совсем новенькие. Один новичок -- русский, очень представительный мужчина с высоким серым зачЈсом, с поражЈнным горлом -- только шЈпотом он говорил, сидел как раз на Демкиной койке. И все слушали -- даже Мурсалимов и Егенбердиев, кто и по-русски не понимал. А речь держал Костоглотов. Он сидел не на койке, а выше, на своЈм подоконнике, и этим тоже выражал значительность момента. (При строгих сестрах ему б так не дали рассиживаться, но дежурил медбрат Тургун, свойский парень, который правильно понимал, что от этого медицина не перевернЈтся.) Одну ногу в носке Костоглотов поставил на свою койку, а вторую, согнув в колене, положил на колено первой, как гитару, и, чуть покачиваясь, возбуждЈнный, громко на всю палату рассуждал: -- Вот был такой философ Декарт. Он говорил: всЈ подвергай сомнению! -- Но это не относится к нашей действительности! -- напомнил Русанов, поднимая палец. -- Нет, конечно, нет,-- даже удивился возражению Костоглотов.-- Я только хочу сказать, что мы не должны как кролики доверяться врачам. Вот пожалуйста, я читаю книгу,-- он приподнял с подоконника раскрытую книгу большого формата,-- Абрикосов и Струков, Патологическая анатомия, учебник для вузов. И тут говорится, что связь хода опухоли с центральной нервной деятельностью ещЈ очень слабо изучена. А связь удивительная! Даже прямо написано,-- он нашЈл строчку,-- редко, но бывают случаи с а м о п р о и з в о л ь н о г о  и с ц е л е н и я! Вы чувствуете, как написано? Не излечения, а и с ц е л е н и я! А? Движение прошло по палате. Как будто из распахнутой большой книги выпорхнуло осязаемой радужной бабочкой самопроизвольное исцеление, и каждый подставлял лоб и щЈки, чтоб оно благодетельно коснулось его налету. -- Самопроизвольное! -- отложив книгу, тряс Костоглотов растопыренными руками, а ногу по-прежнему держал как гитару.-- Это значит вот вдруг по необъяснимой причине опухоль трогается в обратном направлении! Она уменьшается, рассасывается и наконец еЈ нет! А? Все молчали, рты приоткрывши сказке. Чтобы опухоль, его опухоль, вот эта губительная, всю его жизнь перековеркавшая опухоль -- и вдруг бы сама изошла, истекла, иссякла, кончилась?.. Все молчали, подставляя бабочке лицо, только угрюмый Поддуев заскрипел кроватью и, безнадЈжно набычившись, прохрипел: -- Для этого надо, наверно... чистую совесть. Не все даже поняли: это он -- сюда, к разговору, или своЈ что-то. Павел Николаевич, который на этот раз не только со вниманием, а даже отчасти с симпатией слушал соседа-Оглоеда, отмахнулся: {97} -- При чЈм тут совесть? Стыдитесь, товарищ Поддуев! Но Костоглотов принял на ходу: -- Это ты здорово рубанул, Ефрем! Здорово! ВсЈ может быть, ни хрена мы не знаем. Вот например, после войны читал я журнал, так там интереснейшую вещь... Оказывается у человека на переходе к голове есть какой-то кровемозговой барьер, и те вещества или там микробы, которые убивают человека, пока они не пройдут через этот барьер в мозг -- человек жив. Так отчего ж это зависит?.. Молодой геолог, который придя в палату, не покидал книг и сейчас сидел с книгой на койке, у другого окна, близ Костоглотова, иногда поднимал голову на спор. Поднял и сейчас. Слушали гости, слушали и свои. А Федерау у печки с ещЈ чистой белой, но уже обречЈнной шеей, комочком лежал на боку и слушал с подушки. -- ...А зависит, оказывается, в этом барьере от соотношения солей калия и натрия. Какие-то из этих солей, не помню, допустим натрия, если перевешивают, то ничто человека не берЈт, через барьер не проходит и он не умирает. А перевешивают, наоборот, соли калия -- барьер уже не защищает, и человек умирает. А от чего зависят натрий и калий? Вот это -- самое интересное! Их соотношение зависит-от настроения человека!! Понимаете? Значит, если человек бодр, если он духовно стоек -- в барьере перевешивает натрий, и никакая болезнь не доведЈт его до смерти! Но достаточно ему упасть духом -- и сразу перевесит калий, и можно заказывать гроб. Геолог слушал со спокойным оценивающим выражением, как сильный студент, который примерно догадывается, что будет на доске в следующей строчке. Он одобрил: -- Физиология оптимизма. По идее хорошо. И будто упуская время, окунулся опять в книгу. Тут и Павел Николаевич ничего не возразил. Оглоед рассуждал вполне научно. -- Так я не удивлюсь,-- развивал Костоглотов,-- что лет через сто откроют, что ещЈ какая-нибудь цезиевая соль выделяется по нашему организму при спокойной совести и не выделяется при отягощЈнной. И от этой цезиевой соли зависит, будут ли клетки расти в опухоль или опухоль рассосЈтся. Ефрем хрипло вздохнул: -- Я -- баб много разорил. С детьми бросал... Плакали... У меня не рассосЈтся. -- Да при чЈм тут?! -- вышел из себя Павел Николаевич.-- Да это же махровая поповщина, так думать! Начитались вы всякой слякоти, товарищ Поддуев, и разоружились идеологически! И будете нам тут про всякое моральное усовершенствование талдыкать... -- А что вы так прицепились к нравственному усовершенствованию? -- огрызнулся Костоглотов.-- Почему нравственное усовершенствование вызывает у вас такую изжогу? Кого оно может обижать? Только нравственных уродов! {98} -- Вы... не забывайтесь! -- блеснул очками и оправою Павел Николаевич и в этот момент так строго, так ровно держал голову, будто никакая опухоль не подпирала еЈ справа под челюсть.-- Есть вопросы, по которым установилось определЈнное мнение! И вы уже не можете рассуждать! -- А почему это не могу? -- тЈмными глазищами упЈрся Костоглотов в Русанова. -- Да ладно! -- зашумели больные, примиряя их. -- Слушайте, товарищ,-- шептал безголосый с ДЈмкиной кровати,-- вы начали насчЈт берЈзового гриба... Но ни Русанов, ни Костоглотов не хотели уступить. Ничего они друг о друге не знали, а смотрели взаимно с ожесточением. -- А если хотите высказаться, так будьте же хоть грамотны! -- вылепливая каждое слово по звукам, осадил своего оппонента Павел Николаевич.-- О нравственном усовершенствовании Льва Толстого и компании раз и навсегда написал Ленин! И товарищ Сталин! И Горький! -- Простите! -- напряжЈнно сдерживаясь и вытягивая руку навстречу, ответил Костоглотов.-- Р а з  и  н а в с е г д а никто на земле ничего сказать не может. Потому что тогда остановилась бы жизнь. И всем последующим поколениям нечего было бы говорить. Павел Николаевич опешил. У него покраснели верхние кончики его чутких белых ушей и на щеках кое-где выступили красные круглые пятна. (Тут не возражать, не спорить надо было по субботнему, а надо было проверить, что это за человек, откуда он, из чьих,-- и его вопиюще-неверные взгляды не вредят ли занимаемой им должности.) -- Я не говорю,-- спешил высказать Костоглотов,-- что я грамотен в социальных науках, мне мало пришлось их изучать. Но своим умишком я понимаю так, что Ленин упрекал Льва Толстого за нравственное усовершенствование тогда, когда оно отводило общество от борьбы с произволом, от зреющей революции. Так. Но зачем же вы затыкаете рот человеку,-- он обеими крупными кистями указал на Поддуева,-- который задумался о смысле жизни, находясь на грани еЈ со смертью? Почему вас так раздражает, что он при этом читает Толстого? Кому от этого худо? Или, может быть, Толстого надо сжечь на костре? Может быть, правительствующий Синод не довЈл дело до конца? -- Не изучав социальных наук, спутал святейший с правительствующим. Теперь оба уха Павла Николаевича налились в полный красный налив. Этот уже прямой выпад против правительственного учреждения (он не расслышал, правда,-- какого именно) да ещЈ при случайной аудитории, усугублял ситуацию настолько, что надо было тактично прекратить спор, а Костоглотова при первом же случае проверить. И поэтому, не поднимая пока дела на принципиальную высоту, Павел Николаевич сказал в сторону Поддуева: -- Пусть Островского читает. Больше будет пользы. {99} Но Костоглотов не оценил тактичности Павла Николаевича, а нЈс своЈ перед неподготовленной аудиторией: -- Почему мешать человеку задуматься? В конце концов, к чему сводится наша философия жизни? -- "Ах, как хороша жизнь!.. Люблю тебя, жизнь! Жизнь дана для счастья!" Что за глубина! Но это может и без нас сказать любое животное -- курица, кошка, собака. -- Я прошу вас! Я прошу вас! -- уже не по гражданской обязанности, а по-человечески предостерЈг Павел Николаевич.-- Не будем говорить о смерти! Не будем о ней даже вспоминать! -- И просить меня нечего! -- отмахивался Костоглотов рукой-лопатой.-- Если здесь о смерти не поговорить, где ж о ней поговорить? "Ах, мы будем жить вечно!" -- Так что? Что? -- взывал Павел Николаевич.-- Что вы предлагаете? Говорить и думать всЈ время о смерти! Чтоб эта калиевая соль брала верх? -- Не всЈ время,-- немного стих Костоглотов, поняв, что попадает в противоречие.-- Не всЈ время, но хотя бы иногда. Это полезно. А то ведь, что мы всю жизнь твердим человеку? -- ты член коллектива! ты член коллектива! Но это -- пока он жив. А когда придЈт час умирать -- мы отпустим его из коллектива. Член-то он член, а умирать ему одному. А опухоль сядет на него одного, не на весь коллектив. Вот вы! -- грубо совал он палец в сторону Русанова.-- Ну-ка скажите, чего вы сейчас больше всего боитесь на свете? Умереть!! А о чЈм больше всего боитесь говорить? О смерти! Как это называется? Павел Николаевич перестал слушать, потерял интерес спорить с ним. Он забылся, сделал неосторожное движение, и так больно отдалось ему от опухоли в шею и в голову, что померк весь интерес просвещать этих балбесов и рассеивать их бредни. В конце концов он попал в эту клинику случайно и такие важные минуты болезни не с ними он должен был переживать. А главное и страшное было то, что опухоль ничуть не опала и ничуть не размягчилась от вчерашнего укола. И при мысли об этом холодело в животе. Оглоеду хорошо рассуждать о смерти, когда он выздоравливает. ДЈмкин гость, безголосый дородный мужчина, придерживая гортань от боли, несколько раз пытался вступить, сказать что-то своЈ, то прервать неприятный спор, напоминал им, что они сейчас все -- не субъекты истории, а еЈ объекты, но шЈпота его не слышали, а сказать громче он был бессилен и только накладывал два пальца на гортань, чтобы ослабить боль и помочь звуку. Болезни языка и горла, неспособность к речи, как-то особенно угнетают нас, всЈ лицо становится лишь отпечатком этой угнетЈнности. Он пробовал остановить спорящих широкими взмахами рук, а теперь и по проходу выдвинулся. -- Товарищи! Товарищи! -- сипел он, и вчуже становилось больно за его горло.-- Не надо этой мрачности! Мы и так убиты нашими болезнями! Вот вы, товарищ! -- он шЈл по проходу и {100} почти умоляюще протягивал одну руку (вторая была на горле) к возвышенно сидевшему растрЈпанному Костоглотову, как к божеству.-- Вы так интересно начали о берЈзовом грибе. Продолжайте, пожалуйста! -- Давай, Олег, о берЈзовом! Что ты начал? -- просил Сибгатов. И бронзовый Ни, с тяжестью ворочая языком, от которого часть отвалилась в прежнем лечении, а остальное теперь распухло, неразборчиво просил о том же. И другие просили. Костоглотов ощущал недобрую лЈгкость. Столько лет он привык перед вольными помалкивать, руки держать назад, а голову опущенной, что это вошло в него как природный признак, как сутулость от рождения, от чего он не вовсе отстал и за год жизни в ссылке. А руки его на прогулке по аллеям медгородка и сейчас легче и проще всего складывались позади. Но вот вольные, которым столько лет запрещалось разговаривать с ним как с равным, вообще всерьЈз обсуждать с ним что-нибудь, как с человеческим существом, а горше того -- пожать ему руку или принять от него письмо,-- эти вольные теперь, ничего не подозревая, сидели перед ним, развязно умостившимся на подоконнике,-- и ждали опоры своим надеждам. И за собой замечал теперь Олег, что тоже не противопоставлял себя им, как привык, а в общей беде соединял себя с ними. Особенно он отвык от выступления сразу перед многими, как вообще от всяких собраний, заседаний, митингов. И вдруг стал оратором. Это было Костоглотову дико, в забавном сне. Но как по льду с разгону уже нельзя остановиться, а летишь -- что будет, так и он с весЈлого разгона своего выздоровления, нечаянного, но кажется выздоровления, продолжал нестись. -- Друзья! Это удивительная история. Мне рассказал еЈ один больной, приходивший на проверку, когда я ещЈ ждал приЈма сюда. И я тогда же, ничем не рискуя, написал открытку с обратным адресом диспансера. И вот сегодня уже пришЈл ответ! Двенадцать дней прошло -- и ответ. И доктор Масленников ещЈ извиняется передо мной за задержку, потому что, оказывается, отвечает в среднем на десять писем в день. А меньше, чем за полчаса, толкового письма ведь не напишешь. Так он пять часов в день одни письма пишет! И ничего за это не получает! -- Наоборот, на марки четыре рубля в день тратит,-- вставил ДЈма. -- Да. Это в день -- четыре рубля. А в месяц, значит, сто двадцать! И это не его обязанность, не служба его, это просто его доброе дело. Или как надо сказать? -- Костоглотов обернулся к Русанову.-- Гуманное, да? Но Павел Николаевич дочитывал бюджетный доклад в газете и притворился, что не слышит. -- И штатов у него никаких, помощников, секретарей. Это всЈ -- во внеслужебное время. И славы -- тоже ему за это никакой! Ведь нам, больным, врач -- как паромщик: нужен на час, {101} а там не знай нас. И кого он вылечит -- тот письмо выбросит. В конце письма он жалуется, что больные, особенно кому помогло, перестают ему писать. Не пишут о принятых дозах, о результатах. И ещЈ он же меня просит -- просит, чтоб я ему ответил аккуратно! Когда мы должны ему в ноги поклониться! -- Но ты по порядку, Олег! -- просил Сибгатов со слабой улыбкой надежды. Как ему хотелось вылечиться! -- вопреки удручающему, многомесячному, многолетнему и уже явно безнадЈжному лечению -- вдруг вылечиться внезапно и окончательно! Заживить спину, выпрямиться, пойти твЈрдым шагом, чувствуя себя мужчиной-молодцом! Здравствуйте, Людмила Афанасьевна! А я -- здоров! Как всем им хотелось узнать о таком враче-чудодее, о таком лекарстве, не известном здешним врачам! Они могли признаваться, что верят, или отрицать, но все они до одного в глубине души верили, что такой врач, или такой травник, или такая старуха-бабка где-то живЈт, и только надо узнать -- где, получить это лекарство -- и они спасены. Да не могла же, не могла же их жизнь быть уже обречЈнной! Как ни смеялись бы мы над чудесами, пока сильны, здоровы и благоденствуем, но если жизнь так заклинится, так сплющится, что только чудо может нас спасти, мы в это единственное, исключительное чудо -- верим! И Костоглотов, сливаясь с жадной настороженностью, с которой товарищи слушали его, стал говорить распалЈнно, даже более веря своим словам сейчас, чем верил письму, когда читал его про себя. -- Если с самого начала, Шараф, то вот. Про доктора Масленникова тот прежний больной рассказал мне, что это старый земский врач Александровского уезда, под Москвой. Что он десятки лет -- так раньше это было принято, лечил в одной и той же больнице. И вот заметил, что хотя в медицинской литературе всЈ больше пишут о раке, у него среди больных крестьян рака не бывает. Отчего б это?.. (Да, отчего б это?! Кто из нас с детства не вздрагивал от Таинственного? -- от прикосновения к этой непроницаемой, но податливой стене, через которую всЈ же нет-нет да проступит то как будто чьЈ-то плечо, то как будто чьЈ-то бедро. И в нашей каждодневной, открытой, рассудочной жизни, где нет ничему таинственному места, оно вдруг да блеснЈт нам: я здесь! не забывай!) -- ...Стал он исследовать, стал он исследовать,-- повторял Костоглотов с удовольствием,-- и обнаружил такую вещь: что, экономя деньги на чай, мужики во всей этой местности заваривали не чай, а чагу, иначе называется берЈзовый гриб... -- Так подберЈзовик? -- перебил Поддуев. Даже сквозь то отчаяние, с которым он себя согласил и в котором замкнулся последние дни, просветило ему такое простое доступное средство. Тут все кругом были люди южные и не то, что подберЈзовика, {102} но и берЈзы самой иные в жизни не видали, тем более вообразить не могли, о чЈм толковал Костоглотов. -- Нет, Ефрем, не подберЈзовик. Вообще это даже не берЈзовый гриб, а берЈзовый рак. Если ты помнишь, бывают на старых берЈзах такие... уродливые такие наросты -- хребтовидные, сверху чЈрные, а внутри -- тЈмно-коричневые. -- Так трутовица? -- добивался Ефрем.-- На неЈ огонь высекали раньше? -- Ну, может быть. Так вот Сергею Никитичу Масленникову и пришло в голову: не этой ли самой чагой русские мужики уже несколько веков лечатся от рака, сами того не зная? -- То-есть, совершают профилактику? -- кивнул молодой геолог. Не давали ему весь вечер читать, однако разговор того стоил. -- Но догадаться было мало, вы понимаете? Надо было всЈ проверить. Надо было многие-многие годы ещЈ наблюдать за теми, кто этот самодельный чай пьЈт и кто не пьЈт. И ещЈ -- поить тех, у кого появляются опухоли, а ведь это -- взять на себя не лечить их другими средствами. И угадать, при какой температуре заваривать и в какой дозе, кипятить или не кипятить, и по скольку стаканов пить, и не будет ли вредных последствий, и какой опухоли помогает больше, а какой меньше. На всЈ это ушли... -- Ну, а теперь? Теперь? -- волновался Сибгатов. А ДЈма думал: неужели и от ноги может помочь? Ногу -- неужели спасЈт? -- А теперь? -- вот он на письма отвечает. Вот пишет мне, как лечиться. -- И у вас есть адрес? -- жадно спросил безголосый, всЈ придерживая рукой сипящее горло, и уже. вытягивал из кармана курточки блокнот с авторучкой.-- И написан способ употребления? А от опухоли гортани помогает, он не пишет? Как ни хотел Павел Николаевич выдержать характер и наказать соседа полным презрением, но упустить такой рассказ было нельзя. Уже не мог он вникать дальше в смысл и цифры проекта государственного бюджета на 1955 год, представленный сессии Верховного Совета, уже явно опустил газету, и постепенно повернулся к Оглоеду лицом, не скрывая и своей надежды, что это простое народное средство вылечит и его. Безо всякой уже враждебности, чтобы не раздражать Оглоеда, но и напоминая всЈ же, Павел Николаевич спросил: -- А -- официально этот способ признан? Он -- апробирован в какой-нибудь инстанции? Костоглотов сверху, со своего подоконника, усмехнулся. -- Вот насчЈт инстанции не знаю. Письмо,-- он потрепал в воздухе маленьким желтоватым листиком, исписанным зелЈными чернилами,-- письмо деловое: как толочь, как разводить. Но думаю, что если б это прошло инстанции, так нам бы уже сестры разносили такой напиток. На лестнице бы бочка стояла. Не надо было бы и писать в Александров. {103} -- Александров,-- уже записал безголосый.-- А какое почтовое отделение? Улица? -- Он быстро управлялся. Ахмаджан тоже слушал с интересом, ещЈ успевая тихо переводить самое главное Мурсалимову и Егенбердиеву. Самому-то Ахмаджану этот берЈзовый гриб не был нужен, потому что он выздоравливал. Но вот чего он не понимал: -- Если такой гриб хороший -- почему врачи на вооружение не берут? Почему не вносят в свой устав? -- Это долгий путь, Ахмаджан. Одни люди не верят, другие не хотят переучиваться и поэтому мешают, третьи мешают, чтоб своЈ средство продвинуть. А нам -- выбирать не приходится. Костоглотов ответил Русанову, ответил Ахмаджану, а безголосому не ответил -- не дал ему адреса. Он это сделал незаметно, будто недослышал, не успел, а на самом деле не хотел. Привязчивое было что-то в этом безголосом, хотя и очень почтенном -- с фигурой и головой директора банка, а для маленькой южноамериканской страны даже и премьер-министра. И было жаль Олегу честного старого Масленникова, не досыпающего над письмами незнакомых людей,-- закидает его безголосый вопросами. А с другой стороны нельзя было не сжалиться над этим сипящим горлом, потерявшим человеческую звонкость, которою совсем мы не дорожим, имея. А ещЈ с третьей стороны, сумел же Костоглотов болеть как специалист, быть больным как преданный своей болезни, и вот уже патологическую анатомию почитал, и на всякий вопрос добился разъяснений от Гангарт и Донцовой, и вот уже от Масленникова получил ответ. Почему же он, столько лет лишЈнный всяких прав, должен был учить этих свободных людей изворачиваться под навалившейся глыбой? Там, где складывался его характер, закон был: нашЈл -- не сказывай, облупишь -- не показывай. Если все кинутcя Масленникову писать, то уж Костоглотову второй раз ответа не дождаться. А всЈ это было -- не размышление, лишь один поворот подбородка со шрамом от Русанова к Ахмаджану мимо безголосого. -- А способ употребления он пишет? -- спросил геолог. Карандаш и бумага без того были перед ним, так читал он книгу. -- Способ употребления -- пожалуйста, запасайтесь карандашами, диктую,--объявил Костоглотов. Засуетились, спрашивали друг у друга карандаш и листик бумажки. У Павла Николаевича не оказалось ничего (да дома-то у него была авторучка со скрытым пером, нового фасона), и ему дал карандаш ДЈмка. И Сибгатов, и Федерау, и Ефрем, и Ни захотели писать. И когда собрались, Костоглотов медленно стал диктовать из письма, ещЈ разъясняя: как чагу высушивать не до конца, как тереть, какой водой заваривать, как настаивать, отцеживать и по скольку пить. Выводили строчки кто быстрые, кто неумелые, просили повторить -- и стало особенно тепло и дружно в палате. С такой нелюбовью они иногда отвечали друг другу -- а что было им делать? Один у них был враг -- смерть, и что может разделить на {104} земле человеческие существа, если против всех них единожды уставлена смерть? Окончив записывать, ДЈма сказал грубоватым голосом и медленно, как, не по возрасту, он говорил: -- Да... Но откуда ж берЈзу брать, когда еЈ нет?.. Вздохнули. Перед ними, давно уехавшими из России (кто -- и добровольно) или даже никогда не бывавшими там, прошло видение этой непритязательной, умеренной, не прожаренной солнцем страны, то в занеси лЈгкого грибного дождика, то в весенних половодьях и увязистых полевых и лесных дорогах, тихой стороны, где простое лесное дерево так служит и так нужно человеку. Люди, живущие в той стороне, не всегда понимают свою родину, им хочется ярко-синего моря и бананов, а вон оно, что нужно человеку: чЈрный уродливый нарост на беленькой берЈзе, еЈ болезнь, еЈ опухоль. Только Мурсалимов с Егенбердиевым понимали про себя так, что и здесь -- в степи и в горах, обязательно есть то, что нужно им, потому что в каждом месте земли всЈ предусмотрено для человека, лишь надо знать и уметь. -- Кого-то надо просить -- собрать, прислать,-- ответил ДЈмке геолог. Кажется, ему приглянулась эта чага. Самому Костоглотову, который им всЈ это нашЈл и расписал,-- однако, некого было просить в России искать гриб. Одни уже умерли, другие рассеяны, к третьим неловко обратиться, четвЈртые -- горожане куцые, ни той берЈзы не найдут, ни тем более чаги на ней. Он сам не знал бы сейчас радости большей: как собака уходит спасаться, искать неведомую траву, так пойти на целые месяцы в леса, ломать эту чагу, крошить, у костров заваривать, пить и выздороветь подобно животному. Целые месяцы ходить по лесу и не знать другой заботы, как выздоравливать. Но запрещЈн ему был путь в Россию. А другие тут, кому он был доступен, не научены были мудрости жизненных жертв -- уменью всЈ стряхнуть с себя, кроме главного. Им виделись препятствия, где их не было: как получить бюллетень или отпуск для таких поисков? как нарушить уклад жизни и расстаться с семьЈй? где денег достать? как одеться для такого путешествия и что взять с собой? на какой станции сойти и где потом дальше узнать всЈ? Прихлопывая письмом, Костоглотов ещЈ сказал: -- Он упоминает здесь, что есть так называемые заготовители, просто предприимчивые люди, которые собирают чагу, подсушивают и высылают наложенным платежом. Но только дорого берут -- пятнадцать рублей за -килограмм, а в месяц надо шесть килограмм. -- Да какое ж они имеют право?! -- возмутился Павел Николаевич, и лицо его стало таким начальственно-строгим, что любой заготовитель струхнул бы.-- Какую ж они имеют совесть драть такие деньги за то, что от природы достаЈтся даром? -- Не кричи! -- шикнул на него Ефрем. (Он особенно противно {105} коверкал слова -- не то нарочно, не то язык так выговаривал.) -- Думаешь -- подошЈл да взял? Это по лесу с мешком да с топором надо ходить. Зимой -- на лыжах. -- Но не пятнадцать же рублей килограмм, спекулянты проклятые! -- никак не мог уступить Русанов, и снова проявились на его лице красные пятна. Вопрос был слишком принципиальный. С годами у Русанова всЈ определЈнней и неколебимей складывалось, что все наши недочЈты, недоработки, недоделки, недоборы -- все они проистекают от спекуляции. От мелкой спекуляции, как продажа какими-то непроверенными личностями на улицах зелЈного лука и цветов, какими-то бабами на базаре молока и яиц, на станциях -- ряженки, шерстяных носков и даже жареной рыбы. И от крупной спекуляции, когда с государственных складов гнали куда-то "по левой" целые грузовики. И если обе эти спекуляции вырвать с корнем,-- всЈ быстро у нас выправится, и успехи будут ещЈ более поразительными. Не было ничего дурного, если человек укреплял своЈ материальное положение при помощи высокой государственной зарплаты и высокой пенсии. (Павел Николаевич и сам-то мечтал о персональной.) В этом случае и автомобиль, и дача были трудовыми. Но той же самой заводской марки автомобиль и того же стандартного проекта дача приобретали совсем другое, преступное, содержание, если были куплены за счЈт спекуляции. И Павел Николаевич мечтал, именно мечтал о введении публичных казней для спекулянтов. Публичные казни могли бы быстро и уже до конца оздоровить наше общество. -- Ну, хорошо,-- рассердился и Ефрем.-- Не кирчи, а сам поезжай и организуй там заготовку. Хочешь, государственную. Хочешь, кооперативную. А дорого пятнадцать рублей -- не заказывай. Это-то слабое место Русанов понимал. Он ненавидел спекулянтов, но сейчас, пока это новое лекарство будет апробировано Академией Медицинских Наук и пока кооперация среднерусских областей организует бесперебойную заготовку -- опухоль Павла Николаевича не ждала. Безголосый новичок с блокнотом, как корреспондент влиятельной газеты, почти лез на койку Костоглотова и сиплым шЈпотом добивался: -- А адресов заготовителей?.. адресов заготовителей в письме нет? И Павел Николаевич тоже приготовился записать адреса. Но Костоглотов почему-то не отвечал. Был в письме хоть один адрес или не было,-- только он не отвечал, а слез с подоконника и стал шарить под кроватью за сапогами. Вопреки всем больничным запретам он утаил их и держал для прогулок. А ДЈма спрятал в тумбочку рецепт и, ничего больше не добиваясь, укладывал свою ногу на койку поосторожнее. Таких больших денег у него не было и быть не могло. Помогала берЈза, да не всем. {106} Русанову было просто неудобно, что после стычки с Оглоедом -- уже не первой стычки за три дня, он теперь так явно заинтересован рассказом и вот зависел от адреса. И чтоб как-то умаслить Оглоеда, что ли, не умышленно, а невольно выдвигая то, что объединяло их, Павел Николаевич сказал вполне искренне: -- Да! Что может быть на свете хуже...-- (рака? но у него был не рак) -...этих... онкологических... и вообще рака! Но Костоглотова ничуть не тронула эта доверительность старшего и по возрасту, и по положению, и по опыту человека. Обматывая ногу рыжей портянкой, сохнувшей у него в обвой голенища, и натягивая отвратительный истрЈпанный кирзовый сапог с грубыми латками на сгибах, он ляпнул: -- Что хуже рака? Проказа! ТяжЈлое грозное слово своими сильными звуками прозвучало в комнате как залп. Павел Николаевич миролюбиво поморщился: -- Ну, как сказать? А почему, собственно, хуже? Процесс идЈт медленней. Костоглотов уставился тЈмным недоброжелательным взглядом в светлые очки и светлые глаза Павла Николаевича. -- Хуже тем, что вас ещЈ живого исключают из мира. Отрывают от родных, сажают за проволоку. Вы думаете, это легче, чем опухоль? Павлу Николаевичу не по себе стало в такой незащищЈнной близости от темно-горящего взгляда этого неотЈсанного неприличного человека. -- Ну, я хочу сказать -- вообще эти проклятые болезни... Любой культурный человек тут понял бы, что надо же сделать шаг навстречу. Но Оглоед ничего этого понять не мог. Он не оценил тактичности Павла Николаевича. Уже вставши во всю свою долговязость и надев грязно-серый бумазеевый просторный бабий халат, который почти спускался до сапог и был ему пальто для прогулок, он с самодовольством объявил, думая, что у него получается учЈно: -- Один философ сказал: если бы человек не болел, он не знал бы себе границ. Из кармана халата он вынул свЈрнутый армейский пояс в четыре пальца толщиной с пятиконечной звездой-пряжкой, опоясал им запахнутый халат, остерегаясь только перетянуть место опухоли. И, разминая жалкую дешЈвую папироску-гвоздик из тех, что гаснут, не догорев, пошЈл к выходу. Безголосый отступал перед Костоглотовым по проходу между койками и несмотря на всю свою банковско-министерскую наружность так умоляюще спрашивал, будто Костоглотов был прославленное светило онкологии, но навсегда уходил из этого здания: -- А скажите, примерно в скольких случаях из ста опухоль горла оказывается раком? -- В тридцати четырЈх,-- улыбнулся ему Костоглотов, *постооняя. {107} На крыльце за дверью не было никого. Олег счастливо вздохнул сырым холодным неподвижным воздухом и, не успевая им прочиститься, тут же зажЈг и папироску, без которой всЈ равно не хватало до полного счастья (хотя теперь уже не только Донцова, но и Масленников нашЈл в письме место упомянуть, что курить надо бросить). Было совсем безветренно и неморозно. В одном оконном отсвете видна была близкая лужа, вода в ней чернела безо льда. Было только пятое февраля -- а уже весна, непривычно. Туман -- не туман, лЈгкая мглица висела в воздухе -- настолько лЈгкая, что не застилала, а лишь смягчала, делала не такими резкими дальние светы фонарей и окон. Слева от Олега тесно уходили в высоту, выше крыши, четыре пирамидальных тополя, как четыре брата. С другой стороны стоял тополь одинокий, но раскидистый и в рост этим четырЈм. За ним сразу густели другие деревья, шЈл клин парка. НеограждЈнное каменное крыльцо Тринадцатого Корпуса спускалось несколькими ступеньками к покатой асфальтовой аллее, отграниченной с боков кустами живой изгороди невпродЈр. ВсЈ это было без листьев сейчас, но густотой заявляющее о жизни. Олег вышел гулять -- ходить по аллеям парка, ощущая с каждым наступом и размином ноги еЈ радость твердо идти, еЈ радость быть живой ногой неумершего человека. Но вид с крыльца остановил его, и он докуривал тут. Мягко светились нечастые фонари и окна противоположных корпусов. Уже никто почти не ходил по аллеям. И когда не было грохота сзади от близкой тут железной дороги, сюда достигал ровный шумок реки, быстрой горной реки, которая билась и пенилась внизу, за следующими корпусами, под обрывом. А ещЈ дальше, через обрыв, через реку, был другой парк, городской, и из того ли парка (хотя ведь холодно) или из открытых окон клуба доносилась танцевальная музыка духового оркестра. Была суббота -- и вот танцевали... Кто-то с кем-то танцевал... Олег был возбуждЈн -- тем, что так много говорил, и его слушали. Его перехватило и обвило ощущение внезапно вернувшейся жизни -- жизни, с которой ещЈ две недели назад он считал себя разочтЈнным навсегда. Правда, жизнь эта не обещала ему ничего того, что называли хорошим и о чЈм колотились люди этого большого города: ни квартиры, ни имущества, ни общественного успеха, ни денег, но -- другие самосущие радости, которых он не разучился ценить: право переступать по земле, не ожидая команды; право побыть одному; право смотреть на звЈзды, не заслеплЈнные фонарями зоны; право тушить на ночь свет и спать в темноте; право бросать письма в почтовый ящик; право отдыхать в воскресенье; право купаться в реке. Да много, много ещЈ было таких прав. Право разговаривать с женщинами. Все эти чудесные неисчислимые права возвращало ему выздоровление! {108} И он стоял, курил и наслаждался. Доносилась эта музыка из парка, Олег слышал еЈ -- но и не еЈ, а как будто ЧетвЈртую симфонию Чайковского, звучавшую в нЈм самом,-- неспокойное трудное начало этой симфонии, одну удивительную мелодию из этого начала. Ту мелодию (Олег истолковывал еЈ так), где герой, то ли вернувшись к жизни, то ли быв слепым и вот прозревающий,-- как будто нащупывает, скользит рукою по предметам или по дорогому лицу -- ощупывает и боится верить своему счастью: что предметы эти вправду есть, что глаза его начинают видеть. -------- 12 Утром в воскресенье, торопливо одеваясь на работу, Зоя вспомнила, что Костоглотов просил непременно на следующее дежурство надеть то же самое серо-золотенькое платье, ворот которого за халатом он видел вечером, а хотел "взглянуть при дневном свете". Бескорыстные просьбы бывает приятно исполнить. Это платье подходило ей сегодня, потому что было полупраздничное, а она днЈм надеялась побездельничать, да и ждала, что Костоглотов придЈт еЈ развлекать. И на спеху переменив, она надела заказанное платье, несколькими ударами ладони надушила его, начесала чЈлку, но время уже было последнее, она натягивала пальто в дверях, и бабушка еле успела сунуть ей завтрак в карман. Было прохладное, но совсем уже не зимнее, сыроватое утро. В России в такую погоду выходят в плащах. Здесь же, на юге, другие представления о том, что холодно и жарко: в жару ещЈ ходят в шерстяных костюмах, пальто стараются раньше надеть и позже снять, а у кого есть шуба -- ждут не дождутся хоть нескольких морозных дней. Из ворот Зоя сразу увидела свой трамвай, квартал бежала за ним, вскочила последняя и, с задышкою, красная, осталась на задней площадке, где обвевало. Трамваи в городе все были медленные, громкие, на поворотах надрывно визжали о рельсы. И задышка и даже колотьЈ в груди были приятны в молодом теле, потому что они проходили сразу -- и ещЈ полней чувствовалось здоровье и праздничное настроение. Пока в институте каникулы, одна клиника -- три с половиной дежурства в неделю -- совсем ей казалось легко, отдых. Конечно, ещЈ легче было бы без дежурств, но Зоя уже привыкла к двойной тяжести: второй год она и училась и работала. Практика в клинике была небогатая, работала Зоя не из-за практики, а из-за денег: бабушкиной пенсии и на один хлеб не хватало, Зоина стипендия пролетала враз, отец не присылал никогда ничего, и Зоя не просила. У такого отца она не хотела одолжаться. Эти первые два дня каникул, после прошлого ночного дежурства, {109} Зоя не лежебочила, она с детства не привыкла. Прежде всего она села шить себе к весне блузку из крепжоржета, купленного ещЈ в декабрьскую получку (бабушка всегда говорила: готовь сани летом, а телегу зимой,-- и по той же пословице в магазинах лучшие летние товары можно было купить только зимой). Шила она на старом бабушкином "Зингере" (дотащили из Смоленска), а приЈмы шитья шли первые тоже от бабушки, но они были старомодны, и Зоя, что могла, быстрым глазом перехватывала у соседок, у знакомых, у тех, кто учился на курсах кройки и шитья, на которые у самой Зои времени не было никак. Блузку она в эти два дня не дошила, но зато обошла несколько мастерских химчистки и пристроила своЈ старое летнее пальто. ЕщЈ она ездила на рынок за картофелем и овощами, торговалась там, как жмот, и привезла в двух руках две тяжЈлые сумки (очереди в магазинах выстаивала бабушка, но тяжЈлого носить она не могла). И ещЈ сходила в баню. И только просто полежать-почитать у неЈ времени не осталось. А вчера вечером с однокурсницей Ритой они ходили в дом культуры на танцы. Зое хотелось бы чего-нибудь поздоровей и посвежей, чем эти клубы. Но не было таких обычаев, домов, вечеров, где можно было б ещЈ знакомиться с молодыми людьми, кроме клубов. На их курсе и на факультете девчЈнок было много русских, а мальчики почти одни узбеки. И потому на институтские вечера не тянуло. Этот дом культуры, куда они пошли с Ритой, был просторный, чистый, хорошо натопленный, мраморные колонны и лестница, высоченные зеркала с бронзовыми обкладками -- видишь себя издали-издали, когда идЈшь или танцуешь, и очень дорогие удобные кресла (только их держали под чехлами и запрещали в них садиться). Однако, с новогоднего вечера Зоя там не была, еЈ обидели там очень. Был бал-маскарад с премиями за лучшие костюмы, и Зоя сама себе сшила костюм обезьяны с великолепным хвостом. ВсЈ у неЈ было продумано -- и причЈска, и лЈгкий грим, и соотношение цветов, всЈ это было и смешно, и красиво, и почти верная была первая премия, хотя много конкуренток. Но перед самой раздачей призов какие-то грубые парни ножом отсекли еЈ хвост и из рук в руки. передали и спрятали. И Зоя заплакала -- не от тупости этих парней, а от того, что все вокруг стали смеяться, найдя выходку остроумной. Без хвоста костюм много потерял, да Зоя ещЈ и раскисла -- и никакой премии не получила. И вчера, ещЈ сердясь на клуб, она вошла в него с оскорблЈнным чувством. Но никто и ничто не напомнили ей случая с обезьяной. Народ был сборный -- и студенты разных институтов, и заводские. Зое и Рите не дали ни танца протанцевать друг с другом, разбили сейчас же, и три часа подряд они славно вертелись, качались и топтались под духовой оркестр. Тело просило этой разрядки, этих поворотов и движений, телу было хорошо. А говорили все кавалеры очень мало; если шутили, то, на Зоин вкус, глуповато. Потом Коля, конструктор-техник, пошЈл еЈ провожать. {110} По дороге разговаривали об индийских кинофильмах, о плаваньи; о чЈм-нибудь серьЈзном показалось бы смешно. Добрались до парадного, где потемней, и там целовались, а больше всего досталось Зоиным грудям, никому никогда не дающим покоя. Уж как он их обминал! и пробовал другие пути подобраться, Зое было томно, но вместе с тем возникло холодноватое ощущение, что она немножко теряет время, что в воскресенье рано вставать -- и она отправила его, и быстренько по старой лестнице взбежала наверх. Среди Зоиных подруг, а медичек особенно, была распространена та точка зрения, что от жизни надо спешить брать, и как можно раньше, и как можно полней. При таком общем потоке убеждЈнности оставаться на первом, на втором, наконец на третьем курсе чем-то вроде старой девы, с отличным знанием одной лишь теории, было совершенно невозможно. И Зоя -- прошла, прошла несколько раз с разными ребятами все эти степени приближения, когда разрешаешь больше и больше, и захват, и власть, и те пронозливые минуты, когда хоть дом бомби, нельзя было бы изменить положения; и те успокоенные вялые, когда подбираются с пола и со стульев разбросанные вещи одежды, которые никак нельзя было бы видеть им обоим вместе, а сейчас ничуть не удивительно, и ты деловито одеваешься при нЈм. К третьему курсу Зоя миновала разряд старых дев,-- а всЈ-таки оказалось это не тем. Не хватало во всЈм этом какого-то существенного продолжения, дающего устояние в жизни и саму жизнь. Зое было только двадцать три года, однако она уже порядочно видела и запомнила: долгую умоисступлЈнную эвакуацию из Смоленска сперва теплушками, потом баржей, потом опять теплуш