, последствиям. Короче, на первом таком экзамене без сучка и задоринки вполне приличные оценки в матрикулы получили три-четыре имеющих власть в роте академических слабака. Затем события приняли бесшабашно-разнузданный характер: фото в зачетках перестали менять, кое-кто завязывал щеку, имитируя зубную боль, "дублеры" шли в аудиторию в один и тот же день - за себя и за "того парня". Совсем лихо получилось с Ленькой Масленциным. Он был вратарем футбольной команды мореходки и отличным парнем - спокойным, добрым и ленивым. Ему принадлежал почин, рожденный каким-то фильмом той поры, где герой спал днем и ночью, оправдывая это сентенцией: "Я накапливаю энергию!" Так вот, Ленька копил энергию до обеда, записавшись на экзамен в самый конец, а когда открывал дверь аудитории, его ухватили за штаны и вручили зачетку: "Ты уже сдал. Четверка устроит?" Честно признаюсь, было предложение и мне от друга Володи Дегтяря: "Сдай за меня географию!" Географию я любил, но эту мою любовь отметил умница Эллинский и явно знал меня в лицо. Вовка нашел другого "дублера" и на этот экзамен, и еще на какой-то, за что и поплатился позже в полной мере. В общем, все прошло лихо и успешно, мы разъехались на каникулы, а когда вернулись, вскоре разразился скандал. Не берусь точно утверждать, но началось все с элементарного доноса. Кто-то, обиженный Толей Гавриловым, "капнул" на него то ли в партком, то ли в деканат. Когда на ковер вызвали Анатолия, бравый гвардеец, спасая свой партбилет, выдал дознавателям полный список увильнувших от экзаменов и их дублеров. Слухи и толки пошли по всему Ленинграду, по всем его вузам. Вероятно, многие завидовали нашей находчивости и отваге. Расправа последовала резкая: семерых отчислили из училища, кого-то наказали по партийно-комсомольской линии, "фитиля" получили и преподаватели, которых обвели вокруг пальца, экзамены были пересданы. Рота лишилась старшины, ушел в военное училище имени Фрунзе Вовка Дегтярь, а на смену убывшим на третий курс, пополнив наши ряды, пришли несколько ленинградских ребят в порядке перевода из разных вузов. Участники эпопеи рассказывали потом о своих переживаниях. Кое-кого экзаменаторы заподозрили, кто-то не сразу отозвался на свою лже-фамилию, у кого-то съехала повязка с "больного" зуба... Наверное, в процессе расследования проверялась и коллективная солидарность, склонность к предательству, но этого не хочу касаться. Несмотря на столь сокрушительный крах, помню, в массе мы гордились всей этой историей, особенно когда на танцах о подробностях расспрашивали нас знакомые девушки. Не знаю точные цифры, но как будто замешаны в подменной сдаче были тринадцать или четырнадцать пар (увильнувший и "дублер"). А Толя Гаврилов окончил геофак университета, и следы его затерялись. Комзвода Гребенюк расстался с нами позже - нехорошо, недостойно: его поймали на воровстве вещей курсачей из кубриков. Увы, воришки у нас случались. Особенно на первых курсах. Потрясением для училища стало разоблачение в массовых хищениях любимца всех девиц, лихого плясуна-чечеточника Славки Аксенова. В больших коллективах вирус воровства плодится часто. Лет через тридцать после этой эпопеи, находясь на практике с курсантами в море, я спас от петли пойманного парня. Слямзил он штаны и какую-то небольшую валюту у товарища, ребята устроили тайное разбирательство и предложили ему "подумать о своем поведении", а он попытался удавиться. Пришлось судну заходить на рейд Клайпеды и сдавать парня, его долго не хотели принимать портовые власти. Из училища он сразу отчислился. А после "большого гона" мальчиков какое-то время многие из них жили у Марии Михайловны, матери моей Ляльки. Мария Михайловна была вдовой и работала всего лишь машинисткой, но кормила-поила ребят, пока они пристраивались куда-нибудь. Тогда Вовка Дегтярь, пожив месяц в семье Ляли, соблазнил ее...хотя и я сам был виноват, так как, выдерживая характер, полгода не объявлялся у любимой. Но это уже лирика, а о ней - позже. ДЕЗЕРТИРЫ Недавно я заполнял анкету для подачи прошения о "виде на жительство в Эстонской Республике", где живу, кстати, уже сорок первый год. Среди прочих вопросов там надо было честно признаться, имел ли я отношение к службе в Советской Армии. Написал: "не служил" и был не совсем откровенным. Потому как полгода все же провел "на военке" - правда, не в армии, а в ВМФ - и на стажировке. Результатом обучения в мореходке было ведь присвоение нам звания лейтенанта запаса военно-морского флота СССР. Так вот, все эти шесть месяцев прошли для нас довольно уныло, но, как говорил один мой хороший знакомый, "с картинками". Распределили нас на стажировку в Таллинне, где проживали мои близкие - мать и сестра. Проживали в "роскошной" квартире - комнатка и кухня в подвале, "удобства" - в коридоре, где сновали большие нахальные крысы. Крыс ловила и приносила в дом милая кошка Маша. Зато у нашей квартиры было два преимущества: окна выходили на уровень тротуара, и летом, лежа на диване, я имел возможность наблюдать ножки проходящих дам, а кроме того, прямо напротив дома располагался еще один подвальчик, пивнушка-забегаловка. В те времена водку продавали в розлив на каждом углу, и была она недорога, вполне доступна даже нам, живущим на хилую стипендию (правда, получая еще и казенный харч). Родной дом в Таллинне имел лишь я из всей нашей лихой шараги, и скоро сюда потянулись друзья. Мама научила нас играть в преферанс, и вечерами, когда была возможность вырваться с корабля, мы "кидали пульку". Угощение мать тоже готовила: винегрет и пирожки с картошкой, наше семейное блюдо, любимое еще моим отцом. Попозже в Таллинн поехали и близкие корешей - сестры, мамы и невесты. Как-то размещались, все больше навалом. Но как раз возможность вырваться в увольнение для меня и еще двух ребят скоро оказалась сильно ограниченной. Чтобы понять - почему, придется кратко рассказать о смысле и характере нашей службы-стажировки. Между прочим, когда я в 1967 году сделал книгу - роман о молодом моряке, описал в сокращенном виде и этот жизненный период моего героя. Но редактор немедленно взвыл: "Нельзя писать, что вы служили на ВМФ! Ведь готовили вас для торгового флота!" Получалось, что подготовка из нас и офицеров запаса - военная тайна, неизвестная миру. В книге пришлось оформить статут пребывания моего персонажа в Таллинне как штурманскую практику на обычных цивильных судах, что было, безусловно, дико и нелепо: штурманская практика у причала! Но именно у причала и прошел весь срок нашей стажировки, с октября 1951 по 13 марта 1952 года (дата запомнилась не случайно, как станет ясным далее). В море - к острову Найссаар, за три мили, вышли лишь однажды. Мы быстро сообразили, что корабельное начальство понимало бессмысленность нашего пребывания и тяготилось этим. Образовали из нас четверых "учебную штурманскую группу", прикрепили куратора - начальника БЧ-1, лейтенанта с усиками по фамилии Шленский, назначили старшим группы Гену Волобуева и... Навигационное оборудование корабля БТЩ (большой тральщик) состояло из 3-4 приборов, десятка карт Финского залива, хронометра и часов. Делать было абсолютно нечего... хотя раз в неделю ходили старшими патрулей по городу, об одном увлекательном дежурстве чуть позже расскажу. Да, нам и звания мичманские присвоили, налепили на шинелишки погоны. Очень скоро мы затосковали и стали подвывать. Именно тогда мама открыла нам преферансную прелесть, и это помогло не рехнуться умом. Отношения с прямым начальством поначалу были нейтрально-корректные. Командир мне не запомнился, он был, видимо, большой диалектик, редко и ненадолго появлялся на борту тральщика. Его помощник, старлей, хмуроватый и неприветливый, вроде бы нас и не замечал. Лейтенанту Шленскому фантазии не хватало - чем нас занять. До обеда толкались в ходовой рубке или в красном уголке, после, когда разрешалось лежать в койках, заваливались в них. В увольнение пускали охотно, но только с 17 часов до 23-х, кажется. Да, придется еще о крысах вспомнить. Через тридцать с гаком лет мне пришлось познакомиться с ними в массе вторично - на барке "Крузенштерн", по пути в Канаду. А тогда на нашем "тральце" крыс проживала уйма. Бывало, проснешься ночью, когда по тебе пробежит серая хищница... Понятно, пытались и бороться с ними. Однако на фумигацию корабль не направляли и вылов грызунов был организован "вручную". Для поощрения матросикам полагались сутки дополнительного отпуска за каждую предьявленную серую гадину. Статистику и сбор вел корабельный врач-капитан, он крысам отрубал хвосты, которые потом сдавал для отчета куда-то. Говорят, на одном корабле матросы сперли у врача накопленные хвосты и продали друзьям с другого корабля - план был перевыполнен. Тем временем подходили ноябрьские праздники. Трое из нас имели в Ленинграде "невест" (впрочем, у Генки была уже и законная супруга Броня). Естественно, тянуло к ним. Твердо уяснив, что групповые обращения и рапорты преследуются на "военке", мы по очереди сходили к старшему-старлею: "Отпустите к девочкам!" Он отрезал: "Нет! Не положено!" И тогда... Ну, для "интересу" приведу далее два варианта изложения происшедшего. Один - из "Объяснительных записок", поданных каждым из нас начальству через несколько суток, второй - с откровенным признанием того, как это было в действительности. По памяти могу кое-что и неточно отобразить, прошло все-таки сорок четыре года с тех пор! "Командиру БТЩ No.... капитан-лейтенанту .... Объяснительная записка 3 ноября я обратился к пом-ку командира тов. ...... с рапортом, в котором просил разрешить мне увольнение на трое суток, с 6 по 10 ноября 1951 года, для выезда к знакомой девушке в Ленинград, с которой мы собираемся оформить брак. Получив отказ на увольнение в Ленинград, я, не подумав о последствиях своего поступка, пошел вечером на Балтийский вокзал г.Таллинна и сел в поезд Таллинн - Ленинград. При этом учитывал, что все три праздничных дня 7, 8 и 9 ноября я свободен от вахт и нарядов и не нарушу распорядок службы на корабле. В поезде случайно встретил мичманов Г. Волобуева и В. Кропачева, которые тоже проходят стажировку на БТЩ No .... В Ленинграде пробыл 7 и 8 ноября, а днем 9-го получил телеграмму от оставшегося на корабле моего товарища Ю. Сирика с советом немедленно возвращаться в Таллинн. Созвонившись с товарищами, я прибыл на вокзал, и мы вместе вернулись на корабль в 7.00 10 ноября. Никакой предварительной договоренности с Г.Волобуевым и В. Кропачевым у меня не было. Теперь я понимаю, что допустил грубое нарушение правил службы на ВМФ и осуждаю свое необдуманное поведение. Мичман Р.Титов". Генка и Володя написали что-то в том же духе. Выделенные мною фразы не случайны - возможно, они и по-партизански стойкое следование этой версии и спасли нас. Хотя не только... А теперь - как было фактически. Передать, какими словами мы отреагировали на отказ старлея отпустить нас, я, понятно, здесь не могу. Вольная душа морехода в каждом из нас возмутилась: "А, ты...так? А мы тебя...!" И, получив увольнение в город до 23 часов, мы бодро двинулись на вокзал. Ехали "зайцами", на третьих полках, всю ночь резались в карты. В 6.30 я, пешком прогулявшись от Балтийского вокзала до проспекта Огородникова, позвонил в дверь моей любимой и упал в ее объятия, удовлетворенно отметив слезы радости в ее мягких глазах. Восьмого встретились "семьями" у Гены Волобуева, у меня сохранилась даже фотография: за праздничным столом я и моя "невеста". А девятого пришла телеграмма от Юрки. Кстати, он не поехал в Ленинград всего лишь из-за лени. Впрочем, невесты у него там тогда не было, увел невесту еще раньше один из нас. Ранним сырым и холодным утром 10 ноября мы шли в Минную гавань, гадая, сколько нарядов вне очереди или неувольнений поимеем теперь. На трапе нас встретил лейтенант Шленский и молча повел в каюту, у дверей которой поставил часового с трехлинейной винтовкой. Скоро мы сообразили, в чем дело и чем нам все это грозит. Присягу родному государству и вождю народов мы принимали еще раньше, в 1948 году, на краткой стажировке в Кронштадте, считались военнослужащими и по Уставу и Уголовному кодексу рассматривались как дезертиры: самовольная отлучка более трех суток каралась тюрьмой до 8 лет. Потом было следствие, называемое в армии дознанием. Дознавателем назначили нашего отца-командира Шленского. Некоторые следственные таланты в нем обнаружились, старание и усердие - тоже. Но наш интеллектуальный уровень оказался повыше, мы немедленно сообразили: нельзя признаваться в групповом сговоре - это раз, и ни в коем случае не раскрывать зачинщика мероприятия. Собственно, все усилия дознавателя направлялись именно на выявление зачинщика. Ему, конечно, полагалась бы кара по высшей мере. Выяснилось, что в зачинщики решили определить Генку, учитывая его горячий характер и развитое чувство собственного достоинства. Как будто на первом допросе он сказал Шленскому пару теплых слов, но без свидетелей. К тому же числился старшим нашей "штурманской" группы. Позже моя сестра, работавшая адвокатом и имевшая знакомых среди военных прокуроров, рассказала со слезами: под трибунал мы могли свободно загреметь. Но... по дивизиону тральщиков и бригаде ОВРа (охрана водного района) подобных дезертиров набралось около пятидесяти, отправить всех под трибунал начальство не решилось, самому не миновать было бы наказания. А нам наказания придумали: мне и Володе - по 20 суток гауптвахты, Геннадию - 10 суток строгой гауптвахты (как старшему!) Однако выяснилось, что мичманам не положена по Уставу строгая "губа", и Генка вообще не понес "заслуженного". Мы же честно отсидели свои двадцать суток, а я там даже прославился, сделавшись незаменимым помощником боцмана гауптвахты. Сестра приносила мне и передавала через караул сигареты "Прима", я ими расплачивался с коллегами-арестантами за уборку гальюна и коридоров (трудиться "просто так" они не шибко торопились). Надо сказать, мы сразу освоили суть тюремной жизни - как прятать курево, как творить из хлеба шашки, оформив доску на подоконнике, как ценить полчаса прогулки во внутреннем дворике гауптвахты. Рядом находилась ювелирная фабрика, и однажды во время нашего гуляния на окне фабрики появилась юная девица - абсолютно голая. Нетрудно представить, как реагировала на это вся арестантская братия... Бриться тоже не разрешалось, мне сестра принесла тайком лезвия, и как-то сосед по камере за одну сигарету скушал бритвенное лезвие, предложив за пачку сигарет съесть пачку лезвий! Вышли мы на свободу перед Новым годом. Он на военных кораблях отмечается пирожками и кружкой какао. Нас с Володей (и Генку, естественно) уволить отказались. Часов в десять вечера из дома прибыл друг Кирилл с письмом от мамы к командиру корабля. В письме мама слезно просила разрешить сыну провести новогодний вечер в кругу семьи, так как вскоре сын отбывает служить службу на Севере. Вахтенный офицер сжалился и разрешил мне увольнение. В 6 утра я поднял друга Юрку Сирика, сунув ему в рот таллиннскую кильку домашнего засола, а он попросил: "Еще!" К подъему флага, к восьми утра 1 января 1952 года, мы были на корабле. И еще два с половиной месяца наша жизнь была сильно осложнена. Где-то перед отъездом мы опять удрали в самоволку, посчитав, что наказать не успеют. За это меня не отпустили домой в день отъезда в Ленинград. 13 марта чемодан доставил на вокзал Вова Квитко. И когда поезд тронулся, мы, сговорившись, проскандировали провожавшему нас старпому: "Ну и мудак вы, товарищ старший лейтенант!" Запомнился мне также один патрульный наряд - в сырой зимний день гуляли мы по улицам Соо и Теэстузе, матросики из моего патруля забегали погреться к знакомым девушкам, и каждая, сжалившись, их угощала, так что к концу дежурства трое моих подчиненных все норовили запеть "Варяга" или "Славное море, священный Байкал..." Вахту надо было сдавать в комендатуре, где правил тогда беспощадный легендарный "кап-раз" Кацадзе. Обошлось все же... Но зато всем замешанным в том коллективном бегстве на революционный праздник присвоили на одно звание меньше - стали мы младшими лейтенантами запаса, а не полными лейтенантами. Кстати, на стажировке мы убедились в низкой боевой готовности советского военного флота: когда выходили в тот самый единственный раз в "море" и весь дивизион начал выбирать якоря (стояли кормой к берегу), цепи запутались и разматывать их пришлось часа два. Тем временем успела выполнить свои черные замыслы подводная лодка, которую мы по идее командования должны были "обнаружить" у берегов острова Найссаар. ...Давно уж нет той гауптвахты в центре Таллинна, в двухстах метрах от мореходного училища, в котором я позже проработал три с половиной десятка лет. Нет и матросиков и старшинок, которых надо бы сажать на "губу" - отбыли они на свою исконную родину. Да и мореходка моя недавно уехала за город, в новый дом, а мой давний стоит темный и мертвый, и проходить мимо него мне больно и горько, как мимо могилы дорогого человека... А о судьбах друзей по несчастью, с которыми провел эти полгода на военной службе, расскажу дальше. Они все в строю, нет лишь Кирилла, который организовал мне празднование нового 1952 года. Сейчас лишь сообразил, в какое время проходила вся наша эпопея. Это же были последние годы Сталина, когда он озверел, впал в паранойю, и трибунал нам без колебаний организовали бы отцы-командиры, ежели б себя не пожалели. Ну, пронесло - и слава Богу. Как пронесло меня раньше, на уже упомянутой комиссии на визу. Придется совершить еще один экскурс - на пять лет назад. Ставя себя на место тех мрачных военных с голубыми кантиками на погонах, что сидели за столом комиссии, теперь думаю: ведь я представлял прекрасную "мишень" для них. Взаправду: парень скрыл, что его отец враг народа, хотел пробиться за рубеж, чтобы удрать. Или - передать шпионские сведения. Почему они не выбрали этот беспроигрышный вариант? Никто уже не расскажет. Мелок я им показался, не захотели раскручивать дело?.. А вдруг пожалели? Но если бы та комиссия заседала через полгода, когда развернулось "ленинградское дело", запросто меня могли бы присоединить к "разоблаченным" руководителям города. Сейчас, размышляя обо всем этом, внезапно почувствовал себя неуютно. Честнее - испугался, холодок по спине пробежал. Пронесло. Чтобы еще десятки лет я мог любоваться голубым небом, синим морем, зелеными берегами. И вспоминать, и рассказывать о том, что вспомню...  * II *  "И если уж сначала было слово на Земле, То это, безусловно, - слово "море". Песня ПЕРВОЕ МОРЕ И прежде всего море вспоминаю... Переход на второй курс отпраздновали лихо и весело: приволокли в кубрик бачок с пивом, кто-то заснул на лужайке во дворе общежития. Уезжая на первую практику, почему-то в поезд садились и через окна, хотя весь вагон целиком был наш, ехал весь курс, больше сорока человек. Тогда я и с Архангельском познакомился. После он войдет в мою жизнь на несколько лет. Сразу поразило, как много там древесного, уже на подъезде к вокзалу пахло сырыми досками и опилками. И - деревянные тротуары, весь бревенчато-дощатый остров Соломбала. И - первый пароход наш, назывался "Каховский". Достался, кажется, как трофей из Германии, огромная труба сдвинута на корму, а кубрик наш - в самом носу. Моя койка поперек форштевня стояла, качало там - дай боже. А когда отдавали якорь, я просыпался от дикого грохота. Но молоды мы были - все нипочем. В тех краях традиционно голодали. И нам привезли перед отходом бочку трески засола сорокового года, вонь стояла над всей Красной пристанью. На рынке-толкучке еще оставались американские и английские продукты с войны, табак "Кепстен" помнится и сигареты в круглой жестяной банке, по 50 штук, кажется. Мы их выменивали по таксе: за буханку хлеба - банку сигарет. Хлеб экономили неделю, хотя сами были голодны постоянно... К этому периоду наш курс еще не окончательно сформировался, но уже наметились микрогруппы и микроколлективы. Старшина, упомянутый Толя Гаврилов, держал нас твердо, но не жестоко. "Дедовщины" в теперешнем ее понимании не было, хотя Толя мог приподнять за шиворот штрафника и потрясти в воздухе. Группа "ростовской шпаны", трое или четверо, была побогаче, получала переводы от родных, слегка задирала нос. Но вышли все в люди, один профессором стал в шибко секретной сфере, второй - до сих пор плавает капитаном, последний из могикан. Руководить нами назначили Б.И.Красавцева. Большой, сильный, с крепкими руками, Борис Иванович прошел войну на катерном военном флоте и управлялся с нами без шума и наказаний. Когда "Каховский" привез нас на Новую Землю, он выменял или купил у зимовщиков-зверобоев бочонок красной рыбы - гольца и весь скормил нам. Забыть такое нельзя. А море... Нет! Сначала надо сказать о реке. Она, Двина у Архангельска, красавица, широкая, просторная, в белые ночи мерцающая разными красками, полная великолепия. И очень живой, стремительный Петр I на набережной, скульптура работы М.Антокольского. Белое море показалось скорее серым, неярким и нешироким. Сначала виден правый берег - Зимний, потом левый - Терский. Сначала почти разочаровывает: просторно, да не очень, шумит, да не так чтобы. И ветер теплый, совсем не полярный. Наше море начиналось с хорошей, летней погоды, приучало помаленьку. А потом вышли в океан. О нем отдельно расскажу еще особо. Никто не говорит, что Баренцево море - океан, а ведь так оно и есть. Весь север его открыт на тысячи миль. Сразу это понимаешь, проникаешься почтением. Не знаю, как у других, а я и сегодня отношусь к океану с почтением. Он как живой, огромное одушевленное существо, очень уверенное в себе и занятое своим делом. Поэтому он не кажется врагом, и когда расшумится, то и не бьет наше суденышко - просто поднимает и опускает, спокойно, не торопясь... Тогда наш "Каховский" получил первую трепку сразу за Каниным Носом. Средненько было, шесть-семь баллов, а много ли нам надо, соплякам-первокурсникам? Бегали, конечно, к борту, держались до последнего, бледнели и с тяжелой, наполненной глухим шумом головой валились в кубрике на койку. Это - первое испытание. Думаю, почти все мы сообразили, что выход один - работать. Эта болезнь для бездельников. И сегодня, когда я волею обстоятельств превращаюсь в морского пассажира, что-то вспоминается первый рейс... Еще я понял вскоре,что самое чудесное в морском существовании - не сам рейс, не сам, что ли, процесс плавания, а его предчувствие. Потому что у тебя впереди десятки вахт, сотни миль, незабываемые моменты, в которые открывается долгожданный маяк. И окончание рейса, ибо вообще для человека нет высшей радости, чем радость исполненного, сотворенного его руками. А мы творим это - приводим несколько тысяч тонн неразумного и разумного металла, созданного другими людьми, туда, куда требуется. Такое понимание пришло, когда "Каховский" заходил в губу Белушью на Новой Земле: голые камни, черные скалы с пятнышками снега, горы вдали и зеленая, тихая вода, а ты - на руле, и тебе кажется, что это ты, только ты, один ты привел сюда пароход - через море, в тихую гавань. И хоть недальний путь, всего шесть-семь суток за кормой, а все равно радостно и гордо... Не удержался я от поэзии. Но и проза тогдашняя была полна удивления, открытий, восторга. В бухте Крестовой поехали на вельботе на берег, навестить птичий базар. С вполне житейским намерением - запастись яйцами кайр и гагар. Яйца эти большие, как гусиные, и пестрые, лежат на уступах гор прямо на голом граните. Когда на судне жарили их, в некоторых попадались уже живые цыплята. С Новой Земли пошли в Мурманск, наши оборотистые мальчики понесли яйца на рынок - приторговать, и один попался, загремел в милицию. В северном поселке зимовщики рассказали, как в войну к ним приходила немецкая подлодка, от нежданных гостей прятались в горах. Здесь мы приняли на борт шестерых норвежских зверобоев. Их шхуну затерло льдами, и они перебрались на берег. Есть нашу выдержанную треску отказались, пекли себе на камбузе лепешки и ели с тюленьим жиром, который вонял еще нестерпимей. Они подолгу стояли на корме, одинаковые - большие, молчаливаые, в толстых свитерах, и глядели часами в колышащуюся морскую даль... И сейчас, восстанавливая в памяти те события почти полувековой давности, прежде всего ясно вижу воду - кильватерную струю за кормой, зеленую на изломе, или покрытую белой шипящей пеной штормовую волну, и ощущаю на губах соль, и свежесть полярного ветра холодит лицо. Наверное, именно тогда мы начались как "морские люди". Не все, двое или трое ушли сами, добровольно - не пришлось им море по душе. Но в массе - остались. Хотя "водоплавающими" после стали далеко не все - половина из нас. А в капитаны выбились не больше десяти. Но кто выбрал морские дороги - что он там нашел? КАКОЕ ОНО? Почему-то большинство людей, не видавших море, к нему стремится. Принимают его не все, а первоначальное стремление встретиться с ним присуще всем. Но даже и приняв море, воспринимают его люди по-разному. Одному оно видится грозным и устрашающим, другому - ласковым и нежным. Одних оно кормит, других - губит. Но и чисто внешне море действует на всех - большая масса воды, которой, как сказал поэт, "слишком много для домашнего употребления"... Как-то я сел за стол и задумался над вопросом: когда теперь, в моем возрасте и положении, бываю счастлив. Взял листок бумаги и выписал несколько пунктов. Не слишком серьезными получились причины счастья: "когда во сне играю в футбол", "на лыжах ясным морозным днем, в лесу, один" и так далее - всего девять позиций вышло. И лишь последняя связана с морем: "бываю счастлив, когда ухожу в море и когда возвращаюсь на берег". Но почему все же тянет уйти от земли? Давно я понял, что моряки-профессионалы уходят в море, убегая от земной суеты. Правда, приобретают они там новые, иные хлопоты и заботы, но все же они легче сухопутных. В первом приближении можно считать, что здесь - главная прелесть существования на плавучем сооружении. Хотя вообще-то уход в море подчас и просто трусливое бегство от необходимости что-то решать или что-то делать на суше. Но море и великий целитель. Когда невыносимо тяжко, когда упираешься лбом в глухую стену беспросветности, когда нет слов и сил, чтобы оправдать себя и других, - спасением приходит надежда: как войдешь в каюту, поставишь чемодан под столом и выглянешь в иллюминатор... И сначала там, за тусклым от океанской соли стеклом, увидишь грязные причалы, грустно надломленные шеи заброшенных кранов, и серые облака над кранами - все сжато, нет простора, нет еще освобождения. Но объявят по трансляции: "Всем гостям и провожающим покинуть борт судна" - и разделятся люди на две группы, чуждые одна другой, потому что разные у них теперь права и обязанности, разное будущее. Сухопутные уйдут в свои дома-клетки, под власть своих многочисленных ограничений и запретов, а тебе предстоят просторы и дали безбрежные. Не имеет человек права замыкаться в скорлупу обыденного, не для того ему дан ум и сердце. Основное предназначение человека - расширяться. Потому мы и в космос лезем, так мудрецы говорят. ...Каждый отход в море - особенный, пусть даже и внешние признаки схожи. Вот как было однажды. 5.09.63. Прощание с Таллинном. Обелиск, Вышгород, тонкая полоска песка у "Русалки". В бинокль смотрю на берег, вижу улицы города, идут люди, едут автомобили. И все подернуто дымкой, сероватой и прозрачной, она делает все, что видишь, более нереальным, чем в любой сказке, в кино или даже во сне. Теплоход развернулся и пошел, я долго смотрел на удаляющийся город. И так же долго летели, держались за кормой таллиннские чайки, а под утро, уже в море, их сменили другие, но казалось, что все те же... И после уже твои пробуждения, рассветы твои будут совсем иные, не похожие одни на другой, ни - тем более - на те, что тебя встречали дома, на земле. 9.10.63. Утром проснулся, будто от укола в сердце. Солнце вот-вот должно было взойти. С моей койки виден иллюминатор. Сам я зажат между подволоком и койкой, но иллюминатор приносит много радости. В него видны волны, постоянно бегущие, живые. Под луной вечером они серебряные, сейчас - золотые. И каюта, и воздух в ней - все золотое. А пластик стола - как свежий персик. Выглянул в иллюминатор. Острова Эгейского архипелага у горизонта встают тремя грядами. Будто на золотистый экран неба наклеены бумажные горы, ближние - темные, почти фиолетовые, за ними - сиреневатые, последние - сизые. Почему горы бумажные? Театральное приходит прежде всего на ум - на хилый ум городского жителя. Смотреть на море я могу часами, не надоедает. И глядеть на звезды, которые в низких широтах по-особому яркие, "мохнатые". Недавно в одной книге нашел очень точное наблюдение. Там написано, что моряки прошлого были гораздо ближе к звездам. чем в наши дни, так как сейчас можно плавать по океанам, не определяя место по звездам. А я треть века учил молодых вымирающей науке - мореходной астрономии. Однако сообразил как-то, что в открытом море, ясной ночью, люди все-таки чаще и дольше смотрят на звезды, так как ничто, никакие земные предметы, не мешают им. Если и мешает, то собственное нелюбопытство. Я-то сам профессионал, хотя вряд ли могу объяснить и себе, что приобретаю, глядя на ночное небо. Вот две записи. разделенные промежутком почти в двадцать лет. 7.05.80. Полночь. Вышли в море. Звезды. Сколько ни смотрю на них, не перестаю восхищаться. А тут еще рядышком оказались Юпитер и Марс, и Регул поблизости пристроился - редчайшая картина. Астрономы предсказывают в восемьдесят втором году уникальное небесное явление: все планеты выстроятся по одну сторону от Солнца, в ряд. Когда предсказание это стало известно широкой публике, поднялась паника. Потерявшие веру в будущее люди решили, что наступит конец света. Оказалось проще: будет великолепное зрелище, Марс, Юпитер и Сатурн засияют в небе в непосредственной близости... А сегодня еще справа по курсу - огромная Венера. Февраль 1961 года. Ночной океан был темный и важный. Казалось, он лишен движения - уснул на ночь, замер. Только плавные взлеты и падения судна обнаруживали жизнь воды. И когда нос теплохода входил в невидимую пологую и длинную волну, черное тело океана с легким шипением покрывалось у бортов треугольным, смутно белеющим плащом. Нос вверх - корма вниз. Корма вверх - нос вниз. И так десять минут, и час, и два, и всю ночь. И вчерашней ночью было так же, будет, наверное, и завтра. Трудно поверить, что это ритмичное, почти секундно рассчитанное качание когда-нибудь прекратится. Ноги привыкли, не чувствуют колебаний корпуса, и если смотреть на верхушки мачт, качку можно отметить лишь по торопливому бегу звезд. Звезды замирают на мгновенье и вдруг срываются - все сразу, сколько сумеешь охватить взглядом, и несутся стремительно к носу, к корме, к корме, к носу. Те звезды, что я вижу у оконечностей мачт, давно и хорошо мне знакомы. Вот белая спокойная Капелла. Она почти не мерцает, горит ровным невозмутимым светом. Пониже и южнее - Близнецы, Кастор и Поллукс, оба синеватые, сумрачные. Справа от Близнецов - мерцающее великолепие Ориона: красная Бетельгейзе, голубой и холодный Ригель и три безымянных Волхва, будто нанизанные на невидимую ось-спицу. А между Орионом и Близнецами полыхает Сириус - царь, император всех звезд. Он в роскошной короне из тонких разноцветных лучей. Нет равных Сириусу на всем небе, потому что матовое сияние Венеры - иллюзия, отражение чужого, солнечного света. Венера просто зеркальце, солнечный зайчик. Пониже Сириуса горизонт закрыт тучами, они заметно двигаются, и скоро небо на юге чистится... Но гораздо раньше, чем пелена туч соскользнула с синего звездного поля, сквозь буроватый плотный слой что-то блеснуло. Огонек. Слабый сначала и робкий, он постепенно набирал силу, разгорался и еще до того, как тучи отодвинулись влево, удивлял силой и яркостью. Звезда! Новая звезда, никогда я ее не видел до сих пор. Это очень странное чувство. Нет ли в нем чего-то от чувств всех предыдущих открывателей? Например, Галилея или Колумба. Новая звезда. Ведь мог же я ее никогда не увидеть, не узнать, какая она... А она великолепна. Есть соперник у Сириуса. Что-то у них общее - пожалуй, переливы, непрерывная смена красок и тонов. Сириус ярче, не кончилось его царствование. Я знаю, что и не кончится долго-долго, миллиарды лет. Но для меня сейчас важно другое. Есть соперник у повелителя северного и южного неба. В его трепетном многоцветном сиянии - рвущаяся молодая сила. Все у него впереди. Немного нелепые мысли, но это потому, что я вижу незнакомую звезду впервые. Для меня она родилась сегодня. Однако должен же я знать имя отважного светила. Подумал и вспомнил: Канопус, альфа созвездия Арго. Хорошо названо созвездие - в честь храбрых мореплавателей, открывателей и бродяг. "Арго" - корабль аргонавтов. ...Тысячи миль я прошел, чтобы увидеть новую звезду. Вот в чем дело. Два отрывка из прежних дневников. Понимаю, что они отличаются не только объемом. Время, годы меняют стиль. Должен признаться, что во второй, давней записи кое-что поправил. Убрал, например, пять восклицательных знаков. Не люблю, кстати, вокалистов, которые стараются петь как можно громче. Как-то отозвался в этом духе про Софию Ротару, так моряки чуть меня за борт не выкинули. Те моряки были гораздо моложе меня и, думаю, через много лет тоже полюбят пение шепотом. Громко - тихо. Крик - шепот. Голоса людей, птиц, ветра. И звуки моря. Июль 1979 года. Когда слушаешь с берега, оно шумит, конечно, не так, как на открытом пространстве, где не только не слышно - не видно даже берегов. Но и отсюда, с земли, оно волнует. Всех. Тех, кто попал к нему впервые или приезжает из года в год, но лишь для того, чтобы полюбоваться им с берега, окунуться в него и поплавать, ну, и дай Бог отваги, прокатиться на прогулочном катере вдоль побережья. И тех, кто отдал ему какую-то часть своего сердца, своей жизни. Хотя, наверное, таким хочется смотреть не на вялые и смирные волны-волнишки, лениво набегающие на песок и гальку пляжа, а на горизонт и дальше. И появляется чувство протеста: слишком близок этот горизонт и слишком он статичен, неподвижен. Берег - граница большой воды, предел моря, и потому ночью, когда оно шумит, кажется, что это вздохи огорчения, ибо ему хотелось бы, чтоб не было никаких преград и пределов. Для сухопутных голос моря - просто шум, иногда убаюкивающий, успокаивающий, порой - грозный и тревожный. Для людей, что проходили море насквозь не однажды, его голос прежде всего импульс, повод для мыслей, для скорой радости, если они собираются вернуться в него, или для печали, если судьба поставила и им свой предел. Я бы не хотел сейчас писать красиво - только точно и честно. Истинно для меня, что когда я слушал его в промежутках между двумя рейсами, воспринимал совсем иначе, чем в тех случаях, когда не предвиделось скорого ухода в море. И то, что так все понимал и ощущал, было моей пусть и тайной, но несомненной гордостью. Именно тогда более всего я верил, что причастен к нему. А не тогда, когда меня почтительно называли моряком люди, и отдаленно не представляющие, что же это такое. Морская работа - во всяком случае судоводительская - всегда полна неожиданностей. Даже если ты идешь по дороге, исхоженной тобой и перехоженной, все равно тебя подстерегают там тысячи неожиданностей. И в этом прелесть нашей профессии. Отстукал слово "нашей" и поймал себя на нечестности, на малом тщеславном обмане. Ведь не штурман я уже, не действующий судоводитель. Ладно, не стоит извиняться. Все равно уверен, что понимаю штурманов больше и лучше, чем людей любой иной профессии. И понимаю, что открытия у них бывают разные. ...Шли мы каналом и Шельдой в Антверпен, и я стоял с капитаном на крыле мостика. Капитан был мой давний товарищ и, в отличие от большинства своих коллег, даже любил, чтобы на мостике рядом народ толкался. Чтоб было с кем потрепаться, снять напряжение и успокоить нервы. Тысячи, десятки тысяч - так я подумал - огней горели, мигали, вспыхивали, затмевались слева и справа, впереди и сзади. Створы, буи, маяки - это то, что необходимо, и факелы нефтезаводов, сполохи реклам, вспышки проходящих автомобилей, фонари набережных, пятна окон - то, что мешало, путало, отвлекало. Но даже и наши, морские, навигационные огни показались неумеренно обильны и многочисленны - пересечения, ответвления, схождения, разъединения фарватеров. Я так и сказал другу: "По-моему, пора половину из них погасить!" А он улыбнулся (улыбка угадывалась по голосу): "Не мы одни на свете! Другим тоже жить надо". Через неделю, когда мы снова вышли в открытое море и остались лишь мерцающие огни встречных и попутных судов, пришла мысль, что морякам прошлого жилось в какой-то степени спокойнее: не было тогда такой массы света... Но хорошо ли это? Люди прошлого жили в темноте или при слабом, тусклом свете огонька коптилок, масляных и керосиновых фонарей. И не так давно, детство мое прошло при лампах, а военные годы - при сделанных из медных гильз "катюшах". Теперь у нас - океан света. Только вот больше ли стало от этого ясности? Больше уверенности у людей современных - в себе, в своей дороге, в том, что она правильная и единственная? И вообще - чего больше в природе, света или тьмы? И что важнее? Не такой уж досужий это вопрос. Живут же слепые от рождения. Правда, живут тем, что им помогают другие, однако не умирают потому лишь, что не воспринимают поток фотонов и не видят никаких картин. И среди них - великие слепцы, Гомер, например. На концерте видел и слушал я однажды слепого греческого пианиста, у него было очень живое, чуткое лицо счастливого человека. А ведь и мы, зрячие, бываем порой слепцами и не видим изумительных, неповторимых картин, раскрывающихся перед нами, даруемых судьбой однажды и на все время, оставшееся еще нам в этой жизни. Это картина не с натуры, к сожалению, а по воспоминаниям. Я вот забыл только, когда и где это было. Пожалуй, в феврале шестьдесят первого, шли на Кубу, поперек океана: чувство четкое, незабываемое, если идешь не по краю его, а поперек. Трое суток бушевал одиннадцатибалльный шторм, но к ночи ветер спал и не ревел уже непрерывно и ровно, как раньше. Конечно, волнение осталось, еще не зыбь, а огромные, крутые волны, не имеющие точного направления, но уже не обрушивающие своих гребней вниз и не поддающиеся ветру, который при десяти баллах срывает гребни и стелет их сплошной завесой над бурлящей водой. И была ночь, хорошо помню, как сзади и чуть справа светила Луна - не постоянно, а как бы вспышками, растянутыми по времени на минуту, две. Я проснулся от тишины, хотя так говорить странно: и ветер еще шумел, и волны били по корпусу (мы шли средним ходом), и девятнадцать тысяч лошадиных сил нашей турбины мерно гудели сзади и внизу. Но после всесокрушающего рева пережитого урагана создавалось явное ощущение тишины. Я проснулся, быстро оделся и пошел на мостик. Стал с левого борта за рубкой, куда ветер не задувал, и посмотрел вперед. Признаю свое бессилие: более верного и точного определения своего сос