ку" со страшной боевой сценой, как красноармейцы разят врага, - то ли домой письмо, то ли девочке своей.) А наши звукопосты пока все целы. Около Волкова была бомбежка, но пережили, вот уже и вкопаны. Два-три порыва было на линиях, все срастили. У сухой погоды свое достоинство: провода наши, в матерчатой одежке, не мокнут. Резина у нас слабая, в сырость - то заземление, то замыкание. А прозванивать линии под стрельбой - еще хуже морока. Немцы этой беды не знают: у них красно-пластмассовый литой футляр изоляции. Трофейный провод - у нас на вес золота. Между тем зовет меня Кончиц: моя 415я дает неплохое пересечение, близко к точке. Решаюсь. Звоню Толочкову: - Вася! Вот тебе 415я. Не пристреливай ее, лучше этого не поправим, дай по ней налетик сразу, пугани! Эт-то по-русски! Толочков шлет огневой налет, двадцать снарядов сразу, по пять из каждой пушки. Ну, как теперь? Будем следить. Тут - сильно, бурно затолкло на нашем склоне. Смотрю: где верхние избы нашей улицы и раскидистые ветлы группкой, куда Искитея побежала, - побочь их, по тому же хребтику - рядком два десятка черных фонтанных взметов, кучно кладут! Ста-пяти, наверно. Кто-то там у нас сидит?- нащупали их или сверху высмотрели. Хотя в небе - наши чаще. Вот от этого спину прямит. В погреб сошел, говорят: трясенье было изрядное. А то уж средь баб разговор: чего зря сидим? идти добро спасать. Теперь уткнулись. Но - опять, опять нутряное трясение земли - это, знать, еще ближе, чем тот хребтик. Дугин нервно, отчаянно орет наверх: - Второй перебило!.. И третий!! И четвертый!! Значит, тут - близко, где линии расходятся. А с постов - все три погонят линейных зря, не знают же. Меня ж хватает сзади, тянет бригадный телефонист. Почти в ужасе: - Вас с самого высокого хозяйства требуют! Ого! Выше бригады - это штаб артиллерии армии. Перенимаю трубку: - Сорок второй у телефона. Слышно их неважно, сильно издали, а голос грозный: - Наши танки остановлены в квадрате 74-41! Левой рукой судорожно распахиваю планшетку на колене, ищу глазами: ну да, у Подмаслова. - ...От Козинки бьет фугасными, ста-пятидесяти-миллиметровыми... Почему не даете? Что я могу сказать? Выше прясла и козел не скачет. Стараемся! (Опять объяснять про инверсию? уж в верхнем-то штабе ученом должны понимать.) Отвечаю, плету как могу. Близко к нам опять - разрыв! разрыв! И сверху крик: - Андрея-а-ашина!! А в трубку (левое ухо затыкаю, чтоб лучше слышать): - Так вот, сорок второй. Мы продвинемся и пошлем комиссию проверить немецкие огневые. И если окажутся не там - будете отвечать уголовно. У меня все. У кого - "у меня"? Не назвался. Ну, не сам же командующий артиллерией? Однако в горле пересохло. За это время - тут большая суматоха, кричат, вниз-вверх бегут. Отдал трубку, поправляю распахнутую обвислую планшетку, не могу понять: так - что тут? Енько и Дугин в один голос: - Андреяшина ранило! Бегу по ступенькам. Вижу: по склону уже побежали наверх Комяга и Лундышев, с плащпалаткой. И за ними, как прихрамывая, не шибко охотно, санинструктор Чернейкин, с сумкой. А там, метров сто пятьдесят - да, лежит. Не движется. А сейчас туда - повторный налет? и этих трех прихватит. Кричу: - Пашанина ищите! Готовить машину! Счет на секунды: ну, не ударьте! не ударьте! Нет, пока не бьют, не повторяют. Дугин, не по уставу, выскочил от прибора, косоватое лицо, руки развел: - Таащ стартенант! Тильки два крайних поста осталось, нэчого нэ можем! Добежали. Склонились там, над Андреяшиным. Ну, не ударь! Ну, только не сейчас! В руках Чернейкина забелело. Бинтует. Лундышев ему помогает, а Комяга расстилает палатку по земле. Ме-едленно текут секунды. Пашанин прибежал заспанный, щетина черная небритая. - Выводи машину. На выезд. А там - втроем перекладывают на палатку. Двое понесли сюда. А Чернейкин, сзади, еще что-то несет. Сильно в стороне держит, чтоб не измазаться. Да - не ногу ли несет отдельно?.. От колена нога, в ботинке, обмотка оборванная расхлестнулась. Несут, тяжко ступая. К ним вподмогу бегут Галкин, Кропачев. И Митька за ними: тянет паренька глянуть близко на кровь. И - тутошний малец за ним же, неуема. Про Галкина мне кто-то: - Да он чуть замешкался. И он бы там был, его линия - тоже. А Андреяшин, значит, сам вырвался, птицей. Вот - и отлучился в Орле... Посетил... Без ноги молодому жить. И отца-матери нет... Подносят, слышно, как стонет: - Ребята, поправьте мне ногу правую... Ту самую. Обинтовка с ватой еле держит кровь на культе. Чернейкин еще прикладывает бинта. Лундышев: - Он и еще ранен. Вон - пятна на боку, на груди. Осколками. Вот и отлучился... Лицо смугленыша еще куда темней, чем всегда. - Ребята, - просит, - ногу поправьте... Оторванную... Неровное, мягкое, больное - трудно и поднять ровно. И в кузов трудно. Капает кровь - на землю, на откинутый задний борт. - Да и... - киваю на ногу, - ее возьмите! Кто знает, врачам понадобится. Взяли. - Теперь, Пашанин: и скоро, и мягко! По тем ухабам как раз. Да Пашанин деликатный, он повезет - как себя самого раненого. И двое в кузове с Андреяшиным. Закрыли борт - покатила машина. Хоть и выживет? - ушел от нас. А к Орлу его - прямо и идем, прямехонько в лоб. Хмуро расходились. Да, вспомнил: уголовно отвечать. А Дугина - служба томит: - Таащ старштенант! Так трэба сращивать? Як будэмо? И линейные - сидят на старте, готовые. Со страхом. Тот же и Галкин, по случайности уцелевший. А там - по нашим танкам бьют. Кого беречь? Там - беречь? Здесь - беречь? - По-до-ждите, - цежу. - Маленько еще подождем. И - как чувствовал! Выстрелы почти не слышны, и от шума, и от зноя- а всей толчеей! - полтора десятка ста-пяти-миллиметровых - опять же сюда! где Андреяшина пристигло, и еще поближе - черные взметы на склоне! Одну избу - в дым. С другой - крышу срезало. - Не говорите им там, в подвале. Вот так бы и накрыли, когда тело брали. Митька - снизу, от Дугина, ко мне с посланием: - И предупредитель перебило! - так кричит, будто рад. Так и тем более, извременим. Как дедушка мой говорил: "Та хай им грець!" Одно к одному. За всю армию - не мне отвечать. Да и командующий не ответит. А на мне - вот эти шестьдесят голов. Как Овсянников говорит: "Надо нам людей берегти, ой берегти". Еще сождем. Курю бессмысленно, только еще дурней на душе. И - какое-то отупение переполняющее, мозг как будто сошел с рельсов, самого простого не сообразишь. Прошло минут двадцать, больше налета нет. Теперь послал Галкина и Кропачева - чинить. Раз перебиты все сразу - так тут и порывы, при станции, на виду. На боках у них по телефону - прозванивать, проверять. А к телефонам нижним - меня опять звали. Комбатам соседним объяснил: посты перебиты. Толочков считает: 415ю подавили, не проявляется. А налета - так больше и нет. Починили. Где и кровь Андреяшина. Вернулись. Ну, молодцы ребята. Только звуки немецких орудий - все те ж нечеткие. Шпарит солнце- сил нет. Облака кучевые появились, но - не стянутся они. Ботнев сменил меня на центральной. Вернулся Овсянников. Умучился до поту, гимнастерка в темных, мокрых пятнах. Про Андреяшина уже по проводу знал. На возврате и он попал под налет. Перележал на ровнинке, ничем не загородишься. Предупредителю, хоть и за камнями теперь, - тяжело, головы не высунешь. И у самого - пилотку потную снял - голова взвихрена, клоки неулежные, дыбятся. А порядливо так рассказывает обо всем, с володимирским своим оканьем. - Иди, Витя, поспи. Пошел. А текут часы - и ото всего стука, грюка, от ералаша, дерганий твое сверхсильное напряжение начинает погружаться в тупость. Какой-то нагар души, распухшая голова - и от бессонницы, и от взрыва не прошло, голову клонит, глаза воспалены. Как будто отдельные части мозга и души - разорвались, сдвинулись и никак не станут на место. А к ночи надо голову особенно свежую. Теперь пошел спать и я, в избу. На кровати - грязное лоскутное одеяло, и подушка не чище. И мухи. Положил голову - и нет меня. Вмертвь. Долго спал? Солнце перешло сильно на другой бок. Спадает. Ходом - к станции. А тут - Пашанин с котелком, после обеда. Вернулись? Он - соболезным, траурным голосом, как сам виноват: - В медсанбате сразу и умер. Изрешеченный весь. Вот - так. Так. Спускаюсь к прибору, о работе узнать. Все наши - угнетены. Уже другая смена за всеми столами. И бабы не галдят: покойник в доме. - На 415ю нет похожей? Кончиц от планшета: - Нету такой. За это время, оказывается, наши дважды крупно бомбили немецкий передний край, и особенно - Моховое. А я ничего не слышал. И порывы были там-сям, бегали чинить. А Овсянников где? На правые посты ушел. Неутомный. Что-то и дергать нас перестали. Но отупенье - не проходит. Вот так бы не трогали еще чуть, в себе уравновеситься. И до темноты. И обедать не стал, совсем есть не хочется. А от Боева звонили, напоминали: в двадцать ноль-ноль ждет сорок второго. Вот еще... Да тут километр с малым, можно и сходить. Да уже скоро и седьмой час... Как-то и стрельба вся вялая стала. Все сморились. Не продвигаемся. И самолетов ни наших, ни их. Сел под дерево, может запишу что в дневник? От вчерашних цыган - не добавил ни строчки. А мысли не движутся, завязли. И - сил нет карандашом водить. За эти четыре дня? Не приспособлен человек столько вместить. В какой день что было? Перемешалось. Вернулся Овсянников, рядышком на траву опустился. Помолчали. Об Андреяшине. Молчим. - А когда Романюк себе палец подстрелил, это в какой день было? - Дурак, думал его так легко спишут. Теперь трибунал. - Колесниченко хитрей, еще до наступления загодя сбежал. - И пока с концами. Пошли вниз к ручью, обмылись до пояса. Ну, к вечеру. Солнце заваливает за наши верхние избы, за гребень, скоро и за немцев. Наших всех наблюдателей сейчас слепит. Полвосьмого. Часа через полтора уже начнется работа настоящая. А что - полвосьмого? Что-то я должен был в восемь? Ах, Боев звал. Пойти, не пойти? Не начальник он мне, но сосед хороший. - Ну, Ботнев, дежурь пока. Я - на часок. А голова еще дурноватая. Дорога простая: идти по их проводу. (Только на пересеченьях проводов не сбиться.) Перенырнул лощинку, на ту возвышенную ровную улицу. В ней - домов с десяток, и уцелели, все снаряды обминули ее. И по вечеру, понадеясь, там и здесь мелькают жители, справляют хозяйственные дела, у когож и животина есть. А дальше - хлебное польце, картофельное. И склон опять - и в кустах стоит боевская дивизионная штабная машина, ЗИС, с самодельно обшитым, крытым кузовом. Видно, прикатил сюда травной целиной, без дороги. У машины - комбат Мягков и комиссар дивизиона, стоят курят. - А комдив здесь? - Здесь. - Что это он меня? - А поднимайся, увидишь. Да и им пора. По приставной лесенке влезаем внутрь, через невысокую фанерную дверцу. С делового серединного стола, привинченного, сняты планшет, карты, бумаги, все это где-то по углам. А по столу простелены два полотенца вышитых - под вид скатерти, и стоит белая бутыль неформенная, раскрыты консервы - американские колбасные и наши рыбные, хлеб нарезан, печенье на тарелке. И - стаканы, кружки разномастные. У Боева на груди слева - два Красных Знамени, редко такое встретишь, справа - Отечественная, Красная Звезда, а медалек разных он не носит. Голова у него какая-то некруглая, как бы чуть стесанная по бокам, отчего еще добавляется твердости к подбородку и лбу. И - охватистое сильное пожатие, радостно такую и пожать. - Пришел, Саша? Хорошо. Тебя ждали. - А что за праздник? Орла еще не взяли. - Да понимаешь, день рождения, тридцать без одного. А этот один - еще как пройдет, нельзя откладывать. Комбат 4й Прощенков и ростом пониже, и не похож на Боева, а и похож: такая ж неотгибная крепость и в подбородочной кости и в плечах. Мужлатый. И - простота. Да - кто у нас тут душой не прост? До войны протирался я не средь таких. Спасибо войне, узнал - и принят ими. А Мягков - совсем иной, ласковый. При Боеве - как сынок. Тут все фамилии - как влеплены, бывает же. А комбат 6й - за всех остался на наблюдательном. И душа моя грузнеет устойчиво: тут. Хорошо, что пришел. К боковым бортам привинчены две скамьи. На них и спят, а сейчас как раз вшестером садимся - еще начальник штаба, капитан. Пилоток не снимая. Пыльные мы все, кто и от пота не высох. Боев меня по имени, а я его - "таащ майор", хотя моложе его только на четыре года. Но через эту армейщину не могу переступить, да и не хочу. - Таащ майор! Если тосты не расписаны - можно мне? Не когда шел сюда, а вот - при пожатьях, при этом неожиданном застольи на перекладных, и правда, кто куда дойдет, где будет через год, вот и Андреяшин мечтал, - рассвободилось что-то во мне от целого дня одурения. Никакие мы с Боевым не близкие - а друзья ведь! все мы тут - в содружестве. - Павел Афанасьевич! Два года войны - счастлив я встречать таких, как вы! Да таких - и не каждый день встретишь. Я с восхищением смотрю на его постоянную выпрямку и в его лицо: откуда такая самозабывчивая железность, когда сама жизнь будто не дорога? Когда всякую минуту вся хватка его - боецкая. - И как вам такая фамилия выпала? - лучше не припечатаешь. Вы - как будто вжились в войну. Вы - как будто счастье в ней открыли. И еще сегодня, вот, вижу, как вы по той колокольне били... Рядом с тем хутором, где мы с Овсянниковым из-за колокольни голов поднять не могли, так и вижу: под тем же прострелом зажгли, догадальщики, ловкачи, рядок дымовых шашек. Заколыхалась сплошная серая завеса, но не надолго же! - выехал Боев сам с одной пушкой на прямую наводку. Оборотистый расчет, надо ж успеть: из походного положения - в боевое, зарядили, - успеть развидеть верхушку колокольни в первом же рассее, и бах! перезарядили, и второй раз - бах! Сшиб! И - скорей, скорей опять в походное, трактор цеплять - и уехали. И немцы грянули налетом по тому месту - а опоздали. И - прикончился их наблюдательный. - ...Для вас война - само бытие, будто вы вне боев и не существуете. Так - дожить вам насквозь черезо всю... Боев с удивлением слушает, как сам бы о себе того не знал. Встали. Бряк-бряк стеклянно-железным, чем попало. И - все занялись, подзажглись. А водка после такого дня - о-о-ой, берегись! Какие яркие, мохнатые дни! И - куда все несется? Большое наступление! Да за всю войну у нас таких - на одной руке пересчитать. Крылатое чувство. Доверху мы переполнены, уже через край. А нам - еще подливают. И опять встаем-чокаемся, конечно же - за Победу! Мягков: - Когда война кончится - то сердце закатывается, представить. Ну, и потекла беседа вразнобой, вперебив. Боев: - Затронули нас, пусть пожалеют. Дадим жару. Начальник штаба: - Нажарим им пятки. Комиссар: - Эренбург пишет: немцы с ужасом думают, что ожидает их зимой. Пусть подумают, что ожидает их в августе. Все с азартом, а - без ненависти, то - газетное. - Попробуешь с немцами по-немецки, а они переходят на русский. Здорово изучили за два года. - А вот: поймут ли нас, когда мы вернемся? Или нас уже никто не поймет? - Но и представить, сколько еще России у них. Чудовищно. - Почему Второго Фронта не открывают, сволочи? - Потому что - шкуры, за наш счет отсиживаются. - Ну все ж таки в Италии наступают. Комиссар: - Капиталистическая Америка не хочет быстрого конца войны, прекратятся их барыши. Я ему вперекос: - Но что-то и мы слишком отклоняемся. От интернационализма. Он: - Почему? Роспуск 3го Интернационала - это совершенно правильно. - Ну, разве как маскировка, тактический ход. - И отклоняю: - Не-нет! Мне больше нельзя, у меня сейчас самая работа начнется. Прощенков рассказывает сегодняшний случай из стрельбы. Считает, что 423ю сокрушил: от того места - ни выстрела больше. - А может она откочевала? Да, вот еще про кочующие орудия. Как у немцев - не знаем, а нашему иному прикажут кочевать с орудием - так он, дурья голова, по лени с одного места бьет и бьет, пока его не расколпачут. Да мало ли глупостей? А как стреляют наобум, чтобы только расходом снарядов отчитаться? Бывает... Прощенков: - К вечеру хорошо вкопались. Хоть бы эту ночь не передвигали. Через оконца кузова уже мало света, зажгли аккумуляторную лампочку под потолком. - А славная у нас штабная халабуда? - озирается Боев. - Как бы ее, старуху, в Германию дотянуть? Стали перебирать, кто и сам не дотянул. Одного. Второго. Третьего. А четвертого засудили в штрафбат, там и убили. Бывал я в компаниях поразвитей - а чище сердцем не бывало. Хорошо мне с ними. - Да-а-а, и еще друг друга как вспомним... Явственно раздался гнусный хрип шестиствольного миномета. Завыли мины - и в частобой шести разрывов, в толкотню. - Ну, спасибо, братцы, и простите. Мне пора. И правда, снаружи уже сумерки. До темноты дойти, не сбиться. Линии наши все целы. Емельянов с предупредителя: - Вот теперь вкопаемся, как надо. Правда, немец ракеты часто бросает. Они и нам, в Выселки, отсвечивают то красным, то бело-золотистым, долгие. Шестиствольный записали, но не так четко, минометы всегда трудно записывать. А вот пушка была, наверно семидесяти-пяти, одиночный выстрел, цель 428, - сразу хорошо взяли, в точечку. Прибор - в порядке, все стрелки в норме. И ленты новый рулон заправлен. И чернила подлиты в желобочки под капилляры. И смена - выспалась, бодрая. Три маловольтных лампочки освещают всю нашу переднюю часть погреба. Белеют бумаги, посверкивает блестящий металл. Двое дежурных линейных с телефонами на ремнях, с запасными мотками кабеля, фонариками, кусачками, изоляционной лентой - тоже тут. Вот кому ночью горькая доля: по одному концу придешь к разрыву, а найдешь ли второй, оторванный? А в глуби погреба - темнота, дети спят, бабы тоже располагаются, лиц не видно. Но слышу по голосу - там батарейный мой политрук. Где примостился - не вижу, а разъясняет певуче, смачно: - ...Да, товарищи, вот и церковь разрешили. Против Бога советская власть ничего не имеет. Теперь дайте только родину освободить. Недоверчивый голос: - Неуж и до Берлина дотараните? - А как же? И там все побьем. И - что немец у нас разрушил, все восстановим. И засверкает наша страна - лучше прежнего. После войны хоро-ошая жизнь начнется, товарищи колхозники, какой мы еще и не видели. Пошла лента. Это - предупредитель услышал. А вот и посты: пишут. И до нас донеслось: закатистый выстрел. Ну, сейчас поработаем! 2 И вот через 52 года, в мае 1995, пригласили меня в Орел на празднование 50-летия Победы. Так посчастливилось нам с Витей Овсянниковым, теперь подполковником в отставке, снова пройти и проехать по путям тогдашнего наступления: от Неручи, от Новосиля, от нашей высоты 259,0 - и до Орла. А в Новосиле, совершенно теперь не узнаваемом от того пустынно каменного на обстреливаемой горе, посетили мы и бывшего "сына полка" Дмитрия Федоровича Петрыкина - вышел к нам в фетровой шляпе, и фотографировались мы со всей его семьей, детьми и внуками. Подземный наш городок на высоте 259,0 - весь теперь запахан, без следов, и не подступишься. А вблизи - лесистый овражек, где была наша кухня, хозяйство, и где убило невезучего Дворецкого (даже не за кашей пришел, а к санинструктору, с болячкой) - маленьким-маленьким осколочком, но в самое сердце. Тот двухлопастный овражек и лесок очень сохранились - по форме, да и по виду: ежегодная пахота не дала древесной поросли вырваться наружу из овражка. Но что стало с урочищем Крутой Верх! Был он - версты на три длины, метров на пятьдесят глубины - слегка извилистый, как уверенная в себе река, - и так проходящий по местности, что как раз и давал нам просторный, удобный и от наземных наблюдателей вовсе скрытый подъезд к самой передовой. Так что пешее, конное, тележное движение шло тут и весь день не прячась, а ночами - и грузовики со снарядами, снабжением, а к утру уходили в тыл или врывались носами в откосы оврага, прикрывались зелеными ветками, сетками. Зев Урочища, еще завернув, выходил прямо к Неручи - тут и был подготовлен, накопился прорыв нашей 63й армии, к 12 июля 1943. Но как же Крутой Верх изменился за полвека! Где та крутизна? где та глубина? да и та цепкая твердость одерневших склонов и дна? Обмелел, оплыл, кажется и полысел, и жестких контуров нет - не прежнее грозное ущелье. А - он! он, родной! Но уж, конечно, ни следа прежних апарелей, землянок. А за Неручью, на подъеме, шла тогда немецкая укрепленная полоса - да каково укрепленная! какие непробивные доты, сколько натыкано отдельно врытых бронеколпаков. И это, незабываемое: разминированный проход, тотчас после прорыва. Десятки и десятки убитых, наших и тех, наши больше ничком, как лежали, ползли, немцы больше вопрокидь, как защищались или поднялись убегать - в позах, искаженных ужасом, обезображенные лица, полуоторванные головы; немецкий пулеметчик в траншее, убитый прямо за пулеметом, так и держится. И местами - там, здесь- еще груды, груды обожженного металла: танки, самоходки - с красным опалением, как опаляется живое. И блиндажи у них не по-нашему, помнишь? Уж как глубоки! И где-то там, под десятью накатами, - окошечко, а за ним - цветочки посажены, и для того пейзажа вырыт туда еще и узкий колодец. А в блиндажах - какой-то запах неприятный, как псиный, - оказывается, порошок от насекомых. И - яркие глянцевые цветные журналы раскиданы, каких не бывало у советских, а в журналах - где про доблесть и честь, а где - красавицы. Чужой невиданный мир. А как, чтоб на день единственный задержать наступление на Орел, бросили на нас - от зари и до заката - сразу две воздушных армии? Этого не забыть. Ни на минуты не оставалось небо чистым от немецких самолетов: едва уходила одна стайка, отбомбясь, - тем же курсом, на тот же круг, уже загуживала другая. И видим: на участках соседей - то же самое. Непрерывная самолетная мельница - и так весь день насквозь. А где наши? - в тот день ни одного. От волны до волны едва успеваешь лишь чуть перебежать, где там разворачиваться. Все же я рыскал по Сафонову, куда бы станцию уткнуть. Перемежился в хилой землянке - а там трое связистов только-только открыли коробку американской колбасы, делят и ссорятся. Тоска! Убежал дальше. Через десяток минут возвращаюсь - той землянки уже нет, прямое попадание. Но то - днями позже. А пока - в таком же джипе-козлике, в каком тогда наезжал на меня комбриг (конструкция за полвека не сильно изменилась), везут нас в Желябугские Выселки. В таком же джипе, но с твердой крышей, едут глава районной администрации и глава местной - долг гостеприимства. Да ни на чем другом в Выселки, наверное бы, и не проехать. Дорога - из одних рытвин, хорошо, что закаменевшие, давно не было дождя. Не едем, а переваливаемся всей машиной с бока на бок, за поручни уцепясь. Да! вот и склон, так и стоящий в памяти, он-то не изменился. Да наверху, на гребне, и ветлы же стоят, как стояли. И там - избы три около них. А сюда, книзу, уличный порядок сильно прорежен: какие избы - еще война убрала, какие - время долгое, новые не построились. Улица - уже не улица, избяными островками, и не дорога: средняя полоса ее заросла травой, остались от колей - как две тропинки рядом. А направо за лощиной, повыше, вторая улица - тянется сходно с прежней. Но и на ней что-то не видно жизни. На открытом месте склона, сбочь и от дороги, стоит разбитая телега, на какой уже не поездишь: три колеса, одна оглобля на бок свернута, ящик разбит. И колеса обрастают молодой травой. А центральная станция наша? Вот - тут бы должна быть, тут. Но - нет кирпичного надземного свода, да и остатков ямы не видно. Все кирпичи забрали куда? а яму засыпали? Машину мы покинули, администраторы в своей остались, не мешают нам вспоминать. А внизу - вон, пруд, отметливое место. Спустились к пруду. Берег залядел резучей, широколистой травой. И - чья-то исхудалая лошадь одиноко бродит, без уздечки, как вовсе без хозяина. И кажется: печальная. Отдельно стоит решетчатый скелет из жердей - под шалаш? И покосился. Застоялая, как годами недвижимая вода. От соседней яркой майской зелени она кажется синей себя. На воде - бездвижная хворостяная ветка, присыпь листьев - значит, прошлогодних? таких новых еще нет. Никто тут не купается. Через ручей - лава из горбыля. И торчат четыре-пять копыльев, руками перехватываться. А вот - ландыши. Никому не нужные, не замечаемые. Срываем по кисточке. Медленно-медленно поднимаемся опять по склону, теперь - дальше, наверх. Мимо той телеги. Мимо Андреяшина... Три избы кряду. Одна - беленая, почище. Две других - из таких уже старых, серых бревен, чем стоят? Изсеревшие корявые дранковые крыши. Можно и за сараюшки принять. Откуда-то тявкает собачка слабым голосом. Не на нас. Несколько кур прошло чередой, ищут подкормиться. Людей - никого. За теми избами - опять пустырь. На нем отдельно - даже и не сарайчик, наспех собран: стенки обложены неровными кусками шифера, покрыт листом жести - а уже покошен, и подперт двумя бревешками. Не поймешь: для чего, кому такой? А в небе - какая тишь. Тут, может, и не пролетают никогда, забыт и звук самолетный. И снарядный. А тогда - гремело-то... На длинной веревке привязана к колу - корова, пасется. Испугалась, метнулась в бок от нас. Подымаемся к самым верхним избам. А тут, между двумя смежными березами, - перекладина прибита, как скамейка, еще и посредине подпорка-столбик. И на той скамеечке мирно сидят две старухи - каждая к своей березе притулясь, и у каждой - по кривоватой палке, ошкуренной. У обеих на головах - теплые платки, и одеты в теплое темное. Сидят они хоть и под деревьями, а на березах листочки еще мелкие, так сквозь редкую зелень - обе в свету, в тепле. У левой, что в темно-сером платке, а сама в бушлате, - на ногах никакая не обувь, а самоделка из войлока или какого тряпья. По-сухому, значит. А обглаженного посоха своего верхний конец обхватила всеми пальцами двух рук и таково держит у щеки. У обеих старух такие лица заборозделые, врезаны и запали подбородки от щек, углубились и глаза, как в подъямки, - ни по чему не разобрать, видят они нас или нет. Так и не шевельнулись. Вторая, в цветном платке, тоже посох свой обхватила и так уперла под подбородок. - Здравствуйте, бабушки, - бодро заявляем в два голоса. Нет, не слепые, видели нас на подходе. Не меняя рукоположений, отзываются - мол, здравствуйте. - Вы тут - давнишние жители? В темном платке отвечает: - Да сколько живы - все тут. - А во время войны, когда наши пришли? - Ту-та. - А с какого вы года, мамаша? Старуха подумала: - На'б, осьмсыт пятый мне. - А вы, мамаша? На той второй платок сильно-сильно излинял: есть блекло-синее поле, есть блекло-розовое. А надет на ней не бушлат, но из черного вытертого-перевытертого плюша как бы пальтишко. На ногах - не тряпки, ботинки высокие. Отняла посошок от подбородка и отпустила мерно: - С двадцать третьего. Да неужели? - я чуть не вслух. А говорим: "бабушки, мамаша" - на себя-то забываем глядеть, вроде все молодые. Исправляюсь: - Так я на пять лет старше вас. А лицо ее в солнце, и щеки чуть розовеют, нагрелись. В солнце, а не жмурится, оттого ли что глаза внутрь ушли и веки набрякшие. - Что-то ты поличьем не похож, - шевелит она губами. - Мы и в семьдесят не ходим, а полозиим. От разговора нижние зубы ее приоткрываются - а их-то и нет, два желтых отдельных торчат. - Да я тоже кой-чего повидал, - говорю. А вроде - и виноват перед ней. Губы ее, с розовинкой сейчас и они, добро улыбаются: - Ну дай тебе Господь еще подальше пожить. - А как вас зовут? С пришипетом: - Искитея. И сердце во мне - упало: - А по отчеству? Хотя при чем тут отчество. Та - и была на пять лет моложе. - Афанасьевна. Волнуюсь: - А ведь мы вас - освобождали. Я вас даже помню. Вот там, внизу, погреб был, вы прятались. А глаза ее - уже в старческом туманце: - Много вас тут проходило. Я теряюсь. Странно хочется передать ей что-то же радостное от того времени, хотя что там радостное? только что молодость. Бессмысленно повторяю: - Помню вас, Искитея Афанасьевна, помню. Изборожденное лицо ее - в солнышке, в разговоре старчески теплое. И голос: - А я - и чего надо, забываю. Воздохнула. В темном платке - та погорше: - А мы - никому не нужны. Нам бы вот - хлебушка прикупить. Тишина. Чирикают птички в березах. Доброе мягкое солнце. Искитея, из-под набрякших век, остатком ослабевших глаз - досматривает меня, отчетливо или в мути: - А вы что к нам пожаловали? Что ль, с каким возвестием? Та, другая: - Може, наше прожитбище разберете? Мы с Витей переглядываемся. А - что в наших силах? - Да нет, мы проездом. На старые места посмотреть приехали. - А тут - и начальство ваше. Может, оно... В темном - подсобралась: - Иде? - Да тут где-то. Невдали звонко пропел петух. Петушье пенье, что б вокруг ни творись, - всегда сочно, радостно, обещает жизнь. Ну, а нам... нам что ж?.. Дальше? Попрощались - пошли выше, через хребтик. А сердце - ноет. - Осталась наша деревня на голях, - окает Витя. - Как и была всю дорогу. - Да, сейчас для людей не больше добьешься, чем когда и раньше. Во все стороны открытое место. Вот и Моховое близко. Да и ближе него теперь позастроено. А поправей, ко второй улице, - с пяток овец пасется. Без никого. Присели на бугорочек. Смотрим туда, вперед. - Во-он там предупредитель наш был. Как он уцелел тот день? - Но ночью потом - здорово засекали. И давили много. - А утром - опять нас сорвали. - Суетилось начальство. Здесь бы - больше сделали, зачем к Подмаслову совали? - В Подмаслово не поедем? - Да нет, наверно. Времени не остается. Сидим, солнышко с левого плеча греет. - Помогать им - по одной не вытянешь. Весь распорядок в стране надо чистить. А - кому? Таких людей - не видно. Давно не стало их в России. Давно. Сидим. - А какой же я дурак был, Витя. Помнишь - про мировую революцию?.. Ты-то деревню знал. С основы. Витя - скромный. Его хоть перехвали - не занесется. И через какие строгости жизнь его ни протаскивала - а он все тот же, с терпеливой улыбкой. - Вот там, поправей, отмечали тогда день рождения Боева. Говорил: доживу ли до тридцать - не знаю. А до тридцати одного не дожил. - Да, прусская ночка - была, - вспоминает Овсянников. - И какоеж безлюдье мертвое, откуда бы наступленью взяться? Я черезо все озеро перешел - и до конца ж никого, ничего. И тут - Шмакова убило. - Как мы из того Дитрихсдорфа ноги вытянули? Бог помог. Овсянников - теперь уже с усмешкой: - А от Адлига, через овраг, по снегу - бегом, кувырком... Смотрим: слева, в объезд Выселок, по без дороги, - сюда два наших джипа переваливаются. Забеспокоились, куда мы делись. Оба администратора - в белых рубашках и при галстуках. Местный - куда попроще, и куртка на нем поверх костюма дождевая. На районном - галстук голубой, хороший серый костюм в редкую полоску - и ничего сверху. Лицо же - широкое, сильно скуластое, с хмурким выражением. Волосы - смоляно-черные, жесткие, густы-перегусты, и с черным же блеском на солнце. Говорим: - Забросили их тут. Районный: - А что от нас зависит? Пенсии платим. Электричество им подаем. У кого и телевизоры. А местный - это то, что прежде был "сельсовет" - видно, из здешних поднялся, до сих пор в нем деревенское есть. Долговатый лицом, длинноухий, волосы светлые, а брови рыжие. Добавляет: - Есть и коровы, у кого. И курочки. И огород у каждой. По силам. Садимся в джипы и - администраторы впереди - едем по грудкой дороге через саму деревню, по нашему склону вниз. Но что это? Четыре бабы тут как тут, пришли и стали поперек дороги заплотом. И деда - с собой привели, для подпоры, - щуплого, в кепочке. И с разных сторон - еще три старухи с палочками доковыливают. Одна - сильно на ногу улегает. И - ни души помоложе. Значит, про начальство прознали. И стягиваются. Ехать - нет пути. Остановились. Чуть повыше андреяшинского места, шагов на двадцать. Местный вылез: - Что? Давно больших начальников не видели? Перегородили - не проедешь. Уже шесть старух кряду. Не пропустим. Вылезает и районный. И мы с Витей. Платки у баб - серые, бурые, один светло-капустный. У какой - к самым глазам надвинут, у какой - лоб открыт, и тогда видно все шевеленье морщинной кожи. На плечо позади остальных - дородная, крупная баба в красно-буром платке, стойко стала, недвижно. А дед - позади всех. И - взялись старухи наперебив: - Что ж без хлебушка мы? - Надо ж хлебушка привозить! - Живем одна проединая кажная... - Этак ненадалеко нас хватит... Сельсоветский смущен, да при районном же все: - Так. Сперва Андоскин вам возил, от лавки. В серо-сиреневом платке, безрукавке-душегрейке, из-под нее - кофта голубая яркая: - Так платили ему мало. Как хлеб подорожал, он - за эту цену возить не буду. Целый день у вас стоять, мол, охотности нет. И бросил. Сельсоветский: - Правильно. Голубая кофта: - Нет, неправильно! Мотнул головой парень: - Я говорю, что - так было, да. А теперь, на отрезок времени, должен вам хлеб возить - Николай. За молоком практически приезжает - и хлеб привозить. - Так он тоже завсяко-просто не возит. Сперва молоко сдай - а на той раз хлеб привезу. В темно-сером - наша прежняя, знакомая. Напряглась доглядеть, доуслышать: чего же скажут? выйдет ли решенье какое? В светло-буром: - А кто молоко не сдает, тому как? Просишь: Коля, привези буханочку! А он: у меня зарплата - одна. У меня уже набрато, кому привезти. В серо-клетчатом, с живостью: - Мы, выселковские, вдокон пришли. Житьеца не стало, йисть нечего. В капустном, маленькая: - Конечно, к нам езду нету... Сельсоветскому - край оправдываться, скорей: - А я у него всегда интересуюсь: Николай, ты возишь? Говорит - вожу. Голубая кофта и подхватилась, залоскотала: - А вы - у нас поинтересовались? Когда-нибудь приехали сюда? Вы, председатель сельсовета, - хоть бы распронаединственный раз... С давних давен никого не было. И поварчивают другие: - Повередилось не до возможности... - О нас и вспомятухи нет... А бритый дед во втором ряду стоит молча, малосмысленно. То - жевал, а то - раздвинул губы, и так со ртом открытым. Овсянников голову свою лысеющую опустил. Болит его деревенская душа. - Минуточку, - спешит сельсовет, - а почему вы прямо сразу не сказали, как он возить не стал? В капустном: - Не посумеем мы сказать. Искитея: - Опасаемся. Тут - вступил районный, сильным голосом: - А я вам говорю: надо говорить. Вот боимся мы сказать Николаю, вот боимся Михал Михалычу, боимся сказать мне, а чего бояться? Голубая кофта: - Да я б не побоялась, приехала. Да уж я - никуды, ехать. И дед мой тем боле никуды. А в красно-буром как оперлась на палку левым локтем, согнула, к плечу кулак приложила, глаза совсем закрытые: "Не видать бы мне вас никого..." - А я к вам, вот, разве не приехал? Я спрашивал Михал Михалыча: хлеб возят? Возят, каждый день. Почему же вы не говорили? В серо-клетчатом, рукой рубя: - Вот теперь молчанку нашу взорвало! - Уж как измогаем, сами не знаем. У нашей той, в темно-сером платке, руки причерненные, в кожу въелось навек и черные ободки вкруг ногтей, - руки сплелись на верху палки, так и стоит. Морщины, морщины - десятками, откуда стольким место на лице? Теперь - потухла, уставилась куда-то мимо, так и застыла. Районный уже решил: - Давайте договоримся так. Теперь целую неделю к вам будет ездить Михал Михалыч... - Да кажеден - по что? Хоть через день ба... - Да хлебушка хоть раз бы в три дни... - Я не говорю, чтоб каждый день возил хлеб. Но в течение недели, вот, до праздника Победы, 50 лет, каждый день будет приезжать и проверять, как вы обеспечены. (Только успевай записывать...) - ...Мы его избрали здесь, голосовали за него в сельскую администрацию, так пусть он выполняет свой долг как глава местного самоуправления. Пусть хотя бы хлебом обеспечивает. Мы не говорим, чтоб он дома строил, дома - конечно уже нельзя сделать по нашей жизни. - Дома-а-а... Где-е-е... - ...А вода - у вас есть. Да вот - хлеб. Чтоб самое необходимое. Он обязан это сделать. Стоном: - Да хлебушек бы был - мы бы жили, не крякнули... - Вся надея и осталась... - А ржаной хлеб - он убористый... Оправился и сельсоветский: - Давайте договоримся так. Не только у вас будет хлеб, но каждую неделю автолавка будет приезжать. Поразились бабы: - Еще и автолавка на неделе? Ну-у-у!.. Тут в серо-клетчатом не зевает: - А вот и такая есть надоба. Давняя. Пока фронт воевал - мы тут, иные, и на фронт поработать успели... Искитея: - От августа сорок третьего, как фронт прошел... А серо-клетчатая - как помоложе других: веки не набрякшие, глаза открытые, серые, живые. Сыпет бойко, да только зуб в нижнем ряду мелькает единственный: - Я, например, чуть не три года отработала на военном заводе. Город Муром, Владимирской области. Мы, значит, на кого работали? И праздников не знали, без выходных, без отпусков. Нам тогда что говорили? Ваш труд - будет наша победа, быстрей покончится война и упокоится страна. А почему ж вы нас забыли, которые трудились, а? Теперь даже пенсии меньше какой другой старухи получаем... Районный пригладил чуб свой смоляной: - Да, впервые в этом году вспомнили тех, которые работали в тылу. Вот я почти каждый день теперь вручаю юбилейные медали своим матерям. Они - до слез... Каждый день получают юбилейную медаль и плачут. Говорят, наконец-то нас вспомнили, потому что весь фронт вынесли на своих плечах. Вручную пахали, сеяли, последние носки отдавали солдатам. А если вы действительно трудились, - согласно Указа вам нужно или документы найти, что вы трудились, или надо хотя бы двух свидетелей... - Да вот нас тут двое и есть. Мы друг другу свидетели. - Еще третью нужно. - В Подмаслове есть. - Если вы до 45го года работали в тылу больше шести месяцев и найдете документ или свидетельские показания - мы вам обязательно вручим медаль. И согласно медали получите льготы, которые положены. А сельсоветский-то, оказывается, законы лучше знает. И - к районному, остереженно: - К сожалению, я вас перебью. Значит, если только будет какая поправка, - а то сейчас в Указе свидетельские показания не берутся во внимание. И если в трудовой книжке нет отметки, то юбилейной медали не дают. Вот о чем мы подымали всегда... Районный хмурится, слегка смущен: - По-моему, поправки должны быть. Серо-клетчатая - с новым напором: - Как так?? Мы - военкоматом были мобилизованы и как военные девушки считались. Которы наши девушки уходили с работы - тех военный трибунал судил. Понимаете, какие мы были? Искитея только кивает, кивает: - Да, да. Сельсоветский: - Тогда надо делать запрос через военкомат. Районный: - Да. Составим списки, официально сделаем зап