итаться библиотечными и уже не принадлежат владельцу.) Если еще напомнить, что в Особлагах настойчивее и чаще, чем в ИТЛ, производились обыски (ежедневный тщательный выходной и входной (фото 3); планомерные обыски бараков с поднятием полов, выламыванием печных колосников, выламыванием досок у крылечек; затем еще тюремного типа повальные личные обыски с раздеванием, перещупыванием, отпарыванием подкладок, подмЈток). Что со временем стали выпалывать в зоне всю траву дочиста ("чтобы не прятали в траве оружия"). Что выходные дни занимались хозяйственными работами в зоне. ВсЈ это вспомнив, пожалуй, не удивишься, что ношение номеров было далеко не самым чувствительным или язвительным способом унизить достоинство арестанта. Когда Иван Денисович говорит, что "они не весят, номера", это вовсе не утеря чувства достоинства (как упрекали гордые критики, сами номеров не носившие, да ведь и не голодавшие), -- это просто здравый смысл. Досада, причиняемая нам номерами, была не психологическая, не моральная (как рассчитывали хозяева ГУЛага) -- а практическая досада, что под страхом карцера надо было тратить досуг на пришивку отпоровшегося края, подновлять цифры у художников, а изодравшиеся при работе тряпки -- целиком менять, изыскивать где-то новые лоскуты. Для кого номера были действительно самой дьявольской из здешних затей -- это для истовых сектанток некоторых сект. Такие были в женском лаготделении близ станции Суслово (Камышлаг), -- женщин, сидевших за религию, там вообще была -- треть. Ведь прямо же всЈ предсказано Апокалипсисом: 13, 16 -- ...положено будет начертание на правую руку или на чело их. И эти женщины отказывались носить номера! -- печать сатаны! не соглашались они и давать свою подпись (сатане же) за казенное обмундирование. Администрация лагеря (начальник Управления -- генерал Григорьев, начальник ОЛПа майор Богуш) проявила достойную твЈрдость! -- она велела раздеть этих женщин до сорочек, снять с них обувь (надзирательницы-комсомолки всЈ сделали) -- чтобы зима помогла принудить бессмысленных фанатичек принять казенное обмундирование и нашить номера. Но и в мороз женщины ходили по зоне босиком и в сорочках, а не соглашались отдать душу сатане! И перед этим духом (конечно, реакционным, мы-то люди просвещЈнные, мы бы не стали так возражать против номеров!) -- администрация сдалась, вернула сектанткам их носильные вещи -- и они надели их без номеров! (Елена Ивановна Усова так и проходила все 10 лет в своЈм, одежда и бельЈ истлели уже, сползали с плеч -- но не могла бухгалтерия выдать ей ничего казЈнного без расписки!) Еще досаждали нам номера тем, что, крупные, они легко прочитывались издали конвоем. Конвой всегда нас видел только на расстоянии, возможном для автоматной изготовки и выстрела, никого из нас по фамилиям, разумеется, не знал, и, одинаково одетых, не различал бы если б не наши номера. Теперь же конвоиры примечали, кто в колонне разговаривал, или путал пятерки, или рук не держал назад, или поднял что-нибудь с земли -- и достаточно было рапорта начкара в лагерь, чтобы виновника ждал карцер. Конвой был еще одной силой, сжимающей воробышка нашей жизни в жмых. Эти "краснопогонники", регулярные солдаты, эти сынки с автоматами были силой тЈмной, нерассуждающей, о нас не знающей, никогда не принимающей объяснений. От нас к ним ничто не могло перелететь, от них к нам -- окрики, лай собак, лязг затворов и пули. И всегда были правы они, а не мы. В Экибастузе на подсыпке железнодорожного полотна, где зоны нет, а есть оцепление, один зэк в дозволенной черте ступил несколько шагов, чтобы взять свой хлеб из брошенной куртки -- а конвоир вскинулся и убил его. И он был, конечно, прав. И получить мог только благодарность. И, конечно, не раскаивается по сей день. А мы ничем не выразили возмущения. И, разумеется, не писали никуда (да никто б нашей жалобы и не пропустил). 19 января 1951 года наша колонна в пятьсот человек подошла к объекту АРМу. С одной стороны была зона, и тут уже не стояло солдат. Вот-вот должны были впускать нас в ворота. Вдруг заключЈнный Малой (а на самом деле -- рослый широкоплечий парень) ни с того, ни с сего отделился от строя и как-то задумчиво пошЈл на начальника конвоя. Впечатление было, что он не в себе, что он сам не понимает, что' делает. Он не поднял руки, он не сделал ни одного угрожающего жеста, он просто задумчиво пошЈл. Начальник конвоя, франтоватый гаденький офицер -- перепугался и стал задом наперЈд бежать от Малого, что-то визгливо крича и никак не умея вынуть пистолета. Против Малого быстро выдвинулся сержант-автоматчик и за несколько шагов дал ему очередь в грудь и живот, тоже медленно отходя. И Малой, прежде чем упасть, еще шага два продолжал своЈ медленное движение, а из спины его, по следу невидимых пуль, вырвались видимые клочки ваты из телогрейки. Но хотя Малой упал, а мы, вся остальная колонна, не шевельнулись, начальник конвоя так был перепуган, что выкрикнул солдатам боевую команду, и со всех сторон захлопали автоматы, полосуя чуть выше наших голов, застучал пулемЈт, развЈрнутый заранее на позиции, во много голосов, состязаясь в истеричности, нам кричали: "Ложись! Ложись! Ложись!" И пули пошли ниже, ниже, в проволоку зоны. Мы, полтысячи, не бросились на стрелков, не смяли их, а все повалились ничком и так, уткнувшись лицами в снег, в позорном, беспомощном положении, в это крещенское утро дольше четверти часа лежали как овцы -- всех нас они шутя могли бы перестрелять и не несли бы ответа: ведь попытка к бунту! Такие мы были подавленные жалкие рабы на первом и втором году особых лагерей -- и о периоде этом довольно сказано в "Иване Денисовиче". Как же это сложилось? Почему многие тысячи этой скотинки, Пятьдесят Восьмой, -- но ведь политических же, чЈрт возьми? Но ведь теперь-то -- отделЈнных, выделенных, собранных вместе -- теперь-то, кажется, политических? -- вели себя так ничтожно? так покорно? Эти лагеря и не могли начаться иначе. И угнетЈнные, и угнетатели пришли из ИТЛ'овских лагерей, и десятилетия рабской и господской традиции стояли и за теми и за другими. Образ жизни и образ мыслей переносился вместе с живыми людьми, они притепляли и поддерживали его друг в друге, потому что ехали по несколько сот человек с одного лаготделения. На новое место они привозили с собой всеобщую внушЈнную уверенность, что в лагерном мире человек человеку -- крыса и людоед, и не бывает иначе. Они привозили в себе интерес к одной лишь своей судьбе и полное равнодушие к судьбе общей. Они ехали, готовые к беспощадной борьбе за захват бригадирства, за теплые придурочьи места на кухне, в хлеборезке, в каптЈрках, в бухгалтерии и при КВЧ. Но когда на новое место едет одиночка, он в своих расчЈтах устроиться там может полагаться только на случайную удачу и на свою бессовестность. Когда же долгим этапом, две-три-четыре недели везут в одном вагоне, моют в одних пересылках, ведут в одном строю уже довольно сталкивавшихся лбами, уже хорошо оценивших друг в друге и бригадирский кулак, и умение подползать к начальству, и умение кусать из-за угла, и умение тянуть "налево", отворачивая от работяг, -- когда вместе этапируют уже спевшееся кубло придурков, -- естественно, им не предаваться свободолюбивым мечтам, а дружно перенести эстафету рабства, сговориться, как они будут захватывать ключевые посты в новом лагере, оттесняя придурков из других лагерей. А работяги тЈмные, вполне смирившиеся со своей корявой тЈмной судьбой, сговариваются, как им на новом месте составить бригаду получше да подпасть под сносного бригадира. И все эти люди бесповоротно забыли не только то, что каждый из них -- человек, и несЈт в себе Божий огонь, и способен на высшую участь, но забыли даже, что спину можно бы и разогнуть, что простая свобода есть такое же право человека, как воздух, что все они -- так называемые политические, и вот теперь остаются промеж себя. Правда, толика блатных всЈ-таки среди них была: отчаявшись удержать своих любимцев от частых побегов (82-я статья УК давала за побег только до двух лет, а у воров бывали уже десятки и сотни наплюсованных, отчего ж не бежать, коли некому унять?) власти решились клепать им за побег 58-14, то есть экономический саботаж. Таких блатных ехало в Особые лагеря в общем очень мало, в каждом этапе горстка, но, по их кодексу, вполне достаточно, чтобы вести себя дерзко, нагло, ходить в комендантах с палками (как те два азербайджанца в Спасске, зарубленные потом) и помогать придуркам утверждать на новых островах Архипелага всЈ то же чЈрно-говЈнное знамя рабских подлых истребительно-трудовых лагерей. Экибастузский лагерь был создан за год до нашего приезда -- в 1949 году, и всЈ тут так и сложилось по подобию прежнего, как оно было принесено в умах лагерников и начальства. Были комендант, помкоменданта и старшие бараков, кто кулаками, кто доносами изнимавшие своих подданных. Был отдельный барак придурков, где на вагонках и за чаем дружески решались судьбы целых объектов и бригад. Были (благодаря особому устройству финских бараков) отдельные кабины в каждом бараке, которые занимались, по чину, одним или двумя привилегированными зэками. И нарядчики били в шею, и бригадиры -- по морде, и надзиратели -- плЈтками. И подобрались наглые мордастые повара. И всеми каптЈрками завладели свободолюбивые кавказцы. А прорабские должности захватила группка проходимцев, которые считались все инженерами. А стукачи исправно и безнаказанно носили свои доносы в оперчасть. И, год назад начатый с палаток, лагерь имел уже и каменную тюрьму -- однако еще не достроенную и потому сильно переполненную: очереди в карцер с уже выписанным постановлением приходилось ожидать по месяцу и по два -- беззаконие, да и только! -- очередь в карцер! (Мне был присуждЈн карцер, так я и не дождался очереди.) Правда, за этот год уже поблекли блатные (точнее суки, поскольку не пренебрегали лагерными постами). Уже как-то почувствовалось, что нет им настоящего размаха -- нет блатной молодЈжи, пополнения, не скачет никто на цирлах. Что-то у них не срабатывало. Комендант Магеран, когда начальник режима представлял его выстроившемуся лагерю, еще пытался смотреть с мрачной бодростью; но уже неуверенность владела им, и скоро бесславно сошла его звезда. На наш этап, как и на всякий новый, был сделан натиск уже в первой приЈмной бане. Банщики, парикмахеры и нарядчики были напряжены и дружно налетали на каждого, кто пытался сделать хотя бы робкое возражение против рваного белья, или холодной воды, или порядка прожарки. Они только и ждали таких возражений и налетали сразу несколько, как псы, нарочито, кричали повышенно громко: "Здесь вам не Куйбышевская пересылка!" и совали к носу откормленные кулаки. (Это психологически очень верно. Голый человек десятикратно беззащитен против одетых. И если новый этап припугнуть в первой бане, он будет уже и в лагерной жизни ущемлен). Тот самый студент Володя Гершуни, который предполагал в лагере, осмотревшись, понять, "с кем идти", был в первый же день поставлен укреплять лагерь -- копать яму под столб освещения. Он был слаб, не одолел нормы. Помбыт Батурин, из сук, тоже притихающий, но еще не притихщий, обозвал его пиратом и ударил в лицо. Гершуни бросил лом и вовсе ушЈл от ямки. Он пошЈл в комендатуру и объявил: "сажайте, на работу больше не пойду, пока ваши пираты дерутся" (его этот "пират" особенно обидел с непривычки). Посадить его не отказались, он отсидел в два приЈма 18 суток карцера (делается это так: сперва выписывается 5 или 10 суток, а потом по окончании срока не освобождают, ждут, чтобы заключЈнный начал протестовать и ругаться -- и тут-то "законно" втирают ему второй карцерный срок). После карцера ему, за буйство, выписали еще два месяца БУРа, то есть, в той же тюрьме сидеть, но получать горячее, пайку по выработке и ходить на известковый завод. Видя, что погрязает всЈ глубже, Гершуни пытался спастись теперь через санчасть, он еще не знал цену еЈ начальнице мадам Дубинской. Он предполагал, что предъявит своЈ плоскостопие и его освободят от далеких хождений на известковый. Но его и в санчасть отказались вести, экибастузский БУР не нуждался в амбулаторном приЈме. Чтобы всЈ-таки туда попасть, Гершуни, наслушавшись, как надо протестовать, по разводу остался на нарах в одних кальсонах. Надзиратели "Полундра" (психованный бывший морячок) и Коненцов стащили его за ноги с нар и так, в кальсонах, поволокли на развод. Они волокли, а он руками хватался за лежащие там камни, подготовленные к кладке, -- чтобы удержаться за них. Уж Гершуни согласен был на известковый и только кричал "дайте брюки надеть!" -- но его волокли. На вахте, задерживая весь четырЈхтысячный развод, этот слабый мальчик кричал: "Гестаповцы! Фашисты!" и отбивался, не давая надеть наручников. ВсЈ же Полундра и Коненцов согнули ему голову до земли, и надели наручники, и теперь толкали идти. Их и начальника режима лейтенанта Мачеховского не смущало, смущало почему-то самого Гершуни -- как это он через весь поселок пойдет в кальсонах. И он отказался идти! Рядом стоял курносый собаковод-конвоир. Запомнилось Володе, как он тихо ему буркнул: "Ну, что бушуешь, становись в колонну. Посидишь у костра, неужто работать будешь?" И крепко держал свою собаку, которая из рук его рвалась, чтобы достичь Володиного горла, она же видела, что этот пацан сопротивляется голубым погонам! Володю сняли с развода, повели назад, в БУP. Pуки в наручниках за спиной стягивало ему всЈ больнее, а надзиратель-казак держал за горло и тыкал коленом под вздох. Потом бросили его на пол, кто-то сказал профессионально-деловито: "Так' его бейте, чтоб у...лся!" и его стали бить сапогами, попадая и по виску, пока он не потерял сознания. Через день вызвали к оперуполномоченному и стали мотать ему дело о намерении террора -- ведь, когда волокли его, он хватался за камни! Зачем? На другом разводе так же сопротивлялся идти Твердохлеб, он и голодовку объявил -- на сатану работать не будет! Презирая его голодовку и его забастовку, тащили и его силком, только из простого барака, и Твердохлеб мог дотянуться и бить стЈкла. Разбиваемые стЈкла резко звенели на всю линейку, мрачно аккомпанируя счету нарядчиков и надзирателей. Аккомпанируя тягучему однообразному тону наших дней, недель, месяцев, лет. И никакого просвета не предвиделось. Не задумано было просвета в плане МВД, когда эти лагеря создавались. Мы, четверть сотни новоприбывших, большей частью западные украинцы, сбились в одну бригаду и удалось договориться с нарядчиками иметь бригадира из своих -- того же Павла Боронюка. Получилась из нас бригада смирная, работящая (западных украинцев, недавно от земли, еще не коллективизированной, не подгонять надо было, а впору, пожалуй, удерживать!) Дней несколько мы считались чернорабочими, но скоро объявились у нас каменщики-мастера, а другие взялись подучиться, и так мы стали бригадой каменщиков. Кладка получалась хорошо. Начальство это заметило, и сняло нас с жилого объекта -- с постройки домов для вольных, оставило в зоне. Показали бригадиру кучу камней у БУРа -- тех самых, за которые цеплялся Гершуни, пообещали, что камни с карьера будут подвозить непрерывно. И объяснили, что тот БУР, который стоит, это только половина БУРа, а нужно теперь пристроить такую же вторую половину, и это сделает наша бригада. Так, на позор наш, мы стали строить тюрьму для себя. Стояла долгая сухая осень -- за весь сентябрь и за половину октября не выпало ни дождика. Утром бывало тихо, потом поднимался ветер, к полудню крепчал, к вечеру стихал опять. Иногда этот ветер был постоянен -- он дул тонко, щемяще и особенно давал чувствовать эту щемящую ровную степь, открывающуюся нам даже с лесов Бура -- ни поселок с первыми заводскими зданиями, ни военный городок конвоя, ни тем более наша еще проволочная зона не закрывали от нас беспредельности, бесконечности, совершенной ровности и безнадежности этой степи, по которой только первый рядок едва ошкуренных телефонных столбов пошЈл на северо-восток к Павлодару. Иногда ветер вдруг брался крутой, за час надувал холоду из Сибири, заставлял натянуть телогрейки и еще бил и бил в лицо крупным песком и мелкими камушками, которые мЈл по степи. Да уж не обойтись, проще повторить стихотворение, которое я написал в те дни на кладке БУРа. КАМЕНЩИК. Вот -- я каменщик. Как у поэта сложено, Я из камня дикого кладу тюрьму. Но вокруг -- не город. Зона. Огорожено. В чистом небе коршун реет настороженно. Ветер по степи!!. И нет в степи прохожего, Чтоб спросить меня: кладу -- кому? Стерегут колючкою, псами, пулемЈтами -- Мало! Им еще в тюрьме нужна тюрьма... Мастерок в руке. Размеренно работаю, И влечЈт работа по себе сама. Был майор. Стена не так развязана. Первых посадить нас обещал. Только ль это! Слово вольно сказано. На тюремном деле -- галочка проказою, Что-нибудь фигурной скобкой сообща. Вперекличь дробят и тешут молотки проворные. За стеной стена растет, меж стенами стена... Шутим, закурив у ящика растворного, Ждем на ужин -- хлеба, каш добавка вздорного -- А с лесов, меж камня -- камер ямы чЈрные, Чьих-то близких мук немая глубина. И всего-то нить у них одна -- автомобильная Да с гуденьем проводов недавние столбы... Боже мой! Какие мы бессильные! Боже мой! Какие мы рабы! Рабы! Не потому даже, что, боясь угроз майора Максименко, клали камни вперехлест и цементу честно, чтобы нельзя было легко эту стену разрушить будущим узникам. А потому что, действительно, хотя мы не выполняли и ста процентов нормы -- бригаде, клавшей тюрьму, выписывались дополнительные, и мы не швыряли их майору в лицо, а съедали. А товарищ наш Володя Гершуни сидел в уже отстроенном крыле БУРа. А Иван Спасский, без всяких проступков, за какую-то неведомую галочку, уже сидел в режимке. И из нас еще многим предстояло посидеть в этом самом БУРе, в этих самых камерах, которые мы так аккуратно надЈжно выкладывали. И в самое время работы, когда мы быстро поворачивались с раствором и камнями, вдруг раздались выстрелы в степи. Скоро к вахте лагеря, близ нас, подъехал воронок (самый настоящий, городской, он состоял в штате конвойной части, только на боках не было расписано для сусликов "Пейте советское шампанское!"). Из воронка вытолкнули четверых -- избитых, окровавленных; двое спотыкались, одного тянули; только первый, Иван Воробьев, шЈл гордо и зло. Так провели беглецов под нашими ногами, под нашими подмостьями -- и завели в правое, уже готовое крыло БУРа. А мы -- клали камни... Побег! Что' за отчаянная смелость! -- не имея гражданской одежды, не имея еды, с пустыми руками -- пройти зону под выстрелами -- и бежать -- в открытую безводную бесконечную голую степь! Это даже не замысел -- это вызов, это гордый способ самоубийства. И вот на какое сопротивление только и способны самые сильные и смелые из нас! А мы... кладЈм камни. И обсуждаем. Это -- уже второй побег за месяц. Первый тоже не удался, но тот был глуповатый. Василий Брюхин (прозванный "Блюхер"), инженер Мутьянов и еще один бывший польский офицер выкопали в мехмастерских под комнатой, где работали, яму в один кубометр, с запасом еды засели туда и перекрылись. Они наивно рассчитывали, что вечером, как обычно, с рабочей зоны снимут охрану, они вылезут и пойдут. Но ведь на съЈме не досчитались троих, а проволока вокруг вся цела -- и оставили охрану на несколько суток. За это время наверху ходили люди приводили собаку -- и скрывшиеся подносили ватку с бензином к щели, отбивая собаке нюх. Трое суток они сидели не разговаривая, не шевелясь, с руками и ногами переплетЈнными, скорченными, потому что в одном кубометре трое -- наконец, не выдержали и вышли. Приходят в зону бригады и рассказывают, как бежала группа Воробьева: рвала зону грузовиком. Еще неделя. Мы кладЈм камни. Уже очень ясно вырисовывается второе крыло БУРа -- вот будут уютные карцерочки, вот одиночки, вот тамбурочки, уже нагородили мы в малом объеме множество камня, а его всЈ везут и везут с карьера: камень даровой, руки даровые там и здесь, только цемент государственный. Проходит неделя, достаточное время четырЈм тысячам экибастузцев помыслить, что побег -- безумие, что он не дает ничего. И -- в такой же солнечный день опять гремят выстрелы в степи -- побег!!! Да это эпидемия какая-то: снова мчится конвойный воронок -- и привозят двоих (третий убит на месте). Этих двоих -- Батанова и совсем какого-то маленького, молодого, -- окровавленных проводят мимо нас, под нашими подмостями, в готовое крыло, чтобы там бить их еще, и раздетыми бросить на каменный пол и не давать им ни есть, ни пить. Что испытываешь ты, раб, глядя вот на этих, искромсанных и гордых? Неужели подленькую радость, что это не меня поймали, не меня избили, не меня обрекли? "Скорей, скорей кончать надо левое крыло!" -- кричит нам пузатый майор Максименко. Мы -- кладЈм. Нам будет вечером дополнительная каша. Носит раствор кавторанг Бурковский. ВсЈ, что строится -- всЈ на пользу Родины. Вечером рассказывают: и Батанов тоже бежал на рывок на машине. Подстрелили машину. Но теперь-то поняли вы, рабы, что бежать -- это самоубийство, бежать никому не удастся дальше одного километра, что доля ваша -- работать и умереть?! Дней пять не прошло, и никаких выстрелов никто не слышал -- но будто небо всЈ металлическое и в него грохают огромным ломом -- такая новость: побег!! опять побег!!! И на этот раз удачный! Побег в воскресенье 17 сентября сработан так чисто, что проходит благополучно вечерняя проверка -- и всЈ сошлось у вертухаев. Только утром 18-го что-то начинает не получаться у них -- и вот отменяется развод и устраивают всеобщую проверку. Несколько общих проверок на линейке, потом проверки по баракам, потом проверки по бригадам, потом перекличка по формулярам -- ведь считать только деньги у кассы умеют псы. ВсЈ время результат у них разный! До сих пор не знают, сколько же бежало? кто именно? когда? куда? на чем? Уже к вечеру и понедельник, а нас не кормят обедом (поваров с кухни тоже пригнали на линейку, считать!) -- но мы ничуть не в обиде, мы рады-то как! Всякий удачный побег -- это великая радость для арестантов! Как бы ни зверел после этого конвой, как бы ни ужесточался режим, но мы ничуть не в обиде, мы рады-то как! Всякий удачный вас, господа псы! Мы-то вот убежали! (И, глядя в глаза начальству, мы все затаЈнно думаем: хоть бы не поймали! хоть бы не поймали!) К тому ж -- и на работу не вывели, и понедельник прошел для нас как второй выходной. (Хорошо, что ребята дЈрнули не в субботу! Учли, что нельзя нам воскресенья портить!) Но -- кто ж они? кто ж они? В понедельник разносится: это -- Георгий Тэнно с Колькой Жданком. Мы кладЈм тюрьму выше. Мы уже сделали наддверные перемычки, мы уже замкнули сверху маленькие оконца, мы уже оставляем гнЈзда для стропил. Три дня с побега. Семь. Десять. Пятнадцать. Нет известий! Бежали!! 1 Я и дальше буду звать еЈ БУР, как говорили у нас, по привычке ИТЛ, хотя это не совсем верно -- это была именно лагерная тюрьма. 2 Эта фотография (фото 3) и та, что в начале книги -- сделаны уже в ссылке, но и телогрейка, и номера -- живые, лагерные и приемы -- именно те. Весь Экибастуз я проходил с номером Щ-232, в последние же месяцы приказали мне сменить на Щ-262. Эти номера я и вывез тайно из Экибастуза, храню и сейчас. 3 Дорошевич у д и в и л с я на Сахалине, что арестанты снимают шапку перед начальником тюрьмы. А мы обязаны были снимать при встрече каждого рядового надзирателя. 4 В Спасске в 1949-м что-то однако хрустнуло. Бригадиров созвали к "штабу" и велели сложить дубинки. Предложено впредь обходиться без них. 5 Этот доктор Колесников был из числа "экспертов", незадолго до того подписавших лживые выводы Катынской комиссии (то есть, что не мы убивали там польских офицеров). За это и посажен он был сюда справедливым Провидением. А за что властью? Чтоб не проболтался Мавр, дальше стал ненужен. 6 По закону 1886 года работы, вредно действующие на здоровье, не разрешалось д а ж е  п о  в ы б о р у самих арестантов. 7 Я предвижу волнение читателя и спешу его заверить: все эти Чечев, и Мишин, и Воробьев, и надзиратель Новгородов живут хорошо; Чечев -- в Караганде, генерал в отставке. Никто из них не был судим и не будет. А за что их судить? Ведь они п р о с т о  в ы п о л н я л и  п р и к а з. Нельзя же их сравнить с нацистами, которые просто выполняли приказ. А если они делали что' с в е р х приказа -- так ведь от чистоты идеологии, с полной искренностью, просто по неведению, что Берия, "верный соратник великого Сталина" -- также и агент международного империализма. -------- Глава 4. Почему терпели? Среди моих читателей есть такой образованный Историк-Марксист. Долистав в своЈм мягком креслице до этого места, как мы БУР строили, он снимает очки и похлопывает по странице чем-то плоскеньким, вроде линеечки, и покивывает: -- Вот-вот. Этому я поверю. А то еще ветерок какой-то революции, черти собачьи! Никакой революции у вас быть не могло, потому что для этого нужна историческая закономерность. А вас вот отобрали несколько тысяч так называемых "политических" -- и что же? Лишенные человеческого вида, достоинства, семьи, свободы, одежды, еды -- что же вы? Отчего ж вы не восстали? -- Мы -- пайку вырабатывали. Вот -- тюрьму строили. -- Это -- хорошо. Строить вы и должны были! Это -- на пользу народу. Это -- единственно-верное решение. Но не называйте же себя революционерами, голубчики! Для революции надо быть связанным с единственно-передовым классом... -- Но ведь мы теперь и были все -- рабочие?.. -- Эт-то никакой роли не играет. Это -- объективная придирка. Что такое за-ко-но-мер-ность, вы представляете? Да как будто представляю. Честное слово, представляю. Я представляю, что если многомиллионные лагеря стоят сорок лет -- так вот это и есть историческая закономерность. Здесь слишком много миллионов и слишком много лет, чтобы это можно было объяснить капризом Сталина, хитростью Берии, доверчивостью и наивностью руководящей партии, непрерывно освещЈнной светом Передового Учения. Но этой закономерностью я уж не буду корить моего оппонента. Он мило улыбнЈтся мне и скажет, что мы в данном случае не об этом говорим, я в сторону ухожу. А он видит, что я смешался, плохо представляю себе закономерность, и поясняет: -- Революционеры вот взяли и смели царизм метлой. Очень просто. А пропробовал бы царь Николка вот так зажать своих революционеров! А пропробовал бы он навесить на них номера! А попробовал бы... -- Верно. Он -- не пробовал. Он не пробовал, и только потому уцелели те, кто попробовал после него. -- Да и не мог он пробовать! Не мог! Пожалуй тоже верно: не не хотел -- не мог. По принятой кадетской (уж не говорю -- социалистической) интерпретации, вся русская история есть череда тираний. Тирания московских князей. Пять столетий отечественной деспотии восточного образца и укоренившегося искреннего рабства. (Ни -- Земских Соборов, ни -- сельского мiра, ни вольного казачества или северного крестьянства.) Иван ли Грозный, Алексей Тишайший, Петр Крутой или Екатерина Бархатная -- вплоть до Крымской войны все цари знали одно: давить. Давить своих подданных как жуков, как гусениц. Ссыльно-каторжный? Так ему откровенно на тело ставили клеймо печаткою из игл "СК" и приковывали к тачке. Гнул подданных строй, безотказно был крепок. Бунты и восстания раздавливались неизменно... Но! но! Раздавливались, да со скидкой! Раздавливались -- это не в нашем техническом смысле. С наполеоновской войны (с возвращения из Европы) начиная, прошЈл по русскому обществу первый-первый ветерок. И уже его было достаточно, чтобы царь должен был с ним считаться. Например, солдаты, стоявшие в декабристском каре, -- в петлю ни один не попал? не расстрелян ни один? А у нас бы хоть один в живых остался? Ни Пушкина, ни Лермонтова нельзя было уже просто посадить на десятку, -- и надо было искать приемы косвенные. "Где бы ты был 14-го декабря в Петербурге?" -- спросил Николай I Пушкина. Пушкин ответил искренне: "На Сенатской." И был за это... отпущен домой! А между тем мы, испытавшие машинно-судебную систему на своей шкуре, да и наши друзья-прокуроры, прекрасно понимаем, чего стоил ответ Пушкина: статья 58, пункт 2, вооружЈнное восстание, а в самом мягком случае через статью 19-ю (намерение) -- и если не расстрел, то уж никак не меньше десятки. И Пушкины получали в зубы свои сроки, ехали в лагеря и умирали (а Гумилеву и до лагеря ехать не пришлось, разочлись в подвале). Крымская война -- изо всех войн счастливейшая для России! -- принесла не только освобождение крестьян и александровские реформы! -- одновременно с ними родилась в России величайшая из сил -- общественное мнение! Еще по внешности гноилась и даже расширялась сибирская каторга, как будто налаживались пересыльные тюрьмы, гнались этапы, заседали суды. Но что это? -- заседали-заседали, а Вера Засулич, стрелявшая в начальника столичной полиции (!) -- оправдана??.. Семь раз покушались на самого Александра II (Каракозов;1 СоловьЈв; близ Александровска; под Курском; взрыв Халтурина; мина Тетерки; Гриневицкий). Александр 11 с испуганными глазами ходил (кстати, без охраны) по Петербургу, "как зверь, которого травят" (свидетельства Льва Толстого, он встретил царя на частной лестнице).2 И что же? -- разорил и сослал он пол-Петербурга, как было после Кирова? Что вы, это и в голову не могло придти. Применил профилактический массовый террор? Сплошной террор, как в 1918 году? Взял заложников? Такого и понятия не было. Посадил сомнительных? Да как это можно?!.. Тысячи казнил? Казнили -- пять человек. Не осудили за это время и трехсот. (А если бы одно такое покушение было на Сталина -- во сколько миллионов душ оно бы нам обошлось?) В 1891 году, пишет большевик Ольминский, он был во всех Крестах -- единственный политический. Переехав в Москву, опять же был единственный и в Таганке. Только в Бутырках перед этапом собралось их несколько человек!.. С каждым годом просвещения и свободной литературы невидимое, но страшное царям общественное мнение росло, а цари не удерживали уже ни поводьев, ни гривы, и Николаю II досталось держаться за круп и за хвост. Правда, по засасывающей инерции династии он не понимал требований века и не имел мужества для действия. В век аэропланов и электричества он всЈ еще не имел общественного сознания, он всЈ еще понимал Россию как свою богатую и разнообразную вотчину -- для взимания поборов, выращивания жеребцов, для мобилизации солдат, чтоб иногда повоевать с державным братом Гогенцоллерном. Но у него и всех его правящих уже не было и решимости бороться за свою власть. Они уже не давили, а только слегка придавливали и отпускали. Они всЈ озирались и прислушивались -- а что скажет общественное мнение? Они преследовали революционеров ровно настолько, чтобы сознакомить их в тюрьмах, закалить, создать ореол вокруг их голов. Мы-то теперь, имея подлинную линейку для измерения масштабов, можем смело утверждать, что царское правительство не преследовало, а бережно лелеяло революционеров, себе на погибель. Нерешительность, половинчатость, слабость царского правительства ясно видны всякому, кто испытал на себе судебную систему безотказную. Просмотрим хотя бы хорошо известную всем биографию Ленина. Весной 1887 года его родной брат казнЈн за покушение на Александра III.3 Как и брат Каракозова -- брат цареубийцы. И что ж? В том же году осенью Владимир Ульянов поступает в Казанский Императорский Университет, да еще -- на юридическое отделение! Это -- не удивительно? Правда, в том же учебном году Владимира Ульянова исключают из Университета. Но исключают -- за организацию противоправительственной студенческой сходки. Значит, младший брат цареубийцы подбивает студентов к неповиновению? Что' бы он получил у нас? Да безусловно расстрел! (а остальным по двадцать пять и по десять!) А его исключают из Университета. Какая жестокость! Да еще и ссылают... Сахалин?4 Нет, в семейное поместье Кокушкино, куда он на лето всЈ равно едет. Он хочет работать -- ему дают возможность... валить лес в тайге? Нет, заниматься юридической практикой в Самаре, при этом участвовать в нелегальных кружках. После этого -- сдать экстерном за Петербургский университет. (А как же с анкетами? Куда же смотрит спецчасть?) И вот через несколько лет этот самый молодой революционер арестован на том, что создал в столице "Союз борьбы за освобождение" -- не меньше! неоднократно держал к рабочим "возмутительные" речи, писал листовки. Его пытали, морили? Нет, ему создали режим, содействующий умственной работе. В петербургской следственной тюрьме, где он просидел год и куда передавали ему десятки нужных книг, он написал бо'льшую часть "Развития капитализма в России", а кроме того пересылал -- легально, через прокуратуру! -- "Экономические этюды" в марксистский журнал "Новое слов". В тюрьме он получал платный обед по заказанной диете, молоко, минеральную воду из аптеки, три раза в неделю домашние передачи. (Как и Троцкий в Петропавловске мог переносить на бумагу первый проект теории перманентной революции.) Но потом-то его расстреляли по приговору тройки? Нет, даже тюрьмы не дали, сослали. В Якутию, на всю жизнь?? Нет, в благодатный Минусинский край, и на три года. Его везут туда в наручниках? в вагон-заке? О, нет! Он едет как вольный, он три дня беспрепятственно ходит еще по Петербургу, потом и по Москве, ему же надо оставить конспиративные инструкции, установить связи, провести совещание остающихся революционеров. Ему разрешено и в ссылку ехать за собственный счЈт -- это значит, вместе с вольными пассажирами, ни одного этапа, ни одной пересыльной тюрьмы ни по пути в Сибирь, ни на обратной конечно дороге, Ленин не изведал никогда. Потом в Красноярске ему еще надо поработать в библиотеке два месяца, чтобы закончить "Развитие капитализма", и книга эта, написанная ссыльным, появляется в печати безо всякого затруднения со стороны цензуры (ну-ка, возьмите на нашу мерку)! Но на какие же средства он живЈт в далеком селе, ведь он не найдЈт себе работы? А он попросил казЈнное содержание, ему платят выше потребностей. Нельзя было создать условий лучших, чем Ленину в его единственной ссылке. При исключительной дешевизне здоровая пища, изобилие мяса (баран на неделю), молока, овощей, неограниченное удовольствие охоты (недоволен своей собакой, ему всерьЈз собираются прислать собаку из Петербурга, кусают на охоте комары -- заказывает лайковые перчатки), излечился от желудочных и других болезней юности, быстро располнел. Никаких обязанностей, службы, повинностей, да даже и женщины его не напрягаются: за 2 рубля с полтиной в месяц 15-летняя крестьянская девочка выполняла их семье всю чЈрную работу. Ленин не нуждался ни в каком литературном заработке, отказывался от петербургских предложений взять платную литературную работу -- печатал и писал только то, что могло ему создать литературное имя. Он отбыл ссылку (мог бы и "убежать" без затруднения, из осмотрительности не стал). Ему автоматически продлили? сделали вечную? Зачем же, это было бы противозаконно. Ему разрешено жить во Пскове, только ехать в столицу нельзя. Но он едет в Ригу, Смоленск. За ним не следят. Тогда со своим другом (Мартовым) он везЈт корзину нелегальной литературы в столицу -- и везЈт прямо через Царское Село, где особенно сильный контроль (это они с Мартовым перемудрили). В Петербурге его берут. Правда, корзины при нЈм уже нет, есть непроявленное химическое письмо Плеханову, где весь план создания "Искры" -- но такими хлопотами жандармы себя не утруждают: три недели арестованный -- в камере, а письмо -- в их руках и остается непроявленным. И как же кончается вся эта самовольная отлучка из Пскова? Двадцатью годами каторги, как у нас? Нет, этими тремя неделями ареста! После чего его и вовсе уже отпускают -- поездить по России, подготовить центры распространения "Искры", потом -- и за границу, налаживать само издание ("полиция не видит препятствий" выдать ему заграничный паспорт)! Да что там! Он и из эмиграции пришлЈт в Россию в энциклопедию ("Гранат") статью о Марксе! и здесь она будет напечатана.5 Да и не она одна! Наконец, он ведЈт подрывную работу из австрийского местечка близ самой русской границы -- и не посылают же секретных молодцов -- выкрасть его и привезти живьЈм. А ничего бы не стоило. Вот так можно проследить слабость и нерешительность царских преследований на любом крупном социал-демократе (а на Сталине бы -- особенно, но там вкрадываются дополнительные подозрения). Вот у Каменева при обыске в Москве в 1904 г. отобрана "компрометирующая переписка". На допросе он отказывается от объяснений. И всЈ. И высылается... по месту жительства родителей. Правда, эсеров преследовали значительно круче. Но как -- круче? Разве мал был криминал у Гершуни (арестованного в 1903)? у Савинкова (в 1906)? Они руководили убийствами крупнейших лиц империи. Но -- не казнили их. А потом попустили сбежать Марию Спиридонову, в упор ухлопавшую генерала Луженовского, усмирителя крестьянского тамбовского восстания, -- тоже казнить не решились, послали на каторгу.6 А ну бы в 1921 г. у нас подавителя тамбовского (же!) крестьянского восстания застрелила семнадцатилетняя гимназистка! -- сколько бы тысяч гимназистов и интеллигентов тут же было бы без суда расстреляно в волне "ответного" красного террора? За мятеж во флоте (в Свеаборге) -- расстрелы? Нет, ссылка. А как наказывали студентов (за большую демонстрацию в Петербурге в 1901 году), вспоминает Иванов-Разумник: в петербургской тюрьме -- как студенческий пикник: хохот, хоровые песни, свободное хождение из камеры в камеру. Иванов-Разумник даже имел наглость проситься у начальника тюрьмы сходить на спектакль гастролирующего Художественного Театра -- билет пропадал! А потом ему присудили "ссылку" -- по его выбору в Симферополь, и он с рюкзаком бродил по всему Крыму. Ариадна Тыркова о том же времени пишет: "Мы были подследственные, и режим был не строгий". Жандармские офицеры предлагали им обеды из лучшего ресторана Додона. По свидетельству неутомимо-допытчивого Бурцева "петербургские тюрьмы были много человечнее европейских". Леонида Андреева за написание призыва к московским рабочим поднять вооружЈнное (!) восстание для свержения (!) самодержавия... держали в камере целых 15 суток! (ему и самому казалось, что -- мало, и он добавлял три недели). Вот записи из его дневника тех дней:7 "Одиночка! Ничего, не так скверно. Устраиваю постель,