оронить маму. ВСЕГО ОДНА ИСПАНСКАЯ СТРАНИЧКА Очень хотелось бы рассказать еще про Испанию, потому что она всегда будоражила мою наследственную память, и музыка ее мне близка, и стихи Лорки, кажется, что-то говорят, а детство мое, как у всякого русского мальчишки тридцатых годов, проходило в кинозалах, где мы, затаив дыхание, смотрели удивительную хронику Романа Кармена, первый в жизни апельсин, который я попробовал тогда, был испанский, завернутый в пеструю бумажку, и книга Л. Фейхтвангера про Гойю читана мною раз пять, пятнадцать лет я все ходил на теплоходах мимо Испании, пока не сошел на берег, чтобы увидеть готические кварталы Барселоны, причудливые колокольни собора Саграда фамилиа и услышать гул вечернего Рамбласа, где мы выпили по чашечке восхитительного кофе, лимонные деревья были в апрельском цвету, свободно и важно плыл в синем небе над набережной бронзовый Колумб, на причалах лежали кипы спрессованных бычьих шкур - мы решили, что это остатки жертв корриды, но весной корриды не бывает, зато греет затылок такое ласковое, не жаркое еще солнце, стрекочут тысячи птиц в клетках на уличном базаре, баснословно дешев в погребках-подвальчиках знаменитый "Фундадор", и пахнет цветами, сигарами, вином... В таком благостном настроении я бродил по Барселоне три дня, а потом меня жестоко надул черный и грязный чистильщик обуви, содрав за свою работу (он еще ухитрился прибить на мои ботинки набойки, которые благополучно отвалились через неделю) 300 песет, - это три бутылки бренди "Эспландидо" по литру. Просто я для него был чужак, заезжий туристик-раззява. Но я не долго огорчался: ему здесь жить и семью кормить, а мне - добрый урок, чтоб помнил. ...Испанию я помню как-то музыкально-визуально-обонятельно. Но и о ней пока кончаю. ТИШИНА ВРЕМЕНИ В моей коллекции флажков из заморских стран прибавление - три греческих вымпелочка. Дешевенькие, грубо сделанные: на тонком нейлоне аляповатые, плохо отпечатанные картинки. Преобладает голубой цвет и желтый. При желании можно найти тут и символику. Голубое - море, потому что Греция расположилась на сотнях островов. А желтое - ее великолепное солнце, более трехсот солнечных дней в году, по лоции, в здешних краях. Мимо Греции я тоже проходил больше десяти раз, а пришвартовался к ее берегам на тридцать пятом году своего пребывания в системе ММФ. Сначала наш теплоход прибыл в бухту Суда на Крите. На нем ученые ищут следы легендарной Атлантиды и, кажется, доказали уже, что извержение вулкана Санторино погубило мощную и передовую по тем временам цивилизацию. Бухта Суда - обширная, глубокая, окруженная высокими, коричнево-желтыми, выгоревшими под извечным солнцем горами. Справа, за холмами на плоскогорье, - база военно-воздушных сил НАТО. По будням, как рассказали моряки, здесь оживленно, взлетают и садятся самолеты всех типов. А в наш приход была суббота (эх, находка для поэтов, блестящая аллитерация: "Пришли сюда мы, в Суду, в суббота, не забуду..."), и натовские летуны, видимо тоже отдыхали, удалось увидеть две-три посадки небольших двухмоторных транспортников, и лишь однажды проплыл, медленно снижаясь, огромный "В-52", темный и зловещий вестник беды, прекращения жизни... Может, он и натолкнул меня на эти мысли - о жизни и смерти. Впрочем, через пару дней многое иное вызвало те же ассоциации, столь естественные для человека далеко не юного возраста. На берег в Суде нас не выпустили - все из-за той же натовской базы. Городок казался тихим и мирным, но у причалов дома и склады были без крыш, с разбитыми стенами. Зимой здесь разгружали пароход с взрывчаткой, она-то и бабахнула, пострадали здания на полкилометра вокруг. А сейчас, когда я вышел поздним вечером на палубу, вспомнилась пронзительно-точная фраза Андрея Платонова: "Медленно шли стенные часы над кроватью, грустный сумрак ночи протекал за окном навстречу далекому утру, и стояла тишина времени". Я долго не читал книг Платонова. Из чувства протеста - слишком его расхваливали, задыхаясь от восторгов. Как Шукшина после смерти. Но за два месяца до Крита взял в судовой библиотеке сборник "В прекрасном и яростном мире" - и опешил, ошалел. Впервые проза повергла меня в транс. Впервые понял, что из простых, обыденных слов можно сложить фразу, которая приобщит тебя к Вечности. В этой книге было мастерство на уровне каких угодно стандартов. Но разве существует стандарт гениальности? Однако после знакомства со столицей Греции я усомнился в точности словосочетания: "стояла тишина времени". Кипят сегодняшние бурные страсти, рождаются и умирают люди. полируют подошвы туристов ступени Акрополя, постепенно рушится мрамор Парфенона - и над всем этим не стоит, а длится, струится все та же вечная тишина времени, отмечая даты рождений и смертей, смену эр и эпох. 2 июля мы поехали из Пирея в Афины. Шофер автобуса Михаил Дмитриевич оказался из наших черноморских греков, эмигрировал сюда из Ялты, а по говору - типичный одессит. В античном прошлом он не шибко разбирался. Ну и слава богу, не по дуще мне навязчивая эрудированность профессиональных гидов. Впрочем, Михаил Дмитриевич был не по-одесски молчалив и скупо рассказал нам о трудностях теперешней жизни: цены непрерывно растут, люди в Афины лезут со всей страны, или вот плохо с энергией, потому начались опыты по внедрению гелиоустановок, - и показал на крыше дома прямоугольную плиту устройства, преобразующего солнечное тепло в электричество. Афины фактически уже слились с Пиреем в один город, где живет чуть ли не половина греческого населения: тесно стоят, толпятся дома, на засыпанном участке в низине у моря начинается новое строительство, и шоссе ведет через длинную улицу автосалонов "Ситроена", "Форда", "Фиата", "Фольксвагена" (нигде нет от них спасения!) - к Акропольскому холму. Плюс ЗЗ градусов в тени, дымка из смога над равниной у моря, яхточки в заливе и - три американских военных корабля на рейде. "Американцы на берег теперь увольняются в штатском", - сообщил Михаил Дмитриевич. Наши ребята - тоже, на радость им, получившим возможность пощеголять своими джинсовыми костюмчиками и рубашками с пестрыми картинками. А ведь это не мелочь, додумались люди наконец, что военная форма (наших мальчиков-курсантов из мореходок за рубежом упорно принимают за военных) вовсе не сближает народы. Гида нам все-таки дали, подсела жена нашего торгового представителя, без скучной дотошности профессионала поведала кое-что, для меня, по крайней мере, неизвестное. Оказывается, древние греки не признавали белого цвета, символизирующего, по их воззрениям, смерть. Поэтому они все свои здания и скульптуры красили, и самой распространенной у них была красная краска. Не я, конечно, додумался, что лишь искусство имеет право претендовать на вечность: уходят люди, но остаются храмы, фрески, мозаики. И статуи - человеческие и божеские. Однако эллины как будто не очень-то заботились о бессмертии искусства: не могли же они не понимать, что краска с домов и скульптур слезет гораздо раньше вечности. Вот и на Парфеноне сейчас лишь кое-где осталась рыжинка. А издали он розоватый или бежеватый, но не белоснежный, как думалось до сих пор. Совсем близко, метрах в ста, - храм Эрехтейона, он подправляется, реставрируется. Недавно здесь еще стояли кариатиды - рослые и стройные мраморные девы. Теперь их убрали, чтобы спасти от разрушения, и пока они находятся в небольшом подвальном музейчике под Парфеноном. Всему Акрополю угрожает разрушение, смерть - белый цвет смерти. Мрамор здешних построек содержит в себе много железистых вкраплений, под влиянием отработанных газов и промышленных испарений железо окисляется и приобретает способность взрываться. Говорят, от такого микровзрыва пострадал зазевавшийся турист: рухнул кусочек мрамора тонны на полторы. Поэтому внутрь Парфенона, в благодатную тень его портиков, туристов не пускают - отгородили храм веревками, и служитель в ливрее гонит прочь со ступеней любопытных и неумеренно отважных зевак. А у дев-кариатид в музее умиротворенные лица, хотя по замыслу ваятеля они - участницы похоронной процессии. Извечное стремление к красоте, навсегда враждебной смерти, заставило древних скульптуров преступить через скорбь, через плач и стенания, и лишь согнутые в коленях ноги кариатид под мраморными складками их одеяний намекают, что они движутся в траурном кортеже. Еще мальчишкой я читал о Парфеноне, о том, как он соразмерно-пропорционален, и даже колонны его не случайно ассиметричны - на фоне синевы неба создается впечатление непревзойденной гармоничности и достигается совершенство линий. В детстве я этому свято поверил, не усомнился и сегодня, хотя сегодня больше верю не словам других, а своим ощущениям. Пусть уж специалисты вымеряют и подсчитывают размеры и пропорции древнего храма, а наше дело - стоять перед ним и удивляться. И когда мы уходили из Пирея, я с внешнего рейда долго смотрел в оптический пеленгатор на золотистый холм, на розовый храм, и думал, как все же странно: для чего был потрачен адский труд, вложенный в сооружение Парфенона и всего Акрополя. Ведь люди здесь были свободные, не то что в Риме, где сотни тысяч безгласных и бесправных рабов создавали Колизей, Форо Италико, Капитолий. А тут люди трудились добровольно... Один ответ - во имя красоты, жизни. И все-таки на Акрополе, на пологом спуске от Парфенона в камнях проложены канавки-бороздки для стока крови жертвенных животных. Овец и быков закалывали на ступенях храма во имя жизни. Пожалуй, до абсолютной гармонии эллины не дошли. Однако обвинять их за это абсурдно. Как и огорчаться, что стерлась краска с их скульптур. "Все мы греки", - сказал немецкий писатель, имея в виду влияние античной культуры на мировую. И римляне, которыми я восхищался еще два года назад, лишь повторяли греков, а потом погибло и их государство, оставив людям великолепие красоты. Вечно стремление человека остановить мгновение, продлить жизнь, победить смерть. Исчезают, уходят в историю цивилизации, выветриваются и обесцвечиваются храмы и статуи. Остается лишь тишина времени.  * IV *  Мне бесконечно жаль Моих несбывшихся мечтаний, И только боль воспоминаний Гнетет меня... Песня ДРУЗЕЙ МОИХ ПРЕКРАСНЫЕ ЧЕРТЫ В Ленинград в 60-80-е годы я попадал часто, но обычно перед уходом в рейс или возвращаясь из рейса - и на короткое время. Только весь июнь 1985 года пробыл там, да еще и жил на 21-й линии, рядом с домом, где провел в юности пять лет... Потом как-то чаще Москва стала возникать в моем существовании, я начал забывать Ленинград, и казалось, что он - не Главный мой город. Потребовалась суровая и резкая встряска: в сентябре 1992 года попал на сложную и опасную операцию, которая вернула меня к жизни. И тогда, как только очухался, потянуло именно в Ленинград, ставший, увы, Санкт-Петербургом. И два месяца - в сентябре девяносто третьего и в июле-августе девяносто четвертого - провел в тихом, запущенном, но знаменитом местечке на берегу Финского залива. Имел отдельную комнату, сносную кормежку и... одиночество. Могу признаться друзьям, что это необходимо человеку, занимающемуся литературным трудом. Еще Э. Хемингуэй писал: "Писательство - одинокое дело". Хотя недавно сестра вдруг открыла мне истину, до которой сам не додумался (или убегал от нее?). Сказала: "Мне тебя очень жалко, у тебя ведь никого не осталось рядом - из друзей или коллег". Впрочем, жалеть себя не люблю, и потому не мусолю в сознании этот верный, в сущности, вывод. Первый приезд в Ленинград-Петербург был разведывательный: заново знакомиться с городом, который не только название переменил. Сразу пришло сопоставление: Ленинграл осени сорок пятого и осени девяносто третьего. Тогда, после страшной и разрушительной войны, порядка и надежд было неизмеримо больше. Особенно надежд. Хотя надо учитывать и возрастные факторы - 17 лет и 65! Кое с кем встретился, угодил на очередную революцию (или контрреволюцию?). И меньше чем через год уже ехал туда с твердым намерением - повидать как можно больше друзей прошлого. Повидал в разное время и по очереди - пятерых. А шестой прикатил ко мне домой, в Таллинн. Теперь должен признаться, что применяю далее искусственный прием. То есть именую здравствующих друзей не по их подлинным фамилиям, придумываю им псевдонимы. Зачем и почему? Трудно объяснить точно. Главным образом потому, что не уверен, насколько хорошо их понимаю сейчас, через десятки лет. Могу ведь и обидеть от неверного понимания. И этот прием дает мне некоторую авторскую свободу, позволяет где-то и в чем-то приврать, приблизительно изобразить былое... Да, кстати, в наше давнее время тоже был распространен подобный обычай: придумывать псевдонимы или заменять имена кличками, как правило, не обидными. Так, Миша Павлов значился у нас "Балтфлотом". А Володя Митник - "Васей". Другой Володя, Турчанинов, назывался "Стенькой". Сам я был "Титом", Коля Калашников - "Трубой" (он играл в духовом оркестре на большой трубе), у него было и другое имя - "Голова", не помню, почему. Когда повидаюсь с ребятами еще, может, вспомним какие-то прочие забавные прозвища. А вся наша общая компания квалифицировалась одним словом - "Толпа". Так вот, тех, кого встретил в июле-августе 1994 года, называю здесь другими, не подлинными именами. Первый, кого навестил - Виктор Александрович. Он в море не пошел после окончания ЛВМУ, носил очки - и стал толковым инженером, выбрав род занятий, все же связанный с флотом: сделался конструктором кораблей и судов, выбился в главные инженеры Большого КБ, а потом выдвинут был в начальники ЦПКБ, успел еще ухватить звание лауреата премии государства, которое вскоре перестало существовать. С Виктором мы провели два дня, я у него жил. Из его большой квартиры сделали главную базу, куда заманили еще двоих. А сам Виктор оказался обиженным всеми этими переворотами в судьбах нашей бывшей страны. Я тоже обижен и потому хорошо его понял... Тут, дойдя до этих выводов, я споткнулся. Понял: не смогу подробно рассказать о душевном перевороте Вити. Не имею права. Он мне не все сказал и поведал. Не бывает, чтобы человек раскрывал себя целиком и полностью. А довыдумывать - не имею оснований и права. Так, видимо, будет и дальше, когда стану рассказывать и про остальных, кого успел увидеть. Почти все они злы и обижены. А обозленный человек теряет многое. Не его в том вина, но результат всегда один и тот же. Я сам много теряю, когда злюсь. Повспоминали мы кое-что, хотя и в воспоминаниях Виктор не слишком подобрел. Пришлось мне отметить: давние обиды и счеты еще живут в душе и памяти многих из наших. Бог с ними, не мое дело разбираться в старых обидах. Витя хорошо и успешно работал. Это - главное. И сейчас, будучи отстраненным от любимого дела, в котором был Мастером, молча тоскует. Уверен, он мог бы принести стране немало полезного. Стране, людям, флоту. А его не слишком деликатно устранили от дела - "по возрасту". Пришел к нам и Алексей Алексеевич, отвечавший когда-то на мою анкету. Я его встречал уже в должности большого начальника - над всеми балтийскими капитанами. Он был всегда внешне спокойным, немногословным, и хорошая у него улыбка - добрая. Но и его судьба (и руководство) сделала если не злым. то сердитым. Четыре года работал представителем нашего доблестного ММФ на другом конце земного шара, а когда вернулся, место было занято, подоспела пенсия - его и "ушли" с флота. Насовсем. Годом раньше я узнал от Леши, что работает оператором-кочегаром в "ЦК" - в центральной котельной крупного предприятия. Звали в морские организации, где опыт его колоссальный и умение работать с людьми очень даже пригодились бы. Но Алексей сказал твердо: "Нет!" Не захотел он больше связывать себя с флотскими делами и делишками. А тут еще потерялись автомобильные права, и на пересдаче экзамена в ГАИ его завалили, самолюбие было задето. Капитанское самолюбие - особенное. То, что сухопутный человек стерпит и проглотит, для бывалого начальника морского судна - нож в сердце. На квартиру к Виктору приехал и Геннадий. Тогда он был "в строю". Капитанил раньше лет двадцать. Сложный у него характер. Как-то мне встретился в ежегодных рейсах старпом, который прошел у Гены школу, будучи четвертым помощником. Этот громогласный Щепкин, узнав,что я однокашник Геннадия, заявил: "Кто послужил под началом Буйнова - ему ничего не страшно!" Генка приходил к нам в Таллинн в начале 70-х годов. Завел свой солидный пустой теплоход в сильный ветер в тесный порт, изумив местных мореманов. Мы с женой в гости на судно к нему явились, попугаиха там жила симпатичная по имени Рита, почему-то не любила замполита. Геннадий Буйнов рассказал мне, пока сидели за столом у Виктора, кучу интересного из своей капитанской жизни. Я слушал часа три, раскрыв рот, а потом сказал: "Где ты видел такого внимательного слушателя?" Еще в середине 60-х годов его теплоход (кажется, первый, которым он командовал) возил секретные грузы на Новую Землю, где тогда располагался главный советский центр по ядерным испытаниям. Везли они что-то важное. Но военные руководители то ли про них забыли, то ли просчитались в их местоположении... короче, попали они под взрыв ядерной бомбы. Гена так рассказывал: "Сижу я в кают-компании, напротив - зеркало, через него видно море. И вижу Свет. Второй свет, потому что было лето, солнце и день. Но этот новый свет закрыл, затмил солнечный, если можно так выразиться (именно так описывали впечатления от ядерных взрывов все очевидцы). На мостике я был через 15 секунд. И увидел, как то, что возникло за горизонтом, поднималось, расширялось и надвигалось сверху на нас. Ну, рванули в сторону, ветер был подходящий, не на нас дул. Радио дал, куда можно и нужно. Скоро выяснилось из шифровок, что это я виноват, якобы нарушил указания и полез навстречу испытаниям. Брехали, конечно, и я сразу понял: они так себя страхуют, готовят оправдание себе. Свалят все на меня - сливай керосин... Разработал встречный план. Самое удачное: дал радио главному адмиралу в Москву, и он срочно прилетел на Новую Землю. Когда мы ошвартовались на базе, я вахте у трапа приказал никого на борт не пускать до приезда адмирала. А он оказался мужиком умным и справедливым. Когда прибыл со свитой, я объявил: "На борт прошу пройти товарища вице-адмирала, для остальных места нет!" Сели мы в каюте, угощение я поставил, адмирал сказал: "Это потом. Разберемся сначала". Я ему, открыв сейф, все копии РДО выложил - от меня и ко мне. По ним все ясно стало. Адмирал, кажется, даже обрадовался, не хотелось ему меня под монастырь подводить. Потом меня даже наградили знаком "Заслуженному полярнику" После экипажу теплохода Гены каждый год пришлось проходить проверку в онкологическом центре поселка Песочное под Ленинградом, где, по иронии судьбы, сейчас у Буйнова дача. И один человек из его команды все же умер от лейкемии... Геннадий Буйнов - сибиряк. Лет пятнадцать возглавлял спасательную службу Балтики. Был я у него в конторе: над столом висит портрет В.И.Ленина. Гена обещал повесить рядом всех русских царей, начиная от Ивана Калиты. И еще байка Генки. Она касается нашего кореша-однокурсника. Его судьба вовсе уж фантастична: пошел по линии КГБ. А теплоход Буйнова в одной из его тринадцати кругосветок попал то ли в Индонезию, то ли на Филиппины. И пригласили капитана на какое-то совещание в посольство наше, советское. Вдруг в свите собравшихся Гена видит... назовем его Андреем. Буйнов сориентировался моментально, так как знал, где служит друг, - сделал вид, что они незнакомы. Потом Андрюша похвалил его, ибо попал в тот город и в то посольство, естественно, "под крышей". ...Я на пятидесятилетие Генки приезжал специально в Ленинград - с женой. Буйнов только что вернулся из Антверпена (или Брюсселя?), где работал представителем министерства. Хорошо отпраздновали, в ресторане "Бригантина" на Двинской улице. Осю Эльпорта последний раз в жизни видел. И Володю Каракашева, одного из "ростовской шпаны", который стал седым и очень интеллигентным профессором в сфере знаний, которая оценивалась для него в период нашей учебы между двойкой и тройкой. Владька Есин отвозил нас на аэродром на своем "Матадоре", жена с похмелья укачалась в нем. До сих пор существует у нас купленный тогда в Гостином дворе гриль "Гурман" - кур исправно жарит... А в 1972 году, к нашему сбору в честь двадцатилетия разлуки, я "поэму" сочинил, но не могу ее найти в своем архиве. Отпечатал тогда 30 или 40 копий, подарил корешкам. Это оттуда: "Бедны мы были, без квартир..."И: "Койки близко, ряд за рядом..." Будущий профессор Каракашев одно время практиковал "постельную гимнастику" и как-то не удержался в стойке на лопатках, свалился на сладко досыпавшего Юрку Сирика. Большой, добродушный, но взрывной Юрка швырнул в Вовку "говнодавом" - ростовчанин пригнулся, и ботинок выбил стекло кубрика. А Боб Лавров, Лавруха-Паганель, вернувшись из увольнения однажды в смятении чувств, вырвал с корнем из стены пожарный гидрант. Все было! Все прошло... Летом 1994 года были у меня еще две встречи. Двое наших стали бизнесменами. Как понял, с разной степенью успеха. Митяй Савицкий - то ли президент, то ли гендиректор судовладельческой фирмы с красивым названием "Северный Меркурий". Были у них три рыболовецких судна, одно утопили у причала в Мурманске, второе - погорело. Митяй приезжал ко мне в Комарово дважды, хорошо поговорили. Да, у него в квартире, в Доме бывших политкаторжан, тоже год назад пожар случился. Горели наши неоднократно - и по-разному. Особенно капитаны. Встретил я олимпийским летом, ясным днем, в Ленинградском порту знакомого-сокашника. Постарше он всех нас был, о пенсии уже подумывал. Катер с Канонерского острова подошел и привез Васю. Постояли у причала, обменялись информацией. Рассказал Вася недавнюю историю из своей нелегкой и многотрудной жизни: "Ошвартовался я у 20-го причала, а там какие-то сволочи хлам на берегу до меня оставили - доски, бумагу, сор из трюмов выгребли на причал. Через час приходит портнадзиратель, уберите, говорит, грязь от вашего борта. Я ему, понятно, протест выражаю, не мы, мол, пакостили, а он и не слушает: "Ничего не знаю, мусор у вашего борта, рапорт писать буду!" Мне не до него было, послал подальше. А он рапорт сочинил - с мотивировкой, что я нарушаю приказ начальника порта о подготовке территории к Олимпиаде и прочее. Пошло по инстанциям - и никто мне не поверил. Даже на капитанском совещании в Службе мореплавания. Схлопотал я выговор. Вот уже месяц бьюсь - не слушают, советуют: помолчи, на тормозах спустим. Говорят, бумаге дан ход, заднего дать нет никакой возможности". Ушел тогда Вася с горькой обидой, и я подумал, что наверняка в его более чем двадцатилетней карьере бывали ситуации и поопаснее, а вот эту, может, последнюю служебную обиду не забудет он, и станет она самой горькой... Горели капитаны - и восставали из пепла, как птица Феникс. Саня Чекин пришел к нам на третий курс. Пожалуй, Саня больше всего пришелся по душе "Толпе" тем, что хорошо играл на пианино. На какой-то сессии аудитория, где проходил экзамен, находилась рядом с другой, где стояло пианино. Вышедшим успешно Саня играл туш, а "выкинутым"- похоронный марш Шопена. Впрочем, кажется, был вариант переделки Шопена под туш. Санька был отличный яхтсмен, долго командовал учебной баркентиной, а потом перешел на "железные" учебно-производственные суда. С ним я несколько раз ходил в моря. Хорошо мне жилось, спокойно, уютно. По Лондону две недели шатались, к Шерлоку Холмсу забегали, к Мадам Тюссо. В Италии ездили из Савоны на агентской машине в Сан-Ремо. А однажды в зимнем Бискайе, когда под девять баллов было, Саня помогал мне разрабатывать ситуацию для задуманной книги, где было много судоводительского. Помню, карта, на которой мы вели расчеты действий моего героя, елозила по столу, и ветер ревел за бортом, а в трюмах у нас был не слишком удачный груз - гранитные блоки из Швеции, которые везли в Марина-ди-Каррару для обработки. Позже и они начали елозить, и когда открыли трюма, искры оттуда посыпались... И Саня погорел на УПС, сложным путем, какая-то и его вина присутствовала, но главное - надо было его "убрать". И тоже восстал. Когда я его нашел, имел он под своим началом не самую хилую фирму, возил меня по офисам полдня, солидно все выглядело, в арендованный ими район порта его самого не сразу пропустили парни в пятнистых куртках. Здесь мне ясным стало, что капитализм, как утверждал Карл Маркс, - потогонная система. Санина фирма связана с американской "Sea-Land", приходят к ним линейные теплоходы по расписанию, и когда швартуется Санькин "Ян Речер", он трое суток не вылазит с причала, ночует там - и организует-обеспечивает дело в лучшем виде. А Валя Митко прибыл ко мне в Таллинн через месяц после того, как я вернулся из Питера. Он у нас в мореходке имел прозвище "Митко-миллионер", мама у него заботливая, денежные переводики исправно слала. Потом тоже обосновался на берегу, вроде бы по коммерции. Сейчас служит советником в какой-то фирме, она ему за успешную операцию премию присудила: прикатил на неделю в Таллинн с женой, "Дикой Барой", так ее прозвали в юные годы за буйные золотистые кудри. Валька всегда был говорливым и шумным, моя сестра, встретившись с ним у меня дома, объявила: "Таким ты и остался - трепачом!" Но не стали бы фирмачи держать у себя советником лишь трепача. Он тоже дело делает - и хорошо. Наше поколение получило после войны полностью разрушенную страну (вспомню опять Петергоф осени сорок пятого года). Другое дело - какой ценой и какими затратами энергии удалось все это восстановить в невиданно короткие сроки. Но ведь восстановили! Теперь, когда большинство из нас отдыхает на "заслуженном", скучно сидеть сложа руки. По себе знаю. Когда стал пенсионером, год-два был занят другим - боролся с болью и готовился к смерти. Но когда ожил, сразу затосковал по работе. И, найдя ее, воспрянул. Хотя дело было вовсе мне незнакомое, новое. Но связанное с морем и морскими проблемами. Виктора-лауреата понимаю: он вынужден свои таланты и энергию тратить на дачный участок и "фасиенду": обнаружилось, что плотник он прекрасный - прямо столяр-краснодеревщик. Алексей Алексеевич трудится исправно в котельной, Саня Чекин успешно реализует свои богатые капитанские знания. Валя Митко достойно обслуживает коммерческую фирму. Гена Буйнов железной рукой обеспечивает сферу спасания на Балтике. Митяй Савицкий, несмотря на все невзгоды, тянет свою фирму. Все - работают. Да и последний из наших "плавающих могикан", капитан Владислав Есин водит огромный теплоход "ро-ро" по океанам, ему больше всего завидую. Пока человек трудится - он живет. Нет иной формулы жизни. ...Уезжал я из Питера 17 августа 1994 года с тоской. Стал бы "невозвращенцем", ежели б не семья, не родные люди в Таллинне. И вечер был серый, хмурый, и поезд нам подали не к перрону, а за полкилометра от него, в темноте тащил чемодан к вагону. И тогда еще решил: вернусь сюда обязательно! Сестра моя уже три года ездит в Питер, каждый раз объявляя: "Еду в последний раз!" В город этот мы возвращаемся не только, чтобы встретиться с друзьями или поплакать в тряпочку по былому, невозвратному. Здесь ведь мы и любили, лирика тоже присутствовала. О лирике нельзя забывать. Я ее подам опять-таки в несколько условном плане. Это не просто рассказ о себе, о долгом пребывании в Ленинграде (тогда еще Ленинграде!). "Он" в моем рассказе - это и я, и еще кто-то из нашего поколения... БОЛЬ ВОСПОМИНАНИЙ Две вечных дороги - любовь и разлука - Проходят сквозь сердце мое... Но перед тем, как выйти в море лирики, вспомню один теплоход. Он выступит тут как бы персонажем, героем. Тоже лирическим. Люди, чья судьба связана с ЛВИМУ 60-70-х годов, хорошо его знают. Я впервые ступил на его трап в сентябре 1962 года. Был тогда "Зенит" молодым и белоснежным. И вскоре прославился во многих портах Европы. Его "завалинка" - полукруглый диван в вестибюле - был как бы клубом для моряков и нас, временных гостей. Не могу уже вспомнить, сколько раз мне доводилось плавать на нем. Всякое бывало. И я научился узнавать обводы "Зенита" издалека, сразу отмечать его среди встречных судов. Так немедленно узнаешь родного человека в толпе... Через него прошли несколько поколений мореходов ЛВИМУ. Но судьба его была на закате грустная. В последнем рейсе, в проливе Бельт, под форштевень сунулся катер с хмельными американцами, погибли двое детей. "Зенит" стоял арестованный, когда мы проходили мимо. И, словно в наказание, его перегнали скоро в Пакистан, где и разрезали "на иголки". ...Последний мой рейс на "Зените" был не за кордон, а в родные края. Об этом и расскажу. Только еще раз напомню: "он" - это не "я"... ну, не совсем "я". Кажется, что-то в таком духе могли передумать и пережить мои друзья, попав в места, где прошли их юные годы. Итак, "Зенит" пришел в мой город после нескольких месяцев отсутствия на родине. И вышел в недальнее плавание - в Ленинград... То странное плавание началось на гладкой майской воде, по палубам бегали детишки моряков, не видавшие пап с января; когда он после полночи забрел на мостик, второй штурман там нес вахту на пару с супругой; привычно дрожало тело судна; затухал позади суматошный день, и впереди его ждал Ленинград, где не бывал два года... 29.05.85. Давно знакомый этот теплоход одряхлел, течет, как старое корыто. Скоро ему исполнится двадцать пять - возраст глубокой старости для железного судна. Корабли, как и собаки, стареют гораздо раньше нас. А ведь был-то какой - щеголеватый, задорный и - будто даже с гусарскими усами! ...Пришвартовались к 25-му отстойному причалу. Здесь он был семь лет назад, когда вернулся с Кубы и из США. Кажется, все тот же дым застыл над Адмиралтейским заводом, те же штабеля цинковых чушек высятся на причале, и сам он - тот же. Однако биологи доказали, что каждые семь лет все клетки человеческого организма обновляются полностью - значит, и он абсолютно иной по сравнению с 1978 годом. А если считать от шестьдесят второго, когда впервые попал сюда, то уже трижды все в нем изменилось. В это не верится, он же прекрасно помнит себя, свои мысли и переживания той поры - особой разницы не видится. Например, никак не может он согласиться, что в шестьдесят втором не было на свете дочери, - она существовала, жила всегда! Эта странность мешала (или помогала?) сорок дней, которые провел в Ленинграде: дочь и жена властно вторгались в диковинную жизнь прошлого, нежно и сердито гнали прочь боль воспоминаний. Мысль о всегдашнем присутствии жены и дочери пришла в голову ему сразу, как только проехал на трамвае No 28 от больницы Мечникова до главных ворот Ленинградского порта. ...Он ехал по Среднеохтинскому, через улицы Новгородскую и Некрасовскую, по проспекту Огородникова, через проспект Газа, мимо грязно-розового дома со ржавой решеткой перед хилым сквериком, и мучительно старался вспомнить, какого цвета был этот дом раньше, и былая, ушедшая в невозвратность любовь колола ему сердце, он заставлял себя отворачиваться от розового дома и вспоминал другое: на теплоходе его ждала дочка со своими милыми сокрушениями и редкими радостями, и никому не нужное прошлое уходило на какое-то время, чтобы вернуться через час или через сутки. ................................................ Сначала был дом в конце переулка с непонятным названием - Басков. Несколько дат запомнились отчетливо, особенно одна - 8 января 1948 года. За Дворцом культуры имени Кирова тогда располагался обширный пустырь, навалило много снега, и они втроем поехали туда покататься на лыжах. Кроме него, был бедный Вадька и еще кто-то не запомнившийся. Бедным Вадьку назвала позже Мария Михайловна, ее мать. Потому что как раз Вадим привел его - на горе себе! - в тот дом, зашел вечером 13 декабря в кубрик и предложил: "Пошли, а? Я с девочкой познакомился - чудо! У нее мама добрая, патефон есть..." Напросился в компанию еще Коля Гребенюк, командир взвода, фронтовик, с усами - редко кто в то время носил усы. Дверь открыла она. И сразу посмотрела на него с затаенной улыбкой. В слабом свете лестничной лампочки ее глаза нашли и отметили почему-то его. Потом играла музыка - "Старенький коломенский бедняга-патефон", шумели и шутили, шел беспрерывный, прыгающий, легкий разговор, а он видел только ее и придумывал, как бы сократить ее имя - чтоб необычнее и ласковее. Тогда были в моде ночные балы, и они всей компанией, вернувшись, завалились в Кировский дворец, смотрели новую картину "Первая перчатка", а он думал и гадал, что же будет завтра и послезавтра, и в ушах звучали слова песенки из фильма: С той поры, как мы увиделись с тобой, По-другому я живу и я дышу... В те дни и недели, наполненные постоянным ожиданием, совсем просто было увидеть ее - в любой момент. Надо было лишь зажмуриться и улыбнуться. А 8 января стояло удивительно яркое солнце, на нетронутый свежий снег больно было смотреть, и когда появилась она, ее глаза светили ярче солнца и ослепительнее девственного этого снега. Когда он уезжал в начале февраля в отпуск и она пошла его провожать, он остановился на лестнице, несколькими ступеньками ниже ее, и сказал: "Посмотри на меня так, сверху. Мне нравится, когда ты глядишь на меня сверху!" Она быстренько посмеялась, и они постояли полминутки, потом она попросила: "Ну, пойдем, хватит... Не смотри так!" Из дома он писал ей длинные письма: "У нас гордая и независимая кошка Маша, у нее огромные глаза, зеленые, но все равно очень похожие на твои. Машенька меня любит - она никого так не любит, как меня..." И всю зиму он ездил по этой счастливой длинной дороге - на трамвае No 5, который тогда ходил по Большому проспекту Васильевского острова, через Невский и Некрасовскую, до угла улицы Восстания, и отсюда лежали еще метров триста торопливой, когда идешь туда, и тоскливой - обратной дороги. Они и рекорды ставили: как-то, неся вахту у главного входа в общежитие (в то время с 22-й линии, сейчас эта дверь наглухо забита и даже поросла у основания травой забвения), он проговорил с ней по телефону почти все четыре часа ночного дежурства - от ноля до четырех часов. ...Сегодня он проехал тот же путь за краткие мгновенья: Суворовский, угол Греческого, новое здание рынка, угол Восстания - и все ушло назад. Да нет же - тридцать семь лет, как ушло. Сегодня он не знал, где она живет, кто с ней рядом - и понимал, что никогда не узнает. ........................................... Потом все рухнуло, он решил: никого у меня больше не будет, - и жил в глухой черной тоске, пока не переступил порог нового дома на проспекте Огородникова, в двух шагах от порта. ...Простился с ней он на холодной февральской площади у Московского вокзала. Он был в светло-сером пальто и пижонской шапочке пирожком, желтый шарф очень шел к пальто и шапке, и она сказала: "Ужас, какой элегантный!" Никто до той поры не любил его так, как она. Верно и ненавязчиво, будто брата или сына. Почти десять лет она любила его материнской любовью, потому что все это время была несвободной, а он ни разу не попросил ее: "Брось мужа, приходи ко мне!" Но до этого периода они два года были в разлуке, он плавал на Севере, она ждала и надеялась, а он вдруг решил, что надо спасать свою свободу, и послал ей телеграмму с одним словом: "Нет" - и очень гордился, какой он решительный. Но еще через два года, возвращаясь домой с юга в другой город, где жил теперь, заехал в Ленинград, позвонил ей на работу и назначил встречу в Летнем саду. Она задохнулась от радости, в пустом осеннем парке, под хмурым небом, он произнес наконец слова, которые она ждала так долго: "Хватит, милая, пошли в загс!" Она тихо, беззвучно заплакала, он решил: от радости. Но она достала паспорт, протянула ему, и он увидел другую фамилию. Не поверил, заявил: "Выбросим его!" Она замотала головой: "Нет, поздно... если бы пришел за день до свадьбы..." Она была Татьяной Лариной, он так и сказал: "Но ты другому отдана...", и она лишь грустно улыбнулась. И еще десять лет они изредка встречались. Странно, в их встречах было мало музыки, хотя она немного играла на пианино, и все-таки долго ему казалось, что десять их последних лет прошли под звуки популярного тогда фокстрота: Мы так близки, что слов не нужно, Чтоб повторять друг другу вновь, Что наша нежность и наша дружба Сильнее страсти, больше, чем любовь! После той встречи у Московского вокзала он никогда уже не видел ее. Она узнала, что он женился, через его мать пожелала ему счастья - и ушла насовсем. И таким твердым было ее решение, что и он довольно быстро успокоился. Но память возвращалась, когда он проезжал по проспекту Огородникова, мимо розового дома или мимо Смольнинского садика, где они встречались майским днем - ее маленькая дочка играла в песочке, а они сидели на скамейке поблизости, и она любила его как брата или сына; на вокзале, у вагона, который увозил его в Москву, безмятежно смеялись и подозрительно блестели ее мягкие, безмерно добрые глаза... .......................................... Опять глаза, подумалось ему, когда трамвай поворачивал на Гапсальскую. Почему помнишь лучше всего глаза? Ведь "сначала было слово!" Не так получается в жизни, слова обычно бывают последним приветом или последним прощанием. А помнишь - глаза любимых людей... Не совсем точно, поправил он себя. Так случается, лишь пока молод. Самых любимых сегодня - дочь, жену, сестру - он помнит не по словам, но и не по взглядам. Они просто его часть, естественное продолжение его сущности. Вместе они единое целое, долгая и прочная нерасторжимость. И, может, самое главное, что у них даже боль общая. Как в том фантастическом рассказе: космонавт с Земли попал на планету, обитатели которой имели способность принимать на себя боль и страдания близких, в космонавта влюбилась девушка с этой планеты, а увезти ее на Землю он не мог, потому что там она скоро погибла бы, вынужденная взвалить на себя всю боль и все страдания дорогих ей людей. Иная музыка звучит сегодня. В радиоконцерте по заявкам запели удивительную эту песенку на слова поэта, к стихам которого он, в общем-то, равнодушен: Не мигают - слезятся от ветра Безнадежные карие вишни... Возвращаться - плохая примета. Я тебя никогда не увижу... Это очень плохая примета - возвращаться к прошлому, возвращаются перед вечной разлукой... а хочется даже и не сказать ни слова (какие тут могут быть слова?), лишь слабо кивнуть, чуть махнуть рукой... Он много ездил и ходил по городу за эти сорок дней. И много думал, размышлял: "Удивительный город, совсем ведь юный, трехсот лет нет еще, а на каждом шагу - великая история. Из окна 22-го автобуса вчера заметил две мемориальных доски - на месте, где работал Ломоносов, и на доме No 13 по улице Гоголя: там умер П. И. Чайковский. "Как же я не замечал этого дома тогда? И на здании нашей мореходки на Косой линии - кованые вензеля по кирпичам наверху, раньше их не видел..." Молодой он был тогда, по сторонам не глядел, о судьбах великих не задумывался. А сейчас задумался: несправедливо, что дома, здания живут гораздо дольше нас, переживают людей. Морские суда стареют быстрей - их жалко, но дома какие были, такие и есть, разве что кованые ве