в допетровской Руси младшими стрелецкими командирами, вроде наших старшин. Я думаю, вам хорошо понятно, до какой степени важны такие правильно подобранные, тщательно выисканные выписки, какой большой опытностью, умением, знанием дела должны обладать те, кто их собирает по старым документам, -- охотники за древними, ископаемыми из архивной пыли словами. В ПОГОНЕ ЗА ЖИВЫМ СЛОВОМ Мы говорили сейчас о словах, которые уже давно отзвучали. Их нет больше в мире. Только в древних книгах, на листах выцветших рукописей и грамот остались их отпечатки, их тени. Никто не говорит "кметь", когда нужно назвать воина. Ни один человек не поименует дядю уем или мужа ладой, как в дни Мономаха. Древние слова подобны потухшим звездам: их давно нет, а до нас все еще доходит их свет, потому что свет идет медленно. Да понятно: собирать тени нелегко. Зато со словами живой речи дело, наверное, обстоит лучше? Вот, скажем, народный язык, его местные говоры, областные наречия и диалекты. Они же еще живут; с ними все видимо, все ясно... Это -- русский язык, а мы тоже русские люди. Вы думаете, с ними так просто? Вы идете где-либо по глухому лесу, вдоль реки, впадающей в Белое море. Тропка змеится вперед. И вдруг из-за вековой ели какой-то дедка дружелюбно кричит вам: "Эй, друг! Туды не ходи: там няша!" Что подумаете вы при этом? Вы подумаете: "Дед либо нерусский, либо шутник! "Няша"! Скажите на милость! Что это: "бука", "бяка"? Нашел чем стращать!" Но не теряйтесь в догадках; спросите в любой северной деревне и узнаете: нет, "няша" не "бука". "Няша" -- на местном наречии болото. А соваться в болото действительно не к чему. Слово "няша" известно только на Крайнем Севере. Ни рязанец, ни орловец его не поймут.* Зато у них есть свои местные слова, точно так же неизвестные в других частях громадной нашей страны. ----- *Но вот геологи, работавшие на северо-востоке нашей страны, судя по полученному мной от одного из них письму, уже включили это слово в свою профессиональную речь. У них оно означает прослойку жидкой грязи, встреченную в шурфе или буровой скважине. ----- Если бы лет сорок назад где-нибудь возле Великих Лук, завидев замурзанного парнишку на деревенском крыльце, вы окликнули его: "Вань, а ваши где?", вы рисковали бы услышать в ответ что-нибудь вроде: "Да батька уже помешался, так ен на будворице орет; а матка, тая шум с избы паше..." Я думаю, вы побледнели бы: целая семья сошла с ума! На деле же все было очень спокойно; ответ мальчишки можно перевести "с псковского на русский" примерно так: "Отец закончил вторую вспашку поля и теперь поднимает огород возле избы, а мать -- та выметает мусор из дому.." Только и всего. Это совсем не бред безумца; это чистый и правильный русский язык, только не литературный, а народный, в одном из его многочисленных наречий. Было время, наречия эти резко отделялись друг от друга и не менялись веками: ведь жители разных частей нашей родины -- тверяки, псковичи, вологжане, куряне -- почти никогда не встречались и даже не слышали друг друга. Теперь не то: наша жизнь с ее железными дорогами, почтой, телеграфом, книгами, газетами, воинской службой, обязательным обучением все сильней и сильней стирает все языковые рубежи. Иначе и быть не может. Но кое-какие местные особенности все еще держатся. Областные говоры и сегодня влияют на общерусский язык. В них гораздо крепче, чем в городской речи, сохраняются следы прошлого. Не приходится удивляться, если языковеды спят и во сне видят: хоть напоследок собрать, запечатлеть, изучить эти вымирающие диалекты: не из них ли вырос и весь наш язык?! Легко сказать -- собрать и изучить! На местных диалектах никто не пишет ни книг, ни документов. Они живут только звуча, только в устах говорящих. И ученым, которые охотятся за их словами, приходится пускаться в далекие, порою нелегкие, странствования. Местные слова, как лесные птицы, держатся всего прочнее в самых далеких, самых глухих углах страны. Приходится плыть на их поиски по могучим рекам, пробираться сквозь таежную глушь в последние "медвежьи углы", сквозь "ниши" и "сбломбы", по "крючам" да "запрокйдам" доходить до отдаленнейших поселков, выходить в море с беломорскими или азовскими рыбаками, слушать старых сказочниц и певцов народных "старин" -- былин и, как когда-то делал Даль, тщательно, бережно записывать каждое уловленное незнакомое слово. А нужны они науке, эти подслушанные слова? Нужны, и даже очень! В окрестностях Пскова вы до сегодня можете услышать слово "попелушка". Оно значит "серая ночная бабочка". Слово это, видимо, очень древнее; происходит оно от "попел" (пепел), а близкие к нему слова можно встретить и в других славянских языках. Псковичи унаследовали его от своих далеких предков. Это совершенно закономерно. А теперь представьте себе, что где-нибудь в Сибири вам, охотнику за словами, попадается в речи местных жителей это же самое слово. Нигде кругом его нет, а тут вдруг в небольшом районе оно известно каждому. Что это может значить? Нередко бывает разумно предположить: когда-то, может быть очень давно, этот далекий район был заселен выходцами из-под Пскова. Факт забылся; даже сами правнуки тогдашних поселенцев утратили память о своем происхождении. А слово помнит и свидетельствует о нем. Когда думаешь о таких случаях, приходит на ум одно растение, обычная сорная трава Европы, "плян-таго", каждому известный подорожник. У подорожника цепкие семена. Он подвешивает их к одежде и обуви проходящих и путешествует, так сказать, "чужими ногами". Именно поэтому он и растет больше всего вдоль пешеходных тропинок. Едва первые европейские переселенцы появились в Америке, вместе с ними, цепко держась за грубую шерсть чулок и юбок, явился туда и подорожник. Скоро удивленные индейцы стали находить эту чуждую, невиданную траву всюду вдоль дорог, по которым проходили их страшные гонители. И они прозвали ее "следом белого"; плоские листья ее громко кричали им: "Берегись! Тут шел бледнолицый!" Слово как подорожник: оно никуда не может пойти само. Но его всюду проносят люди. И нередко они уходят, а оно остается, как верный свидетель: тут были они! Бывает и иначе. В той же Псковской области доныне живут странные обращения рассерженных взрослых к балованным и озорным детям; "Эй, литва!-- кричат ребятам старшие. -- Живо уняться, вольница!" На первый взгляд, что особенного? Но вспомним, что "вольницей" в старину именно в Новгородской и в Псковской землях именовались полувоенные, полуразбойничьи ватаги забубенных, отчаянных голов, "ушкуйников". Они порою смело боролись за свою родину на войне, но в мирное время не стесняли себя в обращении со своими соотчичами. А в дни известных "литовских войн" соседние феодалы приводили в эти же края дружины своих воинов, вероятно усердно грабивших и разорявших население. Надо думать, и те и другие основательно похозяйничали тут, если даже теперь, спустя века и века после того времени, здесь, и только здесь, всякий озорник-буян именуется либо "вольницей", либо "литвой". Тут уж слово свидетельствует о делах и событиях далекого прошлого не своими путешествиями, а, наоборот, самым фактом своего появления и оседлого существования в определенном, строго ограниченном районе. Все это не могло не обратить на себя особого внимания языковедов. Не говоря уже о словарях, они начали, на основании собираемых записей областных слов, составлять особые "лингвистические карты", основав специальный отдел языковедной науки -- "лингвистическую географию". Вы, разумеется, видели на обычных картах извилистые линии, именуемые разными словами с неизменной приставкой "изо" (по-гречески -- "равный"): изобаты (кривые, соединяющие места равных глубин в море), изотермы (кривые равных температур), изобары (линии одинакового давления воздуха), изогипсы (линии, соединяющие одинаковые высоты). Карты эти позволяют географам, климатологам, морякам судить о многих явлениях природы. На лингвистические карты наносятся похожие линии -- изоглоссы; они соединяют между собою пункты, в которых наблюдены одни и те же слова, одинаковые формы слов, сходные грамматические явления. Изоглоссы слов "вольница" и "литва", несомненно, почти совпадут; они, как кольцом, охватят старые псковские и новгородские земли; они очертят тот район, который подвергался некогда то вражескому, а то и "дружескому" разорению. Изоглоссы, вычерченные по другим словам, одни пролягут от Новгорода на восток, обрисовывая пути, по которым предприимчивые новгородцы колонизовали некогда Приуралье, другие потянутся от Великих Лук-к юго-западу, указывая на старые связи южных псковичей с белорусами... И, как опытный геолог, наметив на карте точки, где находят в слоях земли остатки каких-нибудь древних раковин, уверенно говорит: "Тут было море!" -- так языковед по своим изоглоссам судит о таких передвижениях давних обитателей земли Русской, о которых не сохранилось никаких свидетельств у историков. Как же не сказать, что собирание и этой части "музея слов" является пусть не легким, но увлекательным и важным делом! ЯЗЫК, КОТОРЫМ ГОВОРИМ МЫ Вы убедились: нелегка охота за древнерусскими, да и за современными областными, словами. Поиски первых связаны с копаньем в архивной пыли, с погружением в труднодоступный, и в конце концов довольно ограниченный, окостенелый мир старых письменных памятников. Поле деятельности охотника за ними и темно и нешироко. Наоборот, каждый, кто изучает современный народный язык, то и дело теряется перед колоссальными грудами живого, пестрого, подвижного материала. Столько говоров, наречий, диалектов, и все это живет, воздействует одно на другое, движется, переплетается... Есть в этих областях работы трудности взаимно противоположного характера. Никогда ни единого слова древней речи мы не слыхали и не услышим; мы знаем только письменный, мертвый слепок с нее. Напротив того, областные языки, если не принимать в расчет ничтожных исключений, известны нам только на слух. Кто и где читал газету или книжку, напечатанную на орловско-курском, пензенском или костромском наречии? В то же время и там и тут встречаются сходные препятствия. И древний русский и современные говоры в общем мало знакомы нам, горожанам. И там и тут пестрят непонятные, загадочные слова; значение их порою весьма темно, и раскрыть его не так-то просто. Правда, бывают случаи, когда загадки современных диалектов решаются при помощи того, что мы знаем о языке Киевской Руси. Случается и наоборот: смысл умершего века назад слова, добытого из старинной грамоты, проясняется, если порыться в каком-нибудь нынешнем, живом местном говоре. Мы долго разводили бы руками, стараясь понять, почему пепельно-серая ночная бабочка зовется в народе "попелухой", если бы слово "попел" (пепел) не было нам известно из древних книг. Многие охотничьи термины глубокой древности, вроде "путик" (охотничья тропа с расставленными вдоль нее капканами), "ез" (захол, хворостяная перегородка через русло реки для рыбной ловли) или ".перевес" (птицеловная сеть), остались бы для нас неразгаданными, если бы мы не находили им объяснений и близких слов в современных народных говорах. Ведь в литературном языке они давно исчезли. Казалось бы, никаких таких затруднений не может быть при составлении словарей нашей современной литературной речи. Уж ее-то мы знаем и в письменной и в устной формах. Мы сами ежечасно пользуемся ею. Какие могут быть для меня тайны в языке, которым я сам говорю? Я его хранитель, передатчик и в какой-то миллионной доле даже его творец. Ему меня обучали в школе; я и сам призван учить правильному владению родным языком своих детей и внуков. Значит, эта область словарной работы должна быть самой легкой. Хорошо бы, если бы это было так. Составитель древнерусского или народно-русского словаря ставит перед собой одну основную цель: дать наиболее точную и полную картину языка, помочь его изучению. Любое вновь найденное слово он смело и твердо заносит в свой список, заботясь об одном -- о точной его передаче. Не приходится рассуждать: хорошо или плохо, что автор "Слова о полку Игоревс" называл воинов "кметями", а тоску -- "тугою": он их так назвал, и все тут. Нечего делать замечание псковичу, если он именует бабочку-капустницу "мяклышем", а птицу сову -- "лунем". Ему нет печали до того, что в других наречиях "лунь" -- совсем иная птица. Он так говорит, и дело с концом. Составитель словаря покорно запишет любое его "словоупотребление". Совсем иное -- составление словаря нашего современного языка. Здесь перед лексикографом возникает дополнительная и особо важная задача. Он не может просто регистрировать слова: существуют, дескать, и прекрасно. Он должен еще определить, законно ли их существование в устах говорящих или под пером пишущих? А может быть, они употребили их случайно, по ошибке и невежеству, и им не место в стройном здании литературной речи? Вот почему, записав в речи образованного горожанина слово "сковырнулся" в смысле "сорвался, упал", или слово "булгахтер" (вместо "бухгалтер"), он должен будет ср.азу же призадуматься: а можно ли эти слова заносить в словарь литературной речи? Законны ли они в ней? Можно ли позволить школьнику в классе, журналисту в газете употреблять их в этом виде или это надо запретить? Допустимо ли, чтобы мы слышали и читали фразы вроде: "Ученики нередко могут сковырнуться при испытании по русскому языку", или: "Булгахтерский учет -- основа нашего хозяйства"? В чем же разница между литературной и разговорной речью? Да в том, что литературный язык -- язык особый. Один из всех языков, которыми мы можем пользоваться, он имеет свою, пусть непостоянную и изменчивую, необходимую норму, подчиняется определенным (хотя тоже изменчивым и гибким) правилам. Мы не просто изучаем его: мы делаем это для того, чтобы его совершенствовать. Мы делаем это для того, чтоб обучать ему других людей. Поэтому и любой словарь литературного языка не может остаться его равнодушным описанием, слепком с натуры. Он должен стать своего рода книгой его законов. Своим существованием он должен отучать от неправильной и насаждать пра вильную речь. Не знаю, думаете ли вы, что это очень просто? Каждый день вы сталкиваетесь с тысячами слов и устных и письменных. Но как узнать, которые из них принадлежат к правильному литературному языку, которые -- самозванцы? Кто судья в этом вопросе? Вы пойдете к учителю языка, но учитель сам полезет за нужной справкой в словарь. Словарь составляли языковеды, а каждый языковед скажет вам, что он не вправе навязывать языку свои личные вкусы: "Мы сами должны искать законы языка в языке, а никак не придумывать их для него". Получается заколдованный круг, и что-то выхода из него не видно. Выход приходится искать именно в самой литературе. То слово, которое принято писателями, поэтами, учеными, которое повторяется в книгах, газетах, -- его мы должны считать литературным, даже если нам самим оно незнакомо или непривычно. А вот если оно звучит только в устных беседах или если оно встречается изредка в очень специальных профессиональных изданиях, не выходя за их круг, тогда с приданием ему звания "литературно-правильного" придется подождать, даже если оно звучно, красиво и по всем статьям хорошо. Вот какой казус пришлось недавно разрешать ленинградскому "музею слов", картотеке Института языкознания. Потребовалось установить: есть ли в литературном языке слово "купейность". Заглянули в готовые словари: не обнаружили. Поговорили с железнодорожниками: эти все его знают и считают совершенно правильным. Слово "купе" в словарях есть; оно-то литературно. Ну, а с "купейностью" как же? Мало ли, что и как в устной "домашней" речи своей именуют между собою путейцы: они и паровоз марки "ОВ" называют "овцой" или "овечкой". Но ведь нельзя всерьез писать: "На железных дорогах СССР долгое время работали паровозы марок "Овца" и "Щука". Эти названия не литературны. Чтобы разрешить вопрос, надо было установить: есть ли такое слово где-нибудь в серьезных работах по транспорту, встречается ли оно в художественных произведениях?.. Это была задача неразрешимая для одиночек прошлого, вроде В. Даля. Попробуйте догадаться, где, в какой из тысяч ежегодно выходящих в нашей стране книг, на каком седьмом или десятом миллионе их страниц встретится это маленькое словечко! Другое дело -- крепкий коллектив научных работников картотеки. Они устроили форменную облаву на "купейность", и слово удалось, наконец, поймать в учебнике для работников вокзалов, написанном видным путейцем. Картотека дала ответ заинтересованным: "Да, купейность" -- слово, становящееся литературным"; а в ящиках "музея" появилась еще одна, семь миллионов первая карточка. Другой вопрос: надолго ли слово это вошло в наш литературный язык, есть ли большой смысл сохранять его там? Не больно-то оно удобно и красиво, и, весьма возможно, дни его существования уже сочтены. Надо прямо сказать: одну из самых больших трудностей работы над литературным языком составляет его исключительная живость, подвижность. И древнерусский язык и даже областные диалекты -- другое дело. Первый давно уже окаменел окончательно; вторые неспешно текут и движутся, как вылившаяся когда-то из жерла вулкана, остывающая вязкая лава. А литературная речь подобна живой реке: она бурлит, пенится, роет берега, принимает притоки, растекается многими руслами, -- живет. То, что сейчас мелькнуло на поверхности, через краткое время кануло на дно или выброшено на отмель. Поди уследи за всем этим блеском и сутолокой! Вот судите сами. В конце двадцатых годов во многих советских учреждениях был для пробы введен особый порядок: они работали без общих выходных, как заводы, а сотрудники отдыхали каждый в свой день укороченной пятидневной недели по очереди. Эту систему сначала называли длинно: "непрерывной рабочей неделей". Потом возникло сокращенное слово "непрерывка". Оно мгновенно стало бесспорно литературным словом: вы найдете его в протоколах тогдашних собраний, в приказах, в статьях газет, а вполне возможно, и в художественных произведениях того времени. Теперь же вы, вероятно, сегодня услышали его от меня впервые. Почему? Потому что спустя очень недолгий срок непрерывная неделя была признана неудобной, отменена, и слово, ее означавшее, исчезло. Перед работниками словарей встает существенный вопрос: имеет ли оно право числиться в списках литературных русских слов? Случается, что споры на чисто словарные темы выбиваются за пределы кабинетов ученых. В отрывке XVIII века, приведенном в этой книги, есть слово "довлеет": "То одно довлеет..." -- говорит Ф. Прокопович о "делании лексиконов", то есть "этого одного достаточно". "Довлеть" -- слово старославянское; глагол, означающий именно "быть достаточным", "хватать". Когда-то широким распространением пользовалось древнее изречение: "Дозлеет дневи злоба его", переводимое: "На каждый день хватает его собственных забот". В двуязычных словарях оно так и понимается: по-французски "довлеть" -- "suffir"; по-немецки -- "genii-gen" ("быть достаточным"). Нам же, русским, особенно не знающим древнеславянского, "довлеть" по звучанию напоминает "давить", "давление", -- слова совсем другого корня. В результате этого чисто внешнего сходства произошла путаница. Теперь даже очень хорошие знатоки русского языка то и дело употребляют (притом и в печати) глагол "дОвлеть" вместо сочетания слов "оказывать дАвление": "Гитлеровская Германия довлела над своими союзниками". "Над руководителями треста довлеет одна мысль: как бы не произошло затоваривания..." В этих случаях "довлеет" значит уже "давит", "висит", "угнетает", -- все что угодно, только не "является достаточным". По поводу этого обстоятельства в нашей прессе возникли бурные споры. Писатель Ф. Гладков опротестовал подобное понимание слова, совершенно справедливо считая его результатом прямой ошибки, неосведомленности в славянском языке. Казалось бы, он совершенно прав. Однако посыпались возражения. Старое древнеславянское значение слова забылось, говорили многие, утвердилось новое. Какое нам дело до того, что "довлеть" значило во дни Гостомысла? Теперь оно значит другое, и смешно возражать против, этого. Подобные превращения происходят в языке постоянно. Вот греческое слово "идибтэс". В Греции оно означало "частный, или простой, человек". А теперь во многих языках его понимают как синоним полного дурака, "болвана". Вот латинское слово "паганус". Его первоначальное значение было "крестьянин". Потом оно стало означать "язычник" (потому что христианство в Риме долго не могло проникнуть в деревню). А теперь у нас, русских, оно приобрело смысл "нечистый", "мерзкий": гриб "поганка"; "экий поганый характер"... Всем известно слово "миниатюрный": мы понимаем его как "маленький и изящный"; но тут такая же путаница, как и со словом "довлеть". Слово "миниатюра" (маленький рисунок) на самом деле по-итальянски означает "сделанный красной краской": по-итальянски "минио" -- красная окись свинца, а заставочные рисунки в старых книгах чаще всего исполнялись именно этой краской. Однако в романских языках очень распространен совсем другой корень -- "мин"; мы встречаем его в таких словах, как "минор", "остров Минорка" (рядом с островом Майоркой), "минимум", "минус". По-латыни "минор" действительно значило "малый", "меньший". Произошло смешение двух корней, и "маленький рисунок -- миниатюра" как бы прирос к семье слов, сходных с "минимумом". А от "миниатюры" произошло уже в русском языке * прилагательное "миниатюрный" -- маленький. Об окиси свинца совершенно забыли. ----- *Слово "миниатюра" живет и во Франции (miniature), и в других странах, а вот "миниатюрный" по-французски будет уже "minuscule", "micrscpique". ----- Как видите, слова далеко не редко рождаются в результате языковой путаницы, ряда ошибок. Тем не менее мы все спокойно употребляем и слово "идиот", и "поганку", и "миниатюрный", и сотни других. Почему же надо вооружаться против глагола "довлеть" в его новом значении, если язык принимает его? Спор дошел до того, что противники обратились за разрешением его к ученым-лингвистам. Крупнейшие языковеды наши высказались уклончиво и осторожно. "Да, -- говорили они, -- мы сами избегаем употреблять это слово в его новом значении. Но многие, отлично владеющие русской речью, товарищи -- М. И. Калинин в своих речах, поэт Н. С. Тихонов в статьях -- пользуются им уже вполне свободно. Запретить это им мы не имеем оснований..." Такая уклончивость разумна: для языковеда есть единственный путь узнать, правильно или неправильно то или иное словоупотребление, -- присмотреться к тому, как его уже употребляют в литературе. Но и противники слова "довлеть" и ему подобных выдвигают серьезные доводы. Они напоминают, что В. И. Ленин в свое время горячо протестовал против совершенно такой же перелицовки значения французского слова "будэ" (дуться, сердиться) в русский глагол "будйровать" (тревожить, возбуждать против чего-либо). Перелицовка произошла по совершенно тем же; причинам, что и в случае с "довлеть": глагол "будйровать" неправильно связался с русским созвучным словом "будить". Владимир Ильич писал по его поводу очень сердито: такие ошибки "совсем уже могут вывести из себя". Он считал подобное "французско-нижегородское" словоупотребление вредным для языка. Ученый-языковед, работающий над словарем русского литературного языка, должен стать в этом споре на какую-то одну сторону, сделать свой обоснованный выбор. Ведь по его словарю будут потом учиться правильно использовать русские слова; нельзя допустить, чтобы экзаменующийся по русскому языку школьник пребывал в полной неизвестности, кого же он должен слушаться -- писателя Гладкова, запрещающего такие слова, или поэта Тихонова, спокойно употребляющего их. Как он должен правильней выразиться: "надо мной довлеет пример Тихонова" или "мне довлеет того, что сказал по этому поводу Гладков"? Иногда вопрос возникает не столько о правильном понимании того или иного слова, сколько о его правильном произношении. Существует длинный ряд слов, которые очень многими выговариваются неверно, то есть без учета их происхождения. Нередко слышишь, как говорят "лабоЛатория" вместо "лабоРатория", или "коЛидор", а не "коРидор". Так поступают только те, кто не знает, откуда взялись эти слова. Слово "лаборатория", например, тесно связано с латинским "labr" (работа) (так же как и известное теперь всем название английской парламентской партии "лейбористов"). "Лаборатория" по-латыни значит: рабочее место; нет никакого резона заменять в нем звук "р" звуком "л". Еще того меньше прав на это у нас в слова "коридор": оно через французский язык происходит от, испанского "соггеге" (бегать); в Испании даже знаменитый "бой быков" непочтительно именуется "коррйда" то есть "беготня". Конечно, эти слова произносят неверно как раз многие, но если идти им навстречу, так почему же тогда не узаконить произношение "тубаретка" вместо "табуретка" или "листричество" вместо "электричество"? Так ведь тоже говорят тысячи людей! Это справедливо. И все же, с другой стороны, великое множество иностранных слов вошло давным-давно в нашу речь и живет в ней, всеми признанное, именно в совершенно "неправильной", с точки зрения верности первоначальному звучанию, форме. Ни один ревнитель чистоты языка не возражает против слова "известь", а ведь это не что иное, как искажение греческого слова "азбэстэс". Мы спокойно говорим "известка", и это не мешает нам употреблять более точное слово "асбест" в качестве названия определенного минерала. Есть растение, которое мы именуем тмином. Слово это самое что ни на есть литературное. Между тем оно -- искажение греческого "кюмйнон", которое, в свою очередь, произошло от древнееврейского "каммон", или "кинаммон". (Помните у Пушкина: "Нард, алоэ, кинаммон благовонием богаты"?) В старославянском языке жила более близкая к первоначальным форма "кюмин". Так что же, может быть, нам попытаться вернуться к этой форме? Ясно, что это бессмыслица! Как же быть? На чем остановиться? Чтобы покончить с этим нелегким вопросом, поговорим об одном довольно любопытном, только что родившемся слове, слове -- грудном младенце, едва начинающем жить. Маленькие дети, играя, очень точно подражают звуку автомобильного сигнала, произнося слоги "би-би". В моем детстве мы, тогдашние ребята, не знали такого звукоподражания, да и неудивительно: в мире еще не было нынешних машин и их электросигналов. Мы изображали звуки, издаваемые транспортом, выкликая "ду-ду", "ту-ту", "динь-динь", "ляу-ляу" и т. п. Для своего времени и это было недурно. Но теперь машин стало столько, детям они так близки, что прямое звукоподражение "би-би" скоро оформилось в слово, в глагол "бибйкать". Я убедился: во всех концах нашей страны не только малыши, но и взрослые, имеющие сними общение, свободно пользуются в разговорах с детьми этим едва родившимся словом.* Да почему бы и нет? Глагол как глагол -- несовершенного вида, первого спряжения, непереходный... Он ничем не хуже любого другого глагола, хотя бы "пиликать", который можно обнаружить в каждом более или менее полном словаре. Так что же, и "бибйкать" следует занести туда? Как должен поступить с ним лексикограф наткнувшийся на это слово где-либо в живой речи? Признать его, как выражаются дипломаты "де-юре", официально, или же ограничиться признанием "де-факто": пусть, мол, живет, а мы сделаем вид, что его нет? ----- *Стоит отметить и вот что: с отменой в крупных городах автомобильных сигналов и само звукоподражание "би-би" и производный от него глагол "бибйкать" потеряли свою, так сказать, актуальность и распространенность: сейчас в Москве или Ленинграде вы редко услышите их. А вот в сельских местностях, где шоферы сигналят по-прежнему свободно, оба эти слова продолжают жить: ребята в колхозах "бибикают" сколько хотят. Мне доводилось слышать даже слово "бибика", означающее "машина", "автомобиль". ----- На все такие вопросы пока мы можем дать только очень осторожный ответ, со многими оговорками. Какой-либо явной, твердо и резко намеченной граничной линии между "литературным" русским языком и языком народным, различными его говорами и наречиями не существует. Нет по-аптекарски бесспорных примет, которые позволили бы дать оценку любому слову: вот это -- литературное, а это -- просторечье. Слова живут, живут беспокойной жизнью. То, что вчера казалось совершенно правильным и даже общепризнанным, сегодня становится полной редкостью, выпадает из общей речи. То, что совсем недавно представлялось грубым вульгаризмом, может внезапно стать совершенно законным литературным словом, проникнуть в самую правильную, самую образцовую речь. Пушкин рассказывает, что разбиравшие его "Полтаву" критики называли "низкими, бурлацкими выражениями" такие слова, как "усы", "визжать", "вставай", "ого", "пора"... Можете ли вы согласиться сними? Правда, это было начало XIX века, когда наш язык еще сильно отличался от его теперешнего состояния. Но ведь и в конце того же столетия А. П. Чехов возмущался своими современниками, допускающими в речах своих такое нелепое, безобразное слово, как "чемпион". А попробуйте сегодня доказать кому-нибудь, что оно не литературно! Языковеды знают, что в литературном языке нашем все время наблюдается постоянная борьба двух сил: живого, нетерпеливого стремления вперед (оно зовет к постоянным переменам, к смелому принятию новых слов и новых форм слова) и осторожного желания сохранить в нерушимой целости уже найденную красоту и совершенство речи. Ни та, ни другая из этих сил не может (и, вероятно, никогда не сможет!) решительно взять верх: это грозило бы очень тяжкими последствиями. Наоборот, равновесие их как раз и создает то, что мы должны считать "правильностью" языка, его сегодняшней "нормой". Поэтому языковед-лексикограф должен в своей работе проявлять одновременно и высокую чуткость ко всему действительно живому и плодотворному в языке и большую строгость к тому, что противоречит его духу. Он одинаково не имеет права как тормозить движение языка вперед, так и угодливо склоняться перед его случайными причудами. В свои словари литературной речи он должен вводить лишь то, что принято самим языком, литературным и письменным, что уже устоялось в нем как несомненное. А чтобы иметь право судить об этом и не запаздывать на много лет, он обязан непрерывно пополнять запасы того "музея слов", на который опирается его работа. Лексикограф не может признавать слово литературным, ссылаясь на его широкое устное применение. Тысячи людей говорят: "Кто тут крайний?", подойдя к очереди за газетами. Языковед обязан понять, что это словоупотребление не может быть признано правильным и литературным. Если на вопрос: "В каком вагоне ты едешь?" вы ответите: "В крайнем!", у вас сейчас же потребуют разъяснить: от начала или от конца поезда, в первом или в последнем? У каждого ряда предметов по крайней мере два края, и слово "крайний" стало употребляться тут по нелепому недоразумению, ибо обычному слову "последний" в некоторых говорах народной речи придается неодобрительное значение -- "плохой", "никуда не годный": "Опоследний ты, братец мой, человек!" Точно так же не следует признавать "литературным" и употребление словечка "пока!" вместо прощального приветствия. Дело не в том, что оно само по себе плохо или нелепо. Оно является естественным сокращением какого-то более распространенного вежливого оборота, вроде: "Пока желаю тебе всего хорошего". Такими сокращениями полон наш язык: слово "спасибо" тоже стянулось из "спаси (тебя) бо(г)". Это не мешает нам им пользоваться.* ----- *К. И. Чуковский в одной из своих статей, опубликованной в "Новом мире" за 1961 год, очень удачно показывает, что совершенно равносильные нашему короткому "Пока!" выражения бытуют и в английском и во французском разговорных языках. Тем не менее, маститый критик колеблется: может ли это словечко у ж е быть признано совершенно литературным. ----- Но слово "спасибо" вы встретите и у Тургенева и у Гончарова, у Толстого и у Чехова, а разговорное "пока!" чести полноправно войти в художественную прозу и поэзию пока еще не дождалось. Нигде не увидите вы и попыток заменить сочетания слов "последний из могикан", "последний из Удэге" другими: "крайний могиканин" или "крайний удэгеец". Вот почему и словари не могут ввести их в избранный круг литературных слов. Вышедшее из летных сфер слово "пикировать" проникло уже в широкую литературу, стало словом общерусским и литературным. (В устной речи родились даже переносные осмысления его -- "настойчиво стремиться", "бурно атаковать": "Вижу, идет профессор. Пикирую на него, здороваюсь...") Весьма возможно, что его уже пора зачислить в словарь правильного литературного языка. А вот такие, может быть, и очень удобные специалистам, профессиональные слова, как спортивные "соскок", "подскок", "вис", "свис", "жим" или сельскохозяйственные "окот овцематок", "деловой поросенок" и т. п., вряд ли заслужат эту честь: они неуклюжи, созданы наспех и, можно думать, будут скоро заменены другими терминами. Впрочем, поживем -- увидим. Ну что ж? Составление словарей литературного языка оказывается на поверку, пожалуй, не менее, а еще более трудным занятием, чем "делание" любых других лексиконов. Поистине прав Феофан Прокопович: "Всех мук роды сей труд в себе имеет". А ведь я за отсутствием места не могу коснуться вовсе второго и самого сложного этапа словарной работы -- толкования уже собранных слов. НЕ СОВСЕМ ОБЫЧНЫЕ СЛОВАРИ Словари, о которых я говорил до сих пор, -- лексиконы обычного типа: почти каждый из нас так или иначе соприкасался с ними. Но существуют или могут существовать и некоторые особенные словари; о тех мало кто имеет представление. Хочется хоть в двух словах затронуть и их. Когда мы читаем произведения того или иного поэта, писателя, мы нередко удивляемся богатству, красочности, выразительности его языка. Все эти прекрасные качества зависят в основном от двух причин: от того, какими словами пользуется этот художник, и от того, как именно он ими пользуется, как сочетает он их в ткани своей поэмы или романа. Понятно, что литературоведам очень важно изучить и то и другое. Каждый в меру своих сил, они все пытаются это сделать. Но ведь что можно сказать, например, по вопросу о сравнительном богатстве языка Пушкина и Лермонтова, Тургенева и Толстого, если никто в точности не знает, какие именно слова и сколько слов знал и употреблял каждый из них? Мы нередко слышим: Пушкин в своих стихах очень широко пользовался глаголами. Посмотрите, мол, как он пишет: "Сын на ножки поднялся, В дно головкой уперся, Понатужился немножко: "Как бы здесь на двор окошко Нам проделать?" -- молвил он, Вышиб дно и вышел вон". Посмотришь -- и верно: 7 глаголов на 19 значимых слов! Возможно, и впрямь: характерная черта стиля Пушкина -- любовь к действенному слову, к глаголу; может быть, именно при его помощи делает он свой стих таким стремительным и живым, а имена оставляет в стороне. Но вот другая цитата: "В Петрополь едет он теперь С запасом фраков и жилетов, Шляп, вееров, плащей, корсетов, Булавок, запонок, лорнетов, Цветных платков, чулков a jоur, * С ужасной книжкою Гизота, С тетрадью злых карикатур, С романом новым Вальтер-Скотта, С bоns-mоts** парижского двора, С последней песней Беранжера, С мотивами Россини, Пера, Et cetera, et cetera..." *** ----- * Ажурных (франц.). ** Остротами (франц.). *** И так далее и так далее (франц.). ----- Полная противоположность! На один-единственный глагол "едет" приходится двадцать шесть существительных! Можно привести и другой, столь же разительный пример: "Возок несется чрез ухабы, Мелькают мимо будки, бабы, Мальчишки, лавки, фонари, Дворцы, сады, монастыри, Бухарцы, сани, огороды, Купцы, лачужки, мужики, Бульвары, башни, казаки, Аптеки, магазины моды, Балконы, львы на воротах И стаи галок на крестах". Два глагола, и при них двадцать семь существительных! При этом -- попробуйте сказать, что это стремительное описание движения, пробега саней по улицам Москвы -- нединамично, что глаголы придали бы ему большую энергию... Нет, видимо, вывод о пушкинском предпочтении одной из частей речи был несколько опрометчивым... А ведь любопытно было бы добраться до истины! Ведь и на самом деле от выбора слов зависит многое, если не все, в стиле писателя... Сделать это по-научному точно стало возможно только теперь, когда закончен "Словарь Пушкина". Вот когда рядом с ним мы получим "Словарь Лермонтова", словари Толстого, Гоголя, Гончарова и многих других мастеров слова, тогда только мы получим право решать вопросы их стиля со всей научной полнотой. Да и не одного только стиля... К большому сожалению и языковедов и литературоведов, доныне у нас почти не занимались такой работой. Известен один-единственный образчик словаря писателя Фонвизина, составленный в начале этого века ученым К. Петровым, да в наши дни проведена огромная работа по составлению словаря языка Пушкина. Словарь представляет собою четыре солидных тома, по 800 страниц мелкого, убористого шрифта каждый. Они содержат, за ничтожным исключением, все когда-либо написанные Пушкиным на бумаге слова, -- колоссальный труд. Но это, собственно, и все.* ----- *Специалистам известны и другие (незавершенные) работы этого рода,-- скажем, вып. I Словаря к комедии А. С. Грибоедова "Горе от ума", опубликованный проф. В. Ф. Чистяковым в 1939 г. е Смоленске, и пр. ----- Несколькими строчками выше я сказал: не только вопросы стиля может разрешить словарь писателя. А какие же другие? Очень многие. Лет пять назад мне в руки попала любопытная маленькая картотека, собранная одним знатоком ботаники. Его заинтересовал "ботанический сад Пушкина", те растения, названия которых великий поэт упоминает в своих произведениях. Ботаник проделал чисто литературоведческую работу: тщательно выбрал из пушкинских стихов и прозы названия деревьев, кустов, трав, злаков, фруктов, овощей, цветов. Картотека поразила меня. В маленьком частном вопросе о растениях, как в капле воды, отразилось все развитие Пушкина-художника, весь его путь от подражания классическим образцам, через буйный романтизм юности к "пестрому сору фламандской школы", к сдержанному и мудрому реализму последних лет. Взять хотя бы наиболее часто упоминаемое Пушкиным растение "розу" (в стихах Пушкина это слово встречается около пятидесяти раз), В лицейских стихотворениях речь идет исключительно о легендарных, мифических божественных розах античной древности, Оли то увенчивают головы выдуманных фавнов и нимф, то белеют изваянные в мраморе гробниц. В них нет ничего живого. Позднее, после поездки в Крым и на Кавказ, их сменяют пышные розы Востока: соловьи поют в их листве льстивые песни; их роскошное цветенье сменяет желтизна виноградных гроздьев. Эта "роза Шираза" тоже не цветок; это символ любви, символ сказочной жизни юга. А что остается от этого к расцвету пушкинского творчества? Поэт отказался от классических и романтических нарядов, от "высокопарных мечтаний своей весны". Он полюбил "иные картины": "песчаный косогор, перед избушкой две рябины, калитку, сломанный забор.