже распространилось. Говорили, что это пошло от надзирателей-украинцев: "стой, та нэ вэртухайсь!" Но уместно вспомнить и английское "тюремщик = turnkеу -- "верти ключ". Может быть и у нас вертухай -- тот кто вертит ключ? 16 Где этого не было? Наша всенародная долголетняя несытость. И все дележи в армии проходили так же. И немцы наслушавшись из своих траншей, передразнивали: "Кому? -- Политруку!" 17 Скоро привезут сюда из Берлина биолога Тимофеева-Рессовского, мы уже упоминали о нЈм. Ничто, кажется, так не оскорбит его на Лубянке, как это переплескивание на пол. Он увидит в этом разящий признак профессиональной незаинтересованности тюремщиков (как и всех нас) в делаемом нами деле. Он умножит 27 лет стояния Лубянки на 730 раз в году и на 111 камер -- и еще долго будет горячиться, что оказалось легче два миллиона сто восемьдесят восемь тысяч раз перелить кипяток на пол и столько же раз придти с тряпкой и протереть, чем сделать ведра с носиками. 18 Достался этому обществу неравнодушный к крови кусочек московской земли: пересеча Фуркасовский, близ дома Ростопчина, растерзан был в 1812 г. неповинный Верещагин, а по ту сторону ул. Б. Лубянки жила (и убивала крепостных) душегубица Салтычиха. ("По Москве" -- под ред. Н. А. Гейнике и др., М., изд. Сабашниковых, 1917, стр. 231.) 19 Сузи обо мне потом вспомнит так: странная смесь марксиста и демократа. Да, диковато у меня тогда соединялось. 20 Эту конвенцию мы признали только в 1955 году. Впрочем, в дневнике 1915 г. Мельгунов записывает СЛУХИ, что Россия не пропускает помощи своим пленным в Германию и они там живут хуже всех союзных -- чтобы не было СЛУХОВ о хорошей жизни пленных и не сдавались бы охотно в плен. Какая-то преемственность идей -- есть. (С. П. Мельгунов -- Воспоминания и дневники, вып. 1, Париж, 1964, стр. 199 и 203) 21 Конечно, наше следствие не принимало таких резонов. Какое право они имели хотеть жить, когда литерные семьи в советском тылу и без того хорошо жили? Никакого уклонения от взятия немецкого карабина за этими ребятами не признавали. За их шпионскую игру им клепали тягчайшую 58-6 да еще диверсию через намерение. Это значило: держать, пока не околеют. 22 Он рассказывал, как тучный Щербаков приезжая в свое Информбюро, не любил видеть людей, и из комнат, через которые он должен был проходить, сотрудники все выметались. Кряхтя от жирности, он нагибался и отворачивал угол ковра. И горе было всему Информбюро, если там обнаруживалась пыль. 23 С той малой ошибкой, что спутал шофЈра с ездоком, вещий старик почти ведь и не ошибся! 24 Когда меня знакомили с Хрущевым в 1962-м году, у меня язык чесался сказать: "Никита Сергеевич! А у нас ведь с вами общий знакомый есть". Но я сказал ему другую, более нужную фразу, от бывших арестантов. -------- Глава 6. Та весна В июне 1945 года каждое утро и каждый вечер в окна Бутырской тюрьмы доносились медные звуки оркестров откуда-то изнедалека -- с Лесной улицы или с Новослободской. Это были всЈ марши, их начинали заново и заново. А мы стояли у распахнутых, но непротягиваемых окон тюрьмы за мутно-зелеными намордниками из стекло-арматуры и слушали. Маршировали то воинские части? или трудящиеся с удовольствием отдавали шагистике нерабочее время? -- мы не знали, но слух уже пробрался и к нам, что к большому параду Победы, назначенному на 22 июня -- четвертую годовщину начала войны. Камням, которые легли в фундамент, кряхтеть и вдавливаться, не им увенчивать здание. Но даже почетно лежать в фундаменте отказано тем, кто, бессмысленно покинутый, обреченным лбом и обреченными ребрами принял первые удары этой войны, отвратив победу чужую. "Что' изменнику блаженства звуки?.." Та весна 45 года в наших тюрьмах была преимущественно весна русских пленников. Они шли через тюрьмы Союза необозримыми плотными серыми косяками, как океанская сельдь. Первым углом такого косяка явился мне Юрий Е. А теперь я весь, со всех сторон был охвачен их слитным, уверенным движением, будто знающим свое предначертание. Не одни пленники проходили те камеры -- лился поток всех, побывавших в Европе: и эмигранты гражданской войны; и оst'овцы новой германской; и офицеры Красной Армии, слишком резкие и далекие в выводах, так что опасаться мог Сталин, чтоб они не задумали принести из европейского похода европейской свободы, как уже сделали за сто двадцать лет до них. Но всЈ-таки больше было моих ровесников, не моих даже, а ровесников Октября -- тех, кто вместе с Октябрем родился, кто в 1937-м, ничем не смущаемый, валил на демонстрации двадцатой годовщины, и чей возраст к началу войны как раз составил кадровую армию, разметанную в несколько недель. Так тюремная томительная весна под марши Победы стала расплатной весной моего поколения. Это нам над люлькой пели: "Вся власть советам!" Это мы загорелою детской ручонкой тянулись к ручке пионерского горна и на возглас "Будьте готовы!" салютовали "Всегда готовы!" Это мы в Бухенвальд проносили оружие и там вступали в компартию. И мы же теперь оказались в черных за одно то, что всЈ-таки остались жить.1 Еще когда мы разрезали Восточную Пруссию, видел я понурые колонны возвращающихся пленных -- единственные при горе, когда радовались вокруг все, -- и уже тогда их безрадостность ошеломляла меня, хоть я еще не разумел еЈ причины. Я соскакивал, подходил к этим добровольным колоннам (зачем колоннам? почему они строились? ведь их никто не заставлял, военнопленные всех наций возвращались разбродом! А наши хотели прийти как можно более покорными...) Там на мне были капитанские погоны, и под погонами да и при дороге было не узнать: почему ж они так все невеселы? Но вот судьба завернула и меня вослед этим пленникам, я уже шел с ними из армейской контрразведки во фронтовую, во фронтовой послушал их первые, еще неясные мне, рассказы, потом развернул мне это все Юрий Е., а теперь, под куполами кирпично-красного Бутырского замка, я ощутил, что эта история нескольких миллионов русских пленных пришивает меня навсегда, как булавка таракана. Моя собственная история попадания в тюрьму показалась мне ничтожной, я забыл печалиться о сорванных погонах. Там, где были мои ровесники, там только случайно не был я. Я понял, что долг мой -- подставить плечо к уголку их общей тяжести -- и нести до последних, пока не задавит. Я так ощутил теперь, будто вместе с этими ребятами и я попал в плен на Соловьевской переправе, в Харьковском мешке, в Керченских каменоломнях; и, руки назад, нес свою советскую гордость за проволоку концлагеря; и на морозе часами выстаивал за черпаком остывшей кавы (кофейного эрзаца) и оставался трупом на земле, не доходя котла; в офлаге N 68 (Сувалки) рыл руками и крышкою от котелка яму колоколоподобную (кверху уже), чтоб зиму не на открытом плацу зимовать; и озверевший пленный подползал ко мне умирающему грызть мое еще не остывшее мясо под локтем; и с каждым новым днем обостренного голодного сознания, в тифозном бараке и у проволоки соседнего лагеря англичан -- ясная мысль проникала в мой умирающий мозг: что Советская Россия отказалась от своих издыхающих детей. "России гордые сыны", они нужны были ей, пока ложились под танки, пока еще можно было поднять их в атаку. А взяться кормить их в плену? Лишние едоки. И лишние свидетели позорных поражений. Иногда мы хотим солгать, а Язык нам не даЈт. Этих людей объявляли изменниками, но в языке примечательно ошибались -- и судьи, и прокуроры, и следователи. И сами осуждЈнные, и весь народ, и газеты повторили и закрепили эту ошибку, невольно выдавая правду, их хотели объявить изменниками РодинЕ, но никто не говорил и не писал даже в судебных материалах иначе, как "изменники Родины". Ты сказал! Это были не изменники е й, а е Ј изменники. Не они, несчастные, изменили Родине, но расчетливая Родина изменила им и притом ТРИЖДЫ. Первый раз бездарно она предала их на поле сражения -- когда правительство, излюбленное Родиной, сделало всЈ, что могло, для проигрыша войны: уничтожило линии укреплений, подставило авиацию на разгром, разобрало танки и артиллерию, лишило толковых генералов и запретило армиям сопротивляться.2 Военнопленные -- это и были именно те, чьими телами был принят удар и остановлен вермахт. Второй раз бессердечно предала их Родина, покидая подохнуть в плену. И теперь третий раз бессовестно она их предала, заманив материнской любовью ("Родина простила! Родина зовет!") и накинув удавку уже на границе.3 Кажется, сколько мерзостей совершалось и видено у нас за тысячу сто лет нашего государственного существования! -- но была ли среди них такая многомиллионная подлость: предать своих воинов и объявить их же предателями?! И как легко мы исключили их из своего счета: изменил? -- позор! -- списать! Да списал их еще до нас наш Отец: цвет московской интеллигенции он бросил в вяземскую мясорубку с берданками 1866-го года, и то одна на пятерых. (Какой Лев Толстой развернет нам э т о Бородино?) А тупым переползом жирного короткого пальца Великий Стратег переправил через Керченский пролив в декабре 41-го года -- бессмысленно, для одного эффектного новогоднего сообщения -- СТО ДВАДЦАТЬ ТЫСЯЧ наших ребят -- едва ли не столько, сколько было всего русских под Бородиным -- и всех без боя отдал немцам. И всЈ-таки почему-то не он -- изменник, а -- они. (И как легко мы поддаемся предвзятым кличкам, как легко мы согласились считать этих преданных -- изменниками! В одной из бутырских камер был в ту весну старик Лебедев, металлург, по званию профессор, по наружности -- дюжий мастеровой прошлого или даже позапрошлого века, с демидовских заводов. Он был широкоплеч, широколоб, борода пугачевская, а пятерни -- только подхватывать ковшик на четыре пуда. В камере он носил серый линялый рабочий халат прямо поверх белья, был неопрятен, мог показаться подсобным тюремным рабочим, -- пока не садился читать, и привычная властная осанка мысли озаряла его лицо. Вокруг него собирались часто, о металлуургии рассуждал он меньше, а литавровым басом разъяснял, что Сталин -- такой же пес, как Иван Грозный: "стреляй! души! не оглядывайся!", что Горький -- слюнтяй и трепач, оправдатель палачей. Я восхищался этим Лебедевым: как будто весь русский народ воплотился передо мною в одно кряжистое туловище с этой умной головой, с этими руками и ногами пахаря. Он столько уже обдумал! -- я учился у него понимать мир! -- а он вдруг, рубя ручищей, прогрохотал, что один бэ -- изменники родины, и им простить нельзя. А "один бэ" и были набиты на нарах кругом. Ах, как было ребятам обидно! Старик с уверенностью вещал от имени земляной и трудовой Руси -- и им трудно и стыдно было защищать себя еще с этой новой стороны. Защитить их и спорить со стариком досталось мне и двум мальчикам по "десятому пункту". Но какова же степень помраченности, достигаемая монотонной государственной ложью! Даже самые Јмкие из нас способны объять лишь ту часть правды, в которую ткнулись собственным рылом.4 Сколько войн вела Россия (уж лучше бы поменьше...) -- и много ли мы изменников знали во всех тех войнах? Замечено ли было, чтобы измена коренилась в духе русского солдата? Но вот при справедливейшем в мире строе наступила справедливейшая война -- и вдруг миллионы изменников из самого простого народа. Как это понять? Чем объяснить? Рядом с нами воевала против Гитлера капиталистическая Англия, где так красноречиво описаны Марксом нищета и страдания рабочего класса -- почему же у н и х в эту войну нашелся единственный только изменник -- коммерсант "лорд Гау-Гау"? А у нас -- миллионы? Да ведь страшно рот раззявить, а может быть дело всЈ-таки в государственном строе?.. Еще давняя наша пословица оправдывала плен: "ПолонЈн вскликнет, а убит -- никогда". При царе Алексее Михайловиче за полонное терпение давали дворянство! Выменять своих пленных, обласкать их и обогреть была задача общества во ВСЕ последующие войны. Каждый побег из плена прославлялся как высочайшее геройство. Всю первую мировую войну в России велся сбор средств на помощь нашим пленникам, и наши сестры милосердия допускались в Германию к нашим пленным и каждый номер газеты напоминал читателям, что их соотечественники томятся в злом плену. Все западные народы делали то же и в эту войну: посылки, письма, все виды поддержки свободно лились через нейтральные страны. Западные военнопленные не унижались черпать из немецкого котла, они презрительно разговаривали с немецкой охраной. Западные правительства начисляли своим воинам, попавшим в плен -- и выслугу лет, и очередные чины, и даже зарплату. Только воин единственной в мире Красной армии не сдаЈтся в плен! -- так написано было в уставе ("Ева'н плен нихт" -- как кричали немцы из своих траншей) -- да кто ж мог представить весь этот смысл?! Есть война, есть смерть, а плена нет! -- вот открытие! Это значит: иди и умри, а мы останемся жить. Но если ты и ноги потеряв, вернешься из плена на костылях живым (ленинградец Иванов, командир пулемЈтного взвода в финской войне, потом сидел в Устьвымьлаге) -- мы тебя будем судить. Только наш солдат, отверженный родиной и самый ничтожный в глазах врагов и союзников, тянулся к свинячьей бурде, выдаваемой с задворков Третьего Райха. Только ему была наглухо закрыта дверь домой, хоть старались молодые души не верить: какая-то статья 58-1-б и по ней в военное время нет наказания мягче, чем расстрел! За то, что не пожелал солдат умереть от немецкой пули, он должен после плена умереть от советской! Кому от чужих, а нам от своих. (Впрочем, это наивно сказать: за то. Правительства всех времен -- отнюдь не моралисты. Они никогда не сажали и не казнили людей за что-нибудь. Они сажали и казнили, чтобы не! Всех этих пленников посадили, конечно, не за измену родине, ибо и дураку было ясно, что только власовцев можно судить за измену. Этих всех посадили, чтобы они не вспоминали Европу среди односельчан. Чего не видишь, тем и не бредишь...) Итак, какие же пути лежали перед русским военнопленным? Законный -- только один: лечь и дать себя растоптать. Каждая травинка хрупким стеблем пробивается, чтобы жить. А ты -- ляг и растопчись. Хоть с опозданием -- умри сейчас, раз уж не мог умереть на поле боя, и тогда тебя судить не будут. Спят бойцы. Свое сказали И уже навек правы. Все же, все остальные пути, какие только может изобрести твой отчаявшийся мозг, -- все ведут к столкновению с Законом. Побег на родину -- через лагерное оцепление, через пол-Германии, потом через Польшу или Балканы, приводил в СМЕРШ и на скамью подсудимых: как это так ты бежал, когда другие бежать не могут? Здесь дело нечисто! Говори, гадина, с каким заданием тебя прислали (Михаил Бурнацев, Павел Бондаренко и многие, многие.)5 Побег к западным партизанам, к силам Сопротивления, только оттягивал твою полновесную расплату с трибуналом, но он же делал тебя еще более опасным: живя вольно среди европейских людей, ты мог набраться очень вредного духа. А если ты не побоялся бежать и потом сражаться, -- ты решительный человек, ты вдвойне опасен на родине. Выжить в лагере за счет своих соотечественников и товарищей? Стать внутрилагерным полицаем, комендантом, помощником немцев и смерти? Сталинский закон не карал за это строже, чем за участие в силах Сопротивления -- та же статья, тот же срок (и можно догадаться, почему: т а к о й человек менее опасен!) Но внутренний закон, заложенный в нас необъяснимо, запрещал этот путь всем, кроме мрази. За вычетом этих четырех углов, непосильных или неприемлемых, оставался пятый: ждать вербовщиков, ждать куда позовут. Иногда на счастье приезжали уполномоченные от сельских бецирков и набирали батраков к бауерам; от фирм отбирали себе инженеров и рабочих. По высшему сталинскому императиву ты и тут должен был отречься, что ты инженер, скрыть, что ты -- квалифицированный рабочий. Конструктор или электрик, ты только тогда сохранил бы патриотическую чистоту если бы остался в лагере копать землю, гнить и рыться в помойках. Тогда за ч и с т у ю измену родине ты с гордо поднятой головой мог бы рассчитывать получить десять лет и пять намордника. Теперь же за измену родине, оттягченную работой на врага да еще по специальности, ты с потупленной головой получал -- десять лет и пять намордника! Это была ювелирная тонкость бегемота, которой так отличался Сталин! А то приезжали вербовщики совсем иного характера -- русские, обычно из недавних красных политруков, белогвардейцы на эту работу не шли. Вербовщики созывали в лагере митинг, бранили советскую власть и звали записываться в шпионские школы или во власовские части. Тому, кто не голодал, как наши военнопленные, не обгладывал летучих мышей, залетавших в лагерь, не вываривал старые подметки, тому вряд ли понять, какую необоримую вещественную силу приобретает всякий зов, всякий аргумент, если позади него, за воротами лагеря, дымится походная кухня и каждого согласившегося тут же кормят кашею от пуза -- хотя бы один раз! хотя бы в жизни еще один только раз! Но сверх дымящейся каши в призывах вербовщика был призрак свободы и настоящей жизни -- куда бы ни звал он! В батальоны Власова. В казачьи полки Краснова. В трудовые батальоны -- бетонировать будущий Атлантический вал. В норвежские фиорды. В ливийские пески. В "hiwi" -- Нilfswilligе -- добровольных помощников немецкого вермахта (12 hiwi было в каждой немецкой роте). Наконец, еще -- в деревенских полицаев, гоняться и ловить партизан (от которых Родина тоже откажется от многих). Куда б ни звал он, куда угодно -- только б тут не подыхать, как забытая скотина. С человека, которого мы довели до того, что он грызет летучих мышей -- м ы  с а м и сняли всякий его долг не то что перед родиной, но -- перед человечеством! И те наши ребята, кто из лагерей военнопленных вербовались в краткосрочных шпионов, еще не делали крайних выводов из своей брошенности, еще поступали чрезвычайно патриотически. Они видели в этом самый ненакладный способ вырваться из лагеря. Они почти поголовно так представляли, что едва только немцы перебросят их на советскую сторону -- они тотчас объявяться властям, сдадут свое оборудование и инструкции, вместе с добродушным командованием посмеются над глупыми немцами, наденут красноармейскую форму и бодро вернутся в строй вояк. Скажите, ДА ПО-ЧЕЛОВЕЧЕСКИ КТО МОГ ОЖИДАТЬ ИНОГО? КАК МОГЛО БЫТЬ ИНАЧЕ? Это были ребята простосердечные, я многих их повидал -- с незамысловатыми круглыми лицами, с подкупающим вятским или владимирским говорком. Они бодро шли в шпионы, имея четыре -- пять классов сельской школы и никаких навыков обращаться с компасом и картой. Так, кажется, единственно-верно они представляли свой выход. Так, кажется, расходна и глупа была для немецкого командования вся эта затея. Ан нет! Гитлер играл в тон и в лад своему державному брату! Шпиономания была одной из основных черт сталинского безумия. Сталину казалось, что страна кишит шпионами. Все китайцы, жившие на Дальнем Востоке, получили шпионский пункт 58-6, взяты были в северные лагеря и вымерли там. Та же участь постигла китайцев-участников Гражданской войны, если они заблаговременно не умотались. Несколько сот тысяч корейцев были высланы в Казахстан, сплошь подозреваясь в том же. Все советские, когда-либо побывавшие за границей, когда-либо замедлившие шаги около гостиницы "Интурист", когда-либо попавшие в один фотоснимок с иностранной физиономией, или сами сфотографировавшие городское здание (Золотые Ворота во Владимире) -- обвинялись в том же. Глазевшие слишком долго на железнодорожные пути, на шоссейный мост, на фабричную трубу -- обвинялись в том же. Все многочисленные иностранные коммунисты, застрявшие в Советском Союзе, все крупные и мелкие коминтерновцы сподряд, без индивидуальных различий -- обвинялись прежде всего в шпионстве.6 И латышские стрелки -- самые надежные штыки ранних лет революции, при их сплошных посадках в 1937 году обвинялись в шпионстве же! Сталин как бы обернул и умножил знаменитое изречение кокетливой Екатерины: он предпочитал сгноить девятьсот девяносто девять невинных, но не пропустить одного всамделишного шпиона. Так как же можно было поверить русским солдатам, действительно побывавшим в руках немецкой разведки?! И какое облегчение для палачей МГБ, что тысячами валящие из Европы солдаты и не скрывают, что они -- добровольно завербованные шпионы! Какое разительное подтверждение прогнозов Мудрейшего из Мудрейших! Сыпьте, сыпьте, недоумки! Статья и мзда для вас давно уже приготовлены! Но уместно спросить: всЈ-таки были же и такие, которые ни на какую вербовку не пошли; и нигде по специальности у немцев не работали; и не были лагерными орднерами; и всю войну просидели в лагере военнопленных, носа не высовывая; и всЈ-таки не умерли, хотя это почти невероятно! Например, делали зажигалки из металлических отбросов, как инженеры-электрики Николай Андреевич СемЈнов и ФЈдор ФЈдорович Карпов, и тем подкармилвались. Неужели им-то не простила Родина сдачи в плен? Нет, не простила! И с СемЈновым и с Карповым я познакомился в Бутырках, когда они уже получили свои законные... сколько? догадливый читатель уже знает: десять и пять намордника. А будучи блестящими инженерами они ОТВЕРГЛИ немецкое предложение работать по специальности! А в 41-м году младший лейтенант СемЈнов пошел на фронт ДОБРОВОЛЬНО. А в 42-м году он еще имел пустую кобуру вместо пистолета (следователь не понимал, почему он не застрелился из кобуры). А из плена он ТРИЖДЫ бежал. А в 45-м, после освобождения из концлагеря, был посажен как штрафник на наш танк (танковый десант) -- и БРАЛ БЕРЛИН, и получил орден Красной звезды -- и уже после этого только был окончательно посажен и получил срок. Вот это и есть зеркало нашей Немезиды. Мало кто из военнопленных пересек советскую границу как вольный человек, а если в суете просочился, то взят был потом, хоть и в 1946-47-м годах. Одних арестовывали в сгонных пунктах в Германии. Других будто арестовывали, но от границы везли в товарных вагонах под конвоем в один из многочисленных, по всей стране разбросанных Проверочно-Фильтрационных лагерей (ПФЛ). Эти лагеря ничем не отличались от ИТЛ кроме того, что помещенные в них еще не имели срока и должны были получить его уже в лагере. Все эти ПФЛ были тоже при деле, при заводе, при шахте, при стройке, и бывшие военнопленные, видя возвращенную родину через ту же колючку, как видели и Германию, с первого же дня могли включиться в 10-часовой рабочий день. На досуге -- вечерами и ночами -- проверяемых допрашивали, для того было в ПФЛ многократное количество оперативников и следователей. Как и всегда, следствие начинало с положения, что ты заведомо виноват. Ты же, не выходя за проволоку, должен был доказать, что не виноват. Для этого ты мог только ссылаться на свидетелей -- других военнопленных, те же могли попасть совсем не в ваш ПФЛ, а за тридевять областей, и вот оперативники кемеровские слали запросы оперативникам соликамским, а те допрашивали свидетелей и слали свои ответы и новые запросы, и тебя тоже допрашивали как свидетеля. Правда, на выяснение судьбы могло уйти и год, и два -- но ведь Родина ничего на этом не теряла: ведь ты же каждый день добывал уголЈк. И если кто-нибудь из свидетелей что-нибудь показал на тебя не так или уже не оказалось свидетелей в живых, -- пеняй на себя, тут уж ты оформлялся как изменник родины, и выездная сессия трибунала штемпелевала твою десятку. Если же, как ни выворачивай, сходилось, что вроде ты действительно немцам не служил, а главное -- в глаза не успел повидать американцев и англичан (освобождение из плена не нами, а ИМИ, было обстоятельством сильно отягчающим) -- тогда оперативники решали, какой степени изоляции ты достоин. Некоторым предписывали смену места жительства (это всегда нарушает связи человека с окружением, делает его более уязвимым). Другим благородно предлагали идти работать в Вохру, то есть военизированную лагерную охрану: как будто оставаясь вольным, человек терял всякую личную свободу и уезжал в глушь. Третьим же жали руки и, хотя за чистую сдачу в плен такой человек всЈ равно заслуживал расстрела, его гуманно отпускали домой. Но преждевременно такие люди радовались! Еще опережая его самого, по тайным какналам спецчастей на его родину уже пошло его дело. Люди эти всЈ равно навек оставались не нашими, и при первой же массовой посадке, вроде 48-49 годов, их сажали уже по пункту агитации или другому подходящему, сидел я и с такими. "Эх, если б я знал!.." -- вот была главная песенка тюремных камер той весны. Если б я знал, что так меня встретят! что так обманут! что такая судьба! -- да неужели б я вернулся на Родину? Ни за что!!! Прорвался бы в Швейцарию, во Францию! ушел бы за море! за океан! за три океана.7 Более рассудительные поправляли: ошибка раньше сделана! нечего было в 41-м году в передний ряд лезть. Знать бы знать, не ходить бы в рать. Надо было в тылу устраиваться с самого начала, спокойное дело, они теперь герои. А еще, мол, вернее было дезертировать: и шкура наверняка цела, и десятки им не дают, а восемь лет, семь; и в лагере ни с какой должности не сгонят -- дезертир ведь не враг, не изменник, не политический, он свой человек, бытовичЈк. Им возражали запальчиво: зато дезертирам эти все годы -- отсидеть и сгнить, их не простят. А на нас -- амнистия скоро будет, нас всех распустят. (Еще главной-то дезертирской льготы тогда не знали!..) Те же, кто попал по 10-му пункту, с домашней своей квартиры или из Красной армии, -- те частенько даже завидовали: черт его знает! за те же деньги (за те же десять лет) сколько можно было интересного повидать, как эти ребята, где только не побывать! А мы так и околеем в лагере, ничего, кроме своей вонючей лестницы не видав. Впрочем, эти, по 58-10, едва скрывали ликующее предчувствие, что им-то амнистия будет в первую очередь!) Не вздыхали "эх, если бы я знал" (потому что знали, на что шли), и не ждали пощады, и не ждали амнистии -- только власовцы. ___ Еще задолго до нежданного нашего пересечения на тюремных нарах я знал о них и недоумевал о них. Сперва это были много раз вымокшие и много раз высохшие листовки, затерявшиеся в высоких, третий год не кошенных травах прифронтовой орловской полосы. В них объявлялось о создании в декабре 1942 года какого-то смоленского "русского комитета" -- то ли претендующего быть подобием русского правительства, то ли нет. Видно, этого еще не решили и сами немцы. И оттого неуверенное сообщение казалось даже просто вымыслом. На листовках был снимок генерала Власова и изложена его биография. На неясном снимке лицо казалось сыто-удачливым, как у всех наших генералов новой формации. (Говорили мне потом, что это не так, что Власов имел наружность скорей западного генерала -- высок, худ, в роговых очках). А из биографии эта удачливость как будто подтверждалась: не запятнала служба военным советником у Чан-Кай-Ши. Первое потрясение его жизни только и было, когда его 2-ю ударную армию бездарно покинули умирать от голода в окружении. Но каким фразам той биографии вообще можно было верить?8 Глядя на этот снимок, невозможно было поверить, что вот -- выдающийся человек или что вот он давно и глубоко болел за Россию. А уж листовки, сообщавшие о создании РОА -- "русской освободительной армии" не только были написаны дурным русским языком, но и с чужим духом, явно немецким, и даже незаинтересованно в предмете, зато с грубой хвастливостью по поводу сытой каши у них и веселого настроения у солдат. Не верилось и в эту армию, а если она действительно была -- то уж какое там веселое настроение?.. Вот так-то соврать только немец и мог.9 Что русские против нас вправду есть и что они бьются круче всяких эсэсовцев, мы отведали вскоре. В июле 1943 года под Орлом взвод русских в немецкой форме защищал, например, Собакинские Выселки. Они бились с таким отчаянием, будто эти Выселки построили сами. Одного загнали в погреб, к нему туда бросали ручные гранаты, он замолкал; но едва совались спуститься -- он снова сек автоматом. Лишь когда ухнули туда противотанковую гранату, узнали, еще в погребе у него была яма, и в ней он перепрятывался от разрыва противопехотных гранат. Надо представить себе степень оглушенности, контузии и безнадежности, в которой он продолжал сражаться. Защищали они, например, и несбиваемый днепровский плацдарм южнее Турска, там две недели шли безуспешные бои за сотни метров, и бои свирепые и морозы такие же (декабрь 43-го года). В этом осточертении многодневного зимнего боя в маскхалатах, скрывавших шинель и шапку, были и мы и они, и под Малыми Козловичами, рассказывали мне, был такой случай. В перебежках между сосен запутались и легли рядом двое, и уже не понимая точно, стреляли в кого-то и куда-то. Автоматы у обоих -- советские. Патронами делились, друг друга похваливали, матерились на замерзающую смазку автомата. Наконец совсем перестало подавать, решили они закурить, сбросили с голов белые капюшоны -- и тут разглядели орла и звездочку на шапках друг у друга. Вскочили! Автоматы не стреляют! Схватили и, мордуя ими как дубинками, стали друг за другом гоняться: уж тут не политика и не родина-мать, а простое пещерное недоверие: я его пожалею, а он меня убьет. В Восточной Пруссии в нескольких шагах от меня провели по обочине тройку пленных власовцев, а по шоссе как раз грохотала Т-тридцать четверка. Вдруг один из пленных вывернулся, прыгнул и ласточкой шлепнулся под танк. Танк увильнул, но все же раздавил его краем гусеницы. Раздавленный еще извивался, красная пена шла на губы. И можно было его понять! Солдатскую смерть он предпочитал повешению в застенке. Им не оставлено было выбора. Им нельзя было драться иначе. Им не оставлено было выхода биться как-нибудь побережливее к себе. Если один "чистый" плен уже признавался у нас непрощаемой изменой родине, то что' ж о тех, кто взял оружие врага? Поведение этих людей с нашей пропагандной топорностью объяснялось: 1) предательством (биологически? текущим в крови?) и 2) трусостью. Вот уж только не трусостью! Трус ищет где есть поблажка, снисхождение. А во "власовские" отряды вермахта их могла привести только последняя крайность, только запредельное отчаяние, только неутолимая ненависть к советскому режиму, только презрение к собственной сохранности. Ибо знали они: здесь не мелькнет им ни полоски пощады! В нашем плену их расстреливали, едва только слышали первое разборчивое русское слово изо рта. В русском плену, также как и в немецком, хуже всего приходилось русским. Эта война вообще нам открыла, что хуже всего на земле быть русским. Я со стыдом вспоминаю, как при освоении (то есть, разграбе) бобруйского котла я шел по шоссе среди разбитых и поваленных немецких автомашин, рассыпанной трофейной роскоши, -- и из низинки, где погрязли утопленные повозки и машины, потерянно бродили немецкие битюги и дымились костры из трофеев же, услышал вопль о помощи: "Господин капитан! Господин капитан!" Это чисто по-русски кричал мне о защите пеший в немецких брюках, выше пояса нагой, уже весь окровавленный -- на лице, груди, плечах, спине, -- а сержант-особист, сидя на лошади, погонял его перед собою кнутом и наседанием лошади. Он полосовал его по голому телу кнутом, не давая оборачиваться, не давая звать на помощь, гнал его и бил, вызывая из кожи новые красные ссадины. Это была не пуническая, не греко-персидская война! Всякий, имеющий власть, офицер любой армии на земле должен был остановить бессудное истязание. Любой -- да, а -- нашей?.. При лютости и абсолютности нашего разделения человечества? (Если не с нами, не наш и т. д. -- то достоин только презрения и уничтожения.) Так вот, я СТРУСИЛ защищать власовца перед особистом, я НИЧЕГО НЕ СКАЗАЛ И НЕ СДЕЛАЛ, Я ПРОШЕЛ МИМО, КАК БЫ НЕ СЛЫША -- чтоб эта признанная всеми чума не перекинулась на меня (а вдруг этот власовец какой-нибудь сверхзлодей?.. а вдруг особист обо мне подумает..? а вдруг..?) Да проще того, кто знает обстановку тогда в армии -- стал ли бы еще этот особист слушать армейского капитана? И со зверским лицом особист продолжал стегать и гнать беззащитного человека как скотину. Эта картина навсегда перед мною осталась. Это ведь -- почти символ Архипелага, его на обложку книги можно помещать. И все это они предчувствовали, предзнали -- а нашивали-таки на левый рукав немецкого мундира щит с бело-сине-красной окантовкой, андреевским полем и буквами РОА.10 Жители оккупированных областей презирали их как немецких наЈмников, немцы -- за их русскую кровь. Жалкие их газетки были обработаны немецким цензурным тесаком: Великогермания да фюрер. И оттого оставалось власовцам биться на смерть, а на досуге водка и водка. ОБРЕЧЕННОСТЬ -- вот что было их существование все годы войны и чужбины, и никакого выхода никуда. Гитлер и его окружение, уже отовсюду отсутупая, уже накануне гибели, всЈ не могли преодолеть своего стойкого недоверия к отдельным русским формированиям, решиться на целостные русские дивизии, на тень независимой, не подчиненной им России. Лишь в треске последнего крушения, в ноябре 1944 г., был разрешен (в Праге) поздний спектакль: созыв объединяющего все национальные группы "комитета освобождения народов Росии" и издание манифеста (по-прежнему ублюдочного, ибо в нЈм не разрешалось мыслить Россию вне Герман